Лекция, прочитанная на Международном конгрессе по образованию (Территет, Швейцария, 1923) и опубликованная под названием «Psychologische Typen», 1923, в «Zeitschrift fur Menschenkunde» (1925 май)
Известно, что с древних времен делались неоднократные попытки свести многочисленные различия между человеческими индивидуальностями к определенным категориям; с другой стороны, производились усилия сломать очевидное единообразие человечества заострением характеристик определенных типических различий. Не стремясь углубиться слишком глубоко в историю этих попыток, я хотел бы привлечь внимание к тому факту, что наиболее древние категоризации, известные нам, имеют свое происхождение в медицине. Наиболее важной из них была классификация, предложенная Клавдием Галеном, греческим доктором, жившим во II веке н. э. Он выделял четыре основных темперамента: сангвиник, флегматик, холерик и меланхолик. Идея, лежащая в основе такого деления, восходит к V веку до н. э., к учению Гиппократа о том, что человеческое тело состоит из четырех элементов: воздуха, воды, огня и земли. В соответствии с этими элементами в живом организме были обнаружены четыре субстанции: кровь, флегма, желтая желчь и черная желчь. Идея Галена заключалась в том, что сообразно с изменениями в пропорциях этих четырех субстанций все люди могут быть разделены на четыре класса. Те, у кого наличествует преобладание крови, принадлежат к типу сангвиников; преобладание флегмы относит к флегматическому типу; желтая желчь делает человека холериком, а черная желчь приводит к появлению меланхолического типа. Как показывает наш язык, эти различия в темпераменте выдержали испытание временем, хотя потребовалось много веков, прежде чем они были заменены физиологической теорией.
Несомненно, именно Галену принадлежит заслуга в создании психологической классификации людей, просуществовавшей уже два тысячелетия, классификации, основанной на воспринимаемых различиях эмоциональности или эффективности. Интересно отметить, что первая попытка типологизации была связана с эмоциональным поведением человека, очевидно, потому, что эффективность – наиболее впечатляющая черта поведения вообще.
Однако аффекты ни в коем случае не являются единственным различительным знаком человеческой психики. Характеристические данные следует ожидать и от других психологических явлений; единственным требованием остается необходимость наблюдать и понимать другие функции не менее ясно и отчетливо, как и в случае аффектов. В предшествующие века, когда понятие «психология» в том виде, как мы понимаем его сегодня, отсутствовало, все остальные психические функции, кроме аффектов, были покрыты мраком неизвестности, да и сегодня для большинства людей они все еще едва различимы по своей тонкости. Аффекты же можно увидеть прямо на поверхности, и этого вполне достаточно людям, не имеющим отношения к психологии, в частности человеку, для которого психология его соседа не представляет никакой проблемы. Его удовлетворяет возможность наблюдать аффекты других людей – если же он их не видит, то другой человек оказывается для него психологически невидимым, поскольку, за исключением аффектов, он не может воспринимать ничего е сознании другого.
Причина, по которой мы оказываемся способны обнаруживать другие функции помимо аффектов в психическом наших собратьев, заключается в том, что мы сами перешли от «непроблематического» состояния сознания к проблематическому. Если мы судим о других только по аффектам, тотем самым показываем, что наш главный и, возможно, единственный критерий – аффект. Это означает, что аналогичный критерий применим и к нашей собственной психологии, а последнее равнозначно тому, что наше психологическое суждение ни объективно, ни независимо, но пребывает в рабстве у аффекта. Данная истина вполне применима к большинству людей, и на ней основывается психологическая возможность смертоносных войн и постоянная угроза их рецидивов. И так должно быть всегда, пока мы судим людей «другой стороной» своих собственных аффектов. Я называю такое состояние сознания «непроблематичным», потому что оно с очевидностью никогда не станет проблемой как таковой. Оно станет проблемой, только когда возникнет сомнение: а могут ли аффекты – включая и наши собственные аффекты – предложить удовлетворительную основу для психологических суждений? Мы всегда склонны оправдывать самих себя, когда кто-нибудь делает нас ответственными за какое-либо эмоциональное действие, говоря, что мы поступали так из-за вспышки аффекта и что обыкновенно мы вовсе не такие. Когда это касается нас самих, то мы рады объяснить сам аффект как условие, оправдывающее низкую ответственность, но неохотно делаем то же самое по отношению к другим. Даже если это и не очень поучительная попытка в оправдании своего любимого эго, тем не менее существует нечто положительное в чувстве оправдания таких извинительных состояний: это попытка отделить себя от своего собственного аффекта, а следовательно, и личность своего собрата от его аффекта. Даже если мое извинение есть всего лишь увертка, оно тем не менее является попыткой бросить сомнение на ценность аффекта, как единственного показателя личности, и обратиться к другим психическим функциям, которые характеризуют личность точно так же, если не более, нежели аффект. Когда человек судит о нас по нашим аффектам, мы легко обвиняем его в недостатке понимания или даже в несправедливости. Но это обязывает нас не судить и других за их аффекты.
С этой целью первобытный, далекий от психологии человек, относящийся к своим и чужим аффектам как к единственному существенному критерию, должен развить проблематическое состояние сознания, в котором ценными признаются и другие факторы кроме аффектов. В таком проблематическом состоянии может образоваться парадоксальное суждение: «Я и есть этот аффект» и «Этот аффект – не я». Данный антитезис отражает раскол эго или, скорее, расщепление психического материала, составляющего эго. Признавая самого себя в своем аффекте в равной степени, как и в чем-то другом, что моим аффектом не является, я отделяю аффективный фактор от других психических факторов и, поступая таким образом, низвожу аффект с пьедестала его первоначальной неограниченной власти на заслуживаемый им уровень в иерархии психических функций. Только когда человек произвел подобную операцию на самом себе и уловил различие между многочисленными психическими факторами в самом себе, он оказывается в состоянии заняться поиском и других критериев в своем психологическом суждении о других, вместо того чтобы попросту отступить обратно к аффекту. Только таким образом возможно реальное объективное психологическое суждение.
То, что мы называем сегодня психологией, есть наука, которая может следовать по своему пути только на основе определенных исторических и моральных предпосылок, заложенных христианским воспитанием и образованием на протяжении последних двух тысячелетий. Заповедь типа «Не судите, да не судимы будете», привитая религией, создала возможность воли, стремящейся, в своем крайнем выражении, к простой объективности суждения. Эта объективность, заключающая в себе не простое безразличие к другим, а основанная на принципе оправдания других в той степени, в какой мы это делаем в отношении самих себя, является, собственно, предпосылкой для справедливого беспристрастного суждения своих собратьев. Возможно, вы удивитесь, почему я так настойчиво налегаю на вопрос об объективности, но вы перестанете удивляться, если попытаетесь классифицировать людей на практике. Человек, слывущий сангвиником по темпераменту, поведает вам, что в своей основе он глубокий меланхолик; холерик – что его единственный недостаток состоит во всегдашней чрезмерной флегматичности. Но классификация, вера в обоснованность (валидность) которой не выходит за пределы единственного числа, сродни по своей полезности и универсальности той церкви, в которой я являюсь единственным прихожанином. Мы должны поэтому найти тот критерий, который может быть принят как объединяющий не только для судящего субъекта, но также и для обсуждаемого объекта.
В полной противоположности со старой системой классификации темпераментов, новая типология начинает с подробного и ясного соглашения не позволять себе быть судимым аффектом и не судить им других, поскольку никто не может объявить себя окончательно идентичным со своим аффектом. Это создает проблему, поскольку из этого следует, что там, где затронуты аффекты, не может быть достигнуто общего согласия, которого требует наука. Мы должны поэтому поискать вокруг другие факторы в качестве критерия – факторы, к которым мы обращались, когда оправдывали самих себя за эмоциональное действие. Возможно, мы говорим: «Действительно, я сказал это или то в состоянии аффекта, но, конечно, я преувеличил и не хотел причинить никакого вреда». Очень непослушный ребенок, доставляющий своей матери массу хлопот, мог бы сказать: «Я не имел в виду ничего дурного, я не хотел тебя обидеть, я очень тебя люблю».
Такие объяснения взывают к существованию другого типа личности, от которого и случился аффект. В обоих случаях аффективная личность выглядит как что-то низкое, неполноценное, что захватывает подлинное эго и омрачает его. Но часто сама личность обнаруживает себя в аффекте более возвышенной и лучшей, настолько сильно, что впоследствии сожалеет, что не могла оставаться на такой вершине своего совершенства. Все мы знаем о таких внезапных вспышках в себе щедрости, альтруизма, самопожертвования и сходных «красивых жестов», за которые, как мог бы заметить ироничный наблюдатель, человек не несет никакой ответственности. Возможно, это одна из причин, почему так много людей делают так мало добра.
Но там, где аффективная личность высока или низка, сам аффект рассматривается как исключительное состояние, качества которого представляются либо как фальсификация «реальной» личности или как не принадлежащие ей в качестве характерного свойства. Что же тогда это такое, «реальная» личность? Очевидно, отчасти это то, что каждый замечает в себе как отличное от аффекта, а отчасти то, что присутствует в каждом и что следует гнать от себя как неверное в суждении о других. Так как невозможно отрицать связь аффективного состояния с эго, то отсюда следует, что само эго есть то же самое эго, будь оно в аффективном состоянии или в так называемом «аутентичном», «подлинном» состоянии, пусть оно даже демонстрирует другое отношение к этим психологическим событиям. В аффективном состоянии оно несвободно, принуждаемо, влекомо. По контрасту, нормальное состояние – это состояние свободной воли со всей присущей данному субъекту энергией. Другими словами, аффективное состояние – непроблематическое, в то время как нормальное состояние является проблематическим: оно включает в себя и проблему, и возможность свободного выбора. В этом последнем состоянии делается возможным понимание, поскольку в нем одном можно как разглядеть свои мотивы, так и получить знание о себе. Умение разбираться, проницательность есть sine qua non (непременное условие) познавательной способности. Но способность к разбирательству означает расщепление содержаний сознания на дискретные функции. Поэтому если мы хотим определить психологическую специфику человека на языке, который удовлетворит не только наше собственное субъективное суждение, но также и обсуждаемый объект, то мы должны взять в качестве критерия такое состояние или установку, которые ощущались бы объектом как нормальное сознательное положение. Соответственно мы сделаем его сознательные побуждения нашей первейшей заботой, исключив в то же самое время, насколько это возможно, свои собственные произвольные толкования.
Действуя таким образом, мы обнаружим через некоторое время, что, несмотря на огромное разнообразие сознательных побуждений и склонностей, могут быть выделены определенные группы индивидов, характеризуемые удивительным сходством в мотивации. Например, мы можем столкнуться с индивидами, которые во всех своих суждениях, восприятиях, чувствах, аффектах и действиях ощущают доминирующую роль и движущую силу во внешних факторах или, по меньшей мере, чувствуют их важность и значимость вне зависимости от того, о причинных или целевых мотивах идет речь. Я приведу несколько примеров того, что имеется в виду. Блаженный Августин: «Я не уверовал бы в Евангелие, если бы авторитет Католической церкви не принуждал к этому». Покорная дочь: «Я не позволю себе думать что-либо, что могло бы не понравиться моему отцу». Некто находит чудесным музыкальный фрагмент современной музыки, потому что многие другие вокруг считают его чудесным. Другой женится для того, чтобы порадовать своих родителей, но вопреки собственному желанию. Существуют люди, которые делают из себя посмешище, чтобы развлечь других, они предпочтут даже стать предметом насмешек, нежели остаться незамеченными. Есть немало и таких, кто во всем, что они делают или не делают, непременно преследуют заднюю мысль: а что подумают о них другие? И стоит ли стыдиться чего-либо, если никто об этом не узнает. Есть и другие, кто может быть счастлив лишь тогда, когда это возбуждает зависть других, или такие, кто вечно находит для себя проблему для того, чтобы получить удовольствие от сочувствия своих друзей.
Подобные примеры можно приводить бесконечно. Они указывают на психологическое своеобразие, которое отчетливо различается от другой установки, которая, по контрасту, движима главным образом внутренними, или субъективными, факторами. Человек такого типа мог бы сказать: «Я знаю, что мог бы доставить своему отцу величайшее удовольствие, если бы поступил так-то и так-то, но мне самому это и в голову не приходило». Или: «Я вижу, что погода портится, но тем не менее свой план я попытаюсь выполнить». Данный тип не путешествует ради удовольствия, но только лишь с целью осуществления изначально поставленной цели. Или: «Моя книга, возможно, непонятна читателю, но мне она совершенно ясна». Или, идя кдругой крайности: «Каждый думает, что я могу сделать все, но я-то совершенно точно знаю, что ничего не могу». Такой человек может стесняться себя настолько, что буквально не осмеливается встречаться с людьми. Существуют некоторые, чувствующие счастливый прилив сил только тогда, когда они вполне уверены, что никто об этом не знает, и они не соглашаются ни с чем только потому, что это может доставить удовольствие кому-то еще. Они ищут добро там, где никто бы и не подумал его отыскать. На каждом шагу должна быть получена санкция от субъекта, а без этого ничего не может быть предпринято или выполнено. Такой человек мог бы возразить Блаженному Августину: «Я уверовал бы в Евангелие, если бы авторитет Католической церкви не принуждал к этому». Он постоянно должен доказывать, что все, что он делает, основывается на его собственных решениях и убеждениях и никогда на влияниях других или желании кому-то понравиться, или снискать расположение какого-то лица или мнения.
Эта установка характеризует группу индивидов, мотивации которых исходят, главным образом, от субъекта, из внутренней необходимости. Существует, наконец, и третья группа, где очень трудно сказать, откуда, в основном, исходит мотивация: снаружи или же изнутри. Эта группа наиболее многочисленна и включает менее дифференцированного нормального человека, который считается нормальным либо потому, что он не позволяет себе всякого рода эксцессов, либо же потому, что у него нет в них нужды. Нормальный человек, по определению, испытывает влияние как снаружи, так и изнутри. Он составляет обширную среднюю группу, на одной стороне которой помещаются те, чьи мотивации определяются, главным образом, внешним объектом, а на другой те, чьи мотивации формируются изнутри. Первую группу я называю экстравертной, а вторую – интровертной. Эти понятия едва ли требуют разъяснения, поскольку они объясняют себя из всего того, что уже было сказано.
Хотя существуют несомненные случаи, когда тот или иной тип индивида может быть определен с первого взгляда, это, вне всякого сомнения, случается далеко не всегда. Как правило, только внимательное наблюдение, взвешивание и оценка всех свидетельств позволяют получить уверенное классифицирование. Однако простой и ясный фундаментальный принцип двух противоположных установок в реальной действительности чрезвычайно усложняется и выполняется с трудом, поскольку каждый индивид является исключением из правил. Следовательно, можно никогда не дать описание типа, не важно, насколько оно завершенное, которое возможно было применить более чем к одному индивиду, несмотря на тот факт, что в некоторых случаях оно способно охарактеризовать тысячи других. Сходство – это одна сторона человека, уникальность, неповторимость – другая. Классификация не объясняет индивидуальной психики. И тем не менее понимание психологических типов открывает дорогу к более лучшему уяснению человеческой психологии вообще.
Дифференциация типа часто наступает очень рано, настолько рано, что в некоторых случаях следует говорить о ней как о врожденной. Самым ранним знаком экстраверсии у ребенка является его быстрая адаптация к окружающей среде и то необычное внимание, которое он уделяет объектам, в особенности тем эффектам, которые он на них оказывает. Страх перед объектами минимален – ребенок живет и перемещается среди них с уверенностью. Его способность к пониманию быстрая, но не точная и не аккуратная. Развивается он более быстро, чем интровертный ребенок, так как он менее рефлективен и обычно бесстрашен. Он не чувствует преграды между собой и объектами и может поэтому играть с ними свободно и учиться через контакт с ними. Ему нравится доводить свои начинания до крайности, он выказывает склонность к риску. Все неведомое и неизвестное для него соблазнительно.
Обратная картина: одним из самых ранних признаков интроверсии у ребенка выступает рефлективная задумчивая манера его поведения, отмеченная застенчивостью и даже страхом перед незнакомыми объектами. Очень рано появляется тенденция отстаивать свои права над знакомыми объектами и пытаться овладеть или управлять ими. Ко всему неизвестному такой ребенок относится с недоверием: внешние влияния обычно воспринимаются с сильным сопротивлением. Ребенок желает все делать своим путем и ни при каких условиях не будет подчиняться тому правилу, которое он не может понять. Когда он задает вопросы, то делает это не из любопытства или желания произвести впечатление, но потому, что хочет, чтобы имена, значения, смыслы и объяснения давали ему субъективную защиту против объекта. Я наблюдал интровертного ребенка, который сделал свои первые попытки выйти на прогулку лишь после того, как изучил имена всех предметов в комнате, до которых он мог дотронуться. Таким образом, характерная оборонительная установка, которую взрослый интроверт проявляет по отношению к объекту, может быть подмечена у интровертного ребенка очень рано; точно так же можно очень рано обнаружить у экстравертного ребенка уверенность в себе и инициативу, счастливую доверительность в своих взаимодействиях с предметами. Это действительно основная черта экстравертной установки: психическая жизнь, так сказать, разыгрывается у индивида снаружи, в объектах и объективных взаимодействиях. В крайних случаях возникает даже некий вид слепоты к своей собственной индивидуальности. Интроверт, напротив, всегда действует так, как будто объект обладает превосходящей силой, против которой он должен себя защищать. Его реальный мир – это мир внутренний.
Тем не менее печально, что оба типа склонны отзываться друг о друге крайне нелестно. Это обстоятельство немедленно поражает всякого, кто занимается этой проблемой. И причина кроется в том, что сами психические ценности имеют диаметрально противоположную локализацию у этих двух типов. Интроверт видит все мало-мальски ценное для него в субъекте – то же самое экстраверт видит в объекте. Эта зависимость от объекта кажется интроверту знаком величайшей неполноценности, в то время как для экстраверта озабоченность субъектом выглядит не чем иным, как инфантильным аутоэротизмом. Отсюда и неудивительно, что оба типа часто вступают в конфликт. Это не мешает, однако, большинству мужчин жениться на женщинах противоположного типа. Такие браки ценны в смысле психологического симбиоза и могут длиться «вечно», если партнеры не пытаются найти взаимное «психологическое» понимание. Но эта фаза понимания составляет нормальное развитие любого брака при условии, что партнеры имеют необходимый досуг или потребность в развитии, хотя даже при наличии обоих этих условий требуется известное мужество, поскольку существует риск разрушения супружеского мира. При благоприятных обстоятельствах эта фаза в жизненной судьбе обоих типов наступает автоматически, по причине того, что каждый тип является примером одностороннего развития. Один развивает только внешние отношения и пренебрегает внутренними – другой развивается изнутри, а внешнее оставляет в застое. В определенное время у индивида возникает потребность развить то, что пребывало у него в запустении. Развитие приобретает форму дифференциации определенных функций, к которым я должен теперь перейти в обзоре их значения для типологической проблемы.
Сознательное психическое есть средство для адаптации и ориентации и состоит из ряда различных психических функций. Среди них можно выделить четыре основных: ощущение, мышление, чувство, интуиция. В ощущение я включаю все восприятие с помощью чувственных органов; под мышлением я имею в виду функцию интеллектуального познания и формирования логических заключений; чувство – функция субъективной оценки; интуицию я понимаю как восприятие с помощью бессознательного или восприятие бессознательных содержаний.
Настолько, насколько позволяет мой опыт, эти четыре базовые функции кажутся мне достаточными, чтобы выразить и представить многочисленные виды сознательной ориентации. Для полной ориентации все четыре функции должны сотрудничать на равных: мышление облегчает познание и суждение, чувство говорит нам, в какой степени и как та или иная вещь является для нас важной или не является таковой, ощущение должно передавать нам с помощью зрения, слуха, вкуса и т. д. сведения о конкретной реальности, а интуиция позволяет нам угадывать скрытые возможности в подоплеке происходящего, поскольку эти возможности также принадлежат целостной картине данной ситуации.
В действительности, однако, эти базовые функции весьма редко или никогда не дифференцируются единообразно и равно согласно нашему хотению. Как правило, одна или другая функция занимает главное место, в то время как остальные остаются недифференцированными на заднем плане. Таким образом, существует много людей, ограничивающих себя восприятием простой конкретной реальности, без какого-то размышления о ней или принятия в расчет определенных чувственных оценок. Их также весьма мало волнуют возможности, скрытые в ситуации. Таких людей я описываю как ощущающие типы. Другие ориентированы исключительно тем, что думают, и попросту не способны приспособиться к ситуации, которую они не могут понять интеллектуально. Таких людей я называю мыслительными типами. Третьи, в свою очередь, во всем руководствуются исключительно чувством. Они просто спрашивают себя, приятна ли им та или иная вещь или неприятна, и ориентируются по своим чувственным впечатлениям. Это чувствующие типы. Наконец, интуитивы не обеспокоены ни идеями, ни чувственными реакциями, ни реальностью предметов, а целиком отдают себя во власть соблазнительных возможностей и без сожаления оставляют те ситуации, в которых не «чуют запаха» возможностей новых.
Каждый из этих типов представляет свой вид односторонности, тот вид, который усложнен спецификой интровертной или экстравертной установки, с ним связанной. Именно из-за этой усложненности я был вынужден упомянуть об этих функциях-типах, и это возвращает нас к вопросу об односторонности интровертной и экстравертной установок. Эта односторонность могла бы приводить к полной утрате психического равновесия, если бы не была скомпенсирована бессознательной контрпозицией. Исследование бессознательного показывает, например, что наряду с сознательной установкой интроверта существует бессознательная экстравертная установка, которая автоматически компенсирует его сознательную односторонность.
Хотя практически можно предположить существование общей интровертной или экстравертной установки, строгий научный исследователь не может оставить суть на откуп интуиции, а должен позаботиться о действительном представлении материала. Тогда мы обнаружим, что ни один индивид не является просто экстравертом или интровертом, но что он оказывается таким в одной из своих функций. Возьмем, например, мыслительный тип: большинство сознательного материала, который он представляет для наблюдения, состоит из мыслей, заключений, размышлений, так же как и действий, аффектов, оценок и восприятий интеллектуального характера или, по крайней мере, из материала, напрямую зависящего от интеллектуальных посылок. Мы должны интерпретировать саму природу его общей установки из специфики этого материала. Материал, представляемый чувствующим типом, будет другого вида, то есть чувства и эмоциональные содержания всех сортов, мысли, размышления и восприятия, зависящие от эмоциональных посылок. И только из специфической природы его чувств мы сможем сказать, к типу какой установки он принадлежит. Вот почему я упоминаю здесь эти функции-типы, потому что в индивидуальных случаях интровертные и экстравертные установки никогда не могут быть демонстрируемы per se (сами по себе), – они появляются только в виде специфики господствующей сознательной функции. Аналогично не существует общей установки бессознательного, но лишь типично модифицированные формы бессознательных функций, и лишь путем исследования бессознательных функций и их особенностей может быть научно установлена бессознательная установка.
Едва возможно говорить о типических бессознательных функциях, хотя в экономии психического приходится приписывать некоторую функцию бессознательному. Лучше всего, я думаю, выражаться осторожно в этом отношении, и я не могу пойти дальше утверждения, что бессознательное настолько, насколько мы можем видеть его присутствие, имеет компенсаторную функцию в сознании. То, что бессознательное существует в самом себе, является бесполезной спекуляцией. По самой своей природе оно выходит за рамки всякого познания. Мы просто постулируем его существование на основе его продуктов, таких как сновидения и фантазии. Но хорошо установленным фактом в научной практике является то, что, например, сновидения практически всегда имеют содержание, которое может изменять сознательную установку, и это оправдывает нас в утверждении о компенсаторной функции бессознательного.
Помимо этой общей функции бессознательное обладает также функциями, которые могут становиться сознательными в других условиях. Мыслительный тип, например, должен с необходимостью подавлять и исключать чувство, насколько это возможно, так как ничто не расстраивает мышление так сильно, как чувство, и чувствующий тип подавляет мышление, поскольку нет ничего более вредного для чувства, нежели мышление. Подавленные функции переходят в ведение бессознательного. Подобно тому как только один из четырех сыновей Horus (Гора) имел человеческую голову, так, согласно правилу, только одна из четырех базовых функций является полностью сознательной и достаточно дифференцированной, чтобы свободно управляться волей, другие же остаются отчасти или полностью бессознательными. Эта «бессознательность» не означает, что, например, мыслительный тип не сознает свои чувства. Он знает свои чувства очень хорошо, настолько, насколько он способен к интроспекции, но он отвергает любую их ценность и заявляет, что они не имеют на него влияния. Поэтому они нападают на него неожиданно, против его воли, и, будучи спонтанными и автономными, они в конце концов присваивают себе ту самую ценность, в которой его сознание им отказывает. Они активируются бессознательной стимуляцией и в действительности образуют нечто вроде контрличности, чье существование может быть установлено только при анализе продуктов бессознательного.
Когда та или иная функция не оказывается «под рукой», когда она воспринимается как нечто, что беспокоит дифференцированную функцию: внезапно возникает и затем судорожно исчезает вновь, – когда она носит обсессивный характер или упрямо не показывается в случае наиболее острой потребности в ней, тогда она несет в себе все качества квазибессознательной функции. Могут быть отмечены и другие особенности: в связи с ней всегда присутствует что-то недостоверное, как будто она содержит элементы, собственно, ей и не принадлежащие. Таким образом, бессознательные чувства мыслительного типа оказываются исключительно фантастического характера, зачастую в гротескном контрасте с крайне рационалистическим интеллектуализмом его сознательной установки. Сознательное мышление такого типа целенаправленно и контролируемо, но его чувство импульсивно, неконтролируемо, легко поддается переменам настроения, иррационально, примитивно и в той же степени архаично, что и чувства дикаря.
То же самое истинно и в отношении любой функции, подавленной в бессознательное. Она остается неразвитой, сплавленной вместе с элементами, ей, по сути, не принадлежащими, в архаическом состоянии, поскольку бессознательное в нас является остатком непобедимой природы, точно так же как оно является матрицей-маткой нашего нерожденного будущего. Неразвитые функции всегда оказываются зародышевыми, поэтому неудивительно, что иногда в течение жизни возникает потребность в дополнении и изменении сознательной установки.
Отдельно от свойств, мной уже упомянутых, неразвитые функции обладают дополнительной особенностью, заключающейся в том, что, когда сознательная установка интровертна, они экстравертны, и наоборот. Следует поэтому ожидать обнаружения экстравертных чувств у интровертного интеллектуала, что, возможно, как раз и было выражено таким типом, однажды сказавшим: «До обеда я кантианец, но после обеда я ницшеанец». В своей привычной установке, на которую указано, он интеллектуал, но при стимулирующем воздействии хорошего обеда волны дионисийства прорывают его сознательную установку.
Как раз здесь мы встречаемся с огромной трудностью в диагностике типов. Наблюдатель видит проявления обеих составляющих: сознательной установки и автономных явлений бессознательного. И он оказывается в затруднении: что следует приписывать сознательному, а что бессознательному? Различительный диагноз может быть основан только на внимательном изучении качеств наблюдаемого материала. Мы должны пытаться обнаружить, какие явления возникают вследствие сознательно выбранных мотивов, а какие оказываются спонтанными, и так же должно быть установлено, какие из них адаптированы, а какие имеют неадаптированный архаический характер.
Теперь должно быть достаточно ясно, что сами качества главной сознательной функции, то есть сознательной установки как целого, оказываются в жестком контрасте с качествами бессознательной установки. Другими словами, мы можем сказать, что между сознательным и бессознательным обычно существует противоположение. Это противоположение, однако, не воспринимается как конфликт до тех пор, пока сознательная установка не слишком одностороння и не слишком отдалена от установки бессознательной. Но если случится обратное, то он будет неприятно удивлен своим дионисийским двойником, у которого обнаружатся весьма неподобающие кантианцу импульсы. Его сознание почувствует необходимость подавить эти автономные проявления, и, таким образом, возникнет конфликтная ситуация. Тотчас же бессознательное войдет в активную оппозицию к сознанию, оно попросту откажется быть подавленным. Верно, что некоторые обозначенные сознанием проявления подавить не столь трудно, но тогда бессознательные импульсы попросту отыщут другие отдушины, которые будет не так-то легко обнаружить. И поскольку эти фальшивые клапаны безопасности открыты, человек уже находится на пути к неврозу. Косвенные выходы, конечно, могут быть сделаны доступными пониманию путем анализа и уже затем подвергнуты вновь сознательному подавлению. Но это не загасит их инстинктивного динамизма, а лишь отбросит еще дальше на задний план, пока понимание непрямого маршрута, избранного бессознательными импульсами, не приведет с собой понимание односторонности сознательной установки. Одно должно сменить другое, так как оно прежде всего было не чем иным, как односторонностью, активировавшей бессознательную оппозицию; и проникновение в бессознательные импульсы полезно лишь тогда, когда оно эффективно компенсирует эту односторонность.
Изменение сознательной установки – дело нелегкое, потому что любая привычная установка является, в сущности, более или менее сознательным идеалом, освященным обычаем и исторической традицией, и основана на материковой породе врожденного темперамента данного человека. Сознательная установка по своей природе всегда является мировоззрением (Weltanschauung), если это не религия в открытом виде. Это как раз то, что делает проблему типологии столь важной. Противоположение (противостояние) между типами – это не просто внешний конфликт между людьми, но это источник бесконечных внутренних конфликтов, причина не только внешних споров и неприязней, но и нервных болезней, и психического страдания. Кроме того, это тот самый факт, который обязывает нас, врачей, постоянно расширять свой медицинский кругозор и включать в него не только общие психологические точки зрения, но также и вопросы, связанные со взглядами на жизнь и на мировые проблемы того или иного больного.
В рамках одной лекции я не могу, конечно, дать вам развернутую идею глубины и масштаба этих проблем. Я должен довольствоваться общим изложением главных фактов и их приложений. Для более полного уточнения всей проблемы я должен порекомендовать вам свою книгу «Психологические типы».
Резюмируя, я бы хотел подчеркнуть, что каждая из двух общих установок, интроверсия и экстраверсия, проявляет себя в индивиде особым образом, через преобладание одной из четырех основных функций. Строго говоря, не существует чистых и неразложимых интровертов и экстравертов, а есть только интровертные и экстравертные функциональные типы (функции-типы), такие как мыслительные типы, ощущающие типы и так далее. Существует, таким образом, по крайней мере восемь ясно различаемых типов. Очевидно, что можно при желании увеличить это число, если, скажем, каждую из функций разложить на три подгруппы, что было бы возможным эмпирически. Можно, например, легко разделить мышление на три хорошо известные формы: интуитивное и спекулятивное, логическое и математическое, эмпирическое и позитивное. Сходные подгруппы могут быть образованы и для других функций, например в случае интуиции, имеющей как интеллектуальный, так и эмоциональный и сенсорный аспект. На этом уровне может быть образовано большое число типов, каждое новое подразделение становится все возрастающе утонченным.
В завершение необходимо добавить, что я не рассматриваю классификацию типов согласно интроверсии и экстраверсии и четырех базовых функций как единственно возможную. Любой другой психологический критерий может служить не менее эффективно в качестве классификатора, хотя, на мой взгляд, другие не обладают столь обширным практическим значением.
Доклад, прочитанный на Психоаналитическом конгрессе в Мюнхене в сентябре 1913 года (на котором Юнг и Фрейд встретились в последний раз
Хорошо известно, что истерия и шизофрения (dementia рrаесох) [В то время когда Юнг работая над данной темой, термин «шизофрения» еще не был внедрен в психиатрическую и психологическую теорию и практику. Врачи и психиатры пользовались термином dementia praecox (раннее слабоумие). – Прим. ред.] – если иметь в виду общую картину этих болезней – представляют собою резкий контраст, главным образом вследствие различного отношения больных к внешнему миру. Чувства, которые внешний мир вызывает в субъектах, страдающих истерией, превышают по своей интенсивности нормальный уровень, тогда как у больных, страдающих шизофренией, эти чувства не достигают даже нормального уровня. Преувеличенная эмоциональность у одних и крайняя апатия у других – вот общая картина, которая рисуется нам при сравнении этих двух болезней. В личных отношениях это различие сказывается в том, что обыкновенно, за немногими исключениями, мы поддерживаем душевную связь с нашими истеричными больными, чего не бывает с больными шизофренией. Противоположность этих двух патологических типов равным образом бросается в глаза и во всей остальной их симптоматологии. С точки зрения интеллектуальной плоды истерического воображения в каждом отдельном случае можно вполне естественно, по-человечески, объяснить всеми предшествовавшими данными, всей личной историей жизни больного. Напротив, измышления больных шизофренией гораздо более похожи на сновидения, чем на психическую жизнь в состоянии нормального бодрствования; кроме того, эти их измышления носят, бесспорно, архаический отпечаток: мифическое творчество примитивного воображения отражается в них гораздо больше, чем личные воспоминания больного. С точки зрения физической можно сказать, что при шизофрении мы не встречаем тех симптомов, которыми так богата истерия, симулирующая целый ряд известных органических заболеваний, производящих столь сильное впечатление на окружающих.
Все это ясно указывает на то, что характерным признаком истерии является центробежное движение либидо, тогда как при шизофрении это движение центростремительное. Однако, после того как вполне выявившаяся болезнь создаст для больного особого рода «компенсацию», мы наблюдаем обратное явление. В такой стадии у истерии либидо тормозится в своем экспансивном движении и вынуждено обратиться вовнутрь: больной перестает принимать участие в общей жизни, замыкается в свои мечты, не покидает постели, не выходит из больничной палаты и т. д. При шизофрении происходит обратное: больной, который в инкубационном периоде (то есть во время развития болезни) отворачивался от внешнего мира, чтобы сосредоточиться на самом себе, чувствует себя вынужденным бывать на людях, привлекает на себя внимание как близких, так и посторонних своим нестерпимо экстравагантным и даже агрессивным поведением.
Я предлагаю обозначить эти два противоположных устремления терминами: экстраверсия и интроверсия. В случаях болезни, когда игра воображения при таких фантастических измышлениях или истолкованиях, подсказанных эмоциональностью, доводит субъекта до ложной оценки внешних предметов и самого себя, необходимо к этим двум терминам добавить квалификацию: регрессивная. Итак, экстраверсия налицо всюду, где человек сосредоточивает свой основной интерес на мире внешнем, на объекте, которому и придается существенная важность и значимость. Напротив, интроверсия имеется там, где внешний мир подвергается своего рода обесцениванию и презрению, где важным и значимым становится самый субъект, который как таковой жадно завладевает всеми интересами человека и становится в собственных своих глазах, так сказать, единственною строкою, которая вносится в счет. Я называю регрессивной экстраверсией то явление трансференции, или переноса (обозначаемое Фрейдом словом Ubertragung), которое заключается в том, что склонный к истерии субъект проецирует иллюзии или субъективные оценки из мира своих чувствований в мир внешний. Регрессивную же интроверсию я усматриваю в противоположном болезненном явлении, а именно в таком, которое мы встречаем в случаях шизофрении, когда таким фантастическим видоизменениям подвергается сам субъект.
Необходимо с самого начала понять, что эти два противоположных течения либидо, в качестве простых психических механизмов, могут быть налицо попеременно у одного и того же субъекта, потому что в конечном счете оба течения стремятся различными путями прийти к одной и той же цели, а именно к благополучию субъекта. Фрейд нам показал, что в процессе истерической трансференции, или переноса, личность стремится отделаться от своих неприятных воспоминаний и впечатлений, освободиться от тяжелых и сложных психических комплексов при помощи «вытеснения» их или «подавления». Личность цепляется за объекты для того, чтобы забыть свои мучительные заботы, оставить их позади себя. В интроверсии же личность старается сконцентрировать свое внимание на этих своих психических комплексах и уйти в них от реального внешнего мира с помощью процесса, который, собственно говоря, не есть «вытеснение»; к нему правильнее было бы применить термин «обесценивание» (Entwertung) объективного мира.
Интроверсия и экстраверсия суть два вида психической реакции, которые как таковые часто наблюдаются в одном и том же индивиде. С другой стороны, существование двух психических болезней столь противоположных, как истерия и шизофрения, отличительной чертой которых и является именно почти исключительное преобладание интроверсии или экстраверсии, позволяет нам думать, что и в нормальном состоянии могут быть психологические типы, отличающиеся относительным преобладанием то одного, то другого из этих двух психических механизмов. Психиатрам, например, хорошо известно, что задолго до ярко выраженного проявления названных болезней будущие пациенты уже представляют собой характерный тип, следы которого можно проследить в раннем их детстве.
Бинэ как-то очень верно заметил, что невроз только усиливает, придает больший рельеф характерным чертам данной личности. Уже давно известно, что так называемый «истерический» характер не есть только продукт болезни, но что он в известной степени ей предшествует. Кох в своих исследованиях историй болезни показал то же самое относительно больных шизофренией: и у них недочеты их личности и душевный надлом предшествует яркому проявлению самой болезни. Если это так, то легко можно встретить такой же контраст психологических темпераментов и вне рамок патологии. Нетрудно, впрочем, и в литературе найти целый ряд параллелей, свидетельствующих о действительном существовании этих двух противоположных психических типов. Не притязая на то, чтобы исчерпать этот вопрос, я приведу здесь ряд многозначительных примеров.
1. Философу Уильяму Джемсу мы обязаны, насколько мне известно, наилучшими наблюдениями в этой области. Джемс говорит, что, каков бы ни был темперамент профессионального философа, он именно этот свой темперамент силится выразить и оправдать своей философией. Исходя из этой идеи, вполне отвечающей духу психоанализа, он делит философов на две группы: на идеологов и позитивистов. Идеологи (tender-minded) полагают весь свой интерес на внутренней жизни, на вещах духовного порядка; позитивисты же (tough-minded) больше доверяют вещам материальным и реальностям внешне объективным. [Эти английские термины лишь приблизительно могут быть переданы русскими выражениями: мягкосердечный и жестокосердечный; слово mind непереводимо, ибо в нем нераздельно слиты оба элемента: голова и сердце. Tough = zan = цепкий; здесь в том смысле, что «позитивист» крепко держится фактических данных (объективизм), тогда как «идеолог» нежно привязан к своему «я» (субъективизм)]. Ясно, что здесь речь идет о двух противоположных тенденциях либидо: идеологи являются представителями интроверсии, позитивисты – представителями экстраверсии.
По Джемсу, характерной чертой идеологов является рационализм: идеологи – люди принципов и систем; они утверждают, что властвуют над опытом и превосходят его своими абстрактными рассуждениями, логическими дедукциями, своими чисто рациональными концепциями. Факты мало заботят их, и эмпирическая множественность явлений нисколько их не беспокоит: они насильственно вводят данные в свои идеологические построения и все сводят к своим предпосылкам. Достаточно по этому поводу вспомнить Гегеля, который a priori установил число планет! В области психопатологии мы находим такого рода философствование у параноиков: не обращая внимания на опровержения, которые дает им опыт, они навязывают миру свои бредовые представления и, по выражению Адлера, находят способ все «устраивать» по своей болезненной, предвзятой системе.
Другие особенности, усматриваемые Джемсом в этом типе, совершенно естественно вытекают из вышеописанной, основной характерной черты. Идеолог, говорит Джемс, «интеллектуал, идеалист, оптимист, человек религиозный, признающий свободу воли, монист, догматик». Все эти качества с очевидностью указывают на то, что его либидо, интерес, сконцентрирован почти исключительно в мире мышления; эта концентрация на мышлении, то есть на внутреннем мире, и есть не что иное, как интроверсия. И если для этих философов опыт играет некоторую роль, то разве только как приманка или щелчок, данный абстракции, данный насущной необходимости насильственно втискивать хаос мира в прекрасно прилаженные рамки, которые в конечном итоге не что иное, как создание духа, творение чисто субъективного мышления.
Тип позитивиста (tough-minded), напротив, эмпиричен. Он видит только фактические данные. Для позитивиста опыт является властителем, его единым руководителем и вдохновителем. Позитивист считается только с эмпирическими явлениями, констатируемыми вне его самого. Его мысль является лишь реакцией на внешний опыт. Принципы в его глазах не стоят фактов: принципы могут лишь отображать или описывать цепь явлений, но никогда не образуют какой-либо системы. Таким образом, теории позитивиста всегда заранее подвержены противоречиям в силу чрезвычайного накопления эмпирических материалов. Психическая реальность с точки зрения позитивиста ограничивается наблюдением и испытыванием удовольствия или страдания; дальше этого позитивист не идет и не признает за философским мышлением права на существование. Оставаясь на вечно изменчивой поверхности мира явлений, он и сам причастен к этой неустойчивости: увлекаемый хаотическим беспорядком вселенной, он подмечает все ее разновидности, все теоретические и практические возможности, но он никогда не приходит к единству, к установлению точной системы, которая одна только и может удовлетворить идеолога. Позитивист преуменьшает все ценности, сводя их к элементам, ниже их стоящим; он объясняет высшее низшим и развенчивает его, показывая, что все это не что иное, как та или иная вещь, сама по себе не имеющая никакого значения.
Из этих общих черт логически вытекают другие, которые Джемс тоже отмечает в этом типе. Позитивист есть сенсуалист, придающий большее значение непосредственным данным ощущений, чем размышлению, им предшествующему; он – материалист и пессимист, ибо слишком хорошо знает безнадежную неопределенность в ходе явлений; он не религиозен, так как не способен оградить реальности внутреннего мира от натиска фактов. Он – детерминист и фаталист, способный лишь покоряться; он – плюралист, не знающий синтеза; и, наконец, он – скептик, что неизбежно вытекает из всего остального.
Сами выражения, которыми пользуется Джемс, ясно показывают, что различие типов является следствием локализации либидо, этой магической силы, которая есть основа нашего существа, но которая, в зависимости от индивида, в одном случае устремляется в сторону внутренних переживаний, в другом случае – в сторону объективного мира. Джемс приравнивает, например, к религиозному субъективизму идеалистов характер современного эмпиризма, который тоже в некотором смысле религиозен: «Наше уважение к фактам само по себе почти религиозно: в нашем научном темпераменте много благочестия».
2. Другую параллель мы находим у Вильгельма Оствальда, который делит гениальных ученых на классиков и романтиков. Романтики отличаются быстротой реагирования и чрезвычайной быстротой и продуктивностью в творчестве идей и проектов (к их общим взглядам, однако, часто примешиваются факты, плохо усвоенные и имеющие притом спорное значение). Они – прекрасные, блестящие учителя, любящие свое дело преподавания, отдающиеся ему с заражающей горячностью и энтузиазмом, что привлекает к ним многочисленныхучеников и делает их основателями школ, в которых они пользуются огромным личным влиянием. Нам нетрудно узнать в них экстравертный тип. Классики Оствальда, напротив, реагируют медленно, творят с трудом, имеют мало склонности к преподаванию и личным прямым выступлениям; они не отличаются энтузиазмом, парализируют себя строгой самокритикой, живут в стороне от всех, замкнутые в себе, не находят – да и не ищут – учеников; но произведения их законченносовершенны и часто создают им посмертную славу. Все эти черты отвечают нашему пониманию интроверсии.
3. Другой, очень ценный пример мы находим в эстетической теории Воррингера. Воррингер заимствует у Ригеля выражение «абсолютная воля к искусству» для определения внутренней мощи, вдохновляющей художника; он различает две формы этой мощи: эмпатию (Einfuhlung) и абстракцию; и сами термины, которыми он пользуется (Einfuhlungsdrang, Abstraktionsdrang), достаточно ясно показывают, что речь идет о натиске либидо, о властном жизненном порыве. Воррингер говорит: «Как симпатический импульс, импульс чувства, находит удовлетворение в органической красоте, так абстрактный импульс находит красоту в неограниченном, то есть в отрицании всякой жизни, в кристаллизованных формах, – одним словом, всюду, где царят строгие абстрактные законы». Эмпатия (Einfuhlung) есть страстный порыв, направленный в сторону объекта с тем, чтобы его приобщить себе, пронизав его эмоциональными ценностями; абстракция же, напротив, лишает объект всего, что напоминает о жизни, и постигает его чисто интеллектуально, кристаллизованной мыслью, застывшей в суровых формулах закона – всеобщего, типического и т. п. Известно, что Бергсон также пользуется понятием кристаллизации, отвердения и т. д. для того, чтобы иллюстрировать сущность интеллектуальной абстракции.
«Абстракция» Воррингера выражает в общем тот психический процесс, на который я уже указывал как на последствие интроверсии, а именно возведение интеллекта на престол на место внешней обесцененной реальности. Эмпатия (Einfuhlung) же отвечает вполне понятию экстраверсии, как то показал нам Теодор Лилле. Он говорит: «То, что я симпатически, через чувство, провижу в объекте, это в общих чертах не что иное, как сама жизнь. А жизнь есть сила, внутренняя работа, усилие, исполнение. Одним словом: жить – значит действовать; а действовать – значит производить внутренний опыт над силой, которую мы расходуем, опыт над активностью; активность же эта существенно волевая». «Эстетическое наслаждение, – говорит Воррингер, – это объективированное самонаслаждение, проецированное в объект», – формула, совершенно согласующаяся с нашим понятием экстраверсии. В такой эстетической концепции нет ничего «позитивистского» в том смысле, как его понимает Джемс; она целиком по вкусу идеолога, для которого психологическая реальность единственно интересна и достойна внимания. В таком смысле Воррингер продолжает; он говорит, что существенным является не оттенок чувства, а, скорее, само чувство как таковое, то есть внутреннее движение, интимная психическая жизнь, выявление активности, свойственной данному субъекту. В другом месте он говорит: «Ценность линии, формы заключается в наших глазах в ценности биологической, которую эта линия или форма имеет для нас; красота их не что иное, как наше собственное чувство жизни, которое мы неясно проецируем в них». Эта точка зрения вполне отвечает моему собственному пониманию теории либидо; я стараюсь при этом держаться середины между двумя психологическими противоположностями: интроверсией и экстраверсией.
Полюсом, противоположным эмпатии (Einfuhlung), является абстракция. Абстрактный импульс понимается Воррингером «как результат глубокого смятения человеческого духа перед лицом внешнего мира и с точки зрения религиозной соответствует трансцендентальному представлению человека о действительности». Легко узнать в этом определении основную тенденцию интроверсии. Типу интровертному мир не представляется ни красивым, ни желанным; напротив, мир его беспокоит и даже страшит; субъект ставит себя по отношению к внешнему миру в положение самообороны, замыкается внутри себя и там укрепляется, изобретая способные, стройные геометрические фигуры, ясные до мельчайших деталей и обеспечивающие ему господство над окружающим миром благодаря их примитивному магическому значению.
«Потребность абстракции лежит в основе всякого искусства», – говорит дальше Воррингер. Этими словами выражается важный принцип, находящий свое не менее важное подтверждение в том, что больные шизофренией не только в своих мыслях, но и в своих рисунках воспроизводят формы и фигуры, чрезвычайно аналогичные тем, которые мы находим в произведениях примитивного человека.
4. Справедливость требует упомянуть здесь о попытке Шиллера формулировать тот же контраст, что он называет наивным типом и типом сентиментальным. Сентиментальный ищет природу, тогда как наивный и есть сама природа. Шиллер прекрасно понимает, что эти два типа являются следствием преобладания какого-либо из психологических состояний, встречающихся у одного и того же индивида. «Не только у одного и того же поэта», – говорит Шиллер, но даже в одном и том же его произведении эти два рода психики часто сосуществуют. «Наивный поэт, – говорит далее Шиллер, – следует лишь природе и своим ощущениям во всей их простоте, и все его усилие ограничивается подражанием и воспроизведением действительности». Совершенным примером наивного поэта для Шиллера является Гомер. «Сентиментальный поэт, напротив, размышляет над впечатлением, которое он получает от объектов… Объект здесь связан с идеей, и на этом их соотношении основана вся мощь поэтического произведения». Эти цитаты показывают нам, каковы типы, которые имеет в виду Шиллер, и каково их совпадение с типами, интересующими нас.
5. Мы находим еще и другой, подходящий пример в противоположении, установленном Ницше между аполлоническим началом и началом дионисийским. Сравнение, которым пользуется Ницше для иллюстрации этих контрастов, весьма поучительно: он сравнивает их с мечтой и опьянением. Во время мечтаний индивид остается в самых глубинах своей души; в опьянении, наоборот, он вполне забывается и, освобожденный от себя самого, окунается во множественность объективного мира. Для характеристики Аполлона Ницше цитирует Шопенгауэра: «Подобно тому как на бурном море, то выбрасывающем, то поглощающем горы пенистых волн, моряк спокойно остается на своем посту, доверяясь своей хрупкой ладье, так и человеческая особь посреди мира страданий остается невозмутимой и ясной, с доверием опираясь на принцип индивидуации». «Да, – продолжает Ницше, – можно сказать, что непоколебимая вера в этот принцип и спокойная уверенность того, кто им проникнут, нашли в Аполлоне наивысшее свое выражение; и можно даже признать в Аполлоне наиболее прекрасное, божественное олицетворение принципа индивидуации».
Следовательно, аполлонизм, как его понимает Ницше, является устремлением внутрь себя, интроверсией. Дионисизм же, психическое опьянение, является в глазах Ницше освобождением потока либидо, широкой волной разливающегося в объектах. «Это не только, – говорит Ницше, – союз человека с человеком, который заключается под обаянием дионисийских чар: это – сама обезумевшая природа, враждебная или покоренная, празднует примирение со своим блудным сыном – человеком. Земля добровольно предлагает свои дары, и дикие звери скал и пустынь смиренно подходят. Колесница Диониса утопает в цветах и венках; пантеры и тигры идут под ее ярмом. Представим себе образно «Оду к радости» Бетховена и, давая волю нашей фантазии, окинем взором миллионы существ, трепетно распростертых во прахе: это момент приближения дионисийского опьянения. И тогда раб сбрасывает свои оковы, и падают все суровые, враждебные преграды, которыми нищета, произвол и «назойливая мода» отделили людей друг от друга. И, услыша благую весть об универсальной гармонии, каждый почувствует себя не только связанным, примиренным и слитым со своим ближним, но и тождественным с самим собою. Как если бы покрывало Майи разорвалось на много частей, которые, развеваясь, открывают великую тайну «единого-изначального». К этому трудно что-либо добавить.
6. Чтобы закончить серию примеров, взятых из областей, стоящих вне моей специальности, я укажу еще на лингвистическую гипотезу Франца Финка, в которой так же ярко выражается интересующая нас двойственность типов. Структура языков, согласно Финку, указывает на два основных типа. В первом из них субъект обыкновенно является активным (Я его вижу, Я его бью); во втором – субъект воспринимает, чувствует, а объект действует (он показывает мне, он побит мною). Первый тип, очевидно, понимает либидо как бы исходящим от субъекта, следовательно, в его движении центробежном; второй понимает его исходящим от объекта, следовательно, в движении центростремительном. Подобная структура интровертного типа обнаружена, в частности, среди примитивных наречий эскимосов.
7. Равным образом эти два типа были описаны и Отто Гроссом в области психиатрии. Гросс различает две формы слабоумия: в одной – сознание расплывчато и поверхностно, в другой – сужено и углублено. Характерным признаком первой является ослабление «функции последовательности» (Function consecutive), характерным признаком второй – усиление ее. Гросс признал, что функция последовательности находится в тесной связи с эффективностью; из этого можно заключить, что и здесь снова речь идет о наших двух психологических типах. Близость, которую он устанавливает между маниакально-депрессивным состоянием и поверхностным сознанием, ясно показывает, что мы имеем дело с экстраверсией; равным образом, связь психологии параноика с суженным сознанием указывает на тождество ее с интровертным типом.
После всех вышеприведенных соображений никого не удивит, что и в области психоаналитических доктрин мы должны считаться с существованием этих двух психологических типов. С одной стороны, мы встречаем здесь теорию, существенным образом редуктивную, плюралистическую, каузальную и сенсуалистическую. Это теория Фрейда. Она строго придерживается эмпирических данных и выводит комплексы из предыдущего, разлагает их на элементарные факторы; по теории Фрейда – психологическая жизнь не что иное, как следствие, как простая реакция на влияние среды; она приписывает ощущениям главное значение и предоставляет им наибольшее место. С другой стороны, мы имеем диаметрально противоположную теорию Адлера, теорию, главным образом, интеллектуалистическую и финалистскую. По этой теории явления не сводятся к предыдущим простейшим факторам, а понимаются как своего рода «устроение» (arrangement), как результаты чрезвычайно сложных намерений и целей. Тут уже исследование ведется не с точки зрения каузальной, а с точки зрения финалистской. Поэтому история самого больного и конкретные влияния среды имеют гораздо меньше значения, чем главные принципы, «руководящие фикции» индивида. Главная цель для индивида не достижение объекта и не нахождение в нем полноты субъективного наслаждения, а охранение своей собственной индивидуальности, ограждение ее от враждебных влияний окружающего.
В то время как для психологии Фрейда основным признаком является центробежное движение, ищущее удовлетворения и счастья в мире объектов, в психологии Адлера, напротив, главная роль принадлежит движению центростремительному, властно утверждающему первенствующее значение субъекта, ведущему к его победе и освобождению его от подавляющего гнета жизни. Средством, к которому прибегает тип, описанный Фрейдом, является «инфантильный перенос» (infantile Ubertragung), благодаря которому индивид проецирует на объект субъективные плоды своей фантазии, находя в таком преобразовании вещей компенсацию своей тяжелой жизни. Для типа, описанного Адлером, характерным средством, напротив, является «маскулинный (мужской) протест», личное сопротивление, действенная защита, с помощью которой индивид ограждает самого себя, упорно утверждаясь и укрепляясь в своей «руководящей фикции».
Будущему предстоит трудная задача: выработать психологию, которая одинаково считалась бы с обоими психологическими типами.
Лекция, прочитанная на Конгрессе швейцарских психиатров (Цюрих, 1928) и опубликованная как «Psychologische Typologies («Психологическая типология») в «Seelenprobleme der Gegenwart» (Zurich, 1931)
Характер – это сложившаяся устойчивая индивидуальная форма человеческого бытия. Поскольку эта форма воплощает в себе как физическую, так и психическую природу, то общая характерология представляет собой учение о признаках как физического, так и психического свойства. Необъяснимое единство живого существа является причиной того, что физический признак есть не просто физический, а психический – не есть просто психический. Неразрывность и целостность природы ничего не ведает о тех несовместимостях и различиях, которые вынужден устанавливать человеческий разум, чтобы суметь проложить дорогу к пониманию.
Различение тела и разума – это искусственная дихотомия, дискриминация, которая, несомненно, в большей степени основывается на своеобразии познающего интеллекта, чем на природе вещей. В действительности же взаимное проникновение телесных и психических признаков столь глубоко, что по свойствам тела мы не только можем сделать далеко идущие выводы о качествах психического, но и по психической специфике мы можем судить о соответствующих телесных формах. Последнее, конечно, потребует от нас несравненно больших усилий, но, пожалуй, не из-за того, что психика оказывает меньшее влияние на тело, чем тело на психику, а потому, что если начинать с психического, то нам придется делать вывод по неизвестному об известном, тогда как в противном случае у нас есть преимущество: ведь здесь мы можем отталкиваться от известного, то есть от видимого нами тела. Вопреки психологической теории, которая якобы у нас сегодня существует, психическое все же намного бесконечнее и темнее, чем видимая поверхность тела. Психическое по-прежнему является чужой, неизведанной страной, из которой к нам поступают лишь косвенные известия, передаваемые через подверженные всевозможным иллюзиям функции сознания.
Следовательно, более безопасным представляется путь от внешнего к внутреннему, от известного к неизвестному, от тела к психике. Поэтому все попытки создания характерологии начинались снаружи. К ним относятся такие методы предков, как, например, астрология, которая даже обращалась к звездам, чтобы постичь те линии судьбы, начала которых лежат в человеческом сердце, а также хиромантия, френология Галля и физиогномика Лафатера. Недавние попытки подобного рода представлены графологией, физиологической типологией Кречмера и кляксографическим методом Роршаха. Как видно, путей от внешнего к внутреннему, от телесного к психическому вполне достаточно. Такое направление от внешнего к внутреннему должно быть путем исследования до тех пор, пока не будут с достаточной надежностью установлены определенные элементарные психические состояния. Но как только это произойдет, путь может стать обратным. Тогда мы сможем поставить вопрос: каково телесное выражение конкретного психического состояния? К сожалению, мы еще не настолько продвинулись в данной области, чтобы быть в состоянии вообще затрагивать этот вопрос, потому что основное условие, а именно удовлетворительная констатация психического состояния, еще далеко не выполнено. Более того, мы лишь начали упражняться в расстановке психического инвентаря, да и то не всегда успешно.