0x0001

Первый опыт столкновения с «погрешностью» Илья получил в двенадцать лет. Он рассчитал количество пороха, необходимого для того, чтобы отправить стальной шарик, полученный им из разобранного подшипника, на расстояние в сорок метров – как раз до таблички c надписью «ANNO-1933», прикрепленной по центру фасада над окнами второго этажа соседнего деревянного дома. «Крысятник» – так этот покосившийся двухэтажный барак, выкрашенный много лет назад в зеленый цвет, называли жильцы пятиэтажки, на последнем этаже которой жил Илья и его родители.

Над изготовлением своего оружия – медной трубки, завальцованной с одной стороны, с просверленной маленькой дырочкой у этого края для поджига пороха, Илья трудился несколько дней и уже стрелял из него в заброшенном парке на окраине Риги.

Он выменял порох у своего одноклассника Паши Кононова за два беляша, которые должны были оказаться в Илюшкином тощем животе, но порох был важнее обжаренного в кипящем масле теста со спрятанным внутри ароматным, пропитанным специями мясным фаршем. Беляши необыкновенно вкусно готовили азербайджанцы на местном рынке, расположенном ровно на полдороге от школы к дому. Беляшей было жалко, к тому же, полноватый Кононов не стал щадить глотавшего слюнки партнера по сделке и слопал первый из двух прямо на глазах у не успевшего отойти от места размена изобретателя.

Мешочек с порохом, отягощая руку, перевесил физиологические переживания, и Илья почти бегом отправился к сарайчику во дворе своего дома, где, замотанная в тряпку, лежала медная трубка и стальные шарики. Порох Пашка воровал у своего отца, охотника, которому помогал снаряжать патроны мелкой дробью на уток и картечью на кабанов. но дробь принести Илье Пашка отказался. Ему казалось, что порох – это как-то не очень опасно, а вот дробь – это уже почти пуля. Поэтому шарики подшипника, которые достать было намного проще, стали орудием Илюшкиного преступления.

Родители приходили с работы не раньше семи часов вечера, поэтому беляши, по десять копеек штука, были лучшим выходом для того, чтобы не напрягаясь дождаться ужина. Разогревать то, что мама оставляла ему каждый день на обед, было лень. Но голод не тетка, и в этот раз Илья включил газ и согрел суп в кастрюльке, съел его с куском белого хлеба и сразу же занялся делом.

Он прикрутил к подоконнику тиски и зажал в них трубку с приготовленным зарядом, все по инструкции: порох, прокладка из полиэтиленовой тетрадной обложки, шарик, картонная прокладка, войлочный пыж, вырезанный из старого валенка, – и навел ее на стену «крысятника». Народ там жил бедный, пьющий, и частые громкие скандалы, неприятный затхлый запах из их подъезда, да и нередко проскальзывающая в подвал крыса, подкрепляли обидное прозвище барака.



Выстрел был точно выверен юным, но к своим двенадцати годам очень опытным экспериментатором, почти круглым отличником, лучшим в классе по физике и математике. Он измерил расстояние складным деревянным метром с точностью, как ему казалось, практически лабораторной. Вычислил, учитывая вес «снаряда» и ту меру пороха, которой точно хватало на преодоление расстояния в сорок метров до намеченной цели – таблички «ANNO-1933», обозначавшей год постройки этого двухэтажного строения.

Но Илья не знал, что один умный парень по фамилии Риман пересмотрел основы теории другого умного парня, Эвклида, и добавил в его прямолинейный мир немного кривизны. Эти ребята жили очень давно, но противоречия их доисторических теорий роковым образом сказались на Илюшкином выстреле в современном, таком понятном, реальном, трехмерном пространстве, ограниченным в этом конкретном случае мишенью в виде деревянной таблички со следами когда-то блестящих четырех цифр.

Порох воспламенился от поднесенного к просверленному в трубке отверстию огонька серной спички, и вылетевший из медного ствола шар пролетел по дуге сорок метров и… пять сантиметров. Чиркнув по самому низу таблички, шарик на излете разбил стекло в окне второго этаже, произведя скандально звенящий звук разлетающихся стекольных осколков. Пять сантиметров, невелика погрешность, но… Возле разрушенного Илюшкиным выстрелом стекла в своей комнате в этот момент находился мужчина – Аркадий Нестеренко. Он держал во рту папиросу «Беломорканал», и неожиданно разбившееся окно не заставило его выкинуть ее, выкуренную лишь до середины.

Аркадий Нестеренко был одет в выцветшую голубую майку и зеленые пижамные штаны. Накануне ему исполнилось шестьдесят четыре года, и он отходил от выпитого с немногочисленными знакомыми напитка, приготовленного им из настоянного на смородине и лимоне спирта, лишь слегка разведенного дистиллированной водой. Он был человеком привычным к стрельбе из тяжелых орудий. В конце войны служил в артиллерийском полку, в батарее 150-миллиметровых гаубиц «Д-1», и жалкий шарик, разбивший окно, не смутил его заскорузлой, повидавшей много всего, души. Другое дело – разбитое стекло. Он не мог позволить себе нанимать для устранения этого безобразия посторонних по двум причинам: первая – хроническое безденежье, вторая – болезненное, на грани фобии, нежелание впускать в свое жилище кого бы то ни было. Этот молчаливый, тяжеловесный в своем отношении с окружающими человек стеснялся своей нищеты. Он был хром. Правую ногу ему раздробил осколок немецкой мины 6 мая 1945 года под Прагой. Тогда, в госпитале, страдая даже не от боли и мыслей о своем инвалидном будущем, а от несправедливости судьбы, щадившей его долгие военные годы, но, словно в насмешку над таким его удивительным везением, наказавшей за три дня до победы, впервые процедил сквозь сжатые зубы: «Дотерплю».

Пригласить в гости женщину, или просто посидеть с ней возле дома на лавочке, или, к примеру, зайти с ней в столовую, он позволить себе не мог. Да и выглядел он совсем не кавалером. Застиранная майка, мятые штаны, сандалии на босу ногу, клюка и хромота делали его, как ему казалось, просто каким-то Квазимодой, о котором он слышал на войне от лейтенанта, молодого парня, образованного, симпатичного. Он рассказывал в минуты затишья, наверное, чтобы понравиться своим солдатам, многие из которых были значительно его старше, разные истории о событиях, происходивших когда-то в городах и селах тех стран, которые они освобождали, продвигаясь вглубь Европы. И хоть во Францию они не попали, рассказ про Собор Парижской Богоматери и его хранителя Квазимодо запомнился Аркадию навсегда, и дело было не только в рассказанной молодым лейтенантом трагической судьбе горбуна, а в том, что утром следующего дня лейтенанта убили. Пуля прошла сквозь сердце, но он какое-то время был в сознании и смотрел удивленными голубыми глазами на окруживших его однополчан. Он так и умер на руках у солдат, не успевших донести его до палаток с красным крестом.

Аркадий заметил, из какого окна пятиэтажки стреляли, и, как был в майке и шлепанцах, так и выскочил во двор, размахивая зажатой в правой руке палкой. Он грозно прокричал в направлении Ильюшкиного окна, используя выражения, состоящие в основном из матерных слов, но все-таки, так сказать, второго эшелона сложности: слишком много женщин и детей повысовывалось отовсюду, и ему не с руки было распаляться на всю катушку. Центральной частью его выступления было обещание прийти вечером к родителям сопляка, разбившего заслуженному ветерану дорогие стекла и, развивая тему: «А ежели бы я ближе стоял, то и вовсе неизвестно, чем бы дело кончилось!».

Аркадий был человеком отходчивым, поэтому, выкричавшись и помахав еще немного палкой, он почувствовал себя неловко. Как-то сразу застеснялся своего затрапезного вида и скрылся в подъезде. На майку или даже рубашку – он приглядывался к байковой в клеточку – у него бы денег хватило, но привычка считать каждую копейку сделала его, человека бедного, еще и скуповатым, – да и не перед кем было красоваться. Он вернулся домой, достал пятидесятисантиметровую линейку и стал измерять размеры оконной рамы, которую решил застеклить самостоятельно. Минут через двадцать в дверь постучали. Аркадий пошел было открывать, оставив палку у кровати, от того сильнее прихрамывая, но вспомнил, что дверь на ключ не закрыл, и хрипло прокричал:

– Кого там принесло? Не заперто.

На пороге образовался мальчик. Тонкая фигурка в плотно облегающей майке с вертикальными желто-голубыми полосами, золотистые, слегка вьющиеся волосы до плеч, тонкие черты лица, прозрачная чистая кожа, глаза ясной синевы, а в них – раскаяние и желание все исправить.

– Это я разбил окно, случайно. Произошла ошибка в расчетах, и я пришел к вам попросить прощения.

Так он начал и протянул руку с раскрытой ладонью, на которой лежала смятая трехрублевая бумажка.

– Это на стекло. Это все, что у меня есть, но если этого не хватит, скажите, и я постараюсь достать еще.

Аркадий, несмотря на поврежденную ногу, человеком был не слабым, в гневе производил весьма устрашающий вид – и не без оснований. Его палка с гнутой ручкой прошлась по спинам немалого количества местных бродяг. И вдруг этот мальчик, эти его три рубля, его решимость прийти к незнакомому, недружелюбному и даже опасному человеку… Все это очень удивило Нестеренко. Но более всего поразило сходство мальчишки с тем мальчиком из телевизора…

В его однокомнатном убежище среди неровных стен, оклеенных дешевыми обоями, было две приличных вещи: цветной телевизор и настенные часы с боем. Часы – военный трофей, от которого он не смог отказаться и который ему в госпиталь принесли фронтовые друзья, на память от уцелевшей в последних боях обслуги их гаубичной батареи.

А телевизор… Тут он не поскупился. Телевизор был его единственным безотказным собеседником, тем, перед кем можно было сбросить привычную маску, панцирь, броню повседневного противостояния с окружавшим его миром. Это техническое устройство – единственное существо, которое видело Аркадия Нестеренко улыбающимся, хохочущим, плачущим, живым человеком. Новенький «Рубин Ц-266Д» стоял на почетном месте в отведенном под спальню углу. Те, кто знал Нестеренко, немало были бы удивлены его осведомленностью в программах телепередач и не поверили бы в то, что особенно он любит смотреть фильмы про детей. И вот на пороге стоит мальчик, будто материализовавшийся из только что просмотренного фильма «Волшебный голос Джельсомино». Так его Аркадий и воспринял, так и называл впоследствии – Джельсомино. И в этот первый момент, еще не решив отказаться от выражения свирепости на лице, он не совладал с густыми, не поседевшими, в отличии от почти полностью побелевших волос на голове, бровями. Брови Аркадия внимательному наблюдателю, физиогномисту, часто подсказывали: перед ним вовсе не мрачный сухарь, а человек с более сложным устройством души, способный к чувствам, принятым называться тонкими. И двенадцатилетний мальчик сумел оценить это движение черных полосок над строгим взглядом темных глаз, виновато изогнувшихся, сделавших почти смешными черты нахмуренного лица пожилого мужчины.

Так они познакомились. Нестеренко взял трехрублевую бумажку, развернулся с ней, неловко ища место куда бы ее положить, словно она жгла ему руку, и, так и не решив куда, повернулся к Илье и неожиданно для себя севшим голосом произнес:

– Может, чаю?

Надо сказать, что чай в его доме смело можно было назвать третьей приличной вещью: только отборный, индийский, крепко заваренный. Поэтому и предложение отведать хорошего чая отчасти было желанием показать этому рыжеволосому мальчику, что Аркадий Нестеренко – человек, заслуживающий внимания.

– Чай? С удовольствием!

Илюшка вовсе не ожидал такого поворота и с ходу согласился, с облегчением осознавая, что опасность встречи этого дяденьки с родителями миновала.

Аркадий, поражаясь самому себе, пыхтел у кухонного столика, заливая кипятком заварку, приготовленную еще утром и, поставив перед Ильей чашку, наполненную до краев темным ароматным чаем, полез в стенной шкафчик за баранками.

Баранки были единственным, что Аркадий позволял себе приносить из пекарни домой. Он работал хлебопеком, простаивая долгие часы у раскаленной печи с короткими перерывами на обед и десятиминутными перекурами. Обед состоял из тех же баранок или свежего хлеба с молоком. Запах ванили (ванилина при замесе теста для мягких вытянутых в эллипс баранок не жалели), который многие после нескольких месяцев такой кормежки на переносили, его не волновал. Он съедал порцию сдобы, запивая ее молоком, и выходил на крыльцо выкурить свою папиросу. Он тянул в себя горький дым едкого табака и повторял порой сквозь зубы свою мантру безысходности: «Дотерплю». Его не беспокоили, знали: разговор не поддержит. Начальство Нестеренко ценило, мало кто был способен долго удержаться на этой работе у адского огня. Те, кто действительно работал многие годы, занимались снабжением, занимались приготовлением теста и упаковкой. Этот народец не прочь был поживиться, чем бог послал, в этом небогатом выборе хлебобулочных ингредиентов. Тащили помаленьку масло, дрожжи, сахар, муку, масло. Иногда возникали конфликты, особенно накануне праздников: воровали все одновременно и, сделав акцент на каком-нибудь одном продукте – на масле или муке, ставили на грань срыва выпуск плановой продукции. Но в конце концов все заканчивалось миром. Заведующая, шестидесятилетняя Валентина Степашина, несмотря на свою субтильность, удивительную при обилии продуктов, употребление которых ощутимо проявилось на фигурах всей остальной женской части коллектива, умела поставить команду на место. Нестеренко выступал фоном ее поддержки. Никогда не вмешиваясь в эту мышиную возню, он служил авторитетом, человеком нейтральным к этим манипуляциям, не осуждавшим, но и не принимавшим в них участия.

А баранки, небольшой кулек, он брал домой: их разрешалось употреблять на обед, и он считал, что некоторое их количество он заслужил сверх того, что съедал с поллитровой бутылкой молока.

Аркадий смотрел, с каким аппетитом ест эти баранки Илюшка, прихлебывая чай, в который Нестеренко положил четыре куска сахара. Ему было вкусно. Аркадий, наблюдая за мальчиком, подумал о том, что он сам уже давно не испытывал удовольствия от еды, механически пережевывая то, что он про себя называл не едой, а кормом. Ел только из необходимости поддержать физическую жизнь – дотерпеть.

– А знаешь, как мы на фронте… – он начал эту фразу, оторопев от неожиданности произнесенного. За все послевоенные годы он по пальцам мог пересчитать случаи, когда он с кем-нибудь в разговоре упоминал войну, ту свою жизнь, не похожую хоть сколько-нибудь на эту, пропахшую ванилью, пустую, никчемную, серую. Он прокашлялся, схватился за смятую пачку с несколькими оставшимися беломоринами, но закуривать не стал, пересилил себя и повторил: – А знаешь, как мы на фронте хлеб пекли? – и рассказал про то, как дырявили штыками мешки с мукой, не надеясь, что подвода с этими мешками достанется их батарее, а еще про то, как вкусно получался кулеш с просяной кашей и зайчатиной, добытой в попавшемся по дороге лесочке, и затормозил он свой рассказ так, словно остановил на всем ходу полуторку с прицепленной к ней пушкой у крутого речного обрыва, услышав недоуменное:

– А вы что, воевали?

Нестеренко покраснел, тяжело поднялся, достал-таки папиросу и отошел в дальний угол к шкафу, там закурил и, разогнав широкой ладонью дым, ответил:

– Всю войну прошел, – и, глядя в распахнутые глаза мальчика, почему-то добавил, словно отчитываясь перед начальством: – И награды имеются.

– А можно посмотреть?

Илья аккуратно положил на тарелку половинку недоеденной баранки и вытер салфеткой руки. Аркадий открыл шкаф и достал с верхней полки большую плоскую коробку, обтянутую коричневым дерматином. Он отнес ее к столу и, подцепив ногтем латунную защелку, открыл. Коробка внутри была выложена голубым бархатом, и на этом голубом поле, тускло поблескивая, рядами лежали ордена и медали. Аркадий смотрел на раскрывшего в изумлении рот Джельсомино, и его грудь заполнила сладкая патока восторга. Он чувствовал, что еще мгновение – и глаза наполнятся слезой. Этого Нестеренко допустить не мог и, крепко затянувшись уже подошедшей к мундштуку раскаленной табачной гарью, изо всех сил постаравшись успокоить голос, произнес:

– Вот, набралось за четыре года.

Два Ордена Красного Знамени, Ордена Славы второй и третьей степени, два Ордена Красной Звезды и медали «За отвагу», «За боевые заслуги», «За оборону Сталинграда» и «За освобождение Праги».

Он потом расскажет о том, за что, когда и где он получал эти покрытые разноцветной эмалью тяжелые, ювелирно выполненные, знаки. Но в этот раз оба молчали, пока Илюшка перебирал ордена, увесистые, словно золотые монеты медали, проводя тонкими пальцами по краям этих таинственных свидетелей далеких, страшных лет войны. Он станет приходить к Нестеренко, не часто, иногда, по выходным. У них всегда будет находиться тема для разговора, у двух совершенно разных, непохожих друг на друга и оттого, наверное, так друг другу интересных людей.

С того дня Аркадий держал дома обязательный запас свежих баранок.

Если Илюшки долго не было, старые он раздавал соседям и приносил новые, горячие, и дожидался, пока их, к их обоюдному удовольствию, с крепко заваренным чаем не съест его гость.

Барак, в котором приключилась вся эта история, вскоре снесли, а по тому месту, на котором он стоял, выстроилась многополосная магистраль. Нестеренко получил в соседнем микрорайоне однокомнатную квартиру в новом доме. Илья с родителями переехали в центр города, в большую красивую квартиру в отреставрированном доме старинной постройки, и на какое-то время они потеряли друг друга из виду. Но однажды…

Илюшке сообщили, что у входа в учебный корпус Рижского института гражданской авиации, куда он поступил без экзаменов, как ученик подшефной этому институту школы, которую он закончил на год раньше, экстерном, его ждет какой-то господин. Господином в светло сером костюме-тройке, с тростью с серебряным набалдашником, оказался его старый друг Аркадий Нестеренко.

– Глазам своим не верю!

Илья, во-первых, не сразу сообразил, что этот шикарный тип – тот самый Нестеренко, который запомнился ему в майке неопределенного цвета, с палкой, названием которой было «клюка», и поэтому более всего его удивила дорогая элегантная трость. Они обнялись, и Аркадий пригласил его в машину. Илья в изумлении уставился на серую, в цвет костюма, «Ауди-100» – «сигару», такие только появились на рижском автомобильном рынке. Машина была не новая, но в отличном состоянии.

Нестеренко подъехал к ресторану «Русский» и там, за чаем с пирожками, рассказал о том, что жизнь его изменилась коренным образом. Однажды он зашел в магазин одежды, решил: раз новая квартира, надо и приодеться, купить, наконец, костюм! – и познакомился там с заведующей, симпатичной веселой женщиной: «Не молодуха, но такая, понимаешь, с ямочками на щеках и горячая, – Аркадий смутился, – не оторвешься!». Ну и она его, как говорится, отмыла во всех смыслах.

Он покрутил в воздухе сигаретой, описывая, видимо, многообразие этих смыслов. Не папироса с зажеванным мундштуком, «Сигарета!» – отметил Илья. Все переменилось в этом человеке, просто сказка какая-то.

– Она тебя что, в живой воде искупала?

– Что-то вроде этого. Купили свой магазинчик и цех небольшой. Я ведь мастер хлеб печь, а она – бизнесменка. Так у нас теперь свой хлебобулочный бизнес, и дела идут с каждым днем все лучше. Илья, я точно знаю, что началось у меня все с твоего прихода в мою лачугу. Жаль, что поздновато, лет мне уже много… Чуть бы раньше ты стекло мое в бараке разбил.

Илья рассмеялся:

– Из коляски, что ли?

– По рюмочке бы, да не могу – за рулем, – посетовал Нестеренко. И это «за рулем» особенно остро кольнуло Илюшку. Можно ли было представить себе подобное пять лет назад? «За рулем»!

Они попрощались на этот раз навсегда. Илья уехал в Израиль, переписывались поздравительными открытками на праздники и дни рождения, а через три года жена Нестеренко сообщила, что он умер, не выдержало сердце.

«“Дотерпел”, но все-таки, – подумал Илья, – дотерпел до жизни, из которой ушел с достоинством».

– И в чем же суть сей сказки?

Саша задал вопрос, рассматривая догорающий костер через зеленоватое стекло стакана.

– Я совершенно по-другому стал относиться к людям, ко всем. Я словно научился видеть второе дно, вторую кожу, тонкую под толстой, поверхностной, научился глубже вникать в душевный строй своих собеседников, знакомых, друзей. Эта история изменила меня. Не случись той ошибки в расчетах, я бы был другим человеком. И тот мужик, Аркадий… Его жизнь и вовсе на другой уровень перешла!

Представьте себе, что мы создаем такую реальность – виртуальную, разумеется, реальность, – которая ставит человека перед возможностью пойти по неожиданно открывшемуся пути, перед случайностью, непредсказуемостью поворота событий в его жизни, и он может решить попробовать прожить при таком выборе какой-то иной отрезок жизни, отличной от его собственной! Он почувствует, на какие поступки был бы готов, как оценил бы то, что совершает он сам и те, с кем его столкнет эта виртуальность.

– Проверка на вшивость, – приземлил оратора Дима.

– Можно и так сказать, проверка самого себя.

Проговорили до самого утра. Нигилизм молодых умов старался разнести на атомы фантастическую идею их товарища. Но когда после короткого сна все вновь набились в негодующе постанывающий рессорами «Жучок», как-то примолкли и большую часть обратного пути провели в задумчивой тишине.

Загрузка...