Дом инвалидов и ветеранов труда не такое уж жуткое место, как рисует воображение.
Пригородный лес. Осенняя благодать природы! Лёгкий утренний заморозок, как первая сединка в твоих волосах. Темная, но совсем не угрюмая зелень вековых сосен. Стоят, покачивая мудрыми вершинами, разглядывая хлопотливых людишек возле старого двухэтажного особняка, где нашла свой последний приют бездомная старость, отдавшая некогда молодые силы и здоровье обескураженной двадцатым веком дорогой стране. Да и сама эта страна, выпотрошенная вселенскими экспериментами, теперь тоже похожа на убогую нищенку, стоящую у парадного подъезда благополучного запада.
Но все это – политика, к которой Иван Захарович Метелкин не имеет никакого отношения.
Он здесь на шабашке. Разгружает трубы, сварочное оборудование, нехитрый слесарный инструмент.
В интернате прохудились водоводы, не работает канализация, чугунные гармони отопительных батарей, смонтированные полвека назад, забиты илом и многолетней накипью…
Шабашка тем и хороша, что за свой короткий и угробистый труд можно тут же получить живые деньги, а не бросовый товар по бартеру.
Ухнув, Метелкин кидает с кузова трубу; она, ударившись о старый пень и спружинив, отскакивает от земли и стегает невысокую ограду, ломая почерневший от времени штакетник, из-за которого на высоких колесах выруливает инвалидная коляска с обезноженной пожилой женщиной.
Иван прыгает с машины, оттаскивает в сторону трубу, загородившую проезд к дому. Слава Богу, что женщина двигалась неторопко, а то бы стальной хлыст сделал непоправимое.
– Ахмед! – дергает его за рукав женщина. – Живой?
Иван Захарович ошалело смотрит на нее. На темном морщинистом лице приветливый отблеск глаз, как просвет в осеннем небе, показался и тут же исчез.
– Ахмед, помнишь, мы в Фергане с тобой в госпитале лежали? Зажила, видать, дыра в плече, вон как трубы кидаешь! А мне вот ноги доктора отчикали, культи остались, зато зимой валенок не покупать.
Метелкин подумал, что старуха его разыгрывает, видя азиатскую внешность, как теперь говорят, прикалывается, и тоже решил отшутиться:
– Не, я не Ахмед! Я Рома из детдома, цыганской повозки шплинт.
Женщина укоризненно посмотрела на него и, вздохнув, печально покатилась на лесную стежку, раскручивая руками колеса.
В любом интернате, как в солдатской казарме, самое большое удовольствие – побыть наедине с собой.
Взрыв на ферганском базаре забросил эту женщину сюда, под колючие сосны Талвиса, доживать отпущенное милосердной судьбой время. Ей повезло – другие маются и бродяжничают, попрошайничая на городских улицах, неприветливых к чужому горю, замерзают в подвалах, отравленные алкогольными суррогатами…
Метелкин оказался в доме инвалидов совершенно случайно. Никогда не думал, что рабочие навыки, полученные в юности, помогут ему на время одолеть денежную невезуху.
Идёт смурной, смотрит под ноги, чтобы найти ключ от квартиры, где лежат деньги. Вдруг толчок в бок:
– Вчерашний день ищешь?
Иван поднимает глаза – вот она, находка! Перед ним стоит старый товарищ с поднятыми парусами, и в каждом сноровистый попутный ветер.
Его товарищу свободное плаванье в масть. Знай себе рули, и веслами шевелить не надо.
Хороший инженер, изобретатель, имеющий множество патентов, забросил свое хлопотливое дело, и в удачный час организовал акционерное общество с ограниченной ответственностью. Используя первоначальную сумятицу при переходе к народному капитализму, приобретя по бросовым ценам ваучеры, сколотил хорошие «бабки», говоря «новоязом», и теперь процветает махровым цветом.
Смеется, протягивает руку, хлопает по плечу:
– Как жизнь?
– Да как в курятнике, – отвечает Иван, – Кто выше сидит, тому перья чистить не надо. Сверху никто не наваляет.
– Всё жалуешься? – спрашивает.
– Жалуюсь, – отвечает Метелкин неохотно. – Ты чего без «Опеля»? Ноги поразмять решил? – зная его пристрастие к иномаркам, подслащивает Иван разговор.
– Э-э, чего вспомнил! Я уже третью тачку с той поры поменял, у меня теперь «Мерс» на пристёжке.
– А чего же ты не на колесах?
От товарища исходит запах вина и хорошего одеколона. Лицо розовое, гладко выбритое, ухоженное. Не то, что в далёкой молодости: крутой мужик, авторитет за квартал светится…
– Гуляю, – говорит товарищ, – жену на Азорские острова.
– Отправил. Холостякую. Вчера тёлку снял в кабаке, до сих пор в ушах шумит. Вампир, а не девка! Губы, как присоски у осьминога. Пойдем, я тебя опохмелю!
– Не пью! – мотает Иван головой.
– Давай, рассказывай сказки! На халяву все пьют. Помнишь, как мы по общежитиям гудели?
– Ну, это когда было… – отнекивается Метелкин.
– Пойдем, пока я простой!
Пошли.
В ресторане молодежь пасется. Девочки соломки для коктейля губками пощипывают. Как котята пушистые ластятся: «Погладь, – говорят, – погладь»…
Еще не перебродивший хмель делает Иванова товарища сентиментальным и щедрым.
Бутылка сухого мартини и лощёный пакетик солёных орешков располагают к релаксации, к полной расслабленности и снятию нервного напряжения, которое еще полчаса назад давило череп Метелкину отчаянной безысходностью. Теперь ароматная затяжка «Мальборо» могла бы возвратить его в былые обеспечение дни.
И он наглеет:
– Толян, у тебя хрусты по всем карманам распиханы – отстегни до первой возможности, с получки отдам. За мной не заржавеет, ты же знаешь!
Товарищ хлопает Ивана по плечу. Смеется. Взгляд дружеский, обнадёживающий.
Метелкин мысленно уже благодарен ему. Вот что значит старый друг! Вместе по девкам шлялись, стеной в пьяных драках стояли. На нож шли. Выручит.
– Дать я тебе дал бы, – говорит друг, – но ведь ты мужик строптивый. Мало не возьмешь, обидишься. А много я с собой не ношу. Деньги все в деле. Помнишь, как мы с тобой учили по политэкономии: капитал должен работать. Пей, я еще бутылку возьму!
Наливает Иван полный бокал. Пьёт. Вино хорошее. Согревает. Волны тепла и света размягчают сознание. Нестерпимо хочется курить. Его товарищ лет двадцать не притрагивается к сигарете. Метелкин крутит головой в поисках знакомых – у кого бы отовариться куревом.
Но здесь компания не его. Лица все чужие, сосредоточенные на своих разговорах, увлечённые.
Вот оно «племя младое, незнакомое» – вспоминается как нельзя кстати классик.
К столу присаживается щеголеватый молодой человек – главный инженер разваливающегося строительного треста, Укачкин.
Фамилия Ивану Захаровичу знакома. Когда-то, после окончания института, он нанимался на работу к его отцу, начальнику монтажного управления. Отец его был стоящим мужиком: несмотря на неопытность Метелкина, взял его на участок мастером.
Укачкин-младший, имея тестя-депутата областной думы, быстро оказался в кресле главного инженера треста «Промстрой». Судя по заносчивому виду этого молодого человека и его щегольской одежде, с отцом – прирожденным монтажником и работягой – он имел мало общего.
Несмотря на раздетое до крайности предприятие, главный инженер выглядит вполне преуспевающим человеком. Мягкий костюм из модной ткани, демократическая майка с громкой надписью, разумеется, «на инглиш», делают его похожим на лобастых парней, тусующихся возле игральных заведений. Садится без пожатия руки, еле заметно кивнув головой, и начинает, не притрагиваясь к выпивке, какой-то деловой разговор с товарищем Метелкина. Берёт быка за рога.
Видно, что у них давние деловые отношения.
Разговор Метелкину малоинтересен, он подливает в свой бокал еще вина и выпивает. Затем, окончательно обнаглев, тянется к пачке деликатесных сигарет «Парламент», неосмотрительно положенной на стол новым знакомым, берет пару штук – одну про запас, и закуривает, наполняясь блаженством и ленью.
Укачкин бросает взгляд в его сторону и продолжает разговор о пиломатериалах, трубах, бетоне.
Из разговора Метелкин понял, что у пришедшего намечается выгодный подряд на капитальный ремонт дома-интерната для престарелых и инвалидов, и теперь ему крайне необходимо найти бригаду скорых на руку ребят для быстрого завершения сантехнических работ.
– Да чего искать? – указывая на Ивана, говорит его старый товарищ. – Вот, безденежьем мается! Он тебе за комиссионные по старым связям целое монтажное управление приведет.
– Ну, управление без надобности, а пару-тройку человек я бы взял, – говорит Укачкин.
Метелкин согласно кивает головой. Для него найти свободного сварщика и тройку слесарей не составляет никакого труда. Шабашка – есть шабашка!
Проведенный по левым бумагам подряд, освобожденный от налогов, сулит хорошие деньги, и Укачкин, уже повеселевший, жмёт Ивану руку.
Старый товарищ заказывает еще бутылку, теперь уже коньяка, и они, припозднившиеся в застолье, расходятся довольные друг другом.
Чего тянуть время?
К работам приступили быстро, под честное слово Укачкина.
– Плачу деньгами за каждый этап выполненных работ, – говорит главный инженер. – Никаких бумаг! Не люблю бюрократию. Всё отдаю наличманом. Самая лучшая бумага – это дензнаки. Сроки поджимают. Идет?
– Идёт!
Пожимают друг другу руки. Хлопают по плечам.
Метелкин нашёл знакомого сварщика – тоже сидит на мели…
Тот обрадовался:
– Какой разговор! Работа – деньги. Лучше маленький калым, чем большая Колыма! – восклицает его бывший рабочий, а теперь и напарник, Гена Нуриев.
После ознакомления с объектом работы Ивану показалось не совсем удобным брать деньги за посредничество, и он решает их честно заработать в качестве слесаря-сантехника, припомнив свою трудовую молодость.
Весь объем можно выполнить двум рабочим – главное, чтобы не подвел сварщик. И они, оговорив все условия, приступают с Геной к работе.
…В подвале сыро, смрадно и гнусно. За шиворот с потолка каплет скопившийся конденсат. Пахнет дохлятиной и гнилью. Вокруг какие-то тряпки, куски бинтов, ваты, пищевые отбросы. Из прохудившихся труб напористо бьет вода.
Меняют проржавевший водовод на новый.
– Падла! – крутясь волчком на одной ноге, кричит на Ивана.
Гена Нуриев: кусок металла белого каленья проваливается ему за широкое голенище кирзового сапога. – Сука! Держи трубу прямее! Это тебе не на участке командовать! Инженеры! Бездельники! – уже миролюбивее обобщает Гена, лучший на монтажном участке сварщик, где когда-то работал прораб Метелкин. – Стыкуй ровнее, пока я не прислюню.
Гена снова берет автоген в руки и делает короткий стежок прихватки.
Прислюнил…
Иван облегченно отхватыватывается от раскаленного стыка и разгибает затёкшую от неудобной позы спину.
Труба надежно закреплена. Теперь можно спокойно перекурить, пока Гена, немыслимо изворачиваясь, будет обваривать неповоротное соединение.
Прорывающееся сквозь стык упругое пламя ревет в трубе, и Метелкин уже не слышит смачных матерков в свой адрес.
Иван Захарович взял Гену к себе в напарники, зная его усердие и добросовестность.
Геннадий Махмудович Нуриев – тоже бывший интеллигентный человек, в свое время с отличием закончивший математический факультет пединститута. Проработав около года за мизерную зарплату учителем в школе, он, плюнув на это занятие, пришел на монтажный участок учеником сварщика и быстро втянулся в рабочую лямку.
Полутаджик, полурусский, он, как сам рассказывал, обладал нестерпимым темпераментом, который сжигал его внутренним огнем.
Любимая подружка, узнав, что из учителя он успешно перековался в монтажники, бросила его, и Гена метался обездоленный, выплескивая перед Иваном Захаровичем обиду за свою поруганную любовь.
Однажды Метелкин, решив над ним подшутить, сказал, что Генкина подружка, раз он так мучается, «присушила» его к себе, и надо его сводить к «бабке». Та «присушку» ликвидирует в один приём: отчитает, водички наговоренной даст – и он снова станет человеком, а подружку свою за километр оббегать будет.
– Своди! – мужественно сказал Гена. – Бутылку коньяка поставлю.
– Ну, ставь!
Заранее договорившись, Метелкин повел Гену к одной разбитной бабенке, которая, прочитав над головой страдальца какую-то белиберду, окатила его из кружки водой и оставила у себя «отсыхать».
Пока Гена «отсыхал», Иван, моргнув веселой вдове, потихоньку улизнул из дома.
На другой день Гену как подменили. Ласточкой в руках его летала газовая горелка, производительность пошла в гору.
Так Иван Захарович Метелкин с Геной и сблизились.
Характера Геннадий был незлобивого, а сегодня ругал Ивана нарочито грубо в отместку за его сентенции в свой адрес, когда был у Метелкина в подчинении.
Шабашка поставила их в равные условия, и напарник не скупился на самые изысканные выражения в адрес своего бывшего начальника.
– Ты не обижайся, – говорил он Ивану Захаровичу на перекуре. – Это все те же слова, которыми ты когда-то крыл меня, а теперь я их возвращаю по адресу, чтобы ты знал, как с работягами разговаривать. А то с утрянки сам, бывало, по-черному матерился. Нехорошо, брат! Вот теперь мне на тебе отыгрываться приходится.
Сантехнические коммуникации располагаются под дощатым полом первого этажа, где находится столовая и все службы интерната. Днем вскрывать полы нельзя – люди ходят, обслуживающий персонал и подопечные поселенцы, кто на костылях, кто на колесах. Поэтому днем шабашники отсыпаются в бытовке, где от их храпа вибрируют стеновые панели, вызывая зависть страдающих бессонницей стариков.
Работать приходится ночью.
– Физдюки! – кричит на них, хватаясь за голову, директор этого богоугодного заведения – тучный мужик лет пятидесяти. – Физдюки, вы у моих бабок на целый год охоту ко сну отобьёте. В медчасти все снотворные кончились! Полночь. Гремите потише. Здесь вам не кузница!
А как не греметь, коль с металлом работают?
– Владимир Ильич, – перекрикивает гул автогена Метелкин, – сон разума порождает чудовищ. «Там» отоспятся!
– Все шутишь! А у меня голова пухнет! Распряглись – не пройти, не проехать. Я вам сколько раз говорил: зовите меня без фамильярности, просто, как Ленина – Ильич.
Директор этого «хосписа» с юмором. Смерть у него всегда перед глазами ходит, косой помахивает. Не углядишь – она в палату, да и прихватит кого-нибудь с собой. Меланхолику на такой должности никак нельзя – крыша поедет.
Вчера заходит Иван Захарович в столярную мастерскую, ручку к молотку поправить, а там две ладьи через речку Стикс печальные стоят. Нос к носу. Мужики на крышках посиживают, в домино колотят, «рыба» получается – пусто-пусто. Обвыклись. А Метелкин, пока ручку к своему инструменту прилаживал, все пальцы посшибал, соринки в глазах мешались.
Мужики похохатывают веселые, крепкие. Сивушкой попахивают.
…Полночь. Дом, как больное животное, спит, беспокойно поджав под себя конечности, подёргивая в краткой дремоте тусклой запаршивевшей кожей.
Через лестничный проем слышится неразборчивое бормотанье, надрывистый кашель, какой-то клекот, резкие вскрики… Обитателям снится каждому – своё: кому распашистая молодость, а кому тягостные образы старческих дум – предвестники затянувшегося конца.
В белой длинной рубахе, раскинув, как в распятье, руки, на слабых ногах, ощупывая белёную стенку, движется к шабашникам то ли слепой, то ли в сомнамбулическом сне старик. Он идёт так тихо, что работники замечают его уже у самого провала: освобождая технологический канал для трубопроводов, они с Геной вскрыли полы. Из подполья тянет крысиной мочой, сладковатым запахом гнили и сырыми слежалыми грибами – плесенью.
Гена, увидав деда, матюкнувшись, вскакивает, загораживая ему дорогу:
– Ты куда, дед? Назад! Здесь яма, грохнешься, и хоронить не надо.
– Сынки, – трясущимися губами в короткой позеленевшей поросли стонет человек. – Мне бы в буфет, хлебца купить. Голодный я, сынки.
– В какой буфет, мужик? – недоверчиво спрашивает Метелкин. – Ты действительно есть хочешь?
– Собаки здесь работают, мать-перемать! – переходит он на понятный им с Геной язык. – Есть не дают. Заморили. Мне бы хлебца…
Иван бежит на кухню, где на тарелке лежат ломти хлеба – остаток от ужина. Набирает несколько кусков пшеничного, сомневаясь, что проснувшийся ночью старик, хочет есть. Ведь сегодня на ужин давали гречневую кашу с разварной тушёнкой и яблочный компот. Может, деду приснились его голодные годы, в которых он прожил почти всю свою жизнь?
Старик слеп. Иван суёт ему в холодную костистую ладонь хлеб, расстраиваясь, что у них нет ничего посущественнее. Но дед уже забыл о своей просьбе: он сжимает его, кроша и разминая, топчет вывалившиеся из ладони куски, испачканные побелкой, и ощупью, так же тихо, как пришел, поднимается к себе.
Гена втягивает воздух, Метелкин лезет за куревом, с удивлением замечая, как быстро здесь кончаются сигареты.
Наутро в доме стало шумно. Толчея; тянет волей и чем-то давним, забытым, как в его прошлом, когда цех, в котором Метелкин начинал работать, получал зарплату.
Жильцы сбиваются в кучу, что-то радостно обсуждают, гомонят. В разговорах участвуют больше старики, бабки да женщины помоложе; жертвы несчастного случая и инвалиды детства топчутся в стороне, иные на колясках прокатываются взад-вперед, с вожделением посматривая на белую закрытую дверь, за которой находится касса.
Сегодня пенсионный день.
Деньги обещали привезти после обеда, но уже с утра нет-нет да и вспыхивают озорные искорки в, казалось бы, давно отцветших глазах. Обсуждают, кто кому сколько должен и когда расплатится.
Инвалидная коляска для обезноженного или разбитого параличом человека здесь больше, чем личный автомобиль. Перекатив утром свое непослушное тело в коляску, – ты на коне! Ты на колесах – кати себе в любую сторону. Мобильность! Фигаро здесь, Фигаро там.
Многие так удобно влиты в свои коляски, что, кажется, вросли в колеса. Кентавры! Как тут не вспомнить древних: движение – это жизнь.
Навстречу Ивану, толкая руками маятниковые рычаги, на старом драндулете еще военного образца катится женщина. Инструмент и разбросанные обрезки труб мешают проезду, и Метелкин помогает ей миновать захламлённый участок и дальше толкать свою тачку жизни в никуда. Женщина еще не старая. Глаза смотрят на Ивана с каким-то удивлением, потом выражение лица меняется, она кладет свою тёплую ладонь ему на руку. Ладонь по-мужски жесткая, крепкая.
– Вот она, жизнь-то какая случилась! И тебе, видать, от новой власти ничего не досталось, инженер…
В словах ее горечь сочувствия.
Иван обескуражен. Откуда эта несчастная прознала, что Метелкин Иван Захарович был когда-то инженером?
Женщина провела рукой по его ветхой, испачканной известью и ржавчиной одежде:
– А ведь какой ты голубь был! Не помнишь меня?.. Да, теперь разве кто угадает!
Иван растеряно улыбается. Старается вспомнить это опечаленное недугом лицо. Может, землячка из Бондарей?.. Вроде нет. В его селе такая не жила.
– Да не мучайся! Марья я, Алексеевна, знатная доярка из Умёта. Из Красного Октября! Ты в колхозе у нас котельную строил. Тебя потом ещё в газете пропечатали, хвалили.
Метелкин вспоминает: Марья Ильичева, передовик труда! Как же! «Над Уметом зима бедовая. Зябнут избы в иглистой мгле. Вот доярки гремят бидонами. Разрумянились на заре».
Марье Алексеевне стыдно за свое положение в этом безрадостном приюте.
Метелкину стыдно за свое положение шабашника, такое же, как у его соседа Ерёмы, пьяницы и скандалиста, как сотни российских сантехников, стреляющих у хозяина на похмелку за пустячную работу по устранению течи в кране.
– Спился, что ль? – жалеет Ивана бывшая знатная доярка.
– Ага! – говорит он как можно веселее. – Не пей вина – не будет слез!
– Да-а, вот она, судьба-то какая! Каждому – своё… Живи – не зарекайся, – вздыхает Марья Алексеевна, а Метелкин осторожно перевозит ее по досочкам в медицинский кабинет на процедуры.
Услышав разговор, к Ивану заворачивает высокий и прямой, как фонарный столб, старикан. Вид его необычен. Несмотря на промозглую погоду и сквозняки в протяженном коридоре, на нем только одна майка десантника и войсковые с множеством карманов брюки. На груди поверх майки большой старообрядческий кипарисовый крест на витом шелковом шнуре. На затылке – пучок пегих выцветших волос, стянутых резинкой.
Он протягивает Метелкину узкую жилистую руку. Знакомится:
– Арчилов! Бывший полковник КГБ!
Достает какое-то потертое удостоверение и горсть желтых увесистых значков и медалей.
– Вот они, молчаливые свидетели моих подвигов! Тайный фронт! Вынужден бежать из Абхазии от преследования. Горун! T-сс! – полковник боязливо крутит головой. И совсем тихо: – Меня здесь третируют. Никакого уважения. Колхозники! – кивает в сторону директорского кабинета. – Я на внутреннем фронте кровь проливал. Мафия! Я тебе расскажу. Всё расскажу, – шепчет он торопливо, – тут осиное гнездо. Все воры. Простыни воруют, волки тамбовские! В кашу машинное масло льют. Нас травят. Я писал – знаю, куда. Но мне не верят. Ты напиши. Напиши депутатам, чтоб комиссию выслали! – ссыпает он в карман горстью, как железные рубли, свои награды. – Ко мне дохляка подселили. А мне, по моим заслугам, положено одному жить. Я выстрадал.
За несколько дней работы в интернате, Иван на короткую ногу сошелся с директором, Ильичём, как он просил себя называть, и подался выяснять: по какому праву здесь обижают полковника, вышедшего неопалимым из горячих точек Закавказья. Вон у него сколько орденов и медалей за боевые заслуги!
– Да пошел он к такой-то матери! По кляузам этого Арчилова пять комиссий было. Вот они, бумаги! Им даже в ФСБ интересовались. Смотри! – Ильич достает ворох листов из стола. – Удостоверение и медали за Арчиловым не значатся. По его собственному признанию оперативнику, он все это купил на базаре в Сухуми. Там еще и не такое купишь! Избавиться от него не могу. Обследование делали. Говорят – не шизик. Здоров, как бык! Зимой снегом натирается. С ним в одной палате жить никто не хочет. Ссыт прямо в валенки. Мочу собирает, а потом в них ноги парит. Вонь страшная! А выселить его не имею права. Безродный! Вынужденный переселенец! У меня для инвалидов мест не хватает. А этот боров ещё на старух глаз метит. Жду, пока изнасилует какую. Может, тогда от него освобожусь. Как чирей на заднице! Дай закурить!
Иван протягивает сигареты, и они с Ильичом разговаривают о превратностях судьбы.
– Я ведь по молодости сам заметки писал. На филфаке учился. А теперь забыл все. Здесь такого насмотришься – на целый роман хватит. Горстями слезы черпай! Иди ко мне в завхозы? – хитро смотрит на Метелкина директор Дома Призрения.
В коридоре шумно: обитатели приюта получают причитающуюся им пенсию. За вычетом на содержание, у каждого остается для своих нужд. А у русского, тем более казённого человека, какая нужда? Крыша есть. Кормёжка, хоть и диетическая, тоже имеется. Надо и грешную душу потешить.
Ко дню выплаты пенсий местные спиртоносы, крадучись, чтобы не заметило начальство, доставляют самогон прямо к месту употребления, в палаты – обслуживание на дому.
– Надоели мне эти компрачикосы! Стариков травят. У него завтра на похмелку инсульт будет, а он пьёт, – сокрушается по поводу своих постояльцев Ильич. – Милицию вызывал. Оштрафуют двоих-троих, а на следующий раз другие приходят, в грелках отраву приносят. Хоть охрану выставляй! Пойдем, поможешь бабку до палаты дотащить. С катушек свалилась, а все петь пытается.
Метелкин с Ильичом поднимают пьяную женщину, пытаясь усадить в инвалидную коляску. За женщиной тянется мокрый след. Видать, не справился мочевой пузырь с нагрузкой. Протёк.
Отвезли бабку в палату. Пошли через коридор к умывальнику руки мыть.
В углу, на старых вытертых диванах посиделки. Оттуда слышится протяжная старинная песня: «Мил уехал, мил оставил мне малютку на руках. На руках. Ты, сестра моя родная, воспитай мово дитя. Мово дитя. Я бы рада воспитати, да капитала мово нет. Мово нет…»
Потянуло далеким семейным праздником, небогатым застольем в Ивановой избе. Здоровая, молодая, шумная родня за столом, покачиваясь, поёт эту песню. Дядья по материной линии голосистые, певучие. Песню любят больше вина. Иван лежит на печке, иззяб на улице – теперь греется. Слушает. И сам не знает, почему наворачиваются слезы на глаза. Ему жалко брошенную девушку. Жалко малютку на руках, такого же, как и его братик, в полотняной люльке с марлевой соской во рту…
Да… Родня… Песня… Детство… Ау!..
Иван берёт в руки скарпель – зубило такое с длинной ручкой, молоток и начинает долбить кирпич в стене. Здесь должна проходить труба.
Кирпич обожженный. Звенит.
От резкого удара скарпель, проскальзывая, вышмыгивает из кулака. Палец краснеет и пухнет на глазах.
Гена, буркнув какую-то гадость в его сторону, подхватывает скарпель и продолжает вгрызаться в стену, пока Иван изоляционной лентой перематывает ушибленное место. Гнусно на душе. Пакостно. Хочется всё бросить и уехать в город: принять ванну, надеть чистое белье, выпить кофе с лимоном, развалившись в кресле, и смотреть, смотреть очередной бразильский сериал, при виде которого он недавно испытывал только зубную боль. А теперь и сериал вспоминается с затаенной тоской…
Завтра – Седьмое Ноября. День согласия и примирения, так теперь, кажется, называется памятная дата начала глобальных экспериментов над Россией, приведших её к такому постыдному состоянию, когда затюканный народ, чтобы прожить, должен наподобие нищего «лицом срамиться и ручкой прясть».
В Дом пожаловали представители администрации области, поздравить неизвестно с чем собравшихся в маленьком кинозале обитателей, вызвав у них болезненные воспоминания о шумной молодости и дружных демонстрациях в честь Октября – красного листка календаря.
До одинокой, неприкаянной старости тогда было далеко. Да и не верили они, хмельные и здоровые, в эту самую старость, когда душа становится похожа на дом с прохудившейся крышей, через которую осеннее ненастье льет и льет холодную дождевую воду. А спрятаться негде…
– Безобразие! – выговаривает высокий гость директору, показывая на шабашников, громыхающих ключами возле истекающего ржавой водой распотрошенного вентиля. – Праздник портят! Сейчас должна самодеятельность прибыть, а здесь они с трубами раскорячились! Халтурщики!
«Халтурщики» ухмыляются, переглядываясь, и начинают еще ретивее греметь железом.
Правда, обещанная самодеятельность так и не приехала.
Чиновники, подражая ведущим передачи «Алло, мы ищем таланты!», вызывали на сцену под бравые выкрики тоже принявших на грудь ради такого дела и повеселевших старичков с рассказами о героическом начале дней давно минувших.
Не обошлось, конечно, и без Арчилова, который и в этот раз клеймил позором неизвестно кого, призывая с корнем выкорчевывать иждивенческие настроения масс.
В этот день и Метелкина с Геной не обошел «нежданчик».
К вечеру на белом джипе к серому обшарпанному зданию подкатил их работодатель. Румяный, молодой, в ярком адидассовском спортивном костюме, модном ныне среди «новых русских», Укачкин выглядел молодцом на фоне замызганных и усталых шабашников и пергаментных постояльцев.
Король-олень, да и только!
По рукам ударять не пришлось, но поприветствовал он шабашников вполне дружески:
– Ну что, мужики, с праздником вас! Работу кончили?
Гена почесал затылок: больно скорый начальник, дел еще на целую неделю, а он уже прикатил.
– Ну, ладно, – говорит начальник миролюбиво. – Поднажмете ещё. Я вот позаботился о вас! – достает из машины полиэтиленовый пакет.
В пакете бутылка водки и румяный батон вареной колбасы.
Вот теперь и для них – День Революции!
Работодатель улыбается:
– Ну что – со мной можно иметь дело?
– Можно, можно, – говорит Гена, забирая угощение. – Да и авансец надо бы выплатить… Работа кипит. Пойдём, посмотрим!
Укачкин идёт за ними. Осматривает сделанное. Доволен. Взгляд хозяйский, покровительственный. Видно, что он здесь имеет свой маленький бизнес.
Лезет в карман, достаёт несколько сотен. Протягивает: берите, берите! Бумаги на получение аванса никакой. Зачем бюрократию разводить? Вот они, деньги! Листок к листку. Пусть пока сумма небольшая – аванс всё-таки!
Шабашники довольны. Хороший человек! Хороший хозяин! Своих работников не обижает!
Садится в джип, бросает ногу на педаль. Газует. Лихо разворачивается и уезжает.
Метелкину с Геной пить некогда. Дела. Потом догонят. Дом без горячей воды. Директор нервничает: который день не работают душевые и прачечная.
– Вы, – говорит, – ребята, будьте добры, пожалейте стариков…
И «ребята» поспешают, жалеют стариков – бьют-колотят, гнут-кантуют, режут-сваривают, концы заводят.
За полночь к ним подходит дежурная медсестра. Уговаривает не греметь:
– Тише! Человек умер. Хороший дедок был. Аккуратный. Учитель бывший. Пришла к нему укол делать, а он холодный. А этот малахольный Арчилов кричит, что он с покойником вместе спать не будет. Может, в коридор учителя поможете вынести, а?..
Смерть – самое естественное в этом мире, а привыкнуть нельзя. Разум кричит. Как сказал великий поэт: «Оттого пред сонмом уходящих я всегда испытываю дрожь».
И у Метелкина нехорошо сжимается сердце.
Бросают работу. Гена зачем-то берет обрезок трубы, и они поднимаются в палату, где лежит покойник.
Арчилов возмущенно размахивает руками, что-то клокочет.
– Замолчи, гнида! – Гена поднимает трубу и тот в подштанниках, взлохмаченный, прихватив одеяло, выбегает в коридор и устраивается в углу на диване.
– Пусть учитель побудет один, – говорит Метелкин, и медсестра соглашается.
Накрытый тёмным солдатским одеялом, бывший учитель с неестественно выступающими ступнями страшен в своей неподвижности.
Они, не выключая свет, уходят.
Арчилов уже храпит на весь этаж беззаботно и отрешенно.
Идут в свою бытовку помянуть учителя.
Утром в маленькой комнатке, служащей чем-то вроде домашней церкви, возле бумажных икон неумело крестится кучка старушек, глядя на горящие свечи. Их комсомольская атеистическая молодость все еще проглядывает сквозь сухие скорбные лица.
В столярке опять оживленно. Выбирают доски посуше да попрямее на новый гроб. Жизнь идет своим чередом…
А Укачкин так и не заплатил Метелкину с Геной за выполнение работы. Говоря по-теперешнему, кинул.
Что с него взять? Какое время, таков и человек.