– Берегись терний, – сказал мой мертвый друг. Над его головой в грязно-сером небе клубились неестественно быстро движущиеся тучи. Все тонуло в желтом грозовом свете, будто тонированная сепией фотография. – Берегись терний.
Я хотел ответить, но казалось, мои губы залеплены пластырем. Мой мертвый друг тяжело свисал с креста, как на готическом распятии. Его пальцы были скрючены словно когти, вдоль рук стекали струи ржавой, почти черной крови, но ни в запястья, ни в скрещенные ступни не были вбиты железные костыли. Он держался на древесине благодаря терниям, которыми поросли столб и перекладина. Мой благочестивый друг, пригвожденный десятками твердых как сталь шипов длиной с ладонь, висел на кресте, будто на стволе африканской акации.
Я не мог ни произнести слова, ни крикнуть. Схватившись за лицо, я нащупал между носом и подбородком лишь гладкую кожу. Мой рот исчез. Я не нашел собственного рта!
Мой друг задыхался, свисая с перекладины, с раздавленными собственным весом легкими. Он подтянулся на руках и пробитых ступнях, раздирая тело шипами и источая очередные потоки крови, подтянулся к обезумевшему небу, пытаясь глотнуть воздуха.
– Берегись…
И тут зазвонил телефон.
Я вывалился в мир живых, словно всплывшая подводная лодка. Казалось, реальность взрывается вокруг меня будто вода, распадаясь фонтаном серебристых капель.
Я сидел на смятой постели, ловя ртом воздух подобно рыбе.
Телефон продолжал звонить.
Нет ничего хуже, чем проклятый телефонный звонок посреди ночи. Он никогда не предвещает ничего хорошего. Понятия не имею почему, но жители этой планеты никогда не будят тебя телефонным звонком, чтобы сообщить, что ты выиграл миллион долларов или унаследовал состояние, тебя берут на работу или номинируют на премию. Врач не позвонит в три ночи, чтобы сказать, что ты здоров. С этим можно и подождать. Но о том, что умер кто-то из близких, ты разорен, тебя депортировали в Монголию, что-то сгорело или вспыхнула эпидемия, тебе сообщат немедленно, будут колотить в дверь, вытащат из ванны, выволокут из постели. Будто для них невыносима сама мысль, что еще несколько часов ты будешь жить как обычно – хочется без малейшего промедления обрушить небо на твою голову. Единственное, что не может подождать до утра, – то, с чем ты не сможешь ничего поделать.
Раздался очередной звонок – безжалостный электрический сверчок. Затем две секунды тишины, которые потребовались мне, чтобы сообразить, кто я, где живу и что такое телефон. Когда он зазвонил снова, я размышлял, стоит ли отвечать.
Я снял трубку.
Фоном слышались неоновые электрические потрескивания, будто сигнал продирался сквозь магнитную бурю на Солнце, какое-то шипение и шелест. А потом страшный, дико отчетливый шепот произнес:
– Пеккатор[1]… пеккатор…
Связь прервалась.
Я сидел на кровати дрожа. Из лежащей на постели трубки доносились похожие на рыдания короткие гудки.
Я ждал, когда снова проснусь.
Кошмарные сны – часть моей жизни. Я к этому привык. Наяву или в полусне я вижу подобное достаточно часто. Но, разбуженный под утро кошмаром, темной грозовой ночью, боюсь заснуть и боюсь не спать, как любой другой. Я осторожно лег на подушку, чувствуя, что прямо под веками ждут обезумевшее небо, полное яростно клубящихся туч, и пронзающий его черный, покрытый терниями крест. Я боялся снова заснуть.
Михала уже две недели не было в живых. Я не хотел видеть его снова, на кресте, пронзенного шипами и умирающего под жутким небом.
Я боялся, что вижу нечто, происходящее на самом деле.
Если человек, который однозначно заслуживает спасения, действительно висит где-то в загробном мире, то все мы – потерянные души.
В такие мгновения нужно встать, хотя бы на пять минут. Пойти на кухню, выпить воды или молока, закурить. Сходить в туалет. А потом вернуться в постель и лечь в совершенно другой позе. Взбить подушку, улечься на другой бок.
Тогда кошмар не вернется.
Я не стал зажигать свет, идя по темному дому, – казалось, в темноте что-то клубится, извивается по углам, протягивая ко мне хищные лапы.
Обычное дело для чокнутого.
Гормон сна распадается на свету. Если хотя бы на мгновение зажечь лампу, вероятно, уже не заснешь.
В окно ванной барабанил дождь, в темноте сада что-то шевелилось, ветер трепал ветви. Гроза.
Я спустил воду, и тут на меня с грохотом обрушился удар грома; ванная заполнилась пульсирующим светом, в котором я увидел освещенный синим сиянием силуэт за окном – овальное пятно с черными провалами глаз и рта, будто на картине Мунка.
Я не закричал, лишь захлебнулся воздухом, чувствуя себя так, словно сквозь мое тело прошел разряд молнии. Волосы встали дыбом.
А в следующую секунду я понял, что это я.
Это был мой собственный силуэт, отраженный в стекле. По спине побежали ледяные мурашки; я чувствовал, как трясутся руки.
Я несколько раз глубоко вздохнул, глядя на залитое дождем стекло и покачивающиеся на ветру ветви. Мне нужна была женщина, таблетка секонала и, может, чашка чая.
Мне доводилось видеть призраки и трупы. Я переводил души на другую сторону света, путешествовал между мирами. В моем подвале лежали деньги, которые я получил от умерших. Тем не менее мне удалось довести себя до такого состояния, что я дрожал как осиновый лист в собственной ванной при виде отражения в окне. По причине дурного сна и грозы. И времени – четырех утра.
Паршивого часа волка, когда человеческий разум беззащитен как у пятилетнего ребенка. Четыре утра. Время, когда бьют прикладами в дверь. Время тайных убийц, тайной полиции и привидений.
Успокоившись, я направился обратно в спальню.
И тут в свете очередной молнии увидел ладонь.
Отпечаток ладони на стекле.
Медленно исчезающее пятно инея в форме ладони с растопыренными пальцами, отпечатавшееся на стекле снаружи.
Отпечаток полностью исчез в течение пяти секунд, которые я посчитал.
Остались только темнота, дождь и гроза.
И человек, стоящий в собственной темной ванной, с превратившимися в куски бетона ногами.
Телефон зазвонил снова, едва я закрыл глаза.
Бывают такие дни.
Я поднял веки, показавшиеся мне частично парализованными и присыпанными песком. Оказалось, уже светает; гроза за окном сменилась безнадежной моросью. Я посмотрел на часы. Четверть седьмого.
– Добрый день, надеюсь, я вас не разбудил? – послышался скрипучий старческий голос. Судя по тону его обладателя, он полагал, что разбудить кого-то приличного в такое время невозможно. – Это отец Лисецкий. Я по делу брата Михала.
У Михала не было брата. Он сам был братом. Мой покойный друг был монахом. Иезуитом. Вот только уже две недели у него не могло быть никаких дел.
– Вы разве не должны быть на заутрене, отче? – спросил я, стараясь, чтобы мой голос звучал не слишком сварливо.
– Заутреня в четыре, – слегка удивленно объяснил он.
– В четыре. Запомню.
Теперь я сообразил, кто это. Худой старичок в сером свитере, с улыбчивыми глазами, торчащим кадыком и слегка ястребиными чертами. Типичный настоятель, будто сошедший с картины.
– Не могли бы вы сегодня подъехать к нам?
– В монастырь? – Вопрос прозвучал глупо, поскольку ни сети пивных, ни ночных клубов они не держали.
– Брат Михал кое-что для вас оставил.
– Что? – Михал умер внезапно. Крайне внезапно. Вряд ли он мог ждать смерти.
– Приезжайте, пожалуйста. В семь?
– В восемь, – решительно сказал я. Я не начинаю дня с молитв и постов, не занимаюсь самобичеванием вместо завтрака. Я – вполне светская личность. Мне нужны зубная щетка, бутерброды, горячая вода, самокрутка и чашка кофе.
По пути в Брушницу, где находился монастырь, в котором обитал мой умерший друг, я уже не ощущал страха. Ночной кошмар рассеялся. Остались только грусть и сонливость. Переходные времена года – не лучшая для меня пора, как и для любого вроде меня. Безумие любит возвращаться осенью или ранней весной. Оно любит туман и свинцовое, покрытое тучами небо. Ты просыпаешься утром, чувствуя либо неопределенный страх, либо тоску, а иногда и то и другое. Я хотел бы проснуться веселым и улыбающимся или хотя бы ко всему безразличным, но единственное, на что могу рассчитывать, – выбор между тревогой и отчаянием, а еще надежда, что я не свихнусь окончательно.
Городок был тих и безнадежен, окутанный туманом и моросью, словно траурным саваном. Явно умирал, не в силах решить, город он или деревня. Казалось, его построили в состоянии клинической смерти. Улицы полны выбоин, на тротуарах ни одна плита не лежала прямо. Все металлическое проржавело и погнулось, все деревянное поломалось, со всего покрашенного облезла краска.
Едва въехав в городок, я наткнулся на похороны – со свойственной мелким населенным пунктам пышностью смерти, со всей дешевой серьезностью, какую создают пластиковые белые каллы и бумажные хризантемы. Чернота, серебро, кованые венки из металлопластика; конный катафалк, напоминающий экипаж Дракулы; мужчина в черной треугольной шляпе и плаще, несущий погребальную хоругвь с изображением Смерти; ксендз в дождевике и с Библией в руке; небольшая процессия на обочине, поблескивающая чешуей раскрытых зонтиков, будто черная змея.
Сжав руки на руле, я пропустил шествие, стараясь не смотреть людям в лица. Я знал, что видение вернется. Просто было такое время года – с этим ничего не поделать. В таком состоянии я воспринимаю окружающее подобно некоему датчику – чувствую запах тухлятины и плесени из квартир, в которых теснились эти люди, где среди блестящей от потрескавшегося лака мебели единственным живым объектом является мерцающий телевизор, неустанно извергающий сериалы. Я чувствую, как меня со всех сторон окружают захламленные дворы, провалившиеся крыши и покрытые лишайником стены. Я чувствую аромат дешевого вина, слышу пустые разговоры. Скука, безнадега, уродство и монотонность. Жизнь, бегущая по кругу, словно белка в колесе. Они бездумно таращились на меня, и казалось, у всех одинаковые, безразличные лица. Хоровод манекенов.
Это не вполне иллюзия. Когда я в таком состоянии, чувствую жизнь чужих людей. Чувствую так, будто это мои собственные воспоминания. Я знаю, где они держат деньги и где спит бабушка; чувствую запах их жизни, смрад безнадежной повседневности и несбывшихся надежд.
И в этом нет ничего забавного.
Он стоял на тротуаре, с ошеломлением глядя на процессию. Отчасти напоминал нерезкую, смазанную фотографию – черное пятно костюма, контрастирующее с размытой белизной лица, и дыры глаз, будто кто-то нарисовал его размазанной акварелью. Никто его не видел. Никто, кроме меня. Он просто стоял и смотрел.
Я видел его лишь краем глаза. При некотором опыте можно даже приглядеться к чему-то находящемуся на краю поля зрения, продолжая смотреть прямо перед собой. Я смотрел на процессию и танец стеклоочистителей, не имея ни малейшего желания видеть этого человека, но все равно видел его.
Он наблюдал за собственными похоронами.
Остановившись на обочине, я подождал, пока все пройдут и успокоится мое отчаянно бьющееся сердце. Мужчина на тротуаре исчез.
Возможно, он пошел посмотреть, что они станут делать на кладбище.
А потом я двинулся дальше. Мне следовало давно привыкнуть, но это не так легко. Привыкнуть к такому невозможно.
Несколько промокших горожан грустно бродили перед продовольственным магазином, по маленькой площади в стиле ренессанса топтались голуби. Я остановил машину на пустой площади перед ратушей, где белой краской было криво нарисовано несколько прямоугольников парковочных мест.
Подобный городок мог стать жемчужиной и туристической достопримечательностью, но пока на площади невозможно даже выпить кофе. Она могла похвастаться разве что кошмарным рестораном «Ратушный», меню, обстановка и обслуга которого помнили времена Гомулки. Здесь не было зонтиков, пабов или кафе-мороженых. Не было ничего. Только грязь, безработица и тоска.
Если бы я не знал, мне даже в голову не пришло, что здесь находится огромный монастырь. Большое неоготическое строение, возвышавшееся над площадью, видел каждый, но для обычных прохожих это был просто костел – более готический, чем сама готика, украшенный розетками, стрельчатыми сводами, горгульями, башенками и пинаклями; уходящий в небо ощетинившимся остриями великолепием.
Внутри царила угрюмая, пахнущая фимиамом прохлада – здесь венчали новобрачных и отпевали умерших. Но за алтарем и стеной находился другой, невидимый костел, предназначенный для монахов. И другой мир. Мир тишины, кирпичных стен, вечного холода и странной, не то военной, не то тюремной дисциплины. Мир, который выбрал мой друг.
Вход на территорию монастыря вел с боковой улочки через узкую деревянную калитку к сплошной стене из кирпича. Надежный проход, разделявший два мира. За такие ворота не проберется ничто мирское, не проникнет сомнение или грех. От них отразятся MTV, перемены в обществе, моральный релятивизм, супермаркеты и карьера в корпорации – отразятся как волна от скалистого утеса. Ты закрываешь за собой тяжелые врата – и для мира ты мертв. По крайней мере, так казалось.
Когда я был здесь впервые, меня удивило, насколько тяжела эта дверь, и заметил, что дубовая панель маскирует многослойную литую сталь, а вдоль стены смотрит слепым циклопическим глазом скрытая под навесом продолговатая головка камеры видеонаблюдения. На двери висел кованый молоток, но следовало воспользоваться заключенным в титановый корпус сверхсовременным домофоном, в котором имелась щель для магнитной карты и блестящий прямоугольник сканера отпечатков пальцев.
Открывая тогда эту дверь, Михал пытался ввести код быстрым движением иллюзиониста и закрыть крышку, чтобы я не успел ничего разглядеть, но я все равно увидел. Он заметил мой испытующий взгляд, и ему это не понравилось.
«Сейчас столько краж со взломом, – отмахнулся он. – Некоторые манускрипты слишком ценны, так что лучше потратиться на замки, чем потом пожалеть».
Ну да, конечно. Я достаточно долго его знал, чтобы понимать, когда он лжет.
Внутри шла таинственная монашеская жизнь, но вблизи она выглядела скорее прозаически.
По кирпичным стенам вился плющ, с навеса над аркадой капал дождь, какой-то монах сметал прошлогодние листья с усыпанного гравием внутреннего двора с колодцем посредине. Вернее, я предполагал, что это монах – он был одет в синий халат и напоминал дворника. Другой вероятный монах, в темном длинном плаще, направлявшийся к калитке с папкой в руках, походил скорее на адвоката. Сопровождавший меня привратник, в свою очередь, носил монашеское одеяние, но прикрытое неопределенного вида черной курткой. Он был плечистым словно вышибала, а его движения – пружинистыми как у пантеры.
Он молчал, а я не считал себя обязанным развлекать его разговорами.
Настоятель принял меня в кабинете, сидя за старым обшарпанным столом, в теплом круге света от лампы, на голой стене у него за спиной виднелось лишь огромное черное распятие. Крест имел в высоту метра два, а на лице висящего на нем Спасителя застыло полное экспрессии жутковатое выражение, какое придавали в эпоху барокко. Ночной кошмар бумерангом вернулся ко мне.
Такому кресту следовало висеть над накрытым красным сукном столом мастера-инквизитора Иоанна из Капестрано. Того самого, который ненадолго посетил Краков, а затем уехал, оставив после себя зловещую детскую считалку:
Эндолик, пендолик, красненький столик
пана Яна Капистрана.
На кого попадет,
Тому голову снесет».
Эндолик – это ремень, если вы не знали.
Я сглотнул, но не подал виду.
В подобных местах мне становится не по себе. Я видел значительно больше, чем многие священнослужители, и ничто из встреченного мною не походило на то, о чем рассказывают на уроках религии. Тем не менее они считают, что все равно знают лучше.
Может, и так.
Вот только я это видел.
Кажется.
Настоятель поздоровался, предложил сесть и налил в чашку чая.
Наливая чай и пододвигая мне маленькое блюдечко с вареньем и печенье, он выглядел просто как худой старик в сером свитере и фланелевой рубашке. Монашеская ряса висела на железном крюке, вбитом в стену, рядом с черным костюмом на вешалке.
Он улыбнулся, сплетя худые, испещренные пигментными пятнами пальцы.
– Вы давно знали брата Михала?
– Мы вместе учились, – непринужденно ответил я. – Это было еще до того… до того, как он ушел в монастырь.
Я понятия не имел, что старику известно о Михале. Знал ли тот о его жене? С другой стороны, они не венчались, так что формально всё в порядке.
Настоятель испытующе смотрел на меня с подозрительной усмешкой на губах. Мне стало интересно, сколько, в свою очередь, ему известно обо мне. Является ли предметом исповеди то, о чем мы разговаривали с Михалом? Может, он и хранил тайну, но был себе на уме.
Я не был уверен, что мне это понравится.
– Уже известно, что с ним случилось?
Настоятель покачал головой.
– Инфаркт. Обширный инфаркт. Такой молодой… Что ж… Богу так было угодно.
В словах не чувствовалось и тени насмешки. С его точки зрения, мы оба наверняка могли считаться молодыми.
Под сводчатым потолком повисла почти осязаемая тишина. Я глотнул чая, уверенный, что хлебаю оглушительно громко; ложка заскрежетала словно лопата.
– Он оставил завещание?
– Он принадлежал к Братству во Христе. У нас не так уж много материальных благ. Завещать особо нечего. Немного одежды, бумаги, какие-то мелочи… никакого состояния.
– Но вы говорили, отче, что он оставил что-то для меня. Откуда он мог знать?
– Он не знал. Это не завещание, а посылка, которую он собирался вам отправить. Ваши личные вещи – книги, шахматная доска. Видимо, взял на время, а отдать возможности не было. И вот… не успел…
В последнее время я не давал ему никаких книг и тем более шахматную доску. У него имелась своя, и он очень ее любил. Впрочем, он достаточно часто ко мне заглядывал, и ему в голову бы не пришло отправлять что-либо почтой. Однако я не подал виду.
Настоятель отхлебнул чая. Из-за окна доносились звуки дождя и размеренный шорох подметающей мостовую метлы. Мне хотелось курить.
– Отче… как это случилось?
Он беспомощно развел руками.
– Ночью. Утром брат Гжегож нашел его мертвым в постели. Господь призвал к себе – это все, что мы можем сказать. Сами знаете, как оно бывает. Медицина… наука… Тем временем нам попросту ничего не известно. Может, он только выглядел здоровым, а болезнь уже разрушила его организм. А может, просто такова воля Божья.
– Где он похоронен?
Настоятель покачал головой, будто пытаясь мне что-то мягко запретить.
– В нашем склепе. В подвалах костела. Он принадлежал костелу, а теперь принадлежит Богу.
Открыв ящик стола, он пододвинул мне посылку – прямоугольную, упакованную в коричневую бумагу и перевязанную шнурком. Я повертел ее в руках: где-то внутри деревянной коробки загремели фигуры.
Шахматы.
Мы часто беседовали за шахматами. Несмотря на прошедшие годы, нас до сих пор объединяло увлечение старинными настольными играми – солидными, в деревянных коробках, со сложными замысловатыми правилами. Шахматы, триктрак, маджонг, домино, го. Мы пили мою сливовицу или его коньяк, играли и разговаривали.
Может потому, что оба были одиноки. У меня перехватило горло, к глазам подступили слезы. Оставшаяся после смерти близкого человека дыра подобна огнестрельной ране. Может, она и не велика, но сильно болит. Последствия чьей-то смерти – неполный, дырявый мир без умершего. Мы больше не будем спорить на богословские темы или, черт побери, о фильмах. Мне уже не удастся его убедить и не представится случая позволить убедить себя. Он никогда не обратит меня в свою веру…
Я глотнул чая. Настоятель испытующе смотрел на меня.
– Лишь молитва позволяет понять. Иначе остается небытие, отчаяние и одиночество. Верующие никогда не одиноки. Молитесь. Рационализм не даст вам ответа. Его царство заканчивается – стоит задать вопрос о смысле человеческой смерти. Только Бог знает ответ, и только Он может вам его дать.
Я примирительно улыбнулся, но у меня имелось на этот счет собственное мнение. И я знал, что не стоит вдаваться в дискуссии с иезуитами. А царство, которое я видел собственными глазами, не имело ничего общего с рационализмом.
Впрочем, мне сейчас было не до щеголяния перед настоятелем независимыми взглядами. Важнее не расплакаться. Только не здесь, под умирающим в муках Спасителем в стиле барокко и под ястребиным взглядом старика, сидящего за огромным будто катафалк столом. Не как кающийся еретик.
Эндолик, пендолик…
К выходу меня сопровождал очередной монах – молодой, короткостриженый, в рясе с откинутым капюшоном и добродушной крестьянской физиономией. Мы шли по каменным коридорам, минуя ряды деревянных дверей; от пола резко пахло мастикой, как в армии.
– Вы знали брата Михала?
Я показал ему посылку.
– Он был моим другом. Давним.
Монах покачал головой и вздохнул.
– Кто бы мог подумать… Он ведь еще совсем не был стар. И так внезапно… да еще в часовне.
Мне хватило ума не возразить: «А настоятель говорил, что он умер в постели».
– Как это случилось?
– Он лежал в часовне. Крестом.
Монах развел руки, будто хотел показать, что такое крест.
– Так мы его нашли.
– Он жаловался на здоровье? У него что-нибудь болело?
– Михал? Нет. Он никогда не уставал, работал допоздна. Всегда сидел по ночам. Утром в его келье мы нашли разбросанные бумаги, опрокинутый стакан с чаем, а он лежал в часовне. Будто вскочил, опрокинул стул и побежал молиться, даже дверь не закрыл. Странно… – он перешел на шепот. Навстречу нам шел другой монах, несший под мышкой стопку картонных папок. Мой провожатый на мгновение замолчал, дожидаясь, пока тот скроется за поворотом коридора и стихнет эхо его шагов. – И неизвестно, от чего он умер, – прошептал он. – Его даже не осмотрели. Никого не вызывали – ни полицию, ни скорую. Только нашего врача, чтобы засвидетельствовал смерть.
– Вы можете показать мне его келью, брат?
Тот аж остановился.
– Настоятель не разрешит. Там, скорее всего, заперто.
– Поймите, брат, это был мой друг. Я хотел бы попрощаться.
– Вы знаете, чем он занимался? Чем мы занимаемся? – неуверенно спросил он, кусая губы, словно хотел что-то сказать, но не знал, можно ли. По крайней мере, так я это понял. Вряд ли он спрашивал, знаю ли я, что такое монастырь.
Все дело в том, что я не знал подробностей, и больше всего подозрений вызывало то, что Михал никогда не говорил мне ничего конкретного. Вдобавок к тому его таинственные путешествия, бронированный несессер с приспособленной для пристегивания наручников ручкой, камера перед калиткой и пуленепробиваемая дверь. Я посмотрел провожатому прямо в глаза.
– Он был историком. Архивистом. – Мимо. Только теперь я вспомнил, что однажды, когда я его расспрашивал, он между делом бросил пару слов о своих занятиях, с таким видом, словно я пытался обвинить его в тунеядстве. – Он искал… истину.
Монах внезапно остановился как вкопанный, сделал вид, что прикладывает палец к губам, и повел глазами, показывая на стены и потолок.
– У вас две минуты, – прошептал он. – А я ничего не видел. Сюда.
Не знаю, чего я ждал. Белые стены, мебель из темной древесины. Сводчатый подвальный потолок, койка, стол, вешалка, молитвенная скамья, распятие. Полностью безликое помещение, как комната в общежитии. Пахло мебельным воском и тяжелым ароматом ладана.
– Келью окурили, – пояснил монах. – Кто-то мне говорил, что тут провели обряд экзорцизма, сразу после его смерти. Две минуты, – добавил он. – Я подожду в коридоре.
Я даже не был уверен, что это келья Михала. Он всегда либо сам приходил ко мне в гости, либо мы встречались в городе. Я не знал, почему этот монах меня впустил. Казалось, он чего-то боится. Что-то тут не так.
Присев на застланную серым одеялом койку, я огляделся в поисках следов Михала, но комнату словно вымели. Со стола исчез опрокинутый стакан, кто-то собрал рассыпанные бумаги. Прошло две недели. Здесь побывали родственники – отец и сестра Михала, которые забрали то, что могло представлять для них ценность. Не знаю, что это – фотографии, бумаги, письма, часы. Остальными личными вещами занялись монахи, упаковав их в коробку и сдав в макулатуру или просто выкинув. Исчезли даже одежда и постельное белье. Вероятно, комнате предстояло служить новому владельцу, но пока она стояла пустая. Может, им не хватало новобранцев или просто не нашлось желающих на обитель покойника?
Все выглядело так, будто жилец уехал или вообще не существовал. Вновь ощутив болезненную судорогу в горле и глазах, я стиснул зубы.
– Я не позволю тебе просто так исчезнуть, – прошептал я.
Я стиснул пальцами переносицу и откашлялся.
Конечно, он был монахом и, естественно, набожным человеком. Но я не мог себе представить, что он мчится ночью в часовню, чтобы лечь там крестом, при этом опрокинув все на столе. Вера Михала была достаточно рациональная и простая, далекая от показных театральных обрядов. Я не мог представить его себе в подобном состоянии.
И почему он оставил мне посылку с собственными вещами?
Я сел за стол, и подо мной заскрипел жесткий стул с подлокотниками. Положив на стол руки, я закрыл глаза.
Мне хотелось его почувствовать.
Иногда это удается.
В келье царила тишина. Я ощущал лишь собственное волнение и уверенность, что все выглядит слегка сюрреалистично и чертовски странно.
Возможно, я просто не мог смириться с тем, что жизнь внезапно угасает без причины, как задутая свеча, и оставляет после себя дыру.
– Ты тут? – прошептал я. Мой голос звучал странно и сверхъестественно. – Хочешь мне что-то сказать?
Иногда это удается.
Или, возможно, начинают возвращаться мои галлюцинации.
Я чувствовал, что во всем этом что-то не так. Паршивое, не дающее покоя мелкое предчувствие, будто заноза под ногтем или обломок зубочистки между зубов. Вроде ничего особенного, но при этом невыносимо. И мне хотелось понять.
Один за другим я открыл ящики. Ничего – лишь по голому листу фанеры катался забытый карандаш.
Крышка стола почти пустая. На том месте, где когда-то стоял компьютер, виднелся матовый прямоугольник. Теперь от него остался лежащий на полу удлинитель с сетевым фильтром и брошенная под столом отсоединенная мышь.
В черном каменном стакане торчали две авторучки – одноразовая шариковая и старая перьевая со стальным пером. Внутри болталось немного пыли и две скрепки.
Я провел ладонью под крышкой, бросил взгляд под стол, но там не оказалось никакой приклеенной снизу записки или даже жевательной резинки. Я заглянул под стул.
Не знаю, что я искал.
Открыв окно, я ощупал подоконник снаружи и снизу. По очереди вынув все ящики, осмотрел их со всех сторон.
Я пригляделся к стенам. Из них торчало полтора десятка гвоздей в разных местах. Висевшие на них картинки исчезли, но в том нет ничего странного. Странным было то, что все гвозди грубо окрашены. Я провел ладонью по стене, и на пальцах остался слабый белый след, будто от мела. Стены заново покрасили. Что на них было?