Как много уже поколений цветов
на этой поляне сменилось,
их прадеды помнят рожденье крестов
и Велеса древнюю милость.
В ночи они видели: волком Всеслав
вдоль рек серебристых скакал,
и, воев дружины повсюду собрав,
дорогу он перебегал
великому Солнцу, и сотни щитов
в лучах полудневных светилось….
Как много уже поколений цветов
на этой поляне сменилось.
Возможно, я вытащил козырь:
погоде плохой вопреки
приехал я вечером в Мозырь,
что спит возле чёрной реки.
Костёл прошептал: «Прывітанне!»1
река прошептала: «Привет!»,
а несколько новеньких зданий
сложились в дежурный сонет.
Як справы2, задумчивый город?
Явился к тебе неспроста:
к судьбе я обычной приколот,
как кнопка к квадрату стола.
И вот я, несчастная кнопка,
исчез всем столам вопреки,
пришёл своей бодрой походкой
к воде этой чёрной реки.
И где ты искать меня будешь,
вселенская сила, скажи?
Поищешь меня и забудешь —
других в своих танцах кружи.
И справа – труба и слева – труба:
«Вітае гасцей Магілёў!»3
Настолько скупою стала судьба,
что в речке отсутствует клёв.
Как бабочка стих застыл на стене:
коснись его – вмиг улетит;
в пустой галерее профиль Мане
имеет растерянный вид.
Чуть далее пылью дышит «Строммаш»4 —
Отечеству нужен металл!
И древний изящный чудо-увраж
воронкой бензиновой стал…
Спят под кровлей черепичной
два серебряных орла —
тишина во град столичный
неожиданно пришла.
Спят проулки, парки, скверы,
тени спят и речка спит,
ветер только старой дверью
в тёмной кáвярне7 скрипит.
Всё уснуло до рассвета,
проводили все зарю,
отчего же ночью этой
я один ещё не сплю?
1. Фруктовый сад
Литва. В серебристой долине
ночной воцарился покой.
О прошлых столетьях лениво
беседует месяц с рекой.
Среди камышей горемычных
печальный разносится слух:
со дна с равнодушьем привычным
волна принесла сразу двух.
Теперь от цветущего сада
остался лишь рубленый след.
За всё человечеству надо
держать перед Миром ответ.
Мирский замок (XVI век).
2. Этюд
Литва. В серебристой долине
разли́лась полночная тишь.
Лишь где-то на речке лениво
бормочет уснувший камыш.
Пять башен старинного замка
над Миром легко вознеслись,
как будто в волшебную рамку
замкнули окрестную жизнь.
3. Жребий
Литва. В серебристой долине —
бессонная летняя ночь.
Король своей мантией длинной
укутал красавицу-дочь.
Пойти за царя московитов —
таков её жребий, увы.
«О, боги! Не умер бы Витовт8,
не были б под властью Москвы!»
Старинная крипта9. Повсюду – гробы
и холод, как в первую ночь,
когда человека выталкивал прочь
архангел под звуки трубы.
Одеты в бальзам молодые тела,
другие закутаны в цинк —
а ведь когда-то в сплетеньях терцин
их жизнь полноводно текла.
Могуч и блистателен был Радзивилл,
богат, как лидийский король10,
умело играл европейскую роль
средь замков, усадеб и вилл.
Но смерть, как известно, нам всем суждена,
как молвил библейский пророк.
Ведь все, кто родился, имеют свой срок
и пьют свою чашу до дна.
Итак, он умре. Он сыграл свою роль
и должен навеки уйти,
окончил владыка земные пути.
Да здравствует новый король!
Столетья прошли. «О несчастье! О боль!» —
стенают потомки навзрыд:
один из гробов был однажды открыт,
а там – только сытая моль…
Несвижский замок (XVI – XVIII века).
В краю непуганых соборов
всё также ветер в листьях спит,
река имеет тот же норов
и величавый польский вид.
По небу тянется неспешно
ладей пушистых караван,
как в базилике безутешный
ряд полусонных прихожан.
И – слава Богу! Неизменна
реальность чудо-городка.
И пусть действительность так бренна,
а жизнь повсюду – коротка!
Костёл Благовещения Пресвятой Девы Марии и монастырь бригиток в Гродно (1634 – 1642).
В полях развалился зелёный дракон,
хозяином он возлежит:
то с ветром залётным поёт в унисон,
то молча на небо глядит.
Играет на солнце его чешуя,
глаза голубые горят.
Давно полюбил он леса и поля,
и выплюнул мерзостный яд.
Мороз и солнце. День обычный:
вокруг – уральская зима,
брожу с коляской горемычной
средь куч собачьего дерьма;
поют метели, ветер свищет,
коляска гнётся и скрипит.
Я словно Иов на гноище.
Но Бог со мной не говорит.
Екатеринбург
Кондуктор уснул, а троллейбус двурогий
чуть слышно ползёт в темноте.
Знакомые тени лежат вдоль дороги,
на твёрдом уральском хребте.
Кондуктору снятся волшебные дали,
и лето, и танцы, и Он;
как будто бы солнышко прежним осталось,
как будто бы счастье – не сон.
Екатеринбург
Заросшие снегом больные деревни
скрипят на холодном ветру:
кресты и берёзы на кладбище древнем
пеняют на злую пургу.
В пустующей церкви голодные птицы
на тусклые фрески глядят;
теперь только ветер приходит молиться
на чёрных святителей ряд.
По узкой дороге бредёт горемыка,
на нём – полинялый тулуп.
Не слышит несчастный звериного рыка —
медведя, что ловок и глуп.
Кресты и берёзы на кладбище древнем
пеняют на злую судьбу,
а рядом лежит, под ветвями деревьев,
крестьянин с дырою во лбу.
В забытой губернии – снова зима:
замёрзшие птицы лежат на снегу,
зарезаны овцы, пусты закрома, —
как будто деревни достались врагу.
А в местных газетах – весёлый трезвон:
изволил царь-батюшка в Ялту отплыть;
трепещет Европа; султан посрамлён —
бежит его войско, бежит во всю прыть;
построили церковь (а, может быть, две!)
и дом для сирот; окрестили татар;
поставили бани чуть ближе к воде,
иначе их вновь уничтожит пожар.
Замёрзшие птицы лежат на снегу,
зарезаны овцы, пусты закрома,
как будто деревни достались врагу, —
в забытой губернии снова зима.
Разбиты окошки, распахнута дверь,
нетронутый снег на крыльце,
глядит на проезжих покинутый зверь
с улыбкой на сером лице.
Покой, тишина в этом древнем селе —
рассыпались все кто куда…
Порою среди перекошенных слег11
чуть слышно бормочет вода.
Киров
На Синичьей горе ветер в листьях шумит,
тишина у крестов разомлела,
примостился на камне проезжий пиит —
пригласило чернильное дело.
У церковных камней землю давит плита,
то могила купца Соколова,
в девятнадцатом веке он отбыл туда,
где, надеюсь, так мало земного.
Книги пишет поэт, деньги копит купец,
все, конечно же, – разные люди.
Сам решай, что важней, пока, наконец,
не свершилось Пришествия чудо.
Великий Новгород
Церковь Петра и Павла на Синичьей горе (1185 – 1192).
«Постыдное второрожденье…»
(В. В. Щировский)
И вот опять – перерожденье:
стал обывателем поэт.
Брожу по улицам весь день я
и наблюдаю белый свет.
Явились люди, птицы, кошки,
включился шум больших дорог,
толпу заметил понемножку,
услышал шелест её ног.
Прекрасны тёплые котлеты!
Заманчив ласковый уют!
Не кормят жаркие сонеты,
а лишь тревожат и гнетут…
Петергоф
Если завтра я умру,
что я буду делать?
Превратится в мишуру
молодое тело.
Черви тихо поползут
по остывшей плоти,
обретут во мне уют,
как тростник – в болоте.
Люди будут иногда
плакать надо мною,
но потом, через года,
станут перегноем.
Потускнеет солнце вдруг
и поникнут травы…
Нет, не завтра я умру.
Вылейте отраву.
Петергоф
Суббота. Плацкартный. Шестнадцать ноль два.
Не очень торопится «Мурманск – Москва».
На нижней, я слышу, журчит разговор
старушек, что видели Евы позор:
укроп, огород, урожай, молочай,
Америка, кризис и цены на чай,
рецепт огуречный, одежда, певцы,
пробелы в законе и вновь – огурцы.
Старушки исчезнут в глуби бытия.
Чуть позже, наверно, исчезну и я,
но тихий закат, что судьбу мою ждёт,
проклятым укропом, как сад, зарастёт.
Кемь
В заброшенной церкви устроил кафе
какой-то заморский шутник:
расставил столы он и кучи конфет
(а также две тысячи книг)
повсюду сложил. Начались средь икон
концерты, собрания и
по этой причине здесь звон-перезвон
взгремел от зари до зари.
Потом это кончилось: летний пожар
слизал все иконы со стен,
людей разогнал и концертный угар
растаял в «пульсации вен».
Санкт-Петербург
Прекрасное утро: чуть-чуть капучино,
чуть-чуть Петербурга и юности треть.
И пусть я теперь – очень взрослый мужчина,
остался я мальчиком, если смотреть
на жизнь мою проще. И мир интересен,
и ветра немало, воды и огня…
Успею сложить ещё множество песен,
мелодию утра в душе сохраня.
Санкт-Петербург
Не раз в тиши твоей скрипучей
я мрачной тенью проходил,
благословляя добрый случай,
что мне Вселенную открыл.
Молчали древние богини,
молчал полотен дивный ряд,
как вечный сон Тейшебаини12,
что длится сотни лет подряд.
Благодарю тебя, о вечность!
Не раз певцу из тёмных стран
твоя приснится бесконечность
и брат твой верный – Ереван…
Ереван, Санкт-Петербург
Бутылки плывут по Обводному13,
волна охлаждает гранит.
«Дыхание лета холодное»,
сказал бы лукавый пиит.
Такая теперь аномалия…
А я лучше зонт прихвачу
и тенью печальной, усталою
над серой Невой полечу.
Санкт-Петербург
Собранье фарфоровых лиц,
изящных фигур в позолоте
и сотен священных страниц,
почивших внутри переплёта.
Донаторы14 падают ниц
пред Тем, Кто прекрасен и светел,
и стаей испуганных птиц
кружится над крышами пепел.
Санкт-Петербург
В квартире пустынной лежит одиноко
оставленный всеми поэт.
На низком столе – только пятна от сока
и старый сухой винегрет.
И снится поэту, что в крае далёком
(в том крае, где роскошь, почёт)
издатель его проживает жестокий
и рифмы на вес продаёт.
Санкт-Петербург
Среди этих унылых проулков
тяжелей одиночества груз —
неизбежно, могуче и гулко
раздаётся молчание муз.
Всё молчит, даже воды Полисти15,
даже ветер больших площадей…
Снова мёртвые плавают листья
у пустынных холодных аллей…
Старая Русса
Он клей продавал. По вагонам
с большою сумой проходил,
и громко, торжественным тоном,
товар «необычный» хвалил.
Летели знакомые фразы,
подошвы скреплялись «навек»,
и всё ж не купили ни разу
ту вещь, что хвалил человек.
Потом он исчез, и шептали,
что клей наконец-то помог:
ботинки он клеил едва ли
и части дырявых сапог,
но ласты им склеить возможно, —
таков был тогда приговор,
и этим решеньем несложным
довольна толпа до сих пор.
Он ездил с утра на работу,
очки на носу поправлял,
себя называл полиглотом
и втайне поэму писал
на старофранцузском. Коллеги
считали, что он «не в себе»:
какой-то несчастный калека
с родимым пятном на судьбе.
И что же? Скорей всего, здраво
они рассуждали порой:
поэзия – просто отрава
и привкус у виршей дурной.
Она отвозила на дачу
растенья диковинных стран,
и к этим растеньям в придачу —
огромные груды семян.
Носила им тёплую воду,
чтоб был на участке уют.
Увы, через месяц (не годы!)
наследники сад продадут.
Петергоф
Люблю я шёпот «мраморных» обложек,
стихов старинных плавное теченье,
и день в тиши, который был мной прожит
так, словно я —
Адам в минуту сотворенья
на кромке бытия.
Я вновь рождён; я снова появился
совсем другим из книжных коридоров,
и вот уж мир свой исправляет норов
бездушного царя,
признавшись в том, что изменился
не только я.
Санкт-Петербург
Привет, свободная стихия!
Сегодня слышу голос твой
и неуклюжие стихи я
пишу уверенной рукой.
Десятки волн сплелись в анапест,
и растянулись паруса
ритмичной строчкою, покамест
не разбросала их гроза.
Петергоф
Муромскому учёному Ю. М. Смирнову
Вчера я узнал, что от хвори
ты умер недавно, и вот
на днях уж тебя похоронят —
для смертных обычный исход.
Изменится что-то на свете?
Едва ли. Рассвет и закат
пребудут на этой планете,
как сотни столетий назад.
Но станет беднее наука,
а с нею, возможно, – страна.
Чуть проще окажутся внуки
и гуще вокруг темнота…
Санкт-Петербург
Тишина в переулках Стамбула
растеклась полноводной рекой:
здесь притихла, а там повернула
и мечеть унесла за собой.
Всюду – теней воздушные танцы
и надгробья суровых владык,
снова прячет турист в своём ранце
Ататюрка16 тяжёлый кадык.
Геллеспонт величав, но встревожен,
как актёр, позабывший слова.
Ещё не было дня, что не прожит,
но не хочется жить иногда…
И на мантии вод серебристых
скоро вспыхнет ночной хоровод,
в знаменитой кофейне бариста
капучино гостям принесёт.
Словно бархатом город окутан:
где-то крик и разрывы ракет,
а здесь… в пенке растаяли звуки
и язык прикусил минарет.
Стамбул
Свернулся мой зонтик подстреленной птицей,
полнеба с собой прихватив,
как пика султана дорога искрится,
торжественный замер Фатих17;
разносят коты свои жаркие оды
по влажным зелёным углам,
их звуки стихают под каменным сводом
мечети, где дремлет имам18;
Босфор без движения: спят субмарины,
эсминец, паромы, фрегат…
Но в дымке лазурной, прохладной, старинной
мне вновь улыбнулся Царьград.
Стамбул
Дорога проносится мимо, как зверь,
которого ищет охота:
автобус куда-то везёт сквозь апрель
погрязшего в жизни Кого-то.
Вокруг только леса зелёный капкан
да бездна тревожного неба,
и мысли Кого-то танцуют канкан:
– «Растаять, как облачко, мне бы…
Не жизнь это вовсе, а бед каталог,
мечтаний последних руины.
Другим помогает изменчивый Бог,
а я – только мальчик наивный».
Так думал сей Кто-то; дорога, меж тем,
неслась вдоль пригорков в болото.
И вот, посреди своих траурных тем,
в трясину попал этот Кто-то.
– «Не жизнь это вовсе», – грустить продолжал,
и даже чуть-чуть прослезился.
Увы, очень скоро в трясине пропал —
от мира жестокого скрылся.
Изменчивый Бог свысока наблюдал,
как Кто-то страдал и молился.
– «Так что ж ты, дружок, – Милосердный сказал, —
за куст-то рукой не схватился?
Он рос для тебя тут две тысячи лет,
растил я его и лелеял,
а ты всё не верил, просил мой Ответ.
Совсем как тогда, в Галилее…»
Великий Новгород
Порою лето дарит тишину,
которая не каждому доступна:
стремится сердце в дивную страну,
провидя счастье с радостью преступной.
От серой бесконечности устав,
прощаешь жизнь под ароматы кофе,
и повторяешь, как монах – устав,
что музы обитают в Петергофе.
Они изящны, строги, но милы —
готовая «палитра» для сюжета —
и, верно, что дворянские балы
украсили б на радость для поэтов.
Но в этой жизни – торт «Наполеон»,
супы, ватрушки, морс и капучино…
На миг почувствуешь, что в жизнь влюблён,
и что живой ты, что ещё – мужчина.
Петергоф
Как люблю я твоих переулков
кружевную волшебную вязь,
где времён, то притихших, то гулких,
ощущается крепкая связь!
Сколько было поступков, деяний,
сколько фраз, предложений и слов!
Царедворцы, поэты, смутьяны
посреди равнодушных штыков…
То восстаний кровавая дымка,
то художеств торжественный миг,
этот город на памяти снимках
многолик, многолик, многолик!..
Санкт-Петербург
Колонны Казанского собора.
Холодный, серый, волевой.
В чудесных далях тонет взгляд.
Как будто толп призывный вой
послушать вновь он был бы рад.
Глаза по-прежнему горят…
Но, слава Богу, он – гранит.
И над скопленьем октябрят
орлом он больше не парит.
Орша