Трое бездельников проснулись на своих узких постелях по очереди… Сначала толстый Клинков, на нос которого упал горячий луч солнца, раскрыл рот и чихнул так громко, что гитара на стене загудела в тон и гудела до тех пор, пока спавший под ней Подходцев не раскрыл заспанных глаз.
– Кой черт играет по утрам на гитаре? – спросил он недовольно. Его голос разбудил спавшего на диване третьего бездельника – Громова.
– Что это за разговоры, черт возьми, – закричал он. – Дадите вы мне спать или нет?
– Это Подходцев, – сказал Клинков. – Все время тут разговаривает.
– Да что ему надо?
– Он уверяет, что ты недалекий парень.
– Верно, – пробурчал Громов, – настолько я недалек, что могу запустить в него ботинком.
Так он и поступил.
– А ты и поверил? – вскричал Подходцев, прячась под одеяло. – Это Клинков о тебе такого мнения, а не я.
– Для Клинкова есть другой ботинок, – возразил Громов. – Получай, Клинище!
– А теперь, когда ты уже расшвырял ботинки, я скажу тебе правду: ты не недалекий человек, а просто кретин.
– Нет, это не я кретин, а ты, – сказал Громов, не подкрепляя, однако, своего мнения никакими доказательствами…
– Однако вы тонко изучили друг друга, – хрипло рассмеялся толстяк Климов, который всегда стремился стравить двух друзей и потом любовался издали на их препирательства. – Оба кретины. У людей знакомые бывают на крестинах, а у нас на кретинах. Хо-хо-хо! Подходцев, если у тебя есть карандаш, запиши этот каламбур. За него в журнале кое-что дадут.
– По тумаку за строчку – самый приличный гонорар. Чего это колокола так раззвонились? Пожар, что ли?
– Грязное невежество: не пожар, а Страстная суббота. Завтра, милые мои, Светлое Христово воскресение. Конечно, вам все равно, потому что души ваши давно запроданы дьяволу, а моей душеньке тоскливо и грустно, ибо я принужден проводить эти светлые дни с отбросами каторги. О, мама, мама! Далеко ты сейчас со своими куличами, крашеными яйцами и жареным барашком. Бедная женщина!
– Действительно, бедная, – вздохнул Подходцев. – Ей не повезло в детях.
– А что, миленькие: хорошая вещь – детство. Помню я, как меня наряжали в голубую рубашечку, бархатные панталоны и вели к Плащанице. Постился, говел… Потом ходили святить куличи. Удивительное чувство, когда священник впервые скажет: «Христос воскресе!»
– Не расстраивай меня, – простонал Громов, – а то я заплачу.
– Разве вы люди? Вы свиньи. Живем мы, как черт знает что, а вам и горюшка мало. В вас нет стремления к лучшей жизни, к чистой, уютной обстановке – нет в вас этого. Когда я жил у мамы, помню – чистые скатерти, серебро на столе.
– Ну если ты там вертелся близко, то на другой день суп и жаркое ели ломбардными квитанциями.
– Врете, я чистый, порядочный юноша. А что, господа, давайте устроим Пасху, как у людей. С куличами, с накрытым столом и со всей вообще празднично-буржуазной, уютной обстановкой.
– У нас из буржуазной обстановки есть всего одна вилка. Много ли в ней уюта?
– Ничего, главное – стол. Покрасим яйца, испечем куличи…
– А ты умеешь?
– По книжке можно. У нас две ножки шкафа подперты толстой поваренной книгой.
– Здорово удумано, – крякнул Подходцев. – В конце концов, что мы, не такие люди, как все, что ли?
– Даже гораздо лучше.
Луч солнца освещал следующую картину: Подходцев и Громов сидели на полу у небольшой кадочки, в которую было насыпано муки чуть не доверху, и ожесточенно спорили.
Сбоку стояла корзина с яйцами, лежал кусок масла, ваниль и какие-то таинственные пакетики.
– Как твоя бедная голова выдерживает такие мозги, – кричал Громов, потрясая поваренной книгой. – Откуда ты взял, что ваниль распустится в воде, когда она – растение.
– Сам ты растение дубовой породы. Ваниль не растение, а препарат.
– Препарат чего?
– Препарат ванили.
– Так… Ваниль – препарат ванили. Подходцев – препарат Подходцева. Голова твоя – препарат телячьей головы…
– Нет, ты не кричи, а объясни мне вот что: почему я должен сначала «взять лучшей крупитчатой муки 3 фунта, развести четырьмя стаканами кипяченого молока», проделать с этими тремя фунтами тысячу разных вещей, а потом, по словам самоучителя, «когда тесто поднимается, добавить еще полтора фунта муки»? Почему не сразу 4,5 фунта?
– Раз сказано, значит, так надо.
– Извини, пожалуйста, если ты так туп, что принимаешь всякую печатную болтовню на веру, то я не таков! Я оставляю за собой право критики.
– Да что ты, кухарка, что ли?
– Я не кухарка, но логически мыслить могу. Затем – что значит, «30 желтков, растертых добела»? Желток есть желток, него в крайнем случае можно растереть дожелта.
Громов подумал и потом высказал робкое, нерешительное предположение:
– Может, тут ошибка? Не «растертые» добела, а «раскаленные» добела?
– Знаешь, ты, по-моему, выше Юлия Цезаря по своему положению. Того убил Брут, а тебя сам Бог убил. Ты должен отойти куда-нибудь в уголок и там гордиться. Раскаленные желтки! А почему тут сказано о растопленном, но остывшем сливочном масле? Где смысл, где логика? Понимать ли это в том смысле, что оно жидкое, но холодное, или что оно должно затвердеть? Тогда зачем его растапливать? Боже, Боже, как это все странно!
Дверь скрипнула в тот самый момент, когда Громов, раздраженный туманностью поваренной книги, вырвал из нее лист «о куличах» и бросил его в кадочку с мукой.
– На! Теперь это все перемешай!
Здесь и далее книга проиллюстрирована дореволюционными пасхальными открытками.
…Дверь скрипнула, и на пороге появился смущенный Клинков. Не входя в комнату и пытаясь заслонить своей широкой фигурой что-то, прятавшееся сзади него и увенчанное красными перьями, он разочарованно пролепетал:
– Как… вы уже вернулись? А я думал, что вы еще часок прошатаетесь по рынку.
– А что? Да входи… Чего ты боишься?
– Да уж лучше я не войду…
– Да почему же?
За спиной Клинкова раздался смех, и красные перья закачались.
– Вот видишь, – сказал женский голос. – Я тебе говорила – не надо. Такой день нынче, а ты пристал – пойдем да пойдем!.. Ей-богу, бесстыдник.
– Клинков, Клинков, – укоризненно воскликнул Подходцев. – Когда же ты наконец перестанешь распутничать? Сам же затеял это пасхальное торжество – и сам же среди бела дня приводишь жрицу свободной любви…
– Нашли жрицу, – сказала женщина, входя в комнату и осматриваясь. – Со вчерашнего дня жрать было нечего.
– Браво! – закричал Клинков, желая рассеять общее недовольство. – Она тоже каламбурит! Подходцев, запиши – продадим.
– У человека нет ничего святого, – сурово сказал Громов. – Сударыня, нечего делать, присядьте, отдохните, если вы никуда не спешите.
– Господи! Куда же мне спешить, – улыбнулась эта легкомысленная девица. – Куда, спрашивается, спешить, если меня хозяйка вчера совсем из квартиры выставила.
– Весна – сезон выставок, – сострил Клинков, снимая пальто. – Подходцев, запиши. Я разорю этим лучшую редакцию столицы. Ах, как мне жаль, Маруся, что я не могу оказать вам того гостеприимства, на которое вы рассчитывали.
– Уйдите вы, – сердито сказала Маруся, нерешительно присаживаясь на кровать. – Ни на что я не рассчитывала. Отдохну и пойду.
Взгляд ее упал на кадочку с мукой, и она широко раскрыла глаза.
– Ой! Это что вы, господа, делаете?
– Куличи, – серьезно ответил Громов, поднимая измазанное мукой лицо. – Только у нас, знаете ли, не ладится…
– Видишь ли, Маруся, – важно заявил Клинков. – Мы решили отпраздновать праздник Святой Пасхи по-настоящему. Мы – буржуи!
Маруся встала, осмотрела кадочку и сказала чрезвычайно озабоченно:
– Эх вы! Кто ж так куличи делает. Высыпайте обратно муку. Хотите, я вам замешу?
Громов удивился.
– Да разве вы умеете?
– Вот тебе раз! Да как же не уметь!
– Уважаемая достойная Маруся, – обрадовался совершенно измученный загадочностью поварской книги Подходцев. – Вы нас чрезвычайно обяжете…
Увидев такой оборот дела, сконфуженный сначала Клинков принял теперь очень нахальный вид. Заложил руки в карманы и процедил сквозь зубы:
– Теперь вы, господа, понимаете, для чего я ее привел?
– Лучше молчи, пока я тебя не ударил по голове этой лопаткой. По распущенности ты превзошел Гелиогабала!
– Да, пожалуй… – подтвердил самодовольно Клинков. – Во мне сидит римлянин времен упадка.
– Нечего сказать, хорошенькое помещение он себе выбрал. Разведи-ка в этой баночке краску для яиц.
Римлянин времен упадка покорно взял пакетики с краской и отошел в угол, а Подходцев и Громов, предоставив гостье все куличные припасы, стали суетиться около стола.
– Накроем пока стол. Скатерть чистая есть?
– Вот есть… Какая-то черная. Только на ней, к сожалению, маленькое белое пятно.
– Милый мой, ты смотришь на эту вещь негативно. Это белая скатерть, но сплошь залитая чернилами, кроме этого белого места. И конечно, залил ее Клинков. Он всюду постарается.
– Да уж, – отозвался из-за угла Клинков, поймавший только последнюю фразу. – Я всегда стараюсь. Я старательный. А вы всегда на меня кричите. Вон Марусю привел. Маруся, поцелуй меня.
– Уйди, уйди, не лезь. Заберите его от меня, или я его вымажу тестом.
Вдруг Подходцев застонал.
– Эх, черррт! Сломался!
– Что?
– Ключ от сардинок. Я попробовал открыть.
– Значит, пропала коробка, – ахнул Громов. – Теперь уж ничего не сделаешь. Помнишь, у нас тоже этак сломался ключ… Мы пробовали открыть ногтями, потом стучали по коробке каблуками, бросали на пол, думая, что она разобьется. Исковеркали – так и пропала коробка…
– И глупо, – отозвался Клинков. – Я тогда же предлагал подложить ее на рельсы, под колесо трамвая. В этих случаях самое верное – трамвай.
– Давайте я открою, – сказала озабоченная Маруся, отрываясь от теста.
– Видите, какая она у меня умница, – вскричал Клинков. – Я знал, что с сардинами что-нибудь случится, и привел ее.
– Отстань! Подходцев, режь колбасу. Знаешь, можно ее этакой звездочкой разложить. Красиво!
– Ножа нет, – сказал Подходцев.
– Можно без ножа, – посоветовал Клинков. – Взять просто откусить кусок и выплюнуть, откусить и выплюнуть. Так и нарежем.
– Ничего другого не остается. Кто же этим займется?
Клинков категорически заявил:
– Конечно, я.
– Почему же ты? – поморщился Подходцев. – Уж лучше я.
– Или я!
– Неужели у вас нет ножа? – удивилась Маруся.
– Был прекрасный нож. Но пришел этот мошенник Харченко и взял его якобы для того, чтобы убить свою любовницу, которая ему изменяла. Любовницы не убил, а просто замошенничал ножик.
– И штопор был; и штопора нет.
– Где же он?
– Неужели ты не знаешь? Клинков погубил штопор; ему после обильных возлияний пришла на улице в голову мысль откупорить земной шар.
– Вот свинья-то. Как же он это сделал?
– Вынул штопор и стал ввинчивать в деревянную тротуарную тумбу. Это, говорит, пробка, и я, говорит, откупорю земной шар.
– Неужели я это сделал? – с сомнением спросил Клинков.
– Конечно. На прошлой неделе. Уж я не говорю о рюмках – все перебиты. И перебил Клинков.
– Все я да я… Впрочем, братцы, обо мне не думайте: я буду пить из чернильницы.
– Нет, чернильница моя, ты можешь взять себе пепельницу. Или сделай из бумаги трубочку.
Маруся с изумлением слушала эти странные разговоры; потом вытерла руки о фартук, сооруженный из наволочки, и, взяв карандаш и бумагу, молча стала писать…
– Каламбур записываешь? – спросил Клинков.
– Я записала тут, что купить надо. Вилок, ножей, штопор, рюмки и тарелки. Покупайте посуду, где брак, – там дешевле… Всего рубля четыре выйдет.
– Дай денег, – обратился Клинков к Подходцеву.
– Что ты, милый? Я последние за муку отдал.
– Ну ты дай.
– Я тоже все истратил. Да ведь у тебя должны быть?
Клинков смущенно приблизил бумагу к глазам и сказал:
– Едва ли по этой записке отпустят.
– Почему?
– Тарелка через «ять» написана. Потом «периц» через «и». Такого перца ни в одной лавке не найдешь.
– Клинков! – сурово сказал Подходцев. – Ты что-то подозрительно завертелся! Куда ты дел деньги, а?
– Никуда. Вот они. Видишь – пять рублей.
– Так за чем же остановка?
– Видите ли, – смутился Клинков. – Я думаю, что эти деньги… я… должен… отдать… Марусе…
– Мне? – искренно удивилась Маруся. – За что?
– Ну… ты понимаешь… по справедливости… я же тебя привел… оторвал от дела…
– И верно! – сухо сказал Подходцев. – Отдай ей.
Маруся вдруг засуетилась, сняла с себя фартук, одернула засученные рукава, схватила шляпу и стала надевать ее дрожащими руками.
– До свиданья… я пойду… я не думала, что вы так… А вы… Скверно! Стыдно вам.
– Подходцев дурак и Клинков дурак, – решительно заявил Громов. – Маруся! Мы вас просим остаться. Деньги эти, конечно, пойдут на покупку ножей и прочих тарелок, и я надеюсь, что мы вместе разговеемся: мы с вами куличом, а эти два осла – сеном.
– Ура! – вскричал Клинков. – Дай я тебя поцелую.
– Отстаньте… – улыбнулась сквозь слезы огорченная гостья. – Вы лучше мне покажите, где печь куличи-то.
– О, моя путеводная звезда! Конечно, у хозяйки! У нее этакая печь есть, в которой даже нас, трех отроков, можно изжарить. Мэджи! Вашу руку, достойнейшая, я вас провожу к хозяйке.
Когда они вышли, Громов сказал задумчиво:
– В сущности, очень порядочная девушка.
– Да… А Клинков осел.
– Конечно. Это не мешает ему быть ослом. Как ты думаешь, она не нарушит ансамбля, если мы ее попросим освятить в церкви кулич и потом разговеться с нами?
– Почему же… Ведь ты сам же говорил, что она порядочная девушка.
– А Клинков осел. Верно?
– Клинков, конечно, осел. Смотреть на него противно.
А поздно ночью, когда трое бездельников, язвя, по обыкновению, друг на друга, валялись одетые в кроватях в ожидании свяченого кулича, кулич пришел под бодрый звон колоколов – кулич, увенчанный розаном и несомый разрумянившейся Марусей, «вторым розаном», как ее галантно назвал Клинков.
Друзья радостно вскочили и бросились к Марусе. Она степенно похристосовалась с торжественно настроенным Подходцевым и Громовым, а с Клинковым отказалась, – на том основании, что он не умеет целоваться как следует.
– Да, – хвастливо подмигнул распутный Клинков. – Мои поцелуи не для этого случая. Не для Пасхи-с! Хе-хе! Позвольте хоть ручку.
Желание его было исполнено не только Марусей, но и двумя бездельниками, сунувшими ему под нос свои руки.
Этой шуткой торжественность минуты была немного нарушена, но когда уселись за стол и чокнулись вином из настоящих стаканов, заедая настоящим свяченым куличом – снова праздничное настроение воцарилось в комнате, освещенной лучами рассвета.
– Какой шик! – воскликнул Клинков, ощупывая новенькую накрахмаленную скатерть. – У нас совсем как в приличных буржуазных домах.
– Да… настоящая приличная чопорная семья на четыре персоны!
И все четверо серьезно кивнули головами, упустив из виду, что никогда приличная чопорная семья не допустит сидеть за столом безработную проститутку.
Никто не может отговариваться незнанием закона.
Неприспособленных к жизни людей на свете гораздо больше, чем думают. Это все происходит от того, что жизнь усложнилась: завоевания техники, усложнение быта, совершенствование светского этикета, замысловатость существующих законов – от всего этого можно растеряться человеку, даже не страдающему привычным тупоумием.
Раньше-то хорошо было: хочется тебе есть – подстерег медведя или мамонта, треснул камнем по черепу – и сыт; обидел тебя сосед – подстерег соседа, треснул камнем по черепу – и восстановлен в юридических правах; захотел жениться – схватил суженую за волосы, треснул кулаком по черепу – и в лес! Ни свидетельства на право охоты, ни брачного свидетельства, ни залога в обеспечение иска к соседу – ничего не требовалось.
Вот почему молодые супруги Ландышевы, брошенные в Петербурге поженившими их провинциальными родителями, смотрели на божий мир с тревогой и смятением щенков, увидевших и услышавших впервые загадочный граммофон.
Все было сложно, непонятно.
Вся процедура венчания была проделана теми же умудренными опытом родителями жениха и невесты; о чем-то хлопотали, предъявляли какие-то странные документы, метрические, где-то расписывались, кому-то платили, кто-то держал образ, кто-то лобызал молодых, и что было к чему – молодожены совсем не понимали.
Еще муж – тот пытался разобраться в сложной путанице русского быта, а жена, прочирикав однажды, что она «ничегошеньки ни в чем не понимает», раз и навсегда махнула рукой на всякие попытки осмыслить механику жизни…
Главное затруднение для мужа заключалось в том, что в его мыслях сплелись в один запутанный клубок три различных института: церковь, полиция и медицина. От рождения и до смерти священник, доктор и околоточный царили над жизнью и смертью человека. Но кого в каких случаях и в каких комбинациях надлежало призывать на помощь – бед ный Ландышев не знал, хотя уже имел усы и даже служил корреспондентом в цементном обществе…
Смятение супругов увеличилось еще тем, что через сотню дней ожидался ребенок, и судьба этого беспомощного младенца была супругам совершенно неведома. Конечно, нужно пригласить доктора… Ну а священника… пригласить? А в полицию заявлять надо? Кто-то даст какое-то «свидетельство» или «удостоверение», но кто – церковь, медицина или полиция?
И выражение робости и испуга часто появлялось на лицах супругов, когда они за остывшим супом обсуждали эти вопросы.
Ах, если бы с ними были папа и мама!
Те знали бы, что приглашение Ландышевыми полиции при заключении с домохозяином квартирного контракта было совершенно излишне; те отговорили бы супругов от просьбы, обращенной к священнику, выдать «удостоверение» в том, что он служил у Ландышевых молебен… Те всё знали.
Швейцар Саватей Чебурахов постучал в дверь, перешагнул через порог и, держа наотлет сверкающую позументом фуражку, торжественно и веско сказал:
– Имею честь поздравить с праздником присноблаженного Светлого Христова воскресения и пожелаю вам встретить и провести оного в хорошем расположении и приятном сознании душевных дней торжества его!
Ландышевы сидели за столом и ели ветчину с куличом, запивая сладким красным вином. При появлении швейцара страшно сконфузились.
– Спасибо, голубчик! – стараясь быть солидным, пробасил Ландышев. – И тебе того же… Воистину… Сейчас, сейчас… Я только вот тут… распоряжусь…
И он выскочил в другую комнату, оставив подругу своей жизни на произвол судьбы.
Но подруга не терялась в таких случаях; она вылетела вслед за ним и сердито сказала, сморщив губки:
– Ты чего же это меня одну бросил?! Что я с ним там буду делать?
– А что я буду делать? – отпарировал муж.
– Как что? Я уж не знаю… Что в этих случаях полагается: ну похристосоваться с ним, что ли, по русскому обычаю…
– Со швейцаром-то?!
– А я уж не знаю… Я в «Ниве» видела картинку, как древние русские цари с нищими по выходе из церкви христосовались… А тут все-таки не нищий…
– Да постой… Значит, я с ним должен и поздороваться за руку?
– Почему же? Просто поцелуйся.
– Постой… присядем тут, на диванчик… Но ведь это абсурд – целоваться можно, а руки пожать нельзя.
– Кто ж швейцарам руку подает? – возразила рассудительная жена. – А поцеловаться можно – это обычай. Древние государи, я в «Ниве» видела…
– Постой… А что, если я просто дам ему на чай?
– Не обидится ли он? Человек пришел с поздравлением, а ему вдруг деньги суешь. У этих рабочих людей такое болезненное самолюбие.
– Это верно. Но просто похристосоваться и сейчас его выпроводить – как-то неловко… Сухо выйдет. Может быть, предложить ему закусить?
– Пожалуй… Только как поудобнее это сделать: к столу его подвести или просто дать в стоячем положении?
– Э, черт с ними, этими штуками! – воскликнул муж. – Смешно, право: мы тут торгуемся, а он там стоит в самом неловком положении. Неужели я не могу быть почитателем старозаветных обычаев, для которых в такой великий день все равны?.. Несть, как говорится, ни эллина, ни иудея! Пойдем.
Ландышев решительно вышел в комнату, где дожидался швейцар, и протянул ему объятия.
– A-а, дорогой гость. Христос воскресе! Ну-ка, по христианскому обычаю.
Швейцар выронил фуражку, немного попятился, но сейчас же оправился и бросился в протянутые ему объятия.
Троекратно поцеловались.
Чувствуя какое-то умиление, Ландышев застенчиво улыбнулся и сказал гостю:
– Не выпьете ли рюмочку водки? Пожалуйста к столу!
Швейцар Чебурахов сначала держался за столом так, как будто щедрая прачка накрахмалила его с ног до головы. Садясь за стол, с трудом сломал застывшее туловище и, повернувшись на стуле, заговорил бездушным деревянным голосом, который является только в моменты величайшего внутреннего напряжения воли.
Однако радушие супругов согнало с него весь крахмал, и он постепенно обмяк и обвис от усов до конца неуклюжих ног.
Чтобы рассеять его смущение, Ландышев заговорил о тысяче разных вещей: о своей службе, о том, что полиция стала совершенно невозможной, что автомобили вытесняют извозчиков… Темы изложения он избирал с таким расчетом, чтобы дремлющий швейцаров ум мог постичь их без особого напряжения.
– Автомобили гораздо быстрее ездят, – солидно говорил он, пододвигая швейцару графин. – Пожалуйста, еще рюмочку. Вот эту я вам налью, побольше.
– Не много ли будет? Я и так пять штучек выпил, а? Да и одному как-то неспособно пить. Хи-хи!
– А вот Катя с вами вином чокнется. Катя, чокнись по русскому обычаю…
– Ну-с… с праздничком. Христос воскресе!
– Воистину!
– Представьте себе, у меня в конторе, где я служу, до полутора миллиона бочек цемента в год идет.
– Поди ж ты! Цемент, он, действительно…
– Теперь, собственно, жизнь вздорожала.
– Да уж… Не извозчик пошел, а галман какой-то… Эфиоп.
– Почему?
– Да разве его от подъезда отгонишь? Ни боже мой. А жильцы протестуются.
– Скажите, вы довольны вообще жильцами?
– Да разные бывают. Вон из третьего номера жилица, которая пишет, что массажистка, – та хорошая. Кто ни придет – молодой ли, старик – меньше полтинника не сунет.
Швейцар налил еще рюмку и, подмигнув, добавил:
– А то какой-нибудь ошалевший с ее человек и трешку пожертвует. Ей-богу!
И он залился довольным хохотом.
– А с четырнадцатого номера музыкантша – прямо будем говорить – гниль. Ни шерсти, ни молока. Шляются ученики – сами такие, что гривенник рады с кого получить. Старая шельма. Никуда. Го-го-го!..
Прикрыв рот рукой, так как им овладела икота, смешанная с веселым смехом, швейцар подумал и сказал:
– А в девятом дамочка с мужем живет – так прямо памятник ей поставить. Как муж за дверь – так, гляди, каваргард на резинах подлетает. И уж он тебе меньше целкового никогда не сунет. Уж извините-с!
Он игриво ударил Ландышева по коленке:
– Понял?
Супруги угрюмо молчали. Такой красивый жест, как приглашение меньшого брата к своему столу, сразу потускнел.
«Меньшой брат» был человек крайне узких, аморальных взглядов на жизнь: всех окружающих он оценивал не со стороны их добродетелей, а исключительно с точки зрения «полтин и трешек», которые косвенно вызывались поведением его фаворитов. Это был, очевидно, человек, который мог ругательски изругать светлый образ леди Годивы, если бы она была его жилицей, и мог бы превозносить до небес содержательницу распутного притона…
О добродетелях вообще, о добродетелях безотносительных, этот грубый человек не имел никакого понятия.
– Жилец тоже жильцу розь. К одному явишься с праздником, он тебе пятишку в лапу, – на, разговляйся! А другой, голодранец, на угощении норовить отъехать… А что мне его угощение! – вскричал неожиданно швейцар, упершись руками в бока и оглядывая критическим взглядом накрытый стол. – Если я на полтинник водки тяпнул да на полтинник закуски, так начхать мне на это! Какой ты после этого жилец! Верно? Я генерала Путляхина уважаю, потому это настоящий барин: «Кто там пришел на кухню?» – «Швейцар с лестницы поздравляет». – «Дать ему зеленую в зубы и пусть убирается ко всем чертям!» Вот это барин!
– Позвольте, – сказал Ландышев, вставая. – Я вам тоже дам на чай…
– От вас? На чай? – презрительно сморщил нос швейцар. – Разве от таких берут? Унизил меня, а потом – на чай? Не-ет, брат, шалишь. Молода, во Саксони не была! Какая вы мне компания, а? Шарлы-барлы, и больше ничего!
Он опустил усталую, отяжелевшую голову на руки.
– Налей еще рюмаху. Эх, хватить, что ли, во здравие родителей!
– Вот вам два рубля, можете идти, швейцар, – сказал Ландышев, пошептавшись перед этим со своей верной подругой.
– Не надо мне ваших денег – верно? Меня господа обидели – верно? За что?!
– Уходите отсюда!
– Сам уходи, трясогузка!
И, облокотившись о стол, швейцар заскрипел зубами с самым хищным видом.
Жена плакала в другой комнате, как ребенок. Муж утешал:
– Ну черт с ним! Напьется совсем и заснет. Проспится, гляди, и уберется.
– А мы-то куда денемся? Тоже, мужа мне Бог послал, нечего сказать… Со швейцаром связался.
– Да ты сама же сказала, что в «Ниве» видела…
– Нет, ты мне скажи, куда нам теперь деваться?!
Муж призадумался.
– Э, да очень просто… Пойдем к Шелюгиным. Посидим часика два-три, а потом справимся по телефону, ушел он или нет? Одевайся, милая!
И, одевшись потихоньку в передней, супруги, расстроенные, крадучись, уехали…
На случай, который я расскажу ниже, могут существовать только две точки зрения: автору можно поверить или не верить.
Автору очень хочется, чтобы ему поверили. Автор думает, что читателя тронет это желание, потому что обыкновенно всякому автору в глубокой степени безразлично – верит ему читатель или нет. Писатель палец о палец не ударит, чтобы заслужить безусловное доверие читателя.
Автор же нижеописанного в отдельном абзаце постарается привести некоторые доказательства тому, что весь рассказ не выдумка, а действительный случай.
Именно – автор дает честное слово.
Однажды, в конце Великого поста, в наш город привезли новый медный колокол и повесили его на самом почетном месте в соборной колокольне.
О колоколе говорили, что он невелик, но звучит так прекрасно, что всякий слышавший умиляется душой и плачет от раскаяния, если совершил что-нибудь скверное.
Впрочем, и неудивительно, что про колокол ходили такие слухи: он был отлит на заводе по предсмертному завещанию и на средства одного маститого верующего беллетриста, весь век писавшего пасхальные и рождественские рассказы, герои которых раскаивались в своих преступлениях при первом звуке праздничных колоколов.
Таким образом, писатель как бы воздвиг памятник своему кормильцу и поильцу – и отблагодарил его.
Едва запели певчие в Великую ночь: «Христос воскресе из мертвых…», как колокол, управляемый опытной рукой пономаря, вздрогнул и залился негромким радостным звоном.
Семейство инспектора страхового общества Холмушина сидело в столовой в ожидании свяченого кулича, потому что погода была дождливая и никто, кроме прислуги, не рискнул пойти в церковь.
Услышав звук колокола, инспектор поднял голову и сказал, обращаясь к жене:
– Да! Забыл совсем тебе сказать: ведь я нахожусь в незаконной связи с гувернанткой наших детей, девицей Верой Кознаковой. Ты уж извини меня, пожалуйста!
Сидевшая тут же гувернантка прислушалась к звону колокола, вспыхнула до корней волос и возразила:
– Хотя это, конечно, и правда, но я должна сознаться, что, в сущности, не люблю вас, потому что вы старый и ваши уши поросли противным мохом. А вступила с вами в близкие отношения благодаря деньгам. Должна сознаться, что мне больше нравится ваш делопроизводитель Облаков, Василий Петрович. О, пощадите меня!
– Могу ли я вас обвинять, – пожала плечами жена Холмушина, – когда мой средний сын Петичка не мужний, а от доктора Верхоносова, с которым я встречалась во время оно в Москве.
– Очевидно, доктор Верхоносов был большой мошенник? – прислушиваясь к звуку колокола и покачивая головой, прошептал Петенька, гимназист четвертого класса.
– Почему?
– Вероятно, я в него удался: можете представить, в третьей четверти у меня поставлены две единицы, а я переправил их на четыре да и показал отцу.
– Дитё! – снисходительно улыбнулась старая нянька. – Сколько я у вас, господа вы мои, сахару перетаскала за все время, так это и пудами не сосчитать. А надысь банку с вареньем выела, а потом разбила да на Анюточку и свалила: будто она разбила.
– Ничего! – махнула рукой маленькая Аня. – За банку мне только два подзатыльника и попало, а того, что я вчера в папином кабинете фарфорового медведя разбила, – никто и не знает.
Инспектор встал, потянулся и сказал:
– Пойти разве в кабинете написать в правление нашего общества заявление, что я третьего дня застраховал безнадежно чахоточного, подсунув вместо него доктору для осмотра здоровяка, кондуктора конки.
– Как же вы пошлете это заявление, – возразила горничная Нюша, – если я вчера из коробки на вашем письменном столе все почтовые марки покрала.
– Жаль, – сказал инспектор. – Ну все равно – поеду к полицейскому, заявлю ему, потому что это дело – уголовное.
Инспектор оделся и вышел на улицу. Колокол звонил… Нищий подошел к нему и укоризненно сказал:
– Вы мне уже третий год даете то две, то три копейки при каждой встрече. Где у вас глаза-то были?
– А что?
– Да я в сто раз, может быть, богаче вас: у меня есть два дома на Московской улице.
Какой-то запыхавшийся человек с размаху налетел на них и торопливо спросил:
– Где тут принимают заявления о побеге с каторги?
– Пойдем вместе, – сказал инспектор. – Мне нужно заявить тоже об уголовном дельце.
– И я с вами, – привязался нищий. – Ведь я один-то дом нажил неправильным путем – обошел сиротку одну. Лет двадцать как это было – да уж теперь заодно заявить, что ли?
Все трое зашагали по оживленной многолюдной улице, по которой сновала одинаково настроенная публика. Кто шел на участок, кто к прокурору, а один спешил даже к любовнице, чтобы признаться ей, что любит жену больше, чем ее.
Все старательно обходили купца, стоявшего на коленях без шапки посреди улицы. Купец вопил:
– Покупатели! Ничего нет настоящего у меня в магазине – все фальшивое! Мыло, масло, табак, икра – даже хлеб! Как это вы терпели до сих пор – удивляюсь.
– Каяться вы все мастера, – возразил шедший мимо покупатель, – а того, что я тебе вчера фальшивую сторублевку подсунул, этого ты небось не знаешь. Эй, господин, не знаете, какой адрес прокурора?
В участке было шумно и людно.
Пристав и несколько околоточных сортировали посетителей по группам – мошенников отдельно, грабителей отдельно, а мелких жуликов просто отпускали.
– Вы что? Ограбление? Что? Вексель подделали! Так чего же вы лезете? Ступайте домой, и без вас есть много поважнее. Это кто? Убийца? Ты, может, врешь! Свидетели есть? Господа! Ради бога, не все сразу – всем будет место. Сударыня, куда вы лезете с вашим тайным притоном разврата?! Не держите его больше – и конец. Ты кто? Конокрад, говоришь? Паспорт! Вы что? Я сказал вам уже – уходите!
– Господин пристав! Как же так – уходите? А что у меня два года фабрика фальшивых полтинников работает – это, по-вашему, пустяки?
– Ах ты, господи! Сейчас только гравера со сторублевками выгнал, а тут с вашими полтинниками буду возиться.
– Да ведь то бумага, дрянь – вы сами рассудите. А тут металл! Работа по металлу! Уважьте!
– Ступайте, ступайте. Это что? Что это такое в конвертике? Больше не беру. Ни-ни!
Полицмейстер вышел из своего кабинета и крикнул:
– Это еще что за шум! Вы мешаете работать. Я как раз подсчитывал полученные от… Эй, гм! Кто там есть! Ковальченко, Седых! Это, наконец, невозможно! Бегите скорее к собору, возьмите товарищей, остановите звонаря и снимите этот несносный колокол. Да остерегайтесь, чтобы он не звякнул как-нибудь нечаянно.
Колокол сняли…
Он долго лежал у задней стены соборной ограды; дожди его мочили, и от собственной тяжести он уже наполовину ушел в землю. Изредка мальчишки, ученики приходского училища, собирались около него поиграть, тщетно совали внутрь колокола ручонки с целью найти язык – язык давно уже, по распоряжению полицмейстера, был снят и употреблен на гнет для одной из бочек с кислой капустой, которую полицмейстер ежегодно изготовлял хозяйственным способом для надобностей нижних чинов пожарной команды.
Долго бы пришлось колоколу лежать в бездействии, уходя постепенно в мягкую землю, но приехали однажды какие-то люди, взвалили его на ломовика, увезли и продали на завод, выделывавший медные пуговицы для форменных мундиров.
Теперь, если вы увидите чиновничий или полицейский мундир, плотно застегнутый на пуговицы – блестящие серебряные пуговицы, – знайте, что под тонким слоем серебра скрывается медь.
Пуговицы хорошие, никогда сами собою не расстегиваются, а если об одну из них нечаянно звякнет орденок на груди, то звук получается такой тихий, что его даже владелец ордена не расслышит.