Пелевин и пустота

Страница, заимствованная из романа-лексикона в 100 000 слов М. Павича «Хазарский словарь» (Женская версия). Как и в романе М. Павича, эта страница помещена в начале книги. Но, под ней никто не спит вечным сном. Это обычная цитата из произведения автора, любимого многими читателями

История рукописи

Посвящается процессам,

происходящим в полном вакууме

при отсутствии перпетуум-мобиле

Эта рукопись найдена среди бескрайних просторов монгольских степей, и ни горные хребты, ни каменные россыпи, ни сам Чингисхан не помогли схоронить ее от читателей, жаждущих правды и перемен под палящими лучами звезды «по имени Солнце». И потому-то разрозненные листы ее валялись в московских переулках, а в скверах и парках бомжи укрывались ими, засыпая на скамейках под открытым небом, до изнеможения уставая от поисков тайн и забытых истин, теребящих, согревающих душу и ласкающих слух, особенно на пустой желудок.

Имя Пелевин, несомненно, вымышлено поколением «П» неизвестно зачем и непонятно, с какой целью, возможно, злокозненной, потому что это все-таки имя, а не фамилия, как, например, фамилия Левин в тоже известном романе графа Толстого, привыкшего ходить босиком за сохой, но на зло своей жене Софье Андреевне точавшего сапоги, а зимой катавшегося в черном трико на коньках по замерзшему зеркалу вод рек и озер.

Нужно и даже просто необходимо сразу заметить, что ни один из редакторов – а их было четверо, – которые старательно правили стиль и синтаксис рукописи, не имели никакого отношения к ней, так как их расстреляли из револьверов системы «наган» и маузеров в первые дни Революции, а потом добивали штыками, как только началась Перестройка. Они, эти редакторы, были молоды, они хотели любить девушек, стройноногих, тугогрудых, наивноглазых и на все поспешно согласных, а также женщин постарше: опытных в постели, но еще не утративших резвость и игривость, полных страсти, бушующей в их груди, как море-океан в сороковых широтах.

Да, они были молоды, они только начинали жить и поэтому соловьи каждую весну поют им гимн, и кларнеты, гобои и скрипки рыдают, а медные трубы стонут над поглотившими их могилами. Эти редакторы втайне сами писали стихи и романы, но судьба и рок кружили над ними, словно стая кровожадных воронов, готовых клевать их тела триста лет подряд, а если не все триста лет, то хотя бы лет тридцать, пока их кровь свежа и горяча и ею можно писать плакаты и пока запах этой парной крови дурманит, словно ветка сирени или цветущий горький миндаль, источающий тонкий аромат сотых миллиграммов синильной кислоты.

Кое-кто утверждает, что над редакторами кружила не стая воронов, охочих до мертвечины, а вились тучи насекомых, в некотором роде саранчи, всепожирающей и размножающейся торопливо, беспредельно и неумолимо, но это еще требует неопровержимых доказательств и научных исследований, подтвержденных экспериментами.

Достоверно ясно и понятно только то, что редакторов – всех четверых, скрывавшихся под именами Атос, Портос, Арамис и д’Артаньян, – именно за то и расстреляли члены сибирской ячейки ЧК. Расстреляли в валенках на босу ногу, морозным солнечным днем у полыньи на реках Енисей и Ангара, а кто был в валенках на босу ногу – гордые и обреченные, но не сломленные редакторы или чекисты с револьверами и маузерами, – это предстоит выяснить.

Об этом пока молчит история с кошачьим лицом, молчат монографии, архивы, груды папок личных дел с надписью «Х. В.», что значит не «Христос Воскрес», а «Хранить вечно», молчат канувшие в вечность протоколы допросов всевозможных шпионов и парикмахеров, на хер никому не нужные, и буква «хер» теперь так много значит и ее не похерить никому в предбаннике вечности, зияющей в высоте и под ногами, и об этом угрюмо молчат газеты и телевизор и Интернет и «телеграм» Дурова со всеми его белыми мышами и прочими дрессированными зверюшками. Если, конечно, это тот самый Дуров, который ломал дурака – царский рубль на арене цирка, а если нет, то и это тоже в строку заговора молчания, потому что народ безмолвствует и упорно молчит, а если поет песни, то всё про утес и про заветные думы Степана Разина и Шукшина и про персидскую княжну, утопшую в Волге по собственной неосмотрительности, точнее, оттого что вовремя не научилась плавать и не сдала нормы ГТО.

И этот заговор молчания тяжелой свинцовой тучей навис над страной, придавленной к земле и прячущейся в кротовых норах, как будто в этих норах можно спрятаться от стаи воронов и туч саранчи.

Поэтому мы вынуждены еще раз категорически повторить, окончательно и бесповоротно: к публикации этой рукописи редакторы не имеют ни малейшего отношения. Они дописывали и переписывали про реку Тихий Дон и про то, как закалялась сталь, но, расстрелянные в глухой сибирской тайге, они и пальцем не пошевелили, чтобы опубликовать эту рукопись, провозгласить ее городу и миру, донести до народа, раскрыть ему, этому народу, глаза, уже почти потухшие от несбывшихся надежд и неумеренного пьянства то с горя, то с радости – редкой, но то и дело нечаянной.

Сил, неистовой страсти и тайного, подспудного отчаяния, бесшабашного, тихого безумия и сладостного помешательства, необходимых для публикации этой рукописи, хватило только у самого Пелевина. И он выдавил ее из себя по капле, вбросил в этот мир, как шарик в рулетку, и исчез, растворился, растаял, затерялся, но не в просторах забайкальских степей, песчинкой в вихре вместе с Чингисханом, потомком лани и волка, и не в московских кривоколенных переулках или среди бетонных многоэтажек западноевропейских городов в толпах беженцев от высоких истин, ползущих медленной лавой скрытого, едва сдерживаемого гнева по автобанам, соединяющим эти города в единый организм, и не в кишащей бездне приморских плодородных равнин Китая.

На самом деле он не исчез в заветной лире, а стал предметом культа – бронзовой ступкой с бронзовым же пестиком, а если под рукой нет бронзы, то каменной ступкой с каменным же пестиком, и в этой ступке, а то и в ступе, можно, невзирая на то, что такое пестик, а что такое тычинка, тереть все, что угодно, и сколько угодно, и где угодно, как Маяковский в желтой кофте тёр Лилю Брик.

Он тёр ее на кровати, на диванах, на кушетках, на столах, на опрокинутых комодах, буфетах и шкафах, в которых прятался муж Лили, Осип Брик, записывавший все подробности в бумажку. Он, Маяковский, тёр ее так, что вся эта мебель превращалась под ними в труху и не подлежала ремонту, и краснодеревщики только качали головами, разводили руками и говорили: «Нет, придется покупать новую мебель». А Маяковский не успокаивался и тёр Лилю Брик везде: на углу Невского проспекта и Садового кольца, у постамента Медного всадника и во всех городах только что учрежденного Союза Советских Социалистических Республик, во всех дворах и подворотнях, на парадных лестницах и с черного входа, и даже в толпе делегатов Съезда Советов в Таврическом дворце, где сам светлейший князь Потемкин хотел тереть Екатерину II, но из этого ничего не получилось и светлейший князь мучился и страдал от черной меланхолии.

А у Маяковского, взбодренного порцией кокаина, которую ему по свойски одолжил Пелевин, все получалось, он тёр Лилю Брик не только везде, но и всегда, ежесекундно, каждую минуту, ежедневно, без устали и просыпу, без остановки, на ходу, с каждым шагом проникая все глубже и глубже в ее растерзанное, влекущее и зовущее тело, ненасытное, как весенние овраги, как плоть толстовской дьяволицы Степаниды или плоть Аксиньи, жаркая, словно летняя степь в цвету по берегам реки Дон, и, проникая друг в друга, они пожирали друг друга глазами кретинов, сверкающими вспышками синих в темноте молний.

Случалось, что они уставали и им приходилось передохнуть на какое-то краткое мгновение, и Маяковский, вспоминая поэта Брюсова, прикрывал бледные ноги Лили Брик своей желтой кофтой.

И тогда Пелевин бегал за Шагалом и Малевичем, и те, раз уж им представлялась такая возможность, разукрашивали кофту Маяковского красными пентаграммами и с неистовым хохотом поднимали ее над страной от Бреста до Владивостока, и тогда жители необъятной страны, простиравшейся от южных гор до северных морей, по-хозяйски выстраивались в неторопливую очередь к Мавзолею, и Ленин, лежа в стеклянном гробу, корчил рожи всем, кто нескончаемым потоком проходил мимо, а рядом с ним в костюме Буратино стоял писатель Алексей Толстой и показывал всем нос растопыренными пальцами обеих рук.

А когда поднимался ветер и желтая кофта трепетала и реяла над стогнами городов и над весями под музыку Дунаевского из кинофильма «Дети капитана Гранта», то с этой кофты дождем осыпались маленькие красные пентаграммы, начертанные шкодливой рукой Шагала или Малевича и крошечные черные квадратики: они ливнем падали на поля и луга, барабанили по спинам мужиков и баб, серпами жавших колосившуюся рожь и косами косивших буйные сочные травы, и бабы тут же поднимали подол и ложились прямо на жесткую стерню, и мужики тёрли и пластали их под грохот отдаленных летних гроз, и на следующий день бабы замечали, что задницы у них исколоты острой стерней, а молодые девки не хотели ничего замечать и только посматривали в небеса, чтобы не пропустить момент, когда там заполощется желтая кофта Маяковского.

А в городах на фабриках и заводах, как только в облаках мелькнет эта кофта, пролетарии включали заводские гудки, по которым сверяли время и свою судьбу, и под шум станков и грохот и лязг блюмингов к ним спешили фабричные девчонки в красных косынках, они задирали скромные ситцевые платьица, изгибали легкий стан и призывно двигали бедрами, пока пролетарии тёрли их до окончания смены.

Вой заводских гудков оглашал всю страну, доносился до европейских городов и даже был слышен за океаном. И тамошние пролетарии, хорошо зная, что происходит в Советской России, бросали к чертовой матери работу и шли бороться за свои права и повышение оплаты труда в долларах и фунтах.

А впереди их на боевом коне в обнимку с Че Геварой ехал Пелевин, они матерились на все лады, громогласно проклинали Маргарет Тетчер и высоко над головой поднимали плакат с надписью «Пролетарии всех стран, присоединяйтесь», а прилепившийся к ним Захарий Прилепин пел песню «Нич яка месячна, видно, хоть голки збирай». И Дмитрий Быков, как настоящий реестровый казак, вприпрыжку бежал рядом, держась за стремя, и направо и налево рассказывал, что он не совсем еврей и совсем не толстый, и тут же на ходу читал лекцию и убедительно доказывал, что никто не тёр Лилю Брик так неистово, как Маяковский, ну, может быть, только Юрий Дудь хотел бы так Тину Канделаки, но она была «холодна, как статуя в Летнем саду» и не соглашалась меньше чем на Керимова на Лазурном берегу или, на худой конец, на Усманова, и Юрий Дудь отчаянно таращил глаза и, тоже на худой конец, уже готов был согласиться на Ксению Собчак – живую, резиновую, надутую или сдувшуюся – и в жарких мечтах стирал ее в порошок, который потом можно бы было рекламировать, бешено рекомендуя это снадобье от кашля, от простуды и гриппа, от любых недугов, микробов и вирусов, а также от чумы и заворота кишок.

Так мог бы тереть ну разве что ещё Сердюков Васильеву, – не министра просвещения, а ту, упорхнувшую из тюремной камеры сладкоголосой птицей страстной любви и надежды.

Но больше никто. И никого. И никогда. И нигде.

По многим причинам необходимо сделать некоторые разъяснения и по поводу собственно пустоты. Как стало впоследствии известно, пустоту изгнал из природы философ Аристотель, бюст которого Пелевин хранил у себя в самых потаенных местах, пока не догадался, что бюст этот пустотелый и именно в нем до поры до времени удавалось скрывать пустоту всем тем негодяям, которые не жалели для этого ни сил, ни денег.

В том, что пустота была возвращена в природу, велика заслуга Эванджелиста Торричелли, потому что ослепший уже тогда Галилео Галилей небезосновательно прочил его на свое место в мировой науке.

Хитроумный Торричелли вместо оловянной взял стеклянную трубку метровой длины, запаял с одного конца, наполнил ртутью, придержал пальцем с незапаянного конца и отпустил ее в чашку со ртутью запаянным концом вверх. Когда он отнял палец, уровень ртути в трубке немного понизился до отметки 760 миллиметров ртутного столба, хотя в миллиметрах тогда еще ничего не измеряли, и в верхней части трубки неожиданно для всех образовалась пустота объемом не больше наперстка.

И в этот момент бюст Аристотеля, утверждавшего, что природа боится пустоты, грохнулся с книжной полки, трахнулся о каменный пол и разбился вдребезги, а самые мелкие дребезги уже было невозможно расколотить еще мельче и Демокрит, который задолго до Аристотеля, лет за сто, дробил все, что попадалось под руку, назвал атомами. И мало того, упорно утверждал, что в мире ничего не существует, кроме атомов и пустоты, даже Пелевина не существует, – это, мол, просто сон из сказки «Тысяча и одной ночи», мол, все нормальные люди по ночам спят и только те, кто успел раздобыть хоть немного кокаина, колобродят в пустоте вместе с атомами.

Но Демокриту не поверили даже туповатые жители его родного города Абдеры. Аристотель же поселился в Афинах, но бежал из них, чтобы афиняне не успели казнить его, как Сократа, остался жив и благодаря этой предусмотрительности ему верили почти две тысячи лет подряд, будто природа боится пустоты, и никакой Пелевин не убедит ее – природу – стать хоть чуточку смелее.

И вот Торричелли развеял по воздуху, который раньше считали невесомым, этот древнегреческий миф с помощью простого наглядного опыта. Ведь опыту чужда логика, он иногда противоречит логике, причем всегда в свою пользу. С тех пор пустоту и называют торричеллевой пустотой, а о человеке, у которого пусто в карманах, не стесняясь и забывая правила приличия, говорят: «Пустой, как Торричелли». И природа уже не боится пустоты, она не боится ровным счетом ничего, даже Пелевина.

Мало того. От фамилии Торричелли образовался самостоятельный глагол «торчать». И все, кто торчат на чем-нибудь: на кокаине, на морфии, на грибном рагу и даже на самом заурядном алкоголе (не путать со звездой Алголь в созвездии Персея, известной переменчивостью своего света), – на некоторое время попадают в пустоту, а она – пустота – существует в трех видах.

Во-первых, в верхней части запаянной стеклянной трубки ртутного барометра.

Во-вторых, в небольшом пространстве в круге диаметром около трехсот метров на берегу реки Урал, границу этого круга денно и нощно бдительно охраняет Анка-пулеметчица, и только 8 марта, в Международный женский день ее подменяет Чапаев, а 23 февраля в день Советской армии на сторожевой пост заступает сам Пелевин.

В-третьих, эта пустота беспредельного космического пространства, границы этого пространства никто не охраняет, ни по старинке с немецкими овчарками, которых как огня боятся все шпионы и диверсанты, ни на новый лад – с помощью видеокамер. Но, невзирая на отсутствие охраны, границы эти пока еще никто не пытался нарушать.

Завершая это небольшое пояснительное вступление, важно обратить внимание вдумчивого читателя на то обстоятельство, что на первых, безвозвратно утерянных страницах рукописи две фамилии в тексте – Путин и Абрамович – были старательно замазаны красными чернилами, но впоследствии их удалось восстановить даже там, где никто не предполагал их найти, так как Путин и Абрамович у людей на виду и их еще долго будут помнить и не забудут, даже если очень сильно захочется.

А также напомнить и авторам и читателям настоятельный совет поэта Квинта Горация Флакка отбрасывать, то есть ни в коем случае не писать и не читать никакие предисловия, и начинать не с начала, а с середины. Потому что хороший казак, имеющий силу в плече в случае необходимости располовинивает острой шашкой своего визави до середины, то есть до самого пупка. Именно так делал и Семен Буденный, хотя и происходил не из «станишников», а из иногородних, то есть был крестьянского роду-племени, почему всегда и обходил на скачках казаков и брал все призы, а во время Первой империалистической имел полный Георгиевский бант – все четыре Георгиевских креста – и женился на оперной певице, держал дома под кроватью пулемет «Максим» и ездил на лошади самого Кутузова.

Уточнение по поводу совета Горация, то есть до какой страницы можно не читать, а с какой читать, будет дано попозже.

В кафе и на бульваре

– Они идут за мной по следу, как псы, учуявшие запах крови, – сказал Пелевин.

Он слегка повернулся ко мне всем туловищем и снял черные очки. Теперь я мог хорошо разглядеть его лицо и в том числе простой, по-видимому, славянского происхождения нос, чтобы об этом ни говорил Дмитрий Быков, при всей своей полноте прямо таки истекающий завистью, когда кто-нибудь заводит при нем речь о пустоте, причем даже не из желания подразнить, а из любопытства, свойственного многим и многим.

– Не смотрите так на мой нос, – криво и как-то печально усмехнулся Пелевин и грустно добавил: – у меня никогда не хватит мужества и неподдельной смелости обойтись с ним по-гоголевски.

– А почему они преследуют именно вас? – я недоуменно пожал плечами.

– О, они далеко не дураки! – вдруг громко воскликнул Пелевин. Он оживился и зашептал, недвусмысленно сверкая глазами, косясь и оглядываясь по сторонам и так понижая голос, что было невозможно ничего разобрать: – Они прекрасно осведомлены, им доподлинно известно, что моя сущность находится во мне, то есть внутри меня, во всех этих печенках, селезенках, желчном пузыре и прочей требухе, заканчивающейся простатой, не путай ее с прямой кишкой, потому что простатит и геморрой – это разные вещи, и заметь, простата – это уже почти пустота, она, как и прямая кишка, – своего рода связующее звено между этим подлым и мерзким миром и возвышенно звенящей в глубинах космоса пустотой. Они якобы хотят выведать у меня конструкцию глиняного пулемета, чтобы Путин не на словах, а на деле и не в шутку, а всерьез начал отстреливаться от Трампа, Терезы Мей и Меркель, а заодно и от Никиты Михалкова, надоевшего ему как горькая редька со всем своим семейством, а именно Андроном Кончаловским и тремя поросенками из одноименной сказки, так блестяще пересказанной в переводе с английского. Но чертежи глиняного пулемета – это только хитроумный предлог, на самом деле им нужен ключ от пустоты.

– Но зачем им нужна пустота? Какого рожна они в нее лезут, как червяки в консервную банку перед рыбалкой?

– Во-первых, у них уже столько денег, что им трудно поместиться в этом мире и они надеются чартерным рейсом перебраться в пустоту и болтаться в ней, как дерьмо в проруби, безо всяких хлопот об оленеводах, избирателях и пенсионерах. Есть и еще одна причина…

– Какая?

– Видишь ли, приятель… – Пелевин откинулся на спинку легкого пластикового стула и чуть не перевернулся, мелькнув в воздухе ногами, но вовремя взял себя в руки, удержался и всего лишь слегка покачнулся: —…это уже метафизика.

– То есть что-то отвлеченное, умозрительное или просто некие измышления о духовных первоначалах бытия, о предметах, недоступных чувственному опыту, – охотно подхватил я, припоминая какую-то лекцию, которую слушал во сне или какой-то нелепый, совершенно дурацкий спор в студенческой общаге после бутылки дешевого портвейна.

– Да, – лениво согласился Пелевин, – вообще-то метафизика – это метод мышления, противоположный диалектике. Руководствуясь этим методом, явления нужно рассматривать не в их развитии, взаимосвязях и противоречиях, а в состоянии покоя, разрозненно, то есть строго по очереди и никогда попарно. Но от метафизики невозможно, да и просто нельзя отрывать диалектику, политую слезами Гераклита. С одной стороны, понятно, как дважды два, как божий день, что никому не дано дважды войти в одну и ту же воду, не только в реку, но и даже в озеро, даже в затхлое смердящее метаном болото. И тем не менее люди лезут в ту же воду дважды и трижды и палками гонят в эту воду других, и эти другие послушно плетутся к воде, как одуревшие и ослепшие от зноя стада антилоп к водопою, прямо в крокодильи пасти.

Пелевин допил еще не остывший кофе и решительно закончил, словно отрубая хвост любимой собаке:

– Они хотят заполучить ключ от пустоты. В горячечном бреду им кажется, что я прячу его от них за железной дверью, занавешенной холстом, на котором нарисован очаг с котелком вкуснейшей похлебки. Идиоты. Если ключ за запертой дверью, то его уже никому и никогда не достать, будь ты трижды Лев Толстой и семи прядей во лбу, как Достоевский. Я сам ищу этот ключ вот уже много лет подряд. Когда-то он был у Чапаева, но он по пьяни обронил его неизвестно где, и я сойду с ума, свихнусь, рехнусь, если не найду его.

– Зачем он вам? – Я всегда старался называть Пелевина на «вы», тогда как он обращался ко мне только на «ты», что неудивительно, так как с виду он старше меня лет на тридцать (мне недавно исполнилось всего-то двадцать с небольшим), а если учесть его бездомно-безумные странствия во времени и пространстве, знакомства с Чапаевым, Екатериной II, Людовиком XVI и еще кое с кем, он был старше меня на значительно большее количество лет.

– Ключ от пустоты – это не хрен собачий. Мы пришли в этот мир из пустоты. И уйдем из этого мира в пустоту. Поэтому нас туда и тянет. Тянет даже Елену Ваенгу, после того как она узнала интересный момент и стоит и курит, а вокруг нее пустота, взятая за основу. Что уж тогда говорить о Путине и всех, кто суетится под ним и вокруг него. Они готовы всё отдать ради пустоты, и конечно же даже Путина, но чуть попозже. А пока что они живут только одной пламенной страстью – догнать меня и отнять ключ от пустоты, которая представляется этим недоумкам райским блаженством, а на самом деле всякому, кто оказывается в ней, непросто из нее выкарабкаться.

Мы с Пелевиным сидели в «Шоколаднице». Обстановка располагала к философской беседе. Официантки – бурятки, монголки, китаянки – нескончаемой чередой несли к нашему столику чашки крепчайшего кофе, и Пелевин выпивал их залпом одну за другой.

– В твои годы я перетрахал бы всех этих монголок, потому что жизнь – это не что иное, как сон, а когда спишь на ходу и рядом с тобой такая вот монголка и у нее ноги всегда врозь и ритм скачки ей привычен… – задумчиво сказал Пелевин, – хотя я предпочел бы начать вон с той китайки…

Я оглянулся и увидел китаянку, она стояла, опершись локтями о прилавок, привлекательно изогнувшись, – длинноногая, стройная, она казалась полубогиней, попавшей в эту замызганную московскую «Шоколадницу» из роскошного американского подпольного борделя или из парижских заведений типа кафе «Мулен Руж».

– Китаянка, – поправил я Пелевина, от созерцания китаянки забыв все на свете и даже разницу в возрасте между мной и Пелевиным. – Китайка – это сначала шелковая, плотная ткань, а потом ткань хлопчатобумажная синего цвета, из нее бабы шили сарафаны и мужские рубахи. А если ткань красного цвета, то это уже кумач. Когда-то все это добро купцы доставляли из Китая, а потом в России производили столько этой китайки, что ее приходилось возить в Китай и продавать там по дешевке.

– Знаю, – лениво отмахнулся Пелевин, – «Ветер морду полощет в лужах о синеющий неба сатин», да и кумачом мы сыты по горло. И китайцев этих знаю, пулеметные роты, только деньги плати. Это сейчас они понастроили небоскребов, как в Америке. Пустота поглотит и небоскребы, и китайцев – и миллиард и десять миллиардов. В пустоте всем места хватит, в нее только Дмитрий Быков никак не помещается, но это дело времени.

В «Шоколаднице» мы давно уже были не одни. В ближайшем углу за роялем сидели Чапаев и Путин. Чапаев в обе руки играл попеременно Второй концерт Рахманинова и Первый концерт Чайковского. Играл сильно, бурно, страстно, так, что даже его каракулевая папаха упала с головы на пол, но он, весь отдаваясь музыке, не обращал на это внимания.

А Путин с краешку одним пальчиком наигрывал мелодию «Деспозито», а слова этой песни не напевал, потому что в ней парень обещал своей девушке расписать ее пещерку, которую она прячет между ног, причем так ловко и искусно, что пещерка вроде бы и спрятана, но все время кажется, что ее вот-вот можно увидеть, и поэтому взгляд не оторвать и думать ни о чем, кроме этой пещерки, не получается, да и не хочется, да никто ни о чем другом и не думает, да никого ни о чем другом думать и не заставишь. А Путин, как человек скромный, вежливый и при исполнении, довольствовался только мелодией, а слова пел какой-то пуэрториканец и даже не по-русски.

В другом дальнем углу «Шоколадницы» собралась пестрая и разношерстная литературная компания. В глаза прежде всего бросался Дмитрий Быков, фигурой напоминающий Бальзака. В этот раз он обрил наголо голову и она блестела, как бильярдный шар, посланный в лузу. Слева, лицом в стол, лежал Венедикт Ерофеев – он был пьян и спал, но время от времени начинал кукарекать сквозь сон, так как ему снилось, что он едет в электричке по маршруту «Москва – Петушки». По правую руку от Быкова сидел другой Ерофеев. Рядом с ним стояла девица в расстегнутом черном длиннополом пальто, надетом на голое тело, и Ерофеев одной рукой трепал ее обильно заросший диким волосом лобок, а другой рукой что-то записывал на бумажной салфетке и назидательно, но непонятно кому, рассказывал о своих папе и маме, видных дипломатах ужасных сталинских времен. Вся эта троица (без учета девицы с растрепанным лобком) напоминала картину великого русского живописца Васнецова «Три богатыря».

Писателей-литераторов за столом собралось десятка два. Дмитрий Быков, отвечая на чьи-то упреки в том, что он обрил голову и она стала похожа на бильярдный шар, упорно пытался доказывать, что если бы бильярдные шары были волосатыми, это мешало бы игре, присовокупляя к этому объяснения, что он писатель совершенно русский, а не еврейский, и что, невзирая на свою полноту, он вполне может поместиться в пустоте, если это потребуется для блага народа и особенно его читающей части, а также для торжества демократии.

Под столом валялись пустые бутылки, в чашках для кофе была водка, шум за столом усиливался, и все достали револьверы и маузеры и не целясь, без всякой задней мысли начали палить друг в дружку без разбора и передышки. От пороховой гари воздух сгустился, и из него «соткался» коренастый крепыш, обритый наголо, как на этот раз Дмитрий Быков. В руках крепыш держал по револьверу.

– Руки, ноги на стол, я – Котовский! – слегка заикаясь, закричал он голосом, которому мог позавидовать сам Шаляпин.

Это действительно был Котовский по имени Григорий. Одесские дамы, увидев его, падали в «чувственные обмороки», и, придя в себя, испытывали продолжительный оргазм, и требовали повторения, а их юным дочерям романтический разбойник снился по ночам. Но писатели-литераторы, собравшиеся в кафе «Шоколадница», не относились к числу слабонервных. На Котовского они не обратили никакого внимания.

Тогда он стал ходить вокруг их стола, приставлять к головам, разгоряченным спорами, восторгами и гневными тирадами, револьверы и нажимать на спусковой крючок. То и дело случались осечки, но когда раздавались выстрелы, мозги брызгали во все стороны и Григорий Котовский то демонически хохотал, то на мгновение впадал в печальную задумчивость о бренности всего земного, и с нежностью вспоминал свои бурные приключения с женщинами, которые всегда пылали к нему безудержными чувствами, и поэтому он живо представлял себя скачущим на мустанге по американским прериям и пампасам.

Пелевин краем уха прислушивался к звукам рояля и посматривал в тот угол кафе, где бесчинствовали писатели-литераторы и до крайности распоясался Григорий Котовский.

– Все это, возможно, подстроено с целью самой банальной провокации. Не хватает только какого-нибудь Навального, Юрия Дудя, Канделаки, Познера с Собчак и Проханова с Веллером для компании. Пойдем-ка лучше на свежий воздух.

Мы вышли из «Шоколадницы» и оказались на Патриарших прудах, хотя пруд там был всего один, зато удивительной квадратообразной формы.

– Историческое место, – кивнул в сторону пруда Пелевин, – как только все его ни называли. Сначала – Козье болото. Здесь разводили коз, а их шерсть поставляли к царскому двору. В болоте, видимо, водились черти, потому что речку, вытекавшую из болота, называли Черторий: считалось, что ее прорыли черти, существа в общем-то довольно безобидные, хотя иной раз они и любят пошутить. Потом болото осушили и на его месте вырыли три пруда, чтобы разводить в них рыбу для патриаршего стола. Так и появилось название Патриаршие пруды. Чертям, разумеется, пришлось отсюда убраться, и они теперь обитают чёрти где. И с тех пор на Патриарших кто только не жил, можно даже сказать, обитал чёрти кто: Маяковский, тот самый, который неустанно тёр Лилю Брик, Цветаева, Александр Блок, потом Гришин, член ЦК, и Семичастный из КГБ, и даже Чаломей и Янгель, ракетотехники: именно их двигатели вынесли потом человечество в космическое пространство, где пустоты неизмеримо больше, чем непустоты, а еще больше непонятно и неведомо чего. В начале двадцатых пруды называли Пионерскими.

– Почему?

– Полагали, что пионеры – это такие бесенята, то есть своего рода чертенята новой эпохи, а патриарх тогда как раз вышел из моды до поры до времени. Но попозже, как это обычно и случается, вернули старое название, потому что все новое – это хорошо забытое старое.

– Но сквер вокруг прудов – или, точнее, вокруг пруда – называется Булгаковским, – сказал я.

– Разумеется. Как же его еще называть. Вон та липовая аллея, в которой из сгустившегося знойного воздуха соткался неприятный тип престранного вида в клетчатом пиджачке, в жокейском картузике – этот длинный гражданин висел, не касаясь земли, покачиваясь то вправо, то влево, и сквозь него было видно, то есть он казался прозрачным, наподобие стекла. А вон и скамейка, на которой лицом к пруду и спиной к Бронной сидели поэт Иван Бездомный и композитор Берлиоз. Тут даже если не захочешь, все равно назовешь сквер Булгаковским.

– Да, – согласился я, – только Берлиоз не композитор, а редактор толстого журнала и председатель московских литературных ассоциаций. Так, по крайней мере, сказано в первой главе романа.

– Верно, – кивнул головой Пелевин, – но как потом установили, по ночам он сочинял музыку – фамилия обязывала.

«Вполне возможно, – подумал я, – хотя в романе об этом нет ни слова».

– А в двух шагах от этой скамейки, – продолжил Пелевин, – на соседней скамейке и присел тот самый незнакомец, иностранец с виду, лет сорока, слегка прихрамывавший на одну из своих ног, брюнет в дорогом сером костюме и сером же берете.

Я припомнил описание Воланда из первой главы романа Булгакова. Пелевин вроде бы ничего не переврал.

– Помнится, – усмехнулся Пелевин, – я по наивности долгое время считал этого Воланда своим дальним родственником, чуть ли не троюродным дядюшкой. Но он повел себя самым подлым образом. Стал требовать подтверждения родства, заказал генетическую экспертизу, одним словом, – немец, колбасник и филистер.

– Немцы никогда не отличались ни широтой души, ни широтой взглядов, – поддакнул я Пелевину.

– А вон там, – Пелевин показал рукой, – на повороте с Ермолаевского на Бронную выехал трамвай и отрезанная голова Берлиоза прыгала по булыжникам мостовой. Голову ему комсомолка-вагоновожатая отрезала своим трамваем именно потому, что Аннушка вовремя и в нужном месте разлила обычное подсолнечное масло, чтобы он поскользнулся. Все было подстроено – Аннушка – Анка-пулеметчица никогда никого не подводила.

– Аннушка – это Анка-пулеметчица? – удивился я.

– Да. Она работала на несколько разведок сразу, с Воландом сотрудничала по мелочи. Подрабатывала, как обычно женщины, на помаду и всякий макияж. Для женщины ведь очень важна не только внутренняя жизнь, но и внешность, то есть как она выглядит.

Мы присели на скамейку, где совсем недавно – меньше ста лет тому назад – сидел Берлиоз, лишившийся в тот день головы и уже больше не писавший критических статей и не сочинявший по ночам музыку.

Настроение по случаю сгущающихся сумерек у Пелевина было приподнятое, и, пользуясь этим, я спросил:

– Скажите, а тот, другой Пелевин, который издает для читающей публики в год по роману, он ваш родственник или просто однофамилец?

– Ни то, ни другое. Фамилии имеют разное происхождение. У него – от Левина из романа «Анна Каренина». Но он увлекается разными научными штучками и поэтому прибавил к своей фамилии частицу «пи», ту самую, которая три целых четырнадцать сотых. Получилось Пи-Левин, через дефис. Потом издатели в погоне за прибылью утеряли дефис, а «и» заменили на «е», они ведь недалеко друг от друга в алфавите. Вот и получилось Пелевин. А у меня еще проще, но совершенно по-другому. В детстве я, как и Абрамович – тот, который в Лондоне: яхты, дворцы, «Челси», чукчи и т. д., – увлекался дворовым футболом. Гонял мяч я лучше других мальчишек, ну меня и прозвали Пеле – помните, наверное, он из Бразилии – Эдсон Арантис ду Насименту, 1940-го года рождения. Коротко Пеле вроде как-то не по-русски, вот и получилось Пелевин. Так что сами видите, фамилии по сути и смыслу разные, хотя внешне и по количеству букв совпадают. Родственниками мы официально, по документам не являемся, несмотря на то что когда-то были одним целым и только потом раздвоились.

– Как это раздвоились?

– Очень просто. Обыкновенная шизофрения. Слово греческое, оно и означает раздвоение. Когда он, так сказать, отслоился от меня, я еще некоторое время присматривал за ним. Устроил на работу в одно издательство. Там издавали собрание сочинений мистического индейца Кастанеды. Он начитался, увлекся, начал сам писать, и пишет до сих пор, дурачит читающую публику, а главное, самого себя, ведь чтобы читающая публика прочла все, что он написал, ему самому приходится все это написать. И это будет продолжаться, пока из Пелевина он не превратится в букву «П», как граф Толстой в «Т». Такая уж у них обоих планида….

– Вы встречаетесь? Общаетесь?

– Последнее время очень редко. Раньше чаще. Он даже написал роман «Чапаев и Пустота». В этом романе кое-что взято из действительных событий, например глиняный пулемет, но все остальное фантазии в духе Кастанеды и разного рода издержки постмодернизма. И много напутано. И про реку Урал, и что важнее всего, про пустоту.

– Скажите… – я слегка замялся, не надеясь на его откровенность, – там в «Шоколаднице» вы нарочито громко сказали, что у вас нет ключа от пустоты, что ключ этот утерян. Это вы нарочно? Ключ все-таки у вас?

– А ты догадлив. В кафе конечно же прослушка, вот я и сказал. Но они, – Пелевин подчеркнул слово «они», – все равно не верят мне, так сильно им хочется завладеть этим ключом и попасть в пустоту… Попадут… Но попозже…

– А на самом деле ключ у вас?

– У меня. И они чувствуют это печенками и никогда не отстанут от нас. Там, на берегу Урала, мы – я, Чапаев и Анка-пулеметчица – отбиваемся от них вот уже который год подряд. У нас броневик, в нем мы и живем. Нас давно уже окружили, прижали к обрыву над рекой. Но у нас – глиняный пулемет и мы не даем им даже голову поднять. Что они только ни делали: пускали танки тэтридцатьчетверки и трофейные «Тигры», сандалили «Катюшами», даже атомную бомбу бросали – это потом списали на семипалатинское испытание, – ничем не могут нас взять. Глиняный пулемет все равно сильнее.

– Это тот глиняный пулемет, который описан в романе «Чапаев и Пустота»?

– В романе выдумка про мизинец одного из Будд, этих Будд множество, их всех не перечесть и всем им поставили памятники. Считается, что пулемет изобрел американец Максим, его недолюбливали в Америке, он уехал в Англию, где сконструировал мышеловку и королева присвоила ему за это титул «сэра», а Ротшильд дал денег на создание пулемета. На самом деле пулемет «Максим» сконструировал Будда из любви к человечеству, но не успел собрать даже опытный образец, остались только чертежи на пальмовых листьях. Их через подставных бродячих факиров и купил у индийских йогов Ротшильд все из той же любви к тому же человечеству. Но часть пальмовых листов с описанием сжевала домашняя овечка Ротшильда, и никто не знал, из какого материала нужно изготовлять это устройство. Поэтому бесхитростные европейцы сделали пулемет из железа и стали, а пули из свинца. И получилось довольно сносное приспособление для общения человека с братьями по разуму. На самом же деле Будда придумал пулемет совсем с другой целью: чтобы не общаться с людьми, а хоть как-то укрыться от них. Но изготавливать пулемет нужно из глины, точнее, все его детали и пули должны быть фарфоровыми. Такой пулемет и собрал в одном китайском горном монастыре монах-любитель. Чапаев, оказавшись в этом монастыре по прихоти судьбы и на краткое время, этот пулемет реквизировал в связи с нехваткой в дивизии огнестрельного оружия.

– А монах?

– Монах и пикнуть не успел, к тому же он не знал русского языка и никогда не читал ни Пушкина, ни Гоголя, ни Толстого с Достоевским.

– Но пулемет настоящий, действующий? Не игрушечный?

– Очень даже действующий. Сначала его использовали как обычный, потому что фарфоровая пуля, попадая в организм человека, воздействует на него ничуть не хуже свинцовой, а иногда даже прошивает насквозь нескольких вояк, невзирая на чины и звания, в отличие от свинцовой, которая на вылет бьет значительно реже. А потом выяснилось, что если пулеметной очередью провести по земле линию, то никто не может ее переступить. Это и спасло нас, когда Чапаев, нажравшись самогона до зеленых чертиков, объявил себя Лениным и Карлом Марксом в одном лице и перестал подчиняться командующему фронтом. Красные и белые зажали нас на берегу Урала, и тогда Анка-пулеметчица очертила очередями из глиняного, то есть фарфорового пулемета круг, границу которого вот уже почти сто лет не удается перейти ни пехоте, ни кавалерии, ни танкам, и атомный взрыв в этот круг не проникает. Внутри его пустота, настоящая пустота, абсолютная. По физическим параметрам такая же, как в открытом космосе, только лучше. В открытом космосе на единицу объема то и дело еще встречаются всего-то несколько элементарных частиц, порою странных и малоизученных, а у нас – ни одной, пусто, хоть шаром покати. Но главное не это. В открытом космосе пустота обладает только физическими свойствами, а у нас настоящее царство духа. Весь броневик до отказа забит Кантом, Гегелем, Шопенгауром, Ницше, Шпенглером, Платоном, Аристотелем, современных вроде Кьеркегора тоже полно и все это с примесью Кастанеды.

– Их сочинениями?

– Да нет. Их духовной сущностью. И вот сидим мы с Чапаевым годами в нашем броневике, жарим спирт, как поэт Есенин, и дышим всей этой философией, иной раз хоть противогаз надевай. А Анка, вся в печали, дежурит в бронебашне с глиняным пулеметом, на всякий случай, мол, попробуй кто сунься, никто и не суется, поэтому ей по женской части не позавидуешь, но тут уж делать нечего – у бабы своя доля и не у каждой бывает бабье лето. Вот так втроем, всяк при своем деле и мыкаем век. В абсолютной пустоте век идет за день, то есть за сутки.

– А этот… Ну, ваш двойник, который в год по роману пишет… Вас не посещает?

– Его уже фактически нельзя назвать двойником… – задумался Пелевин, – …он давно самостоятельная сущность. Раньше иногда появлялся… Пока писал роман «Чапаев и Пустота». Даже соорудил рядом с нашим броневиком водокачку, ну, то есть водонапорную башню.

– Водонапорную башню? Зачем?

– Ну, во-первых, он человек наблюдательный и как-то совершенно верно заметил, что человек – это всего лишь столб воды высотой около двух метров, нечто вроде водонапорной башни. А во-вторых, у нас рядом река Урал, качай воду сколько хочешь, хоть до посинения, она ведь течет с севера на юг, осетров в ней было полно. Урал ведь граничит западным берегом с Европой, а восточным с Азией, так что к нему подходи с любой стороны, все едино…

Пелевин надолго задумался, погрузившись в свои мысли, как в воды реки Урал. Я не осмеливался прервать его задумчивость, но он сам преодолел ее и продолжил рассказ:

– Но последнее время к нам никто не заглядывает, даже Котовский. Котовский человек вроде неплохой, но подозрительный, даже так и не выяснилось, кто его отправил на тот свет, а главное, как личность он неглубокий, вырос на Майн Риде и склонен к бандитской дешевой романтике. Другое дело Чапаев. Он в юношеские лета с колокольни упал. Другой костей бы не собрал, разбился бы вдребезги, а Чапаев – целехонек. Он поэтому и в революцию подался. Согласись, расшибись он тогда вдребезги, разве стал бы он народным героем?

– Согласен, – кивнул я.

– Многие воспринимают Чапаева поверхностно: мол, дай ему папаху, бурку, развевающуюся на ветру, лихого коня, шашку – и он всех порубит в капусту. Но это только видимая сторона дела. Чапаев не просто фантом, слепленный из народных анекдотов, что само по себе тоже не фунт изюма: вот, например, Фрунзе – командующий фронтом, или Блюхер, или Тухачевский – сколько людей угробили, а ни одного анекдота. Чапаев часто и много думал. Вот сидим мы с ним, жарим спирт, нет спирта – жарим самогон. А когда вокруг абсолютная пустота и воздух напичкан рассуждениями Канта да Гегеля, хочешь не хочешь становится понятен смысл бытия, то есть совершенно проясняются вопросы и о мировом разуме, и о мировой душе. Тут уж Василий Иванович метет все подряд – и о границах между прошлым и будущим, и о преддверии вечности, и об алхимическом браке Запада и Востока, и о смерти и бессмертии, и о царстве теней и свободы, и о музыке революции, не чета Александру Блоку, у того сопли в сахаре, а Чапаев – орган, ревущий фуги Баха, и о внутреннем конфликте индивида, и о закате Европы, и о призраках, которые по ней бродят в обнимку с Карлом Марксом, и о том, что мироздание имеет устройство луковицы или скороспелого малосольного огурца, или, по крайней мере, отражается в них полностью и бесповоротно. Одним словом, любому Шпенглеру сто очков вперед даст. А слова какие заворачивает! Например, «трансцендентальная логика»! Но и я все это время не лаптем щи хлебал в компании с ним. По крайней мере, одолев всю эту философию, я теперь ясно понял, в чем смысл жизни и каково предназначение человека в этом земном существовании.

– В чем же заключается смысл жизни? Я вот тоже иногда задумывался, интересовался, но нигде так и не нашел точного ответа на этот, казалось бы, конкретный вопрос.

– Да, философы, даже известные глубиной мышления, часто формулируют свои умозаключения и дефиниции неопределенно, расплывчато, путано и туманно, словно в душещипательном романсе, и как-то зыбко и ненадежно. Не так у нас с Чапаевым, хотя он иногда и играет на гитаре. Уж если ты соображаешь хотя бы самую малость, говори четко, громко, коротко и внятно, как спартанский воин.

– И в чем же заключается смысл жизни? – повторил я свой вопрос.

– Жить нужно так, чтобы потом не было мучительно больно за бесцельно прожитые годы. В жизни нужно успеть сделать три дела: переплыть реку Урал хотя бы в одну сторону, а лучше туда и обратно, трахнуть Анку-пулеметчицу, и послать к чертям собачьим Чингисхана со всеми его плосколицыми и кривоногими монголами, а также послать подальше всех Петров Первых вместе с Наполеонами вплоть до Путина.

Пелевин рассказал, что реку Урал он уже переплыл туда-сюда, даже несколько раз, потому что вынуждали обстоятельства, связанные с проблемами взаимоотношений Европы и Азии. И Чингисхана с его конными монголами, и Петра I, бритобородого и в немецком платье, а так же Наполеона с Путиным к чертям собачьим посылал неоднократно. А вот с Анкой-пулеметчицей вышла загвоздка.

– Неужели она оказалась такой неподатливой? – Я как будто усомнился.

– Анка? – переспросил Пелевин, – да она проходу мне не дает, особенно теперь, когда мы втроем в одном броневике, тесно, не разминуться. Она такая по этой части шустрая, со всей дивизией переспала, знает толк в этом деле. Но я не хочу обижать Чапаева.

– При чем здесь Чапаев?

– Анка-пулеметчица – его жена.

– Жена? Но, кажется, в романе «Чапаев и Пустота» она его племянница. А в романе Фурманова…

– Ну, в романах можно все, что угодно, написать. Бумага стерпит. А в действительности – жена. И при том венчанная. Чапаев обвенчался с ней в той самой колокольне, с которой навернулся в нетрезвом виде, почему и не пострадал, даже не ушибся, но помнил об этом всю свою бесшабашную жизнь.

– Венчаются в церкви, а не в колокольне.

– Когда девка, да к тому же поповская дочка, торопится в бабы и между ног у нее пожар полыхает, как мировая революция, ее легко уговорить венчаться не только в колокольне, но и в пожарной каланче, тем более что на пожарной каланче тоже есть колокол, как на колокольне, правда, звонят в него не к обедне, а когда, не дай Бог, случится пожар. И уж если он звонит, то не только по тебе, но и по всему человечеству, хоть уши затыкай.

«А ведь он и сам, как автор “Чапаева и Пустоты”, не чужд постмодернизма», – подумал я, пытаясь вникнуть в слова Пелевина.

– И что же, Чапаев взял жену с собой в Рабоче-Крестьянскую Красную Армию, то есть в РККА?

– Ну как ее дома одну оставить, когда у нее пожар между ног с годами только разгорается. Вот он и определил ее при себе в пулеметчицы соответственно темпераменту. Разумеется никому не разглашая, что она его жена. Если бы узнали об этом, каждый боец за дело трудового народа захотел бы иметь при себе в ночное время супружницу, и как ему, освобожденному от гнета проклятого царизма и одуревшего от вкуса свободы, в этом отказать? Ну и что бы это была за дивизия? Понятно, завелись бы дети, бабе ведь не прикажешь: ты глазом не успеешь моргнуть, а она уже родить норовит. А пойдут дети, их кормить надо, а это доп паёк, а зимой и одевать: валенки, шапки-ушанки, да еще санки нужны кататься с горок.

Вот моя деревня,

Вот мой дом родной.

Вот качусь я в санках

По горе крутой.

А какая тут родная деревня, если ты сегодня под Богульмой, завтра под Белебеем, а послезавтра в каком-нибудь Лбищенске? Поэтому Чапаеву и пришлось скрывать, что Анка-пулеметчица его жена.

– И об этом никто так и не узнал?

– Знал только Сталин, но он никому не рассказал, потому что был членом реввоенсовета не Восточного, а Южного фронта и вспомнил все это, когда уже снимали фильм. И тогда Анка, рехнувшись от такой таинственности, пустилась во все тяжкие: не пропускала ни пешего, ни конного – переспала со всей дивизией, даже с обозными, годными только к нестроевой, но до баб охочих не меньше, чем кавалеристы. Бойцам сначала в охотку, а потом бегали от нее – уж больно она беспощадна была, выматывала мужиков до изнеможения. А сама – настоящий перпетуум мобиле. «Это, – говорит, – храбрым воинам в виде воспитательного мероприятия. Я хоть и поповская дочка, а любой Колонтай нос утереть могу».

– А Чапаев?

– Страдал, конечно, – вздохнул Пелевин, – сам-то он супружеские обязанности не исполнял. Днем шашку наголо и в атаку, ночью – едва Шпенгелера и Шопенгаура читать успевал, иной раз даже на буддийские тексты и медитацию времени не оставалось. И вот однажды штаб дивизии расположился в каком-то разграбленном имении. В одной из комнат Чапаев обнаружил рояль – его не смогли утащить, он очень тяжелый. И от тоски и печали Чапаев наловчился играть на нем разные фуги, симфонии и сюиты. Со временем он достиг в этом полного совершенства. Святослав Рихтер услышал – рыдал, а Мацуев тоже прослезился, и сразу предложил ему место в основном составе «Спартака». Чапаев отказался, ведь мы в Москву являемся редко, и то только потому, что у нас в броневике места маловато, рояль в нем просто не помещается, вот и приходится мотаться сюда-туда, когда Чапаеву совсем невмоготу. Ничем другим, как игрою на рояле, ему грусть не разогнать, это уж нам с Анкой-пулеметчицей точно известно.

– Скажите, но ведь если границу, которая прочерчена очередями фарфорового пулемета, никто не может преодолеть, как же у вас получается сюда-туда? – поинтересовался я.

– В этом-то вся штука, – важно поднял вверх палец Пелевин, – у меня ведь ключ от пустоты. Его «они» и хотят как-нибудь, любым способом выцарапать. Иногда меня подмывает отдать им этот ключ и посмотреть на них, как они наложат в штаны, когда повернут его в замочной скважине и окажутся на том вокзале, с которого всем предстоит отправиться по назначению, а билет каждому забронирован и никто никогда не опаздывает на свой поезд, даже те, кто известны своей рассеянностью и всегда не успевают вовремя. – И Пелевин мрачно продекламировал:

О вокзал! Это пристань Харона —

Не бывает возврата назад!

– Это раньше, когда только появились железнодорожные дороги, – продолжил Пелевин, – на вокзалах играли духовые оркестры и наливали шампанское. На пристани скуповатого, несговорчивого Харона – седого, мрачного старика в безобразном грязном рубище, с горящими огнем глазами и всклокоченной бородой, как его описывали Вергилий и Данте – не так весело. Поэтому в прежние времена многие русские умудрялись переправляться через Стикс и Ахеронт не в утлом челноке Харона, а ниже по течению, где река замерзает, кто на коньках, кто на лыжах, а кто и на тройках под звон поддужного колокольчика и песню ямщика. Но это те, кто налегке. А этим, из окружения президента, представляется, что они «отстегнут», «откатят» и их повезут на «мерседесах» по мосту сразу на Острова Блаженных, вроде как на Канары или на Мальдивы, а следом – имущество багажными вагонами. Ключ от пустоты им ночами снится. Поэтому и следят за мной везде и всюду. Хочешь убедиться? Пожалуйста: кукушка, кукушка, сколько лет мне осталось жить? – неожиданно громко крикнул Пелевин.

Из верхушек лип с механическим скрежетом раздалось: «Ку-ку, ку-ку, ку-ку» – и продолжалось не умолкая.

– Что это? – спросил я.

– Прессекретарь Путина Песков. Когда я в Москве, он не отстает от меня ни на шаг, присмотрись: вон он среди ветвей маскируется. И так искусно, что заметить совершенно невозможно. Но жена подарила ему часы – ходики с кукушкой. Он всегда таскает их с собой, это его и выдает: кукушка отзывается, если спросить ее о том, сколько лет осталось жить. Эти механические кукушки существа бесхитростные и никаких инструкций не соблюдают, им лишь бы повод покуковать.

Послышался шум ломающихся веток – это Песков, поняв, что рассекречен, покидал свой пост наблюдения.

– А пока он передислоцируется, мы улетим в свою пустоту. Чапаев, наверное, уже отвел душу. Нужно возвращаться восвояси. Ведь Анку-пулеметчицу я пока что не трахнул, то есть свое предназначение в этой жизни исполнил не до конца, как бы двусмысленно ни звучали эти слова. Если хочешь, давай с нами, посмотришь, как оно там – на краю Европы барахтаться в пустоте. Может, роман сварганишь про Чапаева и эту самую пустоту на берегу реки Урал с броневиком в центре.

– Да… Вот… – замялся я, – дело в том, что роман я уже написал, и даже несколько. Об этом, собственно, и речь… Я хотел, чтобы вы, так сказать, одобрили… Чтобы читающая публика, помня фамилию Пелевин, обратила бы внимание. Я ведь перед нашей встречей прочёл несколько книг вашего, так сказать, двойника, тех, которыми он снабжает читающую публику раз в год и пока еще не ежемесячно. И хотелось бы получить за это хоть какое-то вознаграждение…

– То есть чтобы использовать фамилию Пелевин в качестве паровоза для своего романа?

– Причем не одного, а нескольких. Это серия романов.

– А о чем они?

– О том, как масоны убивали в России императоров. Дворцовые перевороты, интриги, убийства, подземные казематы, заговоры, дуэли. Одним словом, романы плаща и кинжала.

– А кого из императоров убивают в твоих романах?

– Всех.

– Как всех? Убили, если мне не изменяет память Павла I ударом в висок золотой табакеркой. Я всегда полагал, что в табакерках лучше хранить табак, а не бить ими императоров. Александра II взорвали, это я помню, бомбой. Бомбой любого разнесет в клочья. Ну, разумеется, Николая II расстреляли, как ни крути – революция. Но ведь кое-кто из русских монархов умер естественной смертью, так сказать, сам.

– Это одно из самых опаснейших заблуждений, насаждаемых так называемой исторической наукой. В том-то и фокус, что все как один русские императоры и императрицы были убиты. Нужно только правильно осмыслить факты. Начиная с Петра I все правители России умирали при таинственных обстоятельствах. А там где тайна – там тут как тут масоны. И заговоры. Это был великий заговор – ухандокать всех наших императоров, начиная с XVIII века и заканчивая XX веком.

– И тебе это достоверно известно?

– Еще бы! Стал бы я писать столько романов, будь это только какие-нибудь домыслы или всего лишь прозорливые догадки.

– Почему же об этом все молчат? И по телевизору – ни слова.

– А потому что по-прежнему везде масоны. Я когда вник поглубже в это дело – волосы на голове дыбом встали. И тут же сел писать эти романы. Ночами не спал. Иной раз пообедать забывал – не мог оторваться от рукописи. И вот получилось почти как у Дюма вместе с Пикулем. Когда перечитывал – проглотил на одном дыхании. Коварные масоны. Убийство одно за другим. Интриги и заговоры.

– Масоны, убийства, заговоры – это я одобряю. Но нужно добавить кокаина, и обязательно галлюциногенных грибов у духе Кастанеды. Во всей этой мистике северо- и южноамериканских индейцев есть, знаешь ли, какой-то смысл, так и не давшийся Канту и Гегелю.

– Видите ли, действие происходит в XVIII веке, тогда вместо кокаина занимались любовью – или, как теперь говорят, сексом, – то есть трахались без галлюцинаций, в живую, до изнеможения сил, а отдохнув, продолжали трахаться – ни радио, ни телевидения ведь еще не было и ничто не отвлекало.

– Любовь – это хорошо, но кокаина советую добавить. Или морфия. Как это у Булгакова. А вот и наша голубушка…

Слова Пелевина относились к совершенно голой красавице: она прилетела верхом на половой щетке и, сделав полукруг, приземлилась недалеко от скамейки, на которой мы сидели.

– Это Маргарита, – пояснил Пелевин, – она теперь частным извозом подрабатывает. От Москвы до Урала – за десять минут на правый берег. А на левый, за реку – вдвое дороже берет: там уже Азия, поэтому другой тариф.

В это время в конце липовой аллеи из сумерек «соткались» Чапаев в папахе и в бурке и Путин в черной пилотке и куртке ВВС. Они шли торопливо, стараясь оторваться от догонявшего их писателя и народного трибуна Веллера.

– Возьмите меня, – просился Веллер, – я, если потребуется, могу пионервожатым, я стада скота гонял в Монголии, из меня энергия прет фонтаном, вспомните братьев Стругацких и братьев Вайнеров, ведь даже Сталин в трудную минуту вспомнил, что все люди братья и сестры…

Но на Веллера никто не обращал внимания как на лицо вымышленное и почти засекреченное, напрямую связанное с космическим пространством и энергией, тайна которой еще пока не поддается разгадке, но многие ученые и философы уже подбираются к ней окольными путями, и им кажется, что еще немного – и все станет ясно и понятно.

Чапаев и Путин уселись на половую щетку позади Маргариты – обнаженная, она поражала всех красотой, от нее было невозможно оторвать взгляд.

– Вот, например, вопрос о том, спасет ли красота мир… – задумчиво начал Пелевин. – ведь в сущности строение женского тела хорошо изучено и его подробнейшая топография известна в самых сокровенных деталях, иной раз пародоксальных своими отличиями от тела мужского. Тем более что есть множество пояснительных рисунков и даже схем, я не говорю уже об изображениях гениальных живописцев. И мысленно возвращаясь к Анке-пулеметчице, которая в эту минуту преданно ожидает нас там, в пустоте…

Но я не удержался и перебил его:

– Так Путин тоже с вами?

– Путин? Ах, да. Путин… – Пелевин сделал жест рукой, словно отгоняя от себя возникший перед его глазами образ Анки-пулеметчицы в длинном черном вечернем платье. – Путин конечно же с нами. У него окружение плохое, а сам он хороший.

– Но как же страна без Путина? – не унимался я.

– Он ненадолго. На какие-нибудь семнадцать мгновений по весне и вернется вместе со стерхами и Абрамовичем. Абрамович ведь к нам тоже наведывается. Англия, Лондон – западная окраина Европы, а у нас берег реки Урал – окраина восточная, должна же быть между ними какая-то неразрывная связь хотя бы в виде Абрамовича. Но, впрочем, нам пора выписываться из этой психбольницы: лечение уже совсем не помогает, нужен какой-то дурдом с новым распорядком дня или главврач построже, поэтому исчезаю и появлюсь только при случае.

Пелевин сел на половую щетку рядом с Путиным, Маргарита Николаевна поправила свои роскошные волосы, как и положено ведьме, – она была жгучей брюнеткой и слегка косила на один глаз, – щетка с пассажирами тронулась и с места стала набирать высоту.

В это мгновение Веллер, обманувшийся в самых радужных надеждах растолковать всем жаждущим истины теорию энергоэволюционизма, рожденную им в долгих муках без акушерок и санитаров, осторожно достал из кармана пиджака простой граненый стакан с недопитым кофе и в праведном гневе швырнул его вслед улетающим, но промахнулся – стакан пролетел рядом с Пелевиным.

– Чернильницей надо было, как Фауст в черта, – весело крикнул Пелевин, не унывающий ни при каких промахах.

Маргарита тем временем заметила просвет между деревьями и, задевая ветви лип, вывела свое необыкновенное такси на небесный простор, а буквально через несколько секунд они уже мчались среди созвездий, под ковшом Большой Медведицы, оставляя слева Волопаса с оранжево-кроваво-красным Арктуром, похожим на зловещий глаз дьявола.

Всмотревшись в сияющее синими бриллиантами семь звезд Большой Медведицы, Веллер машинально, как на уроке астрономии в школе № 3 города Могилева, перечислил их все до одной: Дубхе, Мерак, Фекда, Мегрец, Алиот, Мицар (а для тех, у кого хорошее зрение, еще и Алькор) и Бенетнаш, что в переводе значит «предводитель плакальщиц» – и вдруг успокоился, словно только что не пытался метким броском ссадить с набирающей высоту половой щетки Пелевина или кого-нибудь из его спутников, включая Маргариту. Он сдернул с головы кепку и начал прощально махать ею во вселенскую пустоту беспредельного космоса.

– Не взяли на этот раз, возьмут как-нибудь потом, – громко сказал Веллер и, проклиная в душе кочевые элиты, растворился в воздухе липовой аллеи на Патриарших прудах в сквере имени Булгакова.

С последним взмахом кепки Веллера, обращенным во вселенскую пустоту, искрящуюся миллиардами звезд, а тем более после того как он, вопреки законам теории энергоэволюционизма, полностью и без остатка растворился в воздухе легендарной липовой аллеи, из которого иной раз может соткаться чёрти что, если не в меру потребить кокаина и морфия, предисловие этой книги следует считать законченным.

Именно его – это предисловие, а не отнюдь не Веллера – по настоятельному совету Горация и следует отбросить, чтобы начать с середины, то есть со следующей страницы, заполненной описаниями событий, происходивших в XVIII веке с героями, сердца которых пылали жаждой приключений, любопытством, любовью, желаниями исполнить свой долг, отстоять свою честь, доказать правду, стремлением к славе и подвигам, праведным гневом, а также завистью и коварством, одним словом, страстями – ведь мир без них кажется пресным и даже скучным.

Правда, перелистнув эту страницу, читатель найдет еще одно предисловие, но его не нужно пропускать, так как совет Горация уже исполнен.

Загрузка...