Часть вторая

Глава I. Лиль-Адан

Прошел месяц после описанных нами событий. Мы посетим теперь вместе с читателем городок Лиль-Адан, расположенный в живописной местности на берегу Уазы, вблизи большого леса.

В провинции мельчайшие факты становятся важными событиями. Недаром зевакам, гулявшим в то утро по церковной площади, не терпелось узнать, когда приедет человек, купивший у вдовы Дюмон лучшую в городке мясную лавку со скотоприемным двором.

Новый владелец был, видимо, богачом, ибо он роскошно выкрасил и отделал лавку. Три недели день и ночь трудились там рабочие. Бронзовая с золотом решетка, закрывавшая вход в магазин, не препятствовала притоку свежего воздуха. По обеим ее сторонам высились массивные пилястры, увенчанные двумя крупными бычьими головами; на их золоченые рога опирался широкий антаблемент, предназначенный для вывески. Остальная часть этого двухэтажного дома была выкрашена в темно-серый свет, а решетчатые ставни – в светло-серый. Все работы были закончены за исключением установки вывески, которой нетерпеливо ожидали праздношатающиеся, дабы узнать фамилию преемника вдовы.

Наконец рабочие принесли большую вывеску, и любопытные прочли на ней следующие слова, начертанные золотом по черному фону: «Правдолюб-мясник».

Любопытство бездельников все же не было удовлетворено. Кто такой этот Правдолюб? Один из самых нетерпеливых горожан обратился к приказчику, парню с открытым и веселым лицом, который хлопотал в лавке, заканчивая последние приготовления.

На вопрос о его хозяине, г-не Правдолюбе, парень ответил, что еще не видал его, так как лавка была куплена по доверенности, но не сомневается, что патрон сделает все возможное, чтобы удовлетворить своих будущих покупателей, уважаемых жителей Лиль-Адана.

Эти любезные слова, сказанные с видом приветливым и радушным, да и нарядный вид лавки расположили любопытных в пользу г-на Правдолюба; кое-кто тут же обещал симпатичному парню стать клиентом его хозяина.

В этом доме со стороны Церковной улицы имелся еще обширный двор.

Через два часа после открытия лавки новенькая плетеная двуколка, запряженная холеным першероном, въехала во двор мясной; из экипажей вышли двое мужчин.

Один из них был Мэрф, бледный, но уже вполне оправившийся после нанесенной ему раны, второй – Поножовщик.

Рискуя впасть в банальность, мы скажем, что престиж костюма так велик, что Поножовщика – этого завсегдатая таверн Сите, трудно было узнать в новой, непривычной для него одежде. Такая же метаморфоза произошла и с его лицом: вместе с обносками он, казалось, сбросил и свой дикий, грубый, тревожный вид: когда он спокойно шел, положив руки в карманы длинного теплого редингота из касторина орехового цвета, уткнув свежевыбритый подбородок в широкий белый галстук с вышитыми уголками, всякий принял бы его за добропорядочного буржуа.

Мэрф привязал лошадь к железному кольцу, вделанному в стену, и сделал знак Поножовщику следовать за ним; они вошли в уютную низкую залу за лавкой, обставленную ореховой мебелью, оба окна которой выходили во двор, где лошадь нетерпеливо била копытом. Можно было подумать, что Мэрф находится у себя дома, ибо он отворил дверцу одного из шкафов и взял оттуда бутылку и стакан.

– Утро сегодня холодное, парень, не хотите ли выпить водки?

– Не в обиду будь вам сказано, господин Мэрф… я не стану пить.

– Отказываетесь?

– Да, я до того рад, а радость согревает человека. И еще я рад тому, что встретил вас… Дело в том…

– Но в чем же?

– Вчера вы нашли меня в порту Святого Николая, где я для согрева лихо выгружал из воды бревна. Я не видал вас с той ночи… когда негр с белыми волосами выколол глаза Грамотею. Это первое, что он получил по заслугам, что правда, то правда… но… словом… Дьявольщина! Меня это зрелище перевернуло. А какое лицо было у Родольфа! У него всегда такой добродушный вид, а в ту минуту он меня испугал.

– Что же дальше?

– Итак, вы мне говорите: «Здравствуйте, Поножовщик». – «Здравствуйте, господин Мэрф. Значит, вы поправились?.. Тем лучше, дьявольщина, тем лучше. А как господин Родольф?» – «Ему пришлось уехать через несколько дней после того дела на аллее Вдов, и он забыл про вас, парень». – «Если так, – отвечаю я вам, – если господин Родольф позабыл меня, ей-богу, мне это очень горько».

– Я хотел сказать, мой милый, что он забыл вознаградить вас по заслугам; но он вас никогда не забудет.

– Эти ваши слова меня сразу подбодрили, господин Мэрф… Дьявольщина! Я-то уж наверняка его не забуду!.. Он мне сказал, что у меня есть честь и мужество… словом, молчок.

– К сожалению, парень, монсеньор уехал, не оставив никаких распоряжений на ваш счет; у меня же самого ничего нет, только то, что мне дает монсеньор: я не могу отблагодарить вас, как бы мне хотелось, за все, что вы сделали для меня.

– Полно, господин Мэрф, вы шутите.

– Но почему же, черт возьми, вы не вернулись на аллею Вдов после той трагической ночи? Монсеньор не уехал бы, не подумав о вас.

– Как вам сказать… Господин Родольф не позвал меня. Я решил, что он больше не нуждается во мне.

– Должны же вы были подумать, что ему хочется отблагодарить вас.

– Вы же сказали, что господин Родольф не забыл меня.

– Хорошо, хорошо, не будем больше говорить об этом. Но мне было нелегко отыскать вас… Так, значит, вы больше не ходите к Людоедке?

– Нет.

– Почему?

– Так уж, кой-какие мыслишки пришли мне в голову…

– В добрый час; но вернемся к тому, о чем вы говорили.

– К чему, господин Мэрф?

– Вы говорили: «Я доволен, что встретил вас, и еще доволен, быть может…»

– Вспомнил, господин Мэрф. Вчера, найдя меня у плотового сплава, вы сказали: «Послушайте, парень, я не богат, но я могу доставить вам место, где вам не придется так надрываться, как в порту, а зарабатывать вы будете четыре франка в день». – «Четыре франка в день… да здравствует хартия!» Я ушам своим не поверил: ведь это жалованье унтер-офицера. «Дело подходящее, господин Мэрф», – отвечаю я. Вы же говорите мне, что я не должен походить на бродягу, иначе испугаю хозяина, к которому вы меня ведете. «У меня нет другой одежды», – отвечаю я. «Идемте в «Храм вкуса», – говорите вы. Я иду за вами, выбираю у мамаши Юбар все самое что ни на есть шикарное, вы даете мне денег в долг, и через четверть часа я разодет, как домовладелец или зубной врач. Вы мне назначаете свидание на сегодня, рано утром у ворот Сен-Дени; я нахожу вашу повозку, и вот мы здесь.

– Вы в чем-нибудь сомневаетесь?

– Видите ли, господин Мэрф, если человек хорошо одет, это портит его. И когда я вновь напялю на себя старую куртку и остальное тряпье, мне будет не по себе. Да и, кроме того… получать четыре франка в день вместо двух… кажется мне такой большой удачей, которая не может продолжаться; я предпочел бы спать всю жизнь на дрянном соломенном тюфяке в моей меблирашке, чем проспать пять-шесть ночей в хорошей кровати. Вот какое у меня мнение.

– Оно не лишено основания. Но лучше всегда спать в хорошей кровати.

– Ясное дело, лучше есть хлеба, сколько влезет, чем подыхать с голоду. Что это? Так здесь, значит, мясная лавка? – спросил Поножовщик, слыша удары топора и заметив сквозь занавеску разрубленную бычью тушу.

– Да, мой милый; лавка принадлежит одному из моих друзей. Хотите осмотреть ее, пока лошадь отдыхает?

– Пожалуй, это напомнит мне молодость… только бойня в Монфоконе была дрянная, а убойным скотом служили мне старые клячи. Чудное дело! Имей я за душой немного денег, я из всех профессий выбрал бы только профессию мясника! Ездить на славной лошадке по ярмаркам, покупать там скотину, возвращаться домой, погреться у своего очага, если ты замерз, посушиться, если ты промок, увидеть свою хозяйку, славную толстую мамашу, свежую и веселую, с целой кучей ребятишек, которые обшаривают твои сумки в поисках гостинцев. А затем утром, на бойне, схватить за рога быка… в особенности если он злой, черт подери!.. Люблю злых быков… привязать за кольцо, вдетое в ноздрю, убить, разделать на части, очистить… Дьявольщина! Вот чего бы мне хотелось, как хотелось Певунье съесть ячменный леденец, когда она была маленькая… Кстати, господин Мэрф… я не встречал ее больше у Людоедки, верно, господин Родольф вытащил ее оттуда. Знаете, он сделал доброе дело. Бедная девушка! Она не думала ни о чем дурном. Такая еще молоденькая! А после втянулась бы… Словом, господин Родольф хорошо поступил.

– Согласен с вами. Но не хочется ли вам осмотреть лавку, пока наша лошадь отдыхает?

Поножовщик и Мэрф вошли в лавку, затем в хлев, где стояли три великолепных быка и штук двадцать овец; затем осмотрели конюшню, каретный сарай, бойню, чердаки и подсобные помещения этого дома, порядок и чистота которого свидетельствовали о рачительном и богатом хозяине.

Когда они всюду побывали, за исключением второго этажа, Мэрф обратился с такими словами к Поножовщику:

– Признайтесь, что мой друг счастливчик. Этот дом и участок принадлежат ему, не считая тысячи экю оборотных средств, вложенных в торговлю. В довершение всего ему тридцать восемь лет от роду, силища, как у быка, железное здоровье и любовь к своей профессии. Приветливый и честный малый, которого вы видели внизу, со знанием дела заменяет хозяина, когда тот закупает скот на ярмарке. Повторяю, разве мой друг не счастливчик?

– Конечно, господин Мэрф. Но что поделаешь? Есть люди счастливые и несчастные; стоит мне подумать, что я буду зарабатывать четыре франка в день, когда иные не зарабатывают и половины, а подчас и того меньше…

– Хотите подняться и осмотреть второй этаж?

– Охотно, господин Мэрф.

– Там вы познакомитесь с хозяином, который хочет вас нанять.

– С хозяином?

– Да.

– Почему вы не сказали мне этого раньше?

– Я все объясню вам в свое время.

– Погодите, – сказал Поножовщик с печальным и смущенным видом, задерживая Мэрфа, – послушайте, я должен сказать вам одну вещь… Быть может, господин Родольф не говорил вам об этом… Но я ничего не должен скрывать от своего будущего хозяина… Пусть уж лучше узнает обо всем теперь, а не потом.

– В чем дело, что вы хотите сказать?

– Я хочу сказать…

– Что именно?

– Что я бывший преступник… что я был на каторге… – проговорил Поножовщик глухим голосом.

– Да? – молвил Мэрф.

– Но я никогда никому не делал зла! – воскликнул Поножовщик. – И я скорее подохну с голоду, чем стану воровать, – прибавил он, опустив голову, – я убил… в приступе гнева… И это еще не все, – заметил он после паузы, – хозяева нипочем не наймут бывшего каторжника; они правы: не за такие заслуги дают свидетельство о добродетели. Это и помешало мне найти приличную работу, меня нанимали только в каком-нибудь порту для выгрузки плотового леса, ведь я говорил, когда нанимался на работу: «Дело обстоит так-то и так-то… Нужен я вам? Не нужен?» Пусть лучше сразу откажут, а не после, когда сами узнают… Я сказал все это для того, чтобы упредить вас: я выложу всю правду хозяину. Вы знаете его: если он не возьмет меня после этого, избавьте меня от знакомства с ним, лучше я тут же уберусь восвояси.

– Идемте же, – сказал Мэрф.

Поножовщик последовал за Мэрфом; они поднялись по лестнице; одна из дверей отворилась, и они оказались лицом к лицу с Родольфом.

– Дорогой Мэрф… оставь нас одних, – молвил Родольф.

Глава II. Вознаграждение

– Да здравствует хартия! Я чертовски рад видеть вас, господин Родольф, иначе говоря, монсеньор! – воскликнул Поножовщик.

Встреча с Родольфом искренне обрадовала его, ибо услуги, которые щедрый человек оказывает людям, в той же мере привязывают его к ним, как и услуги, которые он от них принимает.

– Здравствуйте, друг, я тоже счастлив вас видеть.

– Ну и шутник господин Мэрф! Он сказал мне, что вы в отъезде. Вот что, монсеньор…

– Зовите меня господином Родольфом, мне это больше по душе.

– Так вот, господин Родольф, простите, что я не зашел вас проведать после той ночи с Грамотеем… Я понимаю теперь, что был невежлив; но вы не в обиде на меня, правда?

– Прощаю вам этот промах, – проговорил Родольф, улыбаясь.

И, помолчав, спросил:

– Скажите, Мэрф показал вам этот дом?

– Да, господин Родольф; прекрасное жилое помещение, прекрасная лавка; все богато, ухожено. Кстати о богатстве… Кто теперь разбогател, так это я; господин Мэрф предложил мне заработок, и какой! Четыре франка в день!

– Я хочу предложить вам кое-что получше, мой милый.

– Лучше… Не в обиду будь вам сказано, это трудно сделать. Подумайте, четыре франка в день!

– Говорят вам, мое предложение лучше; ибо вам принадлежит этот дом, мясная лавка и тысяча экю наличными вот в этом бумажнике.

Поножовщик глупо улыбнулся, сплющил свою бобровую шапку между судорожно сжатыми коленями и не понял того, что ему сказал Родольф, хотя все было изложено очень ясно.

– Я понимаю ваше удивление, – продолжал Родольф с доброй улыбкой, – но повторяю еще раз, что этот дом и эти деньги принадлежат вам, они ваши.

Поножовщик побагровел, провел своей мозолистой рукой по вспотевшему лбу и пробормотал изменившимся голосом:

– О, так, значит… так, значит… это моя собственность.

– Да, ваша собственность, потому что я дарю все это вам! Понимаете? Вам…

Поножовщик заерзал на стуле, почесал затылок, откашлялся, опустил глаза и ничего не ответил. Он чувствовал, что мысли его разбегаются. Он прекрасно слышал то, что ему сказал Родольф, но как раз поэтому не мог поверить своим ушам. Между его беспросветным положением, его горькой нуждой и тем, что ему предлагал Родольф, зияла такая глубокая пропасть, что ее не могла заполнить даже огромная услуга, оказанная им Родольфу.

Не торопя той минуты, когда его подопечный все уразумеет, Родольф наслаждался тем, как был потрясен, ошеломлен Поножовщик привалившим ему счастьем.

Он видел с радостью, смешанной с глубокой печалью, что привычка к страданиям, к бедам столь велика у некоторых людей, что их разум отказывается допустить возможность иного, более светлого будущего, которое показалось бы очень многим не слишком завидной долей.

«Конечно, – думал он, – если, по примеру Прометея, человеку удается иной раз похитить искру божественного огня, это бывает лишь тогда, когда он (да простится мне это богохульство) делает то, что надлежало бы делать иной раз самому провидению в назидание людям: доказывать добрым и злым, что существует вознаграждение для одних и кара для других».

Понаслаждавшись блаженной одурью Поножовщика, Родольф спросил:

– Так, значит, то, что я вам подарил, превзошло ваши ожидания?

– Монсеньор! – проговорил Поножовщик, внезапно вставая. – Вы предлагаете мне этот дом и много денег… чтобы соблазнить меня; но я не могу…

– Не можете? Чего именно? – удивленно спросил Родольф.

Лицо Поножовщика оживилось, его стыд прошел; он сказал твердо:

– Я знаю, вы предлагаете мне столько денег не для того, чтобы склонить меня к воровству. Впрочем, я никогда в жизни не крал… Скорее всего для того, чтобы я кого-нибудь убил… но я по горло сыт кошмарами о сержанте! – докончил он мрачно.

– Несчастные люди! – с горечью воскликнул Родольф. – Неужели сострадание так редко встречалось им в жизни, что они видят в щедром даре лишь плату за преступление?

Обратившись затем к Поножовщику, он сказал ему мягким, ласковым тоном:

– Вы плохо думаете обо мне… вы ошибаетесь, я не потребую от вас ничего бесчестного. Я дарю вам лишь то, что вы заслужили.

– Заслужил? Я? – вскричал Поножовщик, сомнения которого возобновились. – Но чем же?

– Сейчас все объясню: с детских лет вы не имели понятия ни о добре, ни о зле и были предоставлены своему необузданному нраву; вы провели пятнадцать лет на каторге с отъявленными негодяями, голодали, холодали. Затем вы вышли на свободу, но из-за клейма каторжника и недоверия честных людей вам пришлось по-прежнему жить среди подонков общества; несмотря на это, вы остались честным человеком и угрызения совести за содеянное преступление пережили наказание, наложенное на вас судом.

Этот благородный и ясный язык стал новым источником удивления для Поножовщика. Он смотрел на Родольфа с уважением, смешанным со страхом и благодарностью. И все же никак не мог поверить его словам.

– Как, господин Родольф, из-за того, что вы меня поколотили, из-за того, что я посчитал вас своим братом рабочим (ведь вы говорите на арго, как наш брат) и рассказал вам свою жизнь за стаканом вина, а после этого помешал утонуть… Вы… как же это так? Словом, я… получаю дом… деньги, становлюсь… как бы буржуа… Послушайте, господин Родольф, говорю вам еще раз: такого не бывает.

– Посчитав меня своим братом рабочим, вы рассказали мне свою жизнь попросту, без притворства, не скрывая того, что в ней было преступного и благородного. У меня создалось мнение о вас… хорошее мнение, и мне угодно вас вознаградить.

– Но, господин Родольф, это же невозможно. Нет… сколько есть на свете бедняков рабочих, которые честно прожили свою жизнь, и…

– Знаю, и я, быть может, сделал для некоторых из них больше, чем сделал для вас. Но если человек, честно живущий среди честных и уважающих его людей, заслуживает внимания и поддержки, то человек, остающийся честным среди самых что ни на есть отъявленных мерзавцев, заслуживает особого внимания, поддержки. Впрочем, это еще не все: вы спасли мне жизнь, вы спасли также жизнь Мэрфу, моему самому близкому другу. Итак, то, что я делаю для вас, подсказано мне и личной благодарностью, и желанием вытащить из грязи хорошего, сильного человека, который заблудился, но не погиб… И это еще не все.

– Что же я еще такого сделал, господин Родольф?

Родольф дружески взял его за руку.

– Исполненный сострадания к несчастью человека, который незадолго до этого хотел вас убить, вы предложили ему свою поддержку, вы даже приютили его в своем убогом жилище, в тупике Парижской Божьей Матери, номер девять.

– Вы знаете, где я живу, господин Родольф?

– Если вы забываете оказанные мне услуги, я их не забываю. Когда вы вышли от меня, за вами последовал мой человек; он видел, как вы вошли к себе вместе с Грамотеем.

– Но господин Мэрф говорил мне, что вы не знаете, где я живу.

– Мне хотелось подвергнуть вас последнему испытанию, узнать, обладаете ли вы бескорыстием, свойственным щедрым натурам. И в самом деле, после вашего благородного поступка вы вернулись на свою каждодневную тяжелую работу, ничего не попросив, ни на что не надеясь, не сказав ни единого горького слова в осуждение моей кажущейся неблагодарности, ведь я никак не отозвался на все, что вы сделали для меня; и когда вчера господин Мэрф предложил вам занятие, немного лучше оплачиваемое, чем ваша обычная работа, вы приняли его предложение с радостью, с признательностью.

– Послушайте, господин Родольф, если говорить о заработке, то четыре франка в день – это все же четыре франка. А что до услуги, которую я вам оказал, то скорее всего не вам, а мне придется вас благодарить.

– Почему?

– Да, да, господин Родольф, – проговорил он печально, – каких только мыслей я не набрался… с тех пор как узнал вас и вы мне сказали два слова: «Ты сохранил еще мужество и честь». Диву даюсь, сколько я думаю теперь. Странное дело, что два слова, всего два словечка сделали со мной такое… И то правда, бросьте в землю два крохотных зернышка пшеницы, и из них вырастут большущие колосья.

Это правильное и чуть ли не поэтическое сравнение удивило Родольфа. Действительно, два слова, но два слова редкой силы воздействия для тех, кто их понимает, внезапно пробудили в этой волевой натуре добрые, бескорыстные чувства, находившиеся лишь в зачаточном состоянии.

– Видите ли, монсеньор, – продолжал Поножовщик, – я спас господина Родольфа и отчасти господина Мэрфа, что правда, то правда; я могу спасти сотни, тысячи других людей, но это не вернет к жизни тех…

И Поножовщик, помрачнев, опустил голову.

– Такие угрызения совести благотворны, но доброе дело непременно зачтется грешнику.

– А затем, многое из того, что вы сказали Грамотею об убийцах, вполне могло бы подойти и мне.

Желая изменить ход мыслей Поножовщика, Родольф спросил:

– Это вы поместили Грамотея в Сен-Манде?

– Да, господин Родольф… Он попросил меня обменять его золото на банковые билеты и купить ему широкий пояс… Мы положили в него все это богатство, я зашил пояс на нем – и в добрый путь! Теперь он живет на тридцать су в день на полном пансионе у хороших людей, которые на эти деньги могут немного побаловать себя.

– Я попрошу вас еще об одной услуге, приятель.

– Говорите, господин Родольф.

– Через несколько дней вы съездите к нему… с этим документом, дающим право на пожизненное пребывание в заведении под названием «Добродетельные бедняки». Он внесет туда четыре тысячи пятьсот франков, и его примут навечно по предъявлении этой бумаги: все договорено и улажено. Я подумал, что для него это наилучший выход. Таким образом он обеспечит себе до конца дней крышу над головой и кусок хлеба и сможет думать только о раскаянии. Я жалею даже, что не отдал ему тотчас же этого документа вместо денег, которые могут быть растрачены или украдены; но он внушал мне такое омерзение, что мне хотелось как можно скорее избавиться от его присутствия. Вы предложите ему место в этом убежище и отвезете его туда. Если он откажется, мы придумаем что-нибудь другое. Итак, вы согласны съездить к нему?

– Я с радостью оказал бы вам эту, как вы говорите, услугу, господин Родольф, но не знаю, буду ли я свободен. Господин Мэрф устроил меня на работу к одному своему приятелю за четыре франка в день.

Родольф с удивлением взглянул на Поножовщика.

– Что? А ваша лавка? Ваш дом?

– Полно, господин Родольф, будет вам смеяться над беднягой. Вы и так всласть позабавились, чтобы испытать меня, как вы говорите. И ваш дом, и ваша лавка все та же старая песенка! Вы сказали себе: «Посмотрим, окажется ли этот скот Поножовщик таким болваном, чтобы поверить, будто…» Довольно, довольно, господин Родольф. Вы весельчак… Потешились надо мной, и баста.

– Но я только что все вам объяснил…

– Да, чтобы ваши россказни были похожи на правду… Знаем мы эти фокусы… И ей-богу, я чуть было не попался на удочку. Надо же быть таким остолопом!

– Да ты с ума сошел, парень!

– Нет, нет, быть этого не может, монсеньор. Возьмем, к примеру, господина Мэрфа. Хотя его предложение и показалось мне чертовски странным… подумать только, четыре франка в день! Да уж куда ни шло, этому можно было поверить; но дом, лавка, куча денег… Ну и потеха! Дьявольщина, ну и потеха!

И он расхохотался грубо, громко, от всего сердца.

– Выслушайте же меня…

– Скажу вам положа руку на сердце, монсеньор, что сначала вы задурили мне голову; потом я сказал себе: «Таких молодцов, как господин Родольф, поискать, он, верно, хочет послать меня с поручением к пекарю, а чтобы я не испугался запаха серы, он надумал меня подкупить». Но, пораскинув мозгами, я понял, что нехорошо так думать о вас, и догадался, что это простая шутка; ведь если бы я был таким дураком и поверил бы, будто вы дарите мне за здорово живешь целое состояние, вы сразу подумали бы: «Эх, Поножовщик, мне, право, жаль тебя… уж не свихнулся ли ты, бедняга?»

Родольф был в затруднении, не зная, как ему убедить Поножовщика. Он сказал ему серьезным, внушительным, чуть ли не суровым тоном:

– Я никогда не шучу, когда речь идет о благодарности и о сочувствии, которое вызывает у меня великодушный поступок… Я уже сказал вам, что и дом этот, и деньги ваши, я вам их дарю. Но вы не хотите мне верить, придется дать вам клятву; итак, клянусь честью, что все это принадлежит вам и что мой подарок объясняется причинами, которые я вам уже сообщил.

Когда Поножовщик услышал решительный, исполненный достоинства голос Родольфа и увидел его серьезное лицо, он перестал сомневаться. Несколько секунд он молча смотрел на него, потом сказал без всякой напыщенности, но с чувством глубокого волнения:

– Я верю, монсеньор, и очень вам благодарен. Такой простой человек, как я, не умеет красно говорить. Повторяю, что очень благодарен вам. Единственное, что я могу обещать, – это никогда не отказывать в помощи несчастным: голод и нищета походят на Людоедок, которые завербовали несчастную Певунью, а как только человек окажется в сточной яме, не у всякого достанет хватки, чтобы выбраться оттуда.

– Вы не могли лучше отблагодарить меня, приятель… понимаете? Вы найдете вот здесь, в секретере, купчую на дом, приобретенную для вас на имя Правдолюба.

– Правдолюба?

– У вас нет фамилии, и я даю вам вот эту, придуманную мной. Она послужит хорошим предзнаменованием, и уверен, вы будете достойны ее.

– Обещаю, монсеньор.

– Мужайтесь, приятель! Вы можете помочь мне в одном добром деле.

– Я, монсеньор?

– В глазах общества вы будете живым и благотворным примером. Счастливая перемена, ниспосланная вам богом, покажет иным низко павшим людям, что они не должны терять надежды: они еще могут подняться, если раскаются и сохранят в чистоте иные добрые качества. Видя вас счастливым, ибо, совершив преступление, претерпев за него страшное наказание, вы остались честным, смелым, бескорыстным, те, что оступились, постараются стать лучше. Я хочу, чтобы ничто из вашего прошлого не осталось скрытым; лучше самому во всем признаться. Итак, мы, не откладывая, сходим с вами к мэру этой коммуны; я навел справки о нем: он человек достойный и может содействовать моему доброму делу. Я назову себя и буду вашим поручителем; а чтобы сразу же установить хорошие отношения между вами и двумя людьми, представляющими в нравственном отношении общество этого городка, я обязуюсь в течение двух лет ежемесячно вносить тысячу франков в пользу бедных и стану регулярно посылать вам эти деньги, об употреблении которых вы договоритесь с мэром и священником. Если один из них не решится поначалу вступить с вами в деловые отношения, его нерешительность скоро пройдет под влиянием нужд благотворительности. Как только ваши отношения с ними наладятся, от вас будет зависеть приобрести уважение этих достойных людей, и вы, конечно, преуспеете в этом.

– Понимаю, монсеньор. Не мне одному, Поножовщику, вы делаете это добро, а также несчастным, которые вроде меня оказались в нищете, совершили преступление и, по вашим словам, сохранили в беде мужество и честь. Не в обиду будь вам сказано, то же бывает и в армии: когда батальон сражался не на жизнь, а на смерть, нельзя же всем навесить ордена: их всего четыре на сотню храбрецов; так вот те, кто не получил ордена, говорят себе: «Ладно, получу в другой раз», и в другой раз они опять бьются насмерть.

Родольф слушал своего подопечного с огромной радостью. Вернув этому человеку самоуважение, подняв его в собственных глазах, он сразу пробудил в нем мысли, исполненные здравого смысла, достоинства и даже чуткости.

– То, что вы сказали, Правдолюб, – заметил Родольф, – еще раз доказывает мне вашу признательность, и я благодарен вам за нее.

– Тем лучше, монсеньор, мне было бы очень трудно доказать ее иначе.

– А теперь осмотрим ваш дом; мой старый друг Мэрф уже доставил себе это удовольствие, теперь очередь за мной.

Родольф с Поножовщиком спустились на первый этаж.

В ту минуту, когда они входили во двор, приказчик почтительно обратился к Поножовщику:

– Поскольку вы хозяин лавки, господин Правдолюб, я хочу сказать вам, что товар наш нарасхват. Кончились отбивные котлеты и окорока, надо поскорее зарезать одну или двух овец.

– Черт возьми! Вот превосходный случай проявить ваши таланты, – сказал Родольф Поножовщику, – и я хочу первый воспользоваться вашей стряпней… От пребывания на воздухе мне захотелось есть, и я с удовольствием попробую ваши отбивные, хотя боюсь, что они будут жестковаты.

– Вы очень добры, господин Родольф, – радостно проговорил Поножовщик, – вы льстите мне, уж для вас-то я постараюсь.

– Так я отведу двух овец на бойню, хозяин? – спросил его приказчик.

– Да, и принеси мне нож с хорошо наточенным, но не слишком тонким лезвием и крепким тупым краем.

– Будьте покойны, хозяин, у меня есть как раз то, что вам требуется… Взгляните, таким ножом побриться можно.

– Дьявольщина! – воскликнул Поножовщик.

Он поспешно снял редингот и закатал рукава рубашки, обнажив мускулистые, как у атлета, руки.

– Это напоминает мне молодость и бойню, господин Родольф; вот увидите, как я справлюсь с работой… Черт возьми, мне не терпится взяться за дело! Нож, где твой нож, парень? Хорош, ты понимаешь в этом толк. Вот это лезвие! Никто не хочет его испробовать?.. Дьявольщина! С таким орудием я справился бы с бешеным быком.

И Поножовщик поднял нож; его глаза налились кровью; в нем пробуждались зверские инстинкты; жажда крови давала знать о себе со страшной, пугающей силой.

Бойня находилась во дворе.

Это было сводчатое помещение, темное, с плиточным полом и узким отверстием вверху для освещения.

Приказчик довел обеих овец до двери бойни.

– Привязать их, хозяин?

– Привязать? Дьявольщина! А эти колени на что? Будь покоен. Они послужат мне лучше всяких тисков. Давай сюда овцу и возвращайся в лавку.

Родольф, оставшийся наедине с Поножовщиком, смотрел на него внимательно, с тревогой.

– Ну же, за работу, – сказал он.

– Дело не затянется, дьявольщина! Посмотрите, как я орудую ножом. Руки у меня горят, в ушах шумит… в висках как молотком стучит, кровь приливает к голове… Поди сюда, милочка, чтобы я мог чикнуть тебя ножом!

Глаза его блестели дикой радостью, он уже не замечал присутствия Родольфа и, как перышко подняв овцу, мигом отнес ее на бойню.

В эту минуту он походил на волка, который уволок в логово свою добычу.

Родольф последовал за ним, закрыл за собой дверь и прислонился к ее створке.

В бойне было темно; яркий свет, падающий сверху, освещал, как на картинах Рембрандта, грубое лицо Поножовщика, его бесцветные волосы и рыжие бакенбарды. Согнувшись пополам, держа в зубах длинный нож, блестевший в полумраке, он притянул к себе овцу, зажал между коленями, поднял ее голову, вытянул шею и зарезал.

Когда овца почувствовала прикосновение ножа, она тихо, жалобно заблеяла, взглянула угасающим взглядом на Поножовщика, и две струи крови ударили ему в лицо.

Эта жалоба, этот взгляд, эта кровь, стекавшая по нему, произвели ужасное впечатление на Поножовщика. Нож выпал у него из рук, окровавленное побелевшее лицо исказилось, глаза округлились, волосы стали дыбом; с ужасом отступив назад, он глухо проговорил:

– О, сержант, сержант!

Родольф подбежал к нему.

– Очнись, парень.

– Здесь… здесь… сержант… – повторил Поножовщик, отступая назад.

Его неподвижный, дикий взгляд был устремлен в одну точку, пальцем он указывал на какое-то скрытое от других привидение. Затем, испустив нечеловеческий крик, словно призрак дотронулся до него, он убежал в глубину бойни, в ее самый темный угол и там налег грудью и руками на стену, будто хотел ее свалить, чтобы укрыться от какого-то страшного призрака.

– О, сержант!.. Сержант!.. Сержант!.. – повторял он хриплым, натужным голосом.

Глава III. Отъезд

Благодаря заботам Мэрфа и Родольфа, которые с большим трудом успокоили Поножовщика, тот окончательно пришел в себя после долгого приступа.

Он находился наедине с Родольфом в одной из комнат второго этажа мясной лавки.

– Монсеньор, – сказал он подавленно, – вы были очень добры ко мне… Но, видите ли, я готов влачить еще более горемычную жизнь, чем до сих пор, но принять ваше предложение не могу…

– Подумайте… все же.

– Видите ли, монсеньор, когда я услышал предсмертное блеяние несчастной беззащитной овцы… когда почувствовал, как ее кровь брызнула мне в лицо… кровь горячая, словно бы живая… О, вы не знаете, что это такое… Я снова увидел свой сон… сержанта и молоденьких солдатиков, которых я убивал ножом… они не защищались и, умирая, смотрели на меня так кротко… так кротко… словно жалели меня!.. О монсеньор! От этого можно с ума сойти!..

И бедняга судорожно закрыл лицо руками.

– Полно, успокойтесь.

– Простите меня, монсеньор, но я не смогу больше выносить вид крови, ножа… Они то и дело будут напоминать мне те страшные кошмары, а ведь я уже стал их забывать… Резать каждый день бедных, беззащитных животных… Видеть их кровь у себя на руках, на ногах… О нет, нет, не могу… Лучше мне ослепнуть, чем заниматься таким ремеслом.

Невозможно описать жест, интонацию, выражение лица Поножовщика, произносившего эти слова.

Родольф был глубоко тронут. Его радовало впечатление, произведенное видом крови на его подопечного.

В течение нескольких минут инстинкт дикого зверя, жажда крови возобладали в душе Поножовщика; но угрызения совести все же одержали победу над инстинктом. Это было прекрасно, в этом заключался великий урок.

Надо сказать в похвалу Родольфу, что он не терял веры в Поножовщика. Его воля, а не случай вызвали сцену на бойне.

– Простите, монсеньор, – робко проговорил Поножовщик, – я очень плохо отплатил за вашу доброту… но…

– Как раз напротив… вы исполнили мое заветное желание… Признаться, я не был уверен, что обнаружу у вас столь священный ужас, столь мучительные терзания совести.

– И что же, монсеньор?

– Выслушайте меня, – сказал Родольф, – я выбрал для вас профессию мясника, потому что ваши вкусы, ваши наклонности влекли вас к ней.

– Увы, это чистая правда, монсеньор… Без того, что вам известно, такая работа донельзя обрадовала бы меня… Я только что говорил об этом господину Мэрфу.

– Я все это предвидел… Вот почему, мой бедный Поножовщик, так удачно прозванный мной Правдолюбом, если бы вы приняли то, что я предложил вам, а вы могли это сделать, не потеряв моего уважения, все, что здесь находится, стало бы вашей собственностью. Таким образом я заплатил бы вам свой священный долг… изменил бы к лучшему ваше тяжелое положение, создал бы в вашем лице наглядный, спасительный пример… и продолжал бы следить за вашей жизнью. Но если бы, напротив, кровь, которую вы собрались пролить, напомнила бы вам о содеянном преступлении, если бы невольное отвращение, вызванное ее видом, доказало бы, что угрызения совести еще живы в глубине вашей души, мои виды на вас изменились бы, ибо предложенная мной профессия стала бы для вас ежедневной пыткой.

– О, это истинная правда, господин Родольф, – страшной пыткой.

– Выслушайте теперь мое новое предложение. Полагаю, вы примете его, ибо я действовал не вслепую, а хорошо зная ваш характер. Один мой знакомец, у которого много владений в Алжире, уступил мне для вас (остается лишь подписать купчую) обширную скотоводческую ферму. Прилегающие к ней земли весьма плодородны и прекрасно возделаны, и, хотя я уверен в вашей смелости и в потребности проявлять ее, я приобрел эту ферму условно, ибо она расположена на границе Атласа… Вам придется быть не только землевладельцем, но и солдатом и жить в поместье, превращенном в редут. Тот человек, который временно заменяет там хозяина, введет вас в курс дела; говорят, он человек честный и преданный; вы оставите его у себя до тех пор, пока вам потребуются его услуги. Обосновавшись в Алжире, вы сможете не только увеличивать свой достаток благодаря вашему трудолюбию и сметке, но и оказывать подлинные услуги родине, ибо вы человек отважный. Колонисты сформированы во вспомогательные воинские отряды. Величина вашего поместья, количество арендаторов, зависящих от него солдат сделают вас командиром довольно значительного отряда. Дисциплинированный вашими усилиями, возбужденный вашей храбростью, этот отряд будет крайне полезен для защиты владений, разбросанных по равнине. Повторяю, я выбрал для вас это занятие, несмотря на связанную с ним опасность или, точнее, благодаря этой опасности, ибо после того как вы раскаялись и почти искупили содеянное преступление, восстановление вашего доброго имени будет еще возвышеннее, полнее, героичнее, если при свойственном вам бесстрашии оно завершится среди опасностей непокоренной страны, а не среди мирной жизни маленького городка. Я не сразу предложил вам уехать в Алжир, так как был почти уверен, что мое первое предложение вам подойдет; да и, кроме того, с этой поездкой связано столько риска, что мне не хотелось подвергать вас ему, не предоставив возможности выбора… Время еще есть, и, если ферма в Алжире вам не подходит, скажите об этом откровенно, и мы поищем что-нибудь другое… В противном случае завтра все будет подписано: я вручу вам купчую на ваше поместье… и вы завтра же отправитесь в Алжир с человеком, выбранным прежним хозяином фермы, чтобы помочь вам вступить в ее владение… По приезде вы получите арендную плату за два предыдущих года; ваши земли приносили до сих пор три тысячи в год; работайте, улучшайте их, будьте энергичны, бдительны, и вы без труда повысите свое благосостояние и благосостояние арендаторов, которым вы всегда сможете прийти на выручку; я не сомневаюсь, что вы останетесь отзывчивым и щедрым и запомните, что богатство обязывает помогать людям… Хотя я и буду вдали от вас, но не потеряю вас из виду. Я никогда не забуду, что мы с моим лучшим другом обязаны вам жизнью. Единственное доказательство расположения и благодарности, о котором я прошу вас, – это поскорее научиться читать и писать, чтобы вы могли неукоснительно раз в неделю извещать меня о своих делах, а в случае, если вам потребуется совет или поддержка, обратиться ко мне одному.

Бесполезно говорить о радости, о восторге Поножовщика. Читатель хорошо знаком с его характером и наклонностями и без труда поймет, что ни одно предложение не подошло бы ему лучше этого.

В самом деле, на следующий же день Поножовщик уехал в Алжир.

Глава IV. Поиски

Дом Родольфа на аллее Вдов не был обычной его резиденцией. Он жил в одном из самых больших особняков Сен-Жерменского предместья в конце улицы Плюме.

По приезде в Париж он пожелал избежать почестей, связанных с его высоким рангом, и сохранил инкогнито, приказав своему поверенному при французском дворе объявить, что его господин нанесет все официальные визиты под именем графа Дюрена.

Благодаря этому обычаю, принятому при дворах властителей северных стран, принц крови путешествует столь же свободно и приятно, как богатый незнатный человек, не связанный тяготами представительства.

Несмотря на свое инкогнито, Родольф жил, как это и подобает, на широкую ногу. Мы введем читателя в его особняк на улице Плюме на следующий день после отъезда Поножовщика в Алжир. Только что пробило десять утра.

Посреди обширной приемной, расположенной в первом этаже, перед кабинетом Родольфа, сидел за письменным столом Мэрф и запечатывал депеши.

Привратник, одетый во все черное, с серебряной цепью на шее, распахнул обе створки двери в приемную и возвестил:

– Его сиятельство барон фон Граун!

Не прерывая своего занятия, Мэрф помахал барону рукой.

– Господин поверенный в делах, – проговорил он с улыбкой, – располагайтесь, пожалуйста, у камина, еще немного, и я буду в вашем распоряжении.

– Сэр Вальтер Мэрф, личный секретарь его высочества… жду ваших приказаний, – весело ответил г-н фон Граун и шутливо отвесил глубокий, почтительный поклон достойному эсквайру.

Барону лет пятьдесят; у него редкие седеющие волосы, завитые и припудренные. Слегка выступающий вперед подбородок наполовину скрыт муслиновым, сильно накрахмаленным галстуком ослепительной белизны. Выражение лица говорит о тонком уме, манеры исполнены изящества, за стеклами очков в золотой оправе поблескивает лукавый, проницательный взгляд. Как того требует этикет, барон одет, несмотря на утренний час, во фрак с яркой полосатой ленточкой в петлице. Он положил шляпу на кресло и подошел к камину, а Мэрф продолжал свою работу.

– Вероятно, его высочество провел бессонную ночь, дорогой Мэрф, если судить по объему вашей корреспонденции.

– Монсеньор лег спать в шесть утра. Он написал, между прочим, письмо на восьми страницах маршалу Герольштейна и продиктовал мне не менее длинное письмо председателю государственного совета.

– Надлежит ли мне дождаться пробуждения его высочества, чтобы сообщить ему собранные мною сведения?

– Нет, дорогой барон… Монсеньор велел, чтобы его разбудили не раньше двух-трех часов пополудни: он желает, чтобы вы послали сегодня утром эти депеши со специальным курьером, не дожидаясь понедельника. Вы изложите мне ваши сведения, а я передам их монсеньору, как только он проснется: таковы его распоряжения.

– Превосходно! Мне кажется, что его высочество будет доволен собранной мной информацией. Надеюсь, дорогой Мэрф, что срочная посылка курьера не предвещает ничего дурного. В последних депешах, которые я имел честь передать его высочеству…

– Сообщалось, что там все идет хорошо, и монсеньор пожелал выразить как можно скорее свое удовлетворение председателю государственного совета и маршалу Герольштейна; вот почему он распорядился о срочной отправке курьера.

– Узнаю характер его высочества… если бы речь шла о выговоре, он не стал бы так торопиться; впрочем, в стране нет ни малейших разногласий по поводу твердого и искусного ведения дел нашими временными правителями. Да иначе и быть не может, – продолжал барон, улыбаясь, – часы были не только хороши, но и превосходно отрегулированы нашим повелителем, оставалось лишь аккуратно заводить их, чтобы благодаря своему неизменному и надежному ходу они ежедневно указывали всем подданным употребление каждого дня и часа. Порядок в государстве всегда вызывает уверенность и спокойствие народа; этим и объясняются добрые новости, которые вы сообщили мне.

– А здесь ничего нового, дорогой барон? Ничто не всплыло наружу? Наши таинственные похождения…

– Остались в тайне. Со времени прибытия монсеньора в Париж здесь привыкли видеть его очень редко и лишь у немногих особ, которых он попросил ему представить; все полагают, что он любит уединение и часто совершает загородные прогулки. Его высочество поступил весьма остроумно, отделавшись на время от камергера и адъютанта, привезенных из Германии.

– Они были бы для нас весьма неудобными свидетелями.

– Итак, за исключением графини Сары Мак-Грегор, ее брата, Тома Сейтона оф Холсбери, и Чарльза, их верного раба, никто не знает о переодеваниях его высочества; впрочем, ни графиня, ни ее брат, ни Чарльз не заинтересованы в том, чтобы выдать эту тайну.

– Ах, дорогой барон, – промолвил Мэрф, улыбаясь, – какое несчастье, что эта проклятая графиня овдовела!

– Ведь она вышла замуж не то в тысяча восемьсот двадцать седьмом, не то в двадцать восьмом году?

– Да, в тысяча восемьсот двадцать седьмом, вскоре после смерти этой бедной крошки, которой было бы теперь лет шестнадцать-семнадцать; монсеньор никогда не упоминает о ней, хотя и постоянно ее оплакивает.

– Это тем более естественно, что его недолгий брак был бездетным.

– И знаете, дорогой барон, помимо жалости, которую внушает монсеньору Певунья, его интерес к ней объясняется прежде всего тем, что дочери, о потере которой он так горько жалеет (одновременно ненавидя ее мать), было бы теперь столько же лет, сколько этой несчастной девушке. Я прекрасно понял это.

– В самом деле, есть что-то роковое в том, что эта Сара, от которой мы считали себя избавленными, снова оказалась свободной ровно через полтора года после того, как его высочество потерял свою жену, лучшую из всех супруг. Я уверен, графиня считает это двойное вдовство знамением судьбы.

– И ее безрассудные надежды возродились, более страстные, чем когда-либо; ей известно, однако, что монсеньор питает к ней глубочайшую и вполне заслуженную ненависть. Разве не она явилась причиной… Ах, барон, – воскликнул Мэрф, не докончив фразы, – эта женщина всем приносит несчастье… Дай-то бог, чтобы она не навлекла на нас новых бед!

– Разве она не бессильна теперь, дорогой Мэрф? Прежде она имела на монсеньора то влияние, которое всегда имеет ловкая интриганка на молодого человека, полюбившего в первый раз, особенно при известных нам обстоятельствах; но влияние этой особы было уничтожено ее недостойными махинациями и, главное, воспоминанием о вызванной ею непоправимой беде.

– Прошу вас, дорогой Граун, говорите тише, – сказал Мэрф. – Увы, наступил зловещий для нас месяц январь, и мы приближаемся к тринадцатому числу – дате столь же зловещей; я всегда опасаюсь за монсеньора, когда наступает эта страшная годовщина.

– Однако если даже великий грех подлежит прощению, то монсеньор давно искупил его.

– Умоляю, дорогой Граун, не надо вспоминать об этом, иначе я весь день буду сам не свой.

– Итак, по-моему, попытки графини Сары абсурдны, ибо смерть бедной крошки, о которой вы только что говорили, разорвала последнюю нить, которая могла бы еще привязывать монсеньора к этой женщине; она безумна, если упорствует в своих надеждах.

– Да, но это опасная сумасшедшая. И, как вам известно, ее брат неукоснительно разделяет ее честолюбивые бредни, хотя в настоящее время у этой милой парочки столько же причин для разочарования, сколько их было для надежды полтора года тому назад.

– А сколько несчастий вызвал тогда аббат Полидори, этот нечестивец, своим преступным попустительством.

– Кстати об этом прохвосте. Я слышал, что аббат уже год или два живет в Париже, где он либо бедствует, либо занимается какими-нибудь грязными делишками.

– Какой крах для человека столь образованного, умного, одаренного!

– И известного, кроме того, своей необычайной порочностью… Дай-то бог, чтобы он не встретился с графиней! Союз этих дурных людей был бы весьма опасен.

– Повторяю, дорогой Мэрф, интересы самой графини, как бы безрассудно ни было ее честолюбие, помешают ей воспользоваться авантюристическими наклонностями монсеньора; она не отважится на столь неблаговидный поступок.

– Я тоже надеюсь на это; хотя только случай помешал ей сделать какое-то, по всей вероятности, отвратительное предложение Грамотею, мерзкому злодею, который в настоящее время, полностью обезвреженный, живет в безвестности, быть может, преисполненный раскаяния, у славных крестьян в деревне Сен-Манде. Увы! Я уверен, что монсеньор решился на такое страшное наказание, чтобы отомстить за меня этому негодяю, рискуя поставить себя в весьма щекотливое положение.

– Щекотливое! Нет, нет, дорогой Мэрф; вот как, по-моему, обстоит дело: беглый каторжник, закоренелый убийца, проникает к вам в дом и ударяет вас кинжалом; вы можете его убить в порядке самозащиты или отправить на эшафот; в обоих случаях этому негодяю не избежать смерти; а вместо того чтобы убить злодея или отдать его в руки палача, вы прибегаете к суровому, но справедливому наказанию и тем самым лишаете его возможности причинять вред обществу. Кто осмелится порицать вас за это? Неужели вас могут привлечь к суду из-за отпетого негодяя и осудить за то, что вы сделали меньше, чем дозволено законом, и только лишили зрения того, кого имели право убить? Подумайте, если в порядке самозащиты или мести за явный адюльтер общество признает за мной право на жизнь и смерть ближнего, право чудовищное, бесконтрольное, не подлежащее обжалованию, превращающее меня в судью и палача, то неужели я не могу заменить иной карой смертную казнь, к которой мне дозволяется прибегнуть безнаказанно? И в особенности… в особенности когда речь идет об известном нам с вами злодее? Ибо вопрос заключается именно в этом. Я оставляю в стороне ранг монсеньора, одного из владетельных князей Германского союза. Я знаю, с точки зрения права, знатность не имеет значения; однако в жизни существует фактическая неприкосновенность; давайте представим себе, что против монсеньора возбуждено судебное дело, сколько добрых поступков будет свидетельствовать в его пользу! Сколько дотоле неизвестных вспомоществований, милостей с его стороны выявится в ходе судебного разбирательства! Повторяю, если бы столь странный процесс начался в суде, как вы полагаете, чем бы он кончился?

– Монсеньор говорил мне не раз: он примет обвинительный приговор, не воспользовавшись неприкосновенностью, которую мог бы обеспечить ему присущий ему высокий ранг. Но кто предаст огласке этот печальный случай? Вам известна молчаливость Давида и четырех слуг-венгров из дома на аллее Вдов. Поножовщик, облагодетельствованный монсеньором, не скажет ни одного слова из боязни скомпрометировать себя. Перед своим отъездом в Алжир он поклялся мне хранить полное молчание на этот счет. А сам преступник прекрасно понимает, что пожаловаться на его высочество – значит сложить голову на плахе.

– Наконец, никто из нас троих – монсеньора, вас и меня – не проговорится, не так ли? Хотя эта тайна известна нескольким лицам, она будет свято сохранена. В крайнем случае можно опасаться лишь небольших неприятностей, но при разбирательстве этого странного дела, дорогой Мэрф, выявится столько благородных деяний, что обвинительный приговор обернется триумфом для его высочества.

– Вы вполне успокоили меня. Но не вы ли говорили, что узнали интересные вещи из писем, найденных у Грамотея, а также из признаний, которые сделала Сычиха, когда лежала в больнице с переломом ноги; кстати, эта мерзавка уже вышла оттуда.

– Вот эти сведения, – сказал барон, вынимая из кармана какую-то бумагу. – Они касаются поисков, предпринятых, чтобы установить происхождение девушки по прозвищу Певунья и узнать новый адрес Франсуа Жермена, сына Грамотея.

– Не прочтете ли вы мне эти заметки, дорогой Граун? Мне известны намерения монсеньора, и я сразу пойму, удовлетворят ли его собранные вами сведения. Вы по-прежнему довольны своим агентом?

– О, это ценнейший человек, умный, ловкий, скромный. Иной раз мне даже приходится умерять его пыл; как вам известно, его высочество желает лично заняться некоторыми делами.

– И вашему агенту до сих пор неизвестно участие монсеньора во всем этом?

– Он ровно ничего не знает об этом. Мое положение дипломата служит превосходным предлогом для тех розысков, которые я ему поручаю. У господина Бадино (так зовут нашего агента) много житейской сметки и широкие, явные и тайные, связи почти во всех слоях общества; в свое время он был адвокатом, но ему пришлось продать свою контору из-за всяких подозрительных махинаций; однако у него сохранились весьма точные сведения о капитале и положении своих прежних клиентов; он знает множество тайн и нагло похваляется тем, что торговал ими; два или три раза он богател и разорялся на разных аферах и теперь пользуется слишком дурной славой, чтобы заняться новыми спекуляциями; он прибегает к не совсем законным средствам, чтобы прожить, и напоминает мне Фигаро; послушать его весьма любопытно. Он принадлежит душой тем, кто ему платит, а обманывать нас не в его интересах; впрочем, я устроил за ним тайную слежку: нет никаких оснований остерегаться его.

– Да и сведения, которые он собрал для нас, оказались весьма точными.

– Господин Бадино по-своему честен, и уверяю вас, дорогой Мэрф: тип он чрезвычайно оригинальный; странная жизнь, подобная его жизни, встречается только в Париже и возможна только там. Он очень позабавил бы его высочество, если бы всякие отношения между ними не были нам вредны.

– Может быть, увеличить оплату услуг господина Бадино, как по-вашему?

– Пятьсот франков в месяц плюс накладные расходы, достигающие примерно той же суммы, оплата, по-моему, достаточная; он как будто доволен – дальше будет видно.

– И он не стыдится своего ремесла?

– Он-то? Напротив, скорее гордится им; принося мне свои отчеты, он не преминет напустить на себя важный, я сказал бы даже, дипломатический вид; ибо этот пройдоха притворяется, будто принимает всерьез доверенные ему государственные дела и восхищается тайными связями, которые существуют между частными интересами и судьбами империй. Иной раз у него хватает наглости сказать мне: «Сколько сложностей в управлении государством, неизвестных обычным людям. Кто бы мог подумать, что заметки, которые я приношу вам, ваше сиятельство, имеют отношение к европейским делам!»

– Поверьте, прохвосты вечно стараются представить в розовом свете свои низкие поступки; это льстит их самолюбию. Но вернемся к вашим записям, дорогой барон.

– Вот они, почти в точности составленные со слов господина Бадино.

– Слушаю вас.

И барон прочел ему следующие строки:

«ЗАПИСИ, ОТНОСЯЩИЕСЯ К ЛИЛИИ-МАРИИ.

В начале тысяча восемьсот двадцать седьмого года человек по имени Пьер Турнемин, ныне отбывающий наказание на Рошфорской каторге как фальшивомонетчик, предложил некой мещанке по фамилии Жерве, прозванной Сычихой, взять к себе на воспитание девочку в возрасте пяти-шести лет за единовременное вознаграждение в сумме тысячи франков».


– Увы, дорогой барон, – сказал Мэрф, прерывая своего собеседника, – тысяча восемьсот двадцать седьмой год… ведь как раз в этом году монсеньор узнал о смерти несчастной девочки, которую он до сих пор горько оплакивает… По этой причине и по многим другим этот год был роковым для моего повелителя.

– Счастливые годы весьма редки, мой бедный друг. Но разрешите мне продолжить чтение: «По заключении упомянутой сделки девочка пробыла у этой женщины два года, а затем сбежала неизвестно куда из-за дурного с ней обращения. Сычиха ничего не знала о ней в течение нескольких лет, когда месяца полтора тому назад увидела ее в одном из кабаков Сите. Девочка, ставшая к тому времени взрослой девушкой, была известна под прозвищем Певуньи. Вскоре после этой встречи вышеупомянутый Турнемин, с которым Грамотей познакомился на Рошфорской каторге, переслал Краснорукому (тайному и постоянному посреднику каторжан, отбывающих наказание или выпущенных на волю) подробное письмо, относящееся к девочке, некогда вверенной попечению мещанки Жерве, прозванной Сычихой. Как следует из этого письма и из заявлений самой Сычихи, некая госпожа Серафен, экономка нотариуса по имени Жак Ферран, поручила Турнемину подыскать ей женщину, которая согласилась бы за тысячу франков взять на себя заботу о девочке пяти или шести лет, от которой желали отделаться.

Сычиха приняла это предложение.

Посылая эти сведения Краснорукому, Турнемин преследовал следующую цель: потребовать через третье лицо у госпожи Серафен денег, угрожая в случае отказа разгласить это давно забытое дело. Оказалось, что госпожа Серафен лишь посредница никому не известных людей.

Краснорукий поручил хранить вышеуказанное письмо Сычихе, недавней сообщнице Грамотея, принимавшей участие в его преступлениях; этим и объясняется, что письмо оказалось в руках злодея и что во время своей встречи с Певуньей в кабаке «Белый кролик» Сычиха, желая помучить ее, сказала: «Твои родители нашлись, но ты ничего не узнаешь о них».

Теперь надо было выяснить, насколько правдиво письмо Турнемина о девочке, некогда приведенной им к Сычихе. Были наведены справки о госпоже Серафен и о нотариусе Жаке Ферране. Оба они действительно существуют. Нотариус живет на Пешеходной улице, сорок один; он слывет человеком суровым, набожным, во всяком случае, его часто видят в церкви; в делах он отличается излишней пунктуальностью и даже придирчивостью; бережливость его граничит со скупостью; госпожа Серафен по-прежнему служит у него экономкой.

Жак Ферран, будучи бедняком, купил нотариальную контору за триста пятьдесят тысяч франков. Деньги на покупку были ему даны под солидную гарантию господином Шарлем Робером, штабным офицером городской полиции, красивым молодым человеком, пользующимся большим успехом в обществе. Он делит с нотариусом доходы от его конторы, которые оцениваются в пятьдесят тысяч франков, не принимая, разумеется, ни малейшего участия в нотариальных делах. Злые языки утверждают, будто удачные спекуляции и игра на бирже так обогатили нотариуса, что он в состоянии выплатить свой долг господину Шарлю Роберу; но господин Жак Ферран пользуется такой хорошей репутацией, что его доброжелатели считают эти слухи грязной клеветой. Итак, госпожа Серафен, экономка этого святого человека, располагает, по-видимому, ценными сведениями о происхождении Певуньи».

– Превосходно, дорогой барон! – воскликнул Мэрф. – В заявлениях Турнемина есть видимость правды. Быть может, с помощью нотариуса мы сумеем отыскать родителей этой бедной девочки. А что, справки о сыне Грамотея так же хороши?

– Пожалуй, хотя и менее подробны…

– Право, ваш Бадино сущее сокровище.

– Как видно, Краснорукий – главная пружина всего этого дела. Господин Бадино (а у него, видимо, имеются связи с полицией) порекомендовал нам Краснорукого, служившего посредником многих каторжан еще до того, как монсеньор предпринял первые шаги, чтобы разыскать сына госпожи Жорж, несчастной жены этого мерзавца Грамотея.

– Очевидно, так оно и есть; и, отправляясь в логово Краснорукого на Бобовой улице, номер тринадцать, монсеньор встретил там Поножовщика и Певунью. Его высочество непременно пожелал воспользоваться случаем, чтобы посетить гнусные тамошние притоны в надежде вызволить из грязи каких-нибудь горемык; предчувствие не обмануло его; но ценой каких опасностей, боже мой!

– Опасностей, которые вы мужественно разделили с ним, дорогой Мэрф…

– Недаром я состою угольщиком при особе его высочества, – ответил, улыбаясь, эсквайр.

– Скажите лучше, бесстрашным телохранителем, мой достойный друг. Но говорить о вашей смелости и преданности значило бы повторять избитые истины… Итак, я продолжаю свой отчет… Вот записи о Франсуа Жермене, сыне госпожи Жорж и Грамотея, иными словами – Дюренеля.

Глава V. Сведения о Франсуа Жермене

Барон фон Граун продолжал:

– «Около полутора лет тому назад молодой человек по имени Франсуа Жермен прибыл в Париж из Нанта, где он служил в банке «Ноэль и компания».

Как следует из признаний Грамотея и из нескольких найденных у него писем, он поручил своего сына сообщнику, чтобы тот воспитал его для выполнения преступных замыслов шайки; настало время, и негодяй воспитатель открыл этот мерзкий заговор юноше, предложив ему способствовать подделке банкнот и ограблению банка «Ноэль», где служил Франсуа Жермен.

Этот последний возмущенно отверг сделанное ему предложение; но, не желая выдавать своего воспитателя, он написал анонимное письмо директору банка о готовящемся заговоре и тайно покинул Нант, чтобы избежать мести тех, кто попытался сделать его орудием и сообщником готовящихся преступлений.

Узнав о бегстве Жермена, негодяи приехали в Париж, где они, свидевшись с Красноруким, стали разыскивать сына Грамотея, видимо, с самыми зловещими намерениями, ибо юноше были известны их планы. После долгих поисков им удалось узнать его адрес, но было слишком поздно: встретив невзначай того, кто пытался его совратить, он догадался о том, что привело этого человека в Париж, и неожиданно съехал с квартиры. Таким образом сын Грамотея еще раз ускользнул от своих преследователей.

Однако полтора месяца тому назад им удалось узнать, что он живет на улице Тампль, номер семнадцать. Как-то вечером, возвращаясь домой, он едва не попал в расставленную ему ловушку. (Грамотей скрыл это обстоятельство от монсеньора.)

Жермен догадался, от кого исходит этот удар, покинул свою квартиру и снова скрылся. Поиски находились на этой стадии, когда Грамотей был наказан за свои преступления.

И как раз тогда поиски Жермена были снова предприняты по приказанию монсеньора.

Вот их результат:

Франсуа Жермен прожил около трех месяцев на улице Тампль, в доме номер семнадцать, доме чрезвычайно любопытном как по нравам, так и по занятиям большинства своих жильцов. Жермена там очень любили за услужливость, за веселый и открытый нрав. Хотя юноша жил, видимо, на весьма скромный доход или жалованье, он с трогательной заботливостью отнесся к неимущему семейству, ютившемуся в мансарде этого дома. Справки, наведенные на улице Тампль о новом адресе Франсуа Жермена и о его занятиях, ничего не дали; предполагают, что он служил в какой-нибудь конторе или торговой фирме, ибо обычно уходил утром и возвращался около десяти часов вечера.

Где теперь поселился молодой человек, должна знать некая девушка из того же дома; это очень хорошенькая гризетка, по прозвищу Хохотушка, состоявшая, по-видимому, в любовной связи с Жерменом. Она живет рядом с комнатой, которую занимал Жермен; после его отъезда комната сдается внаем. Все эти сведения были добыты под предлогом, что явившийся туда человек желал бы снять ее».

– Хохотушка? – неожиданно воскликнул Мэрф, который, казалось, силился что-то припомнить. – Хохотушка? Мне знакомо это имя.

– Что я слышу, сэр Вальтер Мэрф, – воскликнул, смеясь, барон, – неужели такой достойный и уважаемый отец семейства, как вы, знаком с гризетками? Неужели это прозвище не ново для вашего слуха? Как не стыдно! Фу! Фу!

– Черт возьми! Монсеньор свел меня с такими странными людьми, что вы не вправе удивляться этому знакомству, барон. Но погодите, погодите… Да, теперь… я вспомнил: рассказывая мне историю Певуньи, монсеньор не мог удержаться от смеха при этом нелепом прозвище. Насколько мне помнится, так звали одну из подруг по заключению бедной Лилии-Марии.

– Так вот, в настоящее время Хохотушка может оказать нам неоценимую услугу. Итак, я заканчиваю свой доклад: «По всей вероятности, было бы небесполезно снять свободную комнату в доме на улице Тампль. Однако у нас нет приказа продолжать начатое расследование; если судить по некоторым словам, оброненным привратницей, имеются все основания считать, что в этом доме можно узнать при содействии Хохотушки достоверные сведения о сыне Грамотея, кроме того, монсеньор получил бы возможность наблюдать там нравы, занятия и, главное, беды, о существовании которых он даже не подозревает».

Глава VI. Маркиз д’Арвиль

– Как видите, дорогой Мэрф, – сказал барон фон Граун, закончив чтение отчета и вручая его эсквайру, – след родителей Певуньи надо искать у нотариуса Жака Феррана, а о теперешнем адресе Франсуа Жермена расспросить Хохотушку. По-моему, дела наши не так уж плохи, когда знаешь, где надо искать то… что ищешь.

– Несомненно, барон; кроме того, монсеньор найдет, я уверен, богатую пищу для наблюдений в доме, о котором идет речь. Но это еще не все: удалось ли вам навести справки о маркизе д’Арвиле?

– Да, по крайней мере, в том, что касается денежных дел, опасения его высочества безосновательны. Господин Бадино утверждает – а я считаю его человеком хорошо осведомленным, – что никогда еще материальное благополучие маркиза не было прочнее, а его дела в лучшем порядке.

– Не допытавшись причины глубокого горя, которое подтачивает здоровье господина д’Арвиля, монсеньор приписал его денежным затруднениям; в этом случае он пришел бы ему на помощь с известной вам редкой щепетильностью… но, поскольку его высочество ошибся в своих предположениях, ему придется, к своему великому огорчению, ибо он очень любит господина д’Арвиля, отказаться от попыток проникнуть в его тайну.

– Чувства его высочества легко понять. Он всегда помнит, скольким был обязан его батюшка отцу маркиза. Известно ли вам, дорогой Мэрф, что в тысяча восемьсот пятнадцатом году, когда основался Германский союз, отцу его высочества грозило отторжение от этого союза из-за его нескрываемой привязанности к Наполеону? Старый маркиз д’Арвиль, ныне покойный, оказал в этих условиях огромную услугу отцу нашего повелителя, воспользовавшись дружбой, которой его удостаивал император Александр, когда маркиз жил эмигрантом в России; ссылка на эту дружбу оказала огромное влияние на прения в конгрессе, где дебатировались интересы владетельных князей Германского союза.

– Подумайте, барон, как часто один благородный поступок влечет за собой другой; в девяносто втором году отец маркиза выслан; он находит в Германии у отца монсеньора самое радушное гостеприимство; после трехлетнего пребывания при нашем дворе он уезжает в Россию, заслуживает там царскую милость и с помощью этой милости оказывает, в свою очередь, большое одолжение князю, так благородно поступившему с ним когда-то.

– Не в тысяча ли восемьсот пятнадцатом году во время пребывания старого маркиза д’Арвиля при дворе тогдашнего великого герцога и зародилась дружба между монсеньором и молодым д’Арвилем?

– Да, у них остались самые приятные воспоминания об этой счастливой поре их юности. Это еще не все: монсеньор относится с таким пиететом к памяти человека, который оказал некогда дружескую услугу его батюшке, что относится с величайшим благоволением ко всем членам этого семейства… Таким образом, постоянные щедроты, которыми монсеньор осыпает несчастную госпожу Жорж, объясняются не столько ее бедами и добродетелью, сколько принадлежностью к этому семейству.

– Вы говорите о госпоже Жорж, о жене Дюренеля! Каторжника, прозванного Грамотеем! – вскричал барон.

– Да, и она же мать Франсуа Жермена, которого мы разыскиваем и, надеюсь, найдем…

– И родственница господина д’Арвиля?

– И двоюродная сестра его матери и ее близкая подруга. Престарелый маркиз всегда питал к госпоже Жорж самые дружеские чувства.

– Но как могло семейство д’Арвиль согласиться на ее брак с этим мерзавцем Дюренелем, дорогой Мэрф?

– Отец этой несчастной женщины, господин де Леньи, управитель Лангедока, был до революции богатым человеком; в грозные революционные годы ему удалось избежать изгнания, а как только в стране наступило успокоение, он стал подумывать о выдаче замуж своей дочери. Дюренель попросил ее руки; он принадлежал к известной парламентской семье, был богат и до поры до времени умело скрывал свои дурные наклонности; его предложение было принято. Вскоре после женитьбы выявились скрытые пороки этого человека: мот, страстный игрок, водивший компанию с отъявленными негодяями, он сделал свою жену очень несчастной. Она не жаловалась, скрывала свои огорчения, а когда отец ее умер, удалилась в свое поместье и стала управлять им, чтобы немного рассеяться. Спустя некоторое время господин Дюренель растратил их общее состояние на азартные игры и распутство; поместье было продано. Тогда госпожа Дюренель уехала вместе с сыном к своей родственнице маркизе д’Арвиль, которую она любила как сестру. Пустив все по ветру, Дюренель был вынужден искать средства к существованию и стал преступником – фальшивомонетчиком, вором, убийцей, был приговорен навечно к каторжным работам, выкрал сына у своей жены и поручил его воспитание такому же мерзавцу, как и он сам. Остальное вам известно.

– Но как удалось монсеньору отыскать госпожу Дюренель?

– Когда Дюренель был отправлен на каторгу, его жена, впав в нищету, приняла фамилию Жорж.

– Неужели в столь тяжелом положении она не обратилась к госпоже д’Арвиль, своей родственнице и лучшей подруге?

– Маркиза умерла до приговора, вынесенного Дюренелю, а из-за необоримого чувства стыда госпожа Жорж не посмела просить о помощи своих родных, которые, конечно, не отказали бы ей после стольких мужественно перенесенных бед… Однажды, доведенная до крайности нищетой и болезнью, она отважилась молить о помощи господина д’Арвиля, сына своей лучшей подруги… Таким образом монсеньор и встретился с ней.

– Как же это произошло?

– Монсеньор отправился однажды к господину д’Арвилю; впереди него шла бедно одетая женщина, бледная, больная, подавленная. Подойдя к двери особняка д’Арвиля, она остановилась, долго не решалась позвонить, затем резко повернула обратно, словно у нее не хватило смелости сделать это. Этот поступок весьма удивил монсеньора, и, заинтригованный видом этой женщины, выражением кротости и горя на ее лице, он последовал за ней. Она вошла в неказистый на вид дом. Монсеньор разузнал о ней; все отзывы были в ее пользу. Она вынуждена была трудиться, но недостаток работы и расшатанное здоровье довели ее до полной нищеты. На следующий день мы отправились к ней вместе с монсеньором. Мы пришли вовремя, чтобы помешать ей умереть с голоду.

После долгой болезни, во время которой она пользовалась самым заботливым уходом, госпожа Жорж в порыве благодарности поведала свою жизнь монсеньору, не зная ни имени его, ни ранга, поведала также о приговоре, вынесенном Дюренелю, и о похищении своего сына.

– И таким образом его высочество узнал, что госпожа Жорж принадлежит к семейству д’Арвилей?

– Да, после чего монсеньор, который сумел оценить достоинства госпожи Жорж, уговорил ее уехать из Парижа на букевальскую ферму, где она и находится по сей день вместе с Певуньей. В этом тихом убежище она нашла если не счастье, то спокойствие и смогла отвлечься от своих несчастий, взявшись за управление фермой… Монсеньор скрыл от господина д’Арвиля, что он вызволил его родственницу из беды, отчасти щадя больное самолюбие госпожи Жорж, отчасти потому, что он не любит распространяться о своих добрых делах.

– Понимаю, что монсеньор вдвойне заинтересован в том, чтобы разыскать сына этой бедной женщины.

– Можете теперь судить, дорогой барон, о привязанности его высочества ко всему этому семейству и о том, как его огорчает грусть молодого маркиза, у которого имеются все основания чувствовать себя счастливым.

– В самом деле, чего недостает господину д’Арвилю? У него есть все, чего может пожелать человек: знатность, богатство, молодость; жена его прелестна, столь же скромна, сколь красива.

– Вы правы, вот почему, отчаявшись выяснить причину черной меланхолии господина д’Арвиля, его высочество велел навести справки, о которых мы только что говорили; тревога и участие монсеньора глубоко трогают его друга, но он по-прежнему хранит молчание о снедающем его горе. Быть может, у него какие-нибудь любовные огорчения?

– Вряд ли, говорят, что он очень влюблен в свою жену, которая не дает ему ни малейшего повода для ревности. Я часто встречаю ее в свете; она имеет большой успех, как всякая молодая и прелестная женщина, но ее репутация безупречна.

– Да, маркиз живет душа в душу со своей женой… Между ними произошла лишь небольшая размолвка по поводу графини Сары Мак-Грегор!

– Так, значит, эти дамы знакомы между собой?

– По несчастной случайности, отец маркиза д’Арвиля познакомился лет семнадцать-восемнадцать тому назад с Сарой Сейтон оф Холсбери и ее братом Томом во время их пребывания в Париже, где они пользовались покровительством жены английского посла. Узнав, что брат с сестрой отправляются в Германию, старый маркиз дал им рекомендательное письмо к отцу монсеньора, с которым он постоянно переписывался. Увы, дорогой Граун, не будь этого письма, удалось бы избежать многих бед, ибо монсеньор вряд ли познакомился бы с этой женщиной. Наконец по возвращении в Париж графиня Сара, осведомленная о дружеских чувствах его высочества к молодому маркизу, добилась приглашения в особняк д’Арвиля с явной надеждой встретить там монсеньора, ибо она преследует его с таким же упорством, с каким он бежит от нее.

– Подумать только, переодеться мужчиной, чтобы перехватить его высочество в дебрях Сите!.. Такая мысль могла прийти в голову только графине Саре.

– Быть может, она надеялась тронуть своей настойчивостью монсеньора и заставить его согласиться на встречу, от которой он всегда отказывался. Но вернемся к госпоже д’Арвиль; ее муж, с которым монсеньор говорил о Саре в надлежащем тоне, посоветовал своей жене видеться с ней как можно реже; но молодая маркиза, польщенная лицемерной лестью графини, не послушалась советов господина д’Арвиля. Произошла небольшая размолвка, которая, впрочем, не могла вызвать мрачную подавленность маркиза.

– О женщины… женщины! Дорогой Мэрф! Я очень сожалею, что госпожа д’Арвиль поддерживает знакомство с Сарой. Молодая и прелестная маркиза может только проиграть от дружбы с этой ведьмой.

– Кстати, по поводу ведьм, – заметил Мэрф, – вот депеша о Сесили, недостойной супруге достойного Давида.

– Говоря между нами, дорогой Мэрф, эта предприимчивая метиска[66] вполне заслуживает ужасного наказания, которому ее муж, наш милый доктор-негр, подверг Грамотея по приказанию монсеньора. Из-за нее тоже пролилась кровь, а ее извращенность не поддается описанию.

– И несмотря на это, как же она хороша, как соблазнительна! Порочная душа при очаровательной внешности всегда вызывает у меня глубочайшее отвращение. В этом отношении Сесили вдвойне омерзительна; но в последней депеше отменяется приказание, отданное монсеньором по поводу этой презренной женщины.

– Как раз наоборот.

– И монсеньор по-прежнему желает устроить ей побег из крепости, куда ее заточили навечно?

– Да.

– И чтобы ее так называемый похититель привез ее во Францию? В Париж?

– Да, и более того, депеша содержит приказ насколько возможно ускорить побег и приезд Сесили, с тем чтобы она прибыла сюда самое позднее через две недели.

– Ничего не понимаю… монсеньор всегда относился к ней с явным омерзением.

– Его чувство к ней еще усилилось, если это только возможно.

– И все же он призывает ее к себе! Впрочем, будет нетрудно, по мнению его высочества, добиться высылки Сесили, если она не выполнит того, что от нее требуется. А покамест сыну тюремного смотрителя крепости Герольштейна отдан приказ похитить эту женщину, притворившись, что он от нее без ума; ему предоставляются наиболее благоприятные условия для выполнения этого плана. С великой радостью воспользовавшись подвернувшейся возможностью, метиска последует за своим предполагаемым похитителем и приедет в Париж; пусть так, но она все же остается преступницей, ведь судимость с нее не снята; она всего лишь сбежавшая узница, и я вполне могу, как только это потребуется монсеньору, потребовать и добиться ее высылки.

– Поживем – увидим, дорогой барон; я попрошу вас также затребовать с обратной почтой заверенную копию брачного свидетельства Давида, ибо он женился в княжеском дворце в качестве врача, принадлежавшего к штату монсеньора.

– Запросив это свидетельство с сегодняшней почтой, мы получим его самое позднее через неделю.

– Когда Давид узнал от монсеньора о скором прибытии Сесили, его как громом поразило; затем он воскликнул: «Надеюсь, что ваше высочество не заставит меня встретиться с этой мегерой?» – «Будьте спокойны, – ответил монсеньор, – вы ее не увидите… Но она нужна мне для некоторых моих планов». Огромная тяжесть спала с души Давида. Я уверен, однако, что этот приезд пробудит в нем много горестных воспоминаний.

– Бедный негр!.. Он способен до сих пор любить ее. Говорят, она прехорошенькая!

– Прелестна… Чересчур прелестна… Только безжалостный взгляд креола может обнаружить в ней женщину смешанной крови по едва заметному темному ободку, который оттеняет розовые ноготки этой метиски; нежным цветом лица, белизной кожи, золотистым оттенком каштановых волос она может поспорить с нашими яркими северными красавицами.

– Я был во Франции, когда монсеньор вернулся из Америки с Давидом и Сесили; мне известно, что с тех пор этот превосходный человек привязан к его высочеству узами глубочайшей благодарности, но я до сих пор не знаю, вследствие каких перипетий он оказался на службе нашего повелителя и каким образом стал мужем Сесили, которую я увидел впервые через год после ее замужества; одному богу известно, какую бурю возмущения она вызывала тогда!..

– Могу сообщить вам то, что вас интересует, дорогой барон; я сопровождал монсеньора во время его путешествия в Америку, где он спас Давида и метиску от поистине страшной участи.

– Вы бесконечно любезны, дорогой Мэрф, я слушаю вас, – ответил барон.

Глава VII. История Давида и Сесили

– Мистер Уиллис, богатый американский плантатор во Флориде, – начал свой рассказ Мэрф, – заметил в одном из своих молодых черных рабов по имени Давид, работавшем в лазарете его поместья, выдающийся ум, глубокое и действенное сострадание к больным, за которыми он ухаживал с любовью, выполняя все предписания врачей, а также его необычайный интерес к растениям, применяемым в медицине; в самом деле, не имея специального образования, он сумел классифицировать местную флору и составить нечто вроде гербария. Плантация мистера Уиллиса, расположенная на берегу моря, находилась в пятнадцати – двадцати лье от ближайшего города; тамошние врачи – люди довольно невежественные, к тому же они неохотно приезжали на вызовы из-за больших расстояний и плохих дорог. Чтобы устранить столь серьезное неудобство в стране, подверженной эпидемиям, и иметь под рукой умелого врача, колонист решил послать Давида во Францию для изучения медицины и, в частности, хирургии. Молодой негр с восторгом принял это предложение и уехал в Париж, причем плантатор оплатил все расходы по его обучению. После восьми лет упорного труда Давид с блеском окончил медицинский факультет и вернулся в Америку, чтобы поставить приобретенные им знания на службу своему господину.

– Да, но, ступив на французскую землю, Давид мог считать себя свободным и фактически и юридически.

– Конечно, но Давид человек редкой честности; он обещал мистеру Уиллису вернуться и вернулся, так как не считал своей собственностью знания, приобретенные на чужие деньги. В довершение всего он надеялся облегчить моральные и физические страдания рабов, своих прежних товарищей по несчастью. Он намеревался стать не только врачом, но их поддержкой и заступником перед колонистом.

– В самом деле, надо обладать редкой честностью и святой любовью к своим соплеменникам, чтобы вернуться к хозяину после восьмилетнего пребывания в Париже… среди самой демократической молодежи Европы.

– По этой черте характера… вы можете судить о человеке. Итак, он вновь во Флориде и, надо сказать, пользуется уважением и приязнью мистера Уиллиса, живет под его крышей, ест за его столом; впрочем, этот колонист, тупой, злой и чувственный деспот, как и все креолы, счел себя весьма щедрым, положив Давиду шестьсот франков жалованья. По истечении нескольких месяцев в поместье вспыхивает страшная эпидемия тифа, заболевает и господин Уиллис, но вскоре выздоравливает благодаря превосходному уходу Давида; из тридцати тяжело заболевших негров умирают только двое. Мистер Уиллис приходит в восторг от услуг Давида и повышает его жалованье до тысячи двухсот франков. Врач-негр чувствовал себя счастливейшим человеком на свете, собратья смотрели на него как на провидение; в самом деле, хотя и с большим трудом, он добился небольшого улучшения их участи и надеялся достигнуть большего в будущем; а пока что он наставлял, утешал этих обездоленных людей, призывал их к смирению, говорил им о боге, который заботится как о неграх, так и о белых; о другом мире, в котором живут не хозяева и рабы, а праведники и грешники; об иной жизни… жизни вечной, где рабы уже не были бы скотом, вещью хозяев, где угнетенные на земле люди чувствовали бы себя такими счастливыми, что молились за своих палачей… Что еще сказать вам? Этим страдальцам, которые, в отличие от других людей, считали с горькой радостью дни, которые приближают их к могиле, этим горемыкам, надеявшимся только на небытие, Давид обещал вечную свободу, после чего цепи казались им менее тяжкими, труд менее утомительным. Давид был их кумиром. Около года прошло без особых изменений. Среди наиболее хорошеньких рабынь плантатора выделялась метиска пятнадцати лет по имени Сесили. Мистеру Уиллису приглянулась эта девушка; быть может, впервые в жизни деспот натолкнулся на отказ, на упорное сопротивление. Сесили любила… любила Давида, который во время последней эпидемии с редкой самоотверженностью лечил ее и спас от смерти; после выздоровления девушка отдала Давиду первое целомудренное чувство, невольно уплатив ему таким образом долг благодарности. Давид, как человек щепетильный, никому не говорил о своем счастье: он ждал шестнадцатилетия Сесили, когда он сможет жениться на ней.

Ничего не зная об этой любви, господин Уиллис величественно бросил платок хорошенькой метиске; обливаясь слезами, девушка рассказала Давиду о грубых притязаниях хозяина, от которого ей с трудом удалось вырваться. Негр успокоил ее и тут же попросил руки Сесили у мистера Уиллиса.

– Черт возьми! Я боюсь строить догадки об ответе американского султана… Он отказал?

– Отказал. По его словам, эта девушка была ему по вкусу; за всю жизнь он ни разу не встречал пренебрежения со стороны рабыни. Он желает ее и своего добьется. Давид найдет себе другую любовницу или жену. В поместье имеется десять мулаток или метисок таких же хорошеньких, как Сесили. Давид заговорил о своей давнишней любви, разделенной девушкой; плантатор пожал плечами. Давид стал настаивать. Все было напрасно. Хозяин нагло сказал ему, что было бы дурным примером для остальных рабов, если бы он спасовал перед Сесили, и что такой пример он не даст им ради прихоти Давида. Последний стал его умолять, хозяин вышел из терпения; краснея при мысли о своем унижении, Давид заговорил решительным тоном о своих услугах и своем бескорыстии, ибо получаемое им скромное жалованье уже не удовлетворяло его. Разгневанный мистер Уиллис презрительно ответил, что с ним и так слишком хорошо обращаются, ибо он был и остается рабом. При этих словах возмущение Давида вырвалось наружу… Впервые он заговорил как человек, осознавший свои права благодаря восьми годам, проведенным во Франции. Взбешенный хозяин обозвал его бунтовщиком и пригрозил заковать в цепи. Давид произнес несколько горьких и резких слов… Два часа спустя он был привязан к столбу, исхлестан плетью, тогда как на его глазах рабы тащили Сесили в сераль плантатора.

– Вел себя этот плантатор глупо и безобразно… Что за бессмысленная жестокость!.. Ведь, в конце концов, он нуждался в услугах доктора…

– Да как еще нуждался!.. Ярость, в которую он пришел, и состояние опьянения, ибо этот зверь напивался каждый вечер, вызвали у него сильнейшую лихорадку, симптомы которой появились почти сразу, как это свойственно такого рода заболеваниям. Плантатору пришлось лечь в постель с очень высокой температурой. Он срочно вызывает городского врача, но из-за дальности расстояния тот может приехать лишь через полтора суток.

– Право, этот случай словно ниспослан богом… Трагическое положение этого человека было им вполне заслужено…

– Состояние больного быстро ухудшалось… Один Давид мог спасти колониста; но Уиллис, недоверчивый, как все подлецы, был уверен, что негр из мести отравит его какой-нибудь микстурой… ибо Давид был не только избит, но и брошен в темницу. Наконец, испуганный резким ухудшением болезни, сломленный страданиями, Уиллис подумал, что ему так и этак крышка и что можно, пожалуй, сделать ставку на благородство своего раба; после мучительных колебаний Уиллис приказал снять цепи с Давида.

– И Давид спас плантатора?

– Пять дней и пять ночей он ухаживал за ним, как за родным отцом, шаг за шагом заставляя отступать болезнь с умением и искусством, достойным удивления; в конце концов он победил лихорадку, к глубокому удивлению вызванного из города врача, который прибыл лишь на второй день.

– Но что же сделал колонист, когда поправился?

– Он не пожелал краснеть перед рабом, постоянно унижавшим его своим поразительным благородством, и ценою огромной жертвы заменил его вызванным из города врачом, а Давид был снова отправлен в карцер.

– Какой ужас! Но это не удивляет меня: Давид был бы живым укором для этого человека.

– К тому же бесчеловечный поступок колониста был продиктован не только местью и ревностью. Чернокожие рабы господина Уиллиса преклонялись, благоговели перед Давидом: он был для них целителем души и тела. Они знали, как самоотверженно ухаживал Давид за хозяином во время его болезни… И, чудом стряхнув с себя отупляющее равнодушие, в которое рабство погружает человека, эти несчастные громогласно высказали свое возмущение или, точнее, горе, когда на их глазах Давида избили плетью. Господину Уиллису почудились в их недовольстве зачатки бунта, вызванного пагубным влиянием Давида. Он подумал, что впоследствии Давид может стать во главе рабов, чтобы отомстить хозяину за его вопиющую неблагодарность… Эти вздорные страхи послужили причиной новых притеснений, направленных против Давида, дабы помешать его злокозненным планам.

– Даже с точки зрения безжалостного произвола такое поведение кажется мне менее абсурдным… Но что за нравы!

– Вскоре после этих событий мы прибываем в Америку. Монсеньор зафрахтовал датский бриг на острове Сент-Томас; и, плывя вдоль американского побережья, мы посещали инкогнито все поместья, бросавшиеся нам в глаза. Мы были великолепно приняты господином Уиллисом. Вечером, на следующий день после нашего прибытия, господин Уиллис, возбужденный выпитым вином, рассказал нам с циничным бахвальством историю Давида и Сесили, сопровождая свой рассказ омерзительными шутками; я забыл вам сказать, что он велел посадить в темницу и эту несчастную девушку, чтобы наказать ее за пренебрежительное к нему отношение. Выслушав этот гнусный рассказ, его высочество подумал, что Уиллис прихвастнул спьяну… Тот был действительно пьян, но не солгал. Чтобы рассеять недоверие своего гостя, колонист встал из-за стола, приказал одному из рабов взять фонарь и провести нас в карцер Давида.

– И что же?

– За всю свою жизнь я не видел более душераздирающего зрелища. Бледные, истощенные, полуголые, покрытые ранами Давид и несчастная девушка, прикованные цепью к стене в разных концах темницы, походили на привидения. Осветивший помещение фонарь придавал этому зрелищу еще более зловещий характер. При нашем появлении Давид ничего не сказал; его взгляд поражал своей пугающей неподвижностью. Колонист обратился к нему с жестокой иронией: «Как поживаешь, доктор?.. Ты ведь человек ученый! Так попробуй спаси самого себя!..»

Негр ответил лишь одним словом и одним жестом, исполненным благородства и величия; он медленно поднял указательный палец к потолку и, не смотря на колониста, произнес торжественно: «Бог!»

И умолк.

«Бог? – подхватил колонист, расхохотавшись. – Так скажи своему богу, чтобы он вырвал тебя из моих рук! Пусть попробует!»

Затем Уиллис, рассудок которого помутился от гнева и вина, показал кулак небу и кощунственно воскликнул:

«Да, я бросаю вызов богу; пусть попробует отнять у меня этих рабов до их смерти. Если он этого не сделает, я перестану верить в его существование».

– Какой идиот, какой безумец!

– Вызов этот возбудил в нас глубокое отвращение… Монсеньор не произнес ни единого слова. Мы вышли из темницы… Она находилась, как и жилище колониста, у самого моря. Мы возвращаемся на бриг, стоящий на якоре у побережья. В час ночи, когда все в доме спали глубоким сном, монсеньор сходит на берег с восемью хорошо вооруженными матросами, направляется прямо к темнице, взламывает ее дверь и похищает Давида и Сесили. Обе жертвы колониста перенесены на борт брига; все сошло хорошо, и наша экспедиция осталась незамеченной; затем мы с монсеньором идем к плантатору.

Странное поведение! Эти люди измываются над своими рабами и не принимают против них никаких мер предосторожности: они спят с открытыми дверями и окнами. Мы беспрепятственно входим в слабо освещенную ночником спальню, плантатор садится в кровати, ничего не соображая, ибо мозг его еще затуманен винными парами.

«Сегодня вечером вы бросили вызов богу, не поверили, что он может отнять у вас двух рабов до их смерти. Он отнимает их у вас, – проговорил монсеньор. Затем, взяв у меня из рук мешок с двадцатью пятью тысячами золотых франков, он бросил его на кровать колониста. – Эти деньги вознаградят вас за убыток от потери двух рабов. Вашему насилию, которое убивает, я противопоставлю насилие, которое спасает. Бог нас рассудит!» Тут мы ушли, оставив господина Уиллиса растерянного, неподвижного; он, очевидно, считал, что все это ему приснилось. Несколько минут спустя мы поднялись на бриг и подняли паруса.

– Мне кажется, дорогой Мэрф, что его высочество слишком щедро расплатился с этим негодяем за потерю рабов; ибо, в сущности, Давид уже не принадлежал ему.

– Мы приблизительно подсчитали стоимость обучения Давида в течение восьми лет и утроили цену Сесили против цены обычной рабыни. Я знаю, наше поведение было противозаконно; но если бы вы только видели, в каком ужасном состоянии были эти несчастные люди, находившиеся на грани смерти, если бы слышали кощунственный вызов, брошенный богу колонистом, опьяневшим от вина и жестокости, вы поняли бы, что монсеньор, по его словам, пожелал в этом случае «сыграть роль провидения».

– Вероятно, Давид женился на Сесили по приезде в Европу?

– Да, их бракосочетание, обещавшее столько счастья жениху и невесте, состоялось в дворцовом храме монсеньора; но, заняв в силу необычайного стечения обстоятельств положение, о котором она даже не могла мечтать, Сесили позабыла все, что Давид выстрадал из-за нее и что она сама выстрадала из-за него. В этом новом для нее мире ей стало стыдно, что муж у нее черный; вскоре Сесили, соблазненная неким развратником, совершила свой первый проступок. Можно было подумать, что ее врожденная порочность, дремавшая до поры до времени, ждала лишь этого толчка, чтобы пробудиться с невероятной силой. Вам известно остальное – ее похождения и вызванный ими скандал. После двух лет брака Давид, который слепо верил жене и так же слепо любил ее, узнал об ее изменах; для него это было словно гром среди ясного неба.

– Говорят, он хотел убить жену?

– Да, но благодаря настояниям монсеньора он согласился на ее пожизненное заточение в крепости. И вот эту темницу монсеньор только что распахнул перед ней… как к вашему, так и к моему удивлению, дорогой барон.

– Откровенно говоря, решение монсеньора тем более поражает меня, что начальник крепости много раз предупреждал его высочество, что справиться с этой женщиной невозможно; ничто не могло укротить ее необузданный, закоренелый в пороках нрав; и, несмотря на это, монсеньор настойчиво вызывает ее сюда. По какой причине? С какой целью?

– Я этого не знаю, как и вы, дорогой барон. Но время идет, а его высочество желает, чтобы почта была отправлена как можно скорее в Герольштейн.

– Еще один вопрос: скажите, дорогой Мэрф, ваше американское приключение не имело последствий? Ведь этот поступок его высочества столь же сомнителен и противозаконен, как и наказание Грамотея.

– Оно и не могло их иметь. На бриге был датский флаг, а инкогнито его высочества соблюдалось строжайшим образом; все считали нас англичанами. И если бы господин Уиллис посмел жаловаться, к кому бы он обратился со своими претензиями? В самом деле, монсеньор сам нам говорил, да и его врач записал это в медицинском заключении, что оба раба не прожили бы и недели в этой страшной темнице. Потребовался очень длительный уход, чтобы спасти Сесили от почти неизбежной смерти. Наконец оба они были возвращены к жизни. С тех пор Давид состоит врачом его высочества и безгранично предан ему.

– Итак, дорогой Мэрф, до вечера!

– До вечера?

– Разве вы забыли, что в посольстве *** сегодня грандиозный бал и что его высочество должен быть на нем?

– Вы правы; я вечно забываю, что в отсутствие полковника Варнера и графа фон Харнейма я исполняю функции камергера и адъютанта.

– Кстати о графе и полковнике… когда они приедут сюда? Скоро ли закончат свои дела?

– Как вам известно, монсеньор держит их в отдалении, чтобы пользоваться одиночеством и свободой. Что касается поручений, которые он им дал, дабы вежливо отделаться от обоих, послав одного в Авиньон, а другого в Страсбург, я расскажу вам об этом, когда у нас с вами будет мрачное настроение; готов побиться об заклад, что самый угрюмый ипохондрик разразится смехом не только при моем рассказе, но и при чтении некоторых депеш этих достойных джентльменов, которые вполне серьезно относятся к своим так называемым поручениям.

– По правде говоря, я никогда не мог понять, почему его высочество приблизил полковника и графа к своей особе.

– Как, разве полковник Варнер не является законченным типом военного? Во всем Германском союзе вы не найдете человека такого роста, с такими великолепными усами и более воинственным видом! И когда он разодет, напыщен, подтянут, затянут, украшен султаном, трудно встретить более победоносное, блистательное, гордое и красивое… животное.

– Что правда, то правда; но как раз эта внешность мешает ему казаться чрезмерно умным.

– Так вот, монсеньор считает, что благодаря полковнику он привык выносить самых надоедливых людей. Перед скучнейшей аудиенцией он запирается на четверть часика с полковником и выходит от него свежий, бодрый, готовый встретить лицом к лицу олицетворенную скуку.

– Так же поступал римский солдат перед форсированным маршем: он надевал свинцовые сандалии, дабы, сняв их, испытать облегчение и не замечать усталости. Понимаю теперь всю полезность полковника. Ну а граф фон Харнейм?

– Он тоже весьма полезен монсеньору: постоянно слыша эту старую пустозвонную погремушку, блестящую и громкую, видя этот надутый мыльный пузырь, великолепно разукрашенный, но никчемный, который являет собой театральную и ребячливую сторону верховной власти, монсеньор еще острее чувствует всю тщету этого бесплодного великолепия, и, в силу контраста, ему приходят при созерцании блистательного камергера самые серьезные и плодотворные мысли.

– Впрочем, надо быть справедливым, дорогой Мэрф, при каком дворе вы найдете более совершенный образец камергера? Кто знает лучше нашего милейшего фон Харнейма бесчисленные правила и традиции этикета? Кто умеет носить с бо́льшим достоинством эмалевый крест на шее и с бо́льшим величием золотой ключ на спине?

– Кстати, барон, по словам монсеньора, спина нашего камергера имеет особое выражение, одновременно вымученное и возмущенное, на которое бывает больно смотреть; ибо о горе! – именно на спине камергера сверкает символическое изображение его звания; поэтому так и кажется, что достойному фон Харнейму все время хочется повернуться к людям спиной, чтобы они сразу могли судить о его высоком ранге.

– В самом деле, граф постоянно размышляет над вопросом, из-за какой роковой причуды ключ камергера красуется на его спине, и говорит вполне разумно, с чувством гнева и боли: «Черт возьми! Ведь никто не открывает дверь спиной!»

– Барон! А наша почта, наша почта? – воскликнул Мэрф, указывая барону на часы.

– Треклятый болтун, это ваша вина, это вы заставляете меня говорить! Засвидетельствуйте, пожалуйста, мое почтение его высочеству, – сказал барон фон Граун, поспешно берясь за шляпу. – До вечера, дорогой Мэрф.

– До вечера, дорогой барон; я немного опоздаю; уверен, что монсеньор пожелает сегодня же посетить таинственный дом на улице Тампль.

Глава VIII. Дом на улице Тампль

Дабы пополнить сведения, полученные бароном фон Грауном о Певунье и о Жермене, сыне Грамотея, Родольф решил побывать сперва на улице Тампль, а затем в нотариальной конторе Жака Феррана и расспросить г-жу Серафен, экономку нотариуса, о семье Лилии-Марии.

В доме на улице Тампль, где жил сначала Жермен, предстояло выведать у Хохотушки, где теперь нашел приют этот молодой человек, – задача довольно трудная, ибо, по всей вероятности, гризетка обещала своему дружку сохранить в тайне его новый адрес.

Сняв комнату, некогда занимаемую Жерменом, Родольф не только продвинул бы свои поиски, но и понаблюдал бы вблизи населяющих его жильцов.

В день затянувшейся беседы барона фон Грауна с Мэрфом Родольф отправился часа в три пополудни на улицу Тампль; стояла унылая зимняя погода.

Дом этот, расположенный в центре густо населенного торгового квартала, ничем не выделялся среди прочих зданий; первый этаж его был занят ликерщиком, дальше шли четыре жилых этажа, а над ними помещались мансарды.

Узкий, сумрачный проход вел в маленький дворик или, точнее, в колодец, величиной в пять-шесть квадратных футов, – смрадное вместилище всевозможных отбросов, которые летели вниз со всех этажей, ибо на каждой лестничной площадке под незастекленным слуховым окном стояло помойное ведро.

Внизу сырой, темной лестницы красноватый огонек указывал на местонахождение привратницкой с закоптелым потолком, ибо лампа горела даже днем в этом мрачном логовище, куда мы последуем с вами вслед за Родольфом, одетым как коммивояжер в будний день.

На нем было пальто непонятного цвета, старая, потерявшая форму шляпа, красный галстук и огромные допотопные галоши; в руке он нес зонтик, а чтобы выглядеть убедительнее в своей роли, держал под мышкой большой сверток тканей.

Он вошел к привратнику, чтобы тот показал ему свободную комнату.

Привратницкую освещает кенкет, стоящий за своеобразным рефлектором – стеклянным шаром, наполненным водой. В глубине комнаты видна кровать под пестрым лоскутным одеялом; слева стоит ореховый комод, на мраморной доске которого расположены всевозможные безделушки: маленький восковой Иоанн Креститель в белокуром парике и его белый барашек, покрытые стеклянным колпаком, трещины которого заклеены полосками голубой бумаги, два светильника из покрасневшего от времени накладного серебра, свечи в которых заменены осыпанными блестками апельсинами, видимо, только что преподнесенными привратнице на Новый год, две коробки – одна из разноцветной соломы, другая – украшенная раковинами; от этих произведений искусства за версту несет тюрьмой или каторгой[67]. (Будем надеяться ради нравственности привратника с улицы Тампль, что этот подарок не был преподнесен ему в знак искреннего уважения.)

Наконец, между этими коробками стоит под стеклянным колпаком от часов пара крошечных сафьяновых сапожек, кукольных сапожек, искусно сшитых и отделанных.

Этот шедевр, как говорили в старину ремесленники, а также омерзительный запах множества старых башмаков, в беспорядке выстроившихся вдоль стен, ясно говорят о том, что здешний привратник шил новую обувь, пока не опустился до починки старой. Когда Родольф отважился войти в этот вертеп, привратника заменяла его жена, г-жа Пипле. Она сидела посреди комнаты и, казалось, внимательно слушала, как ворчит на печурке (принятое в этой среде выражение) чугунок, в котором тушится к обеду мясное рагу.

Анри Монье, этот французский Хогарт, так превосходно изобразил тип французской привратницы, что попросим читателя, пожелавшего представить себе г-жу Пипле, вызвать в своей памяти самую безобразную, морщинистую, прыщавую, неряшливую, злобную и ядовитую из привратниц, которых обессмертил этот выдающийся художник.

Мы позволим себе добавить к этому «идеалу» одну-единственную характерную черту – странную прическу в стиле императора Тита, а именно некогда белокурый парик, расцвеченный временем множеством желтоватых, коричневых и огненных тонов, который венчал голову шестидесятилетней привратницы копной грубых, жестких, спутанных волос.

При виде Родольфа привратница произнесла довольно неприветливо следующую сакраментальную фразу:

– Куда вам?

– Скажите, сударыня, не в этом ли доме сдается комната с чуланом? – спросил Родольф с ударением на слове сударыня, что немало польстило г-же Пипле.

– На четвертом этаже как раз сдается комната, но посмотреть ее нельзя… Альфред вышел.

– Это ваш сын? А скоро он вернется?

– Нет, сударь, это мой муж!.. Почему бы Пипле не зваться Альфредом?

– Без сомнения, сударыня, это его право; но если вы разрешите, я подожду его. Мне хотелось бы снять эту комнату: квартал и улица мне подходят; дом мне нравится, ибо, как мне кажется, он содержится в образцовом порядке. Но прежде, нежели осмотреть комнату, мне хотелось бы знать, не согласитесь ли вы, сударыня, вести мое хозяйство? Я всегда договариваюсь об этом с женами швейцаров.

Это предложение, высказанное в столь лестных выражениях (подумать только, жена швейцара!), окончательно расположило г-жу Пипле в пользу Родольфа.

– Конечно, сударь… я согласна и почту это за честь для себя, – ответила г-жа Пипле. – За шесть франков в месяц вы будете обихожены, как принц.

– По рукам, сударыня… ваше имя?

– Помона-Фортюне-Анастази Пипле.

– Так вот, госпожа Пипле, я согласен платить вам за услугу шесть франков в месяц. Конечно, если комната мне подойдет… Какова ее цена?

– Вместе с чуланом сто пятьдесят франков, сударь, и ни лиарда меньше. Главный съемщик такой сквалыга, что готов с вас шкуру содрать.

– Как его зовут?

– Господин Краснорукий.

Это имя и вызванные им воспоминания заставили вздрогнуть Родольфа.

– Вы говорите, госпожа Пипле, что фамилия главного съемщика Краснорукий?

– Ну да… Краснорукий.

– А где он живет?

– На Бобовой улице, дом номер тринадцать; кроме того, он имеет кабачок в низине на Елисейских полях.

Все сомнения Родольфа рассеялись, это был тот самый человек… Такое совпадение показалось ему знаменательным.

– Но если главный съемщик господин Краснорукий, то кто же владелец дома? – спросил он.

– Господин Бурден, но я имею дело лишь с Красноруким.

Желая расположить к себе привратницу, Родольф продолжал:

– Вот что, милая госпожа Пипле, я немного устал, да и промерз на улице… Зайдите, пожалуйста, к ликерщику, что живет в вашем доме, и принесите мне бутылку черносмородиновой наливки и два стакана… нет, три, ведь муж ваш скоро вернется.

И он дал сто су привратнице.

– Что это, сударь? Вы хотите, чтобы с первых же слов вас полюбили до обожания?! – воскликнула привратница, прыщавый нос которой загорелся всеми цветами истинно вакхического вожделения.

– Да, сударыня, я хочу быть обожаемым.

– Это мне по душе, но я принесу лишь два стакана, мы с Альфредом всегда пьем из одного. Бедный мой дорогуша, он так падок до женщин!!!

– Ступайте, госпожа Пипле, мы подождем Альфреда.

– А что, если кто-нибудь придет?.. Вы постережете привратницкую?

– Будьте спокойны.

Старуха вышла.

Оставшись один, Родольф задумался о странном случае, который приблизил его к Краснорукому; одно его удивляло: как мог Франсуа Жермен прожить целых три месяца в этом доме до того, как его обнаружили сообщники Грамотея, тесно связанные с Красноруким?

В эту минуту в застекленную дверь привратницкой постучал почтальон и, приоткрыв ее, протянул два письма.

– С вас три су! – буркнул он.

– Шесть су, ведь письма-то два, – сказал Родольф.

– Одно оплачено, – отвечал почтальон.

Расплатившись, Родольф бросил сперва рассеянный взгляд на письма, но затем они показались ему достойными внимания.

Одно, адресованное г-же Пипле, было вложено в конверт из атласной бумаги, источавшей запах дешевых духов. На его красной восковой печати выделялись буквы Ш. Р., увенчанные шлемом, которые опирались на усеянную звездами подставку креста Почетного легиона; адрес был начертан твердой рукой. Геральдические притязания, о которых свидетельствовали шлем и крест, заставили улыбнуться Родольфа и подтвердили его догадку, что письмо это не от женщины.

Но кто же надушенный аристократический корреспондент г-жи Пипле?

Другое письмо на грубой, серой бумаге, запечатанное облаткой, было адресовано хирургу-дантисту г-ну Брадаманти. Адрес на конверте, явно написанный измененным почерком, состоял из одних заглавных букв.

Было ли это предчувствие, плод фантазии или факт, но письмо навеяло грустные мысли на Родольфа. Он заметил, что несколько букв на адресе полустерты и бумага в этом месте съежилась: здесь, видно, упала слеза.

Вернулась г-жа Пипле с бутылкой черносмородиновой наливки и двумя стаканами.

– Я замешкалась, правда, сударь? Но стоит войти в лавочку папаши Жозефа, как оттуда нипочем не вырвешься. Старый шалун! Поверите ли, он позволяет себе вольные шутки с такой пожилой женщиной, как я!

– Черт возьми! А что, если бы Альфред узнал!

– И не говорите, у меня кровь стынет в жилах, стоит только подумать об этом. Альфред ревнив, как бедуин; а между тем папаша Жозеф отпускает свои шуточки только смеха ради, промеж нас ровно ничего нет, все по-хорошему, по-честному.

– Вот два письма, их только что принес почтальон, – сказал Родольф.

– Ах, боже мой… извините, сударь… И вы уплатили?

– Да.

– Вы очень любезны. В таком случае я вычту эти деньги из сдачи, которую вам принесла… Сколько там?..

– Три су, – ответил Родольф, улыбаясь при мысли о странном способе расчета г-жи Пипле.

– Почему три су?.. Вы, верно, заплатили шесть су, тут же два письма.

– Я мог бы злоупотребить вашим доверием, удержав с причитающейся мне сдачи шесть су вместо трех, но я не способен на это, госпожа Пипле… Одно из двух писем оплачено. Не хочу быть нескромным. И все же должен обратить ваше внимание на то, что любовные записки вашего корреспондента очень хорошо пахнут.

– Посмотрим, что это такое, – проговорила привратница, беря конверт из атласной бумаги. – Признаться… похоже на любовное письмо. Подумайте, сударь, любовное письмо! Вот те на… Какой это шалопай осмелился?..

– А что, если бы Альфред был здесь, госпожа Пипле?

– И не говорите, я лишилась бы чувств в ваших объятиях.

– Молчу, молчу, госпожа Пипле!

– Какая же я дура!.. – сказала привратница, пожав плечами. – Знаю… знаю… письмо от офицера… Ах, как я испугалась! Но это не помешает мне рассчитаться с вами: итак, три су за одно из писем, да? Пятнадцать су за наливку и три су за доставку обоих писем, итого восемнадцать су; восемнадцать плюс два – двадцать су, прибавляем к двадцати су четыре франка, итого сто су. Счет дружбы не портит.

– А вот еще двадцать су, госпожа Пипле; у вас такой замечательный способ сводить счеты за выданные авансом деньги, что мне хочется поблагодарить вас за него.

– Двадцать су! Вы дарите мне двадцать су!.. Но за что же? – воскликнула г-жа Пипле, испуганная и удивленная столь неслыханной щедростью.

– Примите эти деньги как часть задатка за комнату, если я ее сниму.

– В таком случае я согласна, но я предупрежу Альфреда.

– Разумеется, а вот и второе письмо: оно адресовано господину Сезару Брадаманти.

– Да… это зубодер с третьего этажа… Я положу конверт в письменный сапог.

Родольфу показалось, что он ослышался, но г-жа Пипле пресерьезно бросила письмо в старый сапог с отворотами, висящий на стене.

Родольф с удивлением взглянул на нее.

– Что это? – сказал он. – Вы кладете письмо в…

– Ну да, сударь, я кладу его в письменный сапог. Таким манером ни одна записка не потеряется; когда жильцы приходят домой, Альфред или я вытряхиваем сапог, сортируем корреспонденцию, и каждый получает свое любовное письмецо.

– В вашем доме все так хорошо устроено, что мне еще больше захотелось поселиться в нем; этот сапог для писем особенно восхищает меня.

– Бог ты мой, все очень просто, – скромно сказала г-жа Пипле. – У Альфреда остался старый непарный сапог, и мы почли за лучшее использовать его на благо жильцов.

С этими словами привратница распечатала письмо, которое было ей адресовано; повернув его и так и этак, она в замешательстве обратилась к Родольфу:

– Обычно Альфред читает мои письма вслух, я-то читать не умею; не могли бы вы, сударь… быть для меня тем, чем бывает Альфред?

– С удовольствием, если дело касается этого письма, – ответил Родольф, которому очень хотелось узнать, что представляет собой корреспондент г-жи Пипле.

«Завтра в пятницу, в одиннадцать часов утра, хорошенько протопите камин в обеих комнатах, протрите зеркала и снимите чехлы с мебели и, главное, не поцарапайте позолоту, когда будете вытирать пыль.

Если я случайно задержусь и некая дама зайдет сюда с прогулки и спросит меня под именем г-на Шарля, проводите ее в мою квартиру, ключ от которой возьмите с собой и отдадите мне, когда я приду».

Несмотря на довольно неуклюже составленную записку, Родольф прекрасно понял суть дела и спросил у привратницы:

– А кто занимает второй этаж?

Старуха приложила желтый морщинистый палец к своей отвислой губе.

– Молчок… это все любовные шашни, – ответила она с лукавым смешком.

– Я спрашиваю вас об этом, милая госпожа Пипле… ведь, прежде чем поселиться в доме… хочется знать…

– Понятно… Скажи мне, с кем ты знаком, и я скажу, кто ты.

– Я как раз хотел привести эту пословицу.

– Впрочем, могу вам сообщить все, что об этом знаю, а знаю я не так уж много… Месяца полтора тому назад пришел обойщик, осмотрел второй этаж, который как раз пустовал, спросил его цену и на следующий день вернулся с красивым молодым блондином: маленькие усики, крест Почетного легиона, хорошая белая рубашка. Обращаясь к нему, обойщик говорил «ваше благородие».

– Так, значит, он военный?

– Военный! – сказала г-жа Пипле, пожимая плечами. – Полноте! С таким же успехом Альфред мог бы выдавать себя за швейцара.

– Так кто же он?

– Да состоит кем-то при штабе городской полиции; обойщик величал его «благородием» из подхалимства. Ведь и Альфреду льстит, когда его называют швейцаром. Наконец, когда офицер (мы знаем его только под этим именем) все осмотрел, он сказал обойщику: «Ладно, мне это подходит, повидайтесь с хозяином. И отделайте комнаты». – «Да, ваше благородие…» И обойщик подписал с Красноруким арендный договор на свое имя, уплатив ему за полгода вперед: видно, молодой человек не хочет, чтобы знали, кто он такой. Тут же пришли рабочие, все перевернули вверх дном, привезли диваны, шелковые занавески, зеркала в позолоченных рамах, великолепную мебель; теперь на втором этаже стало так же красиво, как в каком-нибудь кафе на бульварах! Не считая ковров, да таких толстых, мягких, что ходишь по ним, точно по звериным шкурам… Когда все было закончено, офицер пришел взглянуть, что получилось, и сказал Альфреду: «Не возьметесь ли вы содержать в порядке эту квартиру, протапливать ее время от времени и особенно к моему приходу, о котором я предупрежу вас письмом: бывать здесь я буду не часто». – «Да, ваше благородие», – ответил ему подлипала Альфред. «Скажите, сколько вы с меня возьмете?» – «Двадцать франков в месяц, ваше благородие». – «Двадцать франков, полноте, вы шутите, привратник!» И вот этот красавчик начинает торговаться, как какой-нибудь сквалыга, и мытарить простой народ из-за паршивой пятифранковой монеты, хотя только что выложил не моргнув глазом кучу денег за квартиру, в которой и жить-то не будет! Наконец мы все-таки выжали из него двенадцать франков! Право, тут поневоле взбеленишься! Грошовый офицеришка, чтоб тебе!.. Какая разница с вами, сударь! – продолжала привратница, с приятной улыбкой обращаясь к Родольфу. – Вы не выдаете себя за офицера, вид у вас самый неказистый, и все же вы сразу договорились со мной о шести франках.

– И с тех пор этот молодой человек больше не появлялся?

– Погодите, самое забавное то, что дама здорово промариновала офицера. Он уже трижды просил, как сегодня, протопить камины и прибрать комнаты в ожидании дамы. Небось все глаза проглядел!

– Никто не явился?

– Слушайте дальше. В первый раз офицер пришел разодетый, что-то напевая сквозь зубы с этаким победительным видом; он прождал добрых два часа… никого; когда он вновь проходил мимо привратницкой, мы с Пипле ждали, чтобы взглянуть на его рожу и посмеяться над ним. «Ваше благородие, – сказала я, – решительно никто не приходил к вам, ни одна дама не спрашивала вас». – «Ладно, ладно!» – пробурчал он и быстро зашагал прочь; вид у него был пристыженный, разъяренный, и от злости он грыз ногти. Во второй раз посыльный приносит записку, адресованную господину Шарлю; я заподозрила, что и на этот раз вышла осечка; мы с Пипле как раз потешались над офицером, когда он появился. «Ваше благородие, – говорю я и как заправский служака прикладываю руку к парику, – вам письмо; видно, вам и сегодня придется бить отбой!» Он смотрит на меня гордый, как Артабан, вскрывает письмо, читает его и краснеет как рак; затем, стараясь не показать виду, что раздосадован, говорит нам: «Я знал, что никто не придет, и зашел лишь для того, чтобы попросить вас получше убирать помещение». Офицер лгал, хотел скрыть, что дамочка водит его за нос; затем он ушел, поводя плечами и напевая сквозь зубы, но по всему было видно, что он донельзя раздосадован, уж поверьте мне… Поделом тебе, поделом, грошовый офицеришка! Пусть это послужит тебе уроком, когда вздумаешь выгадывать на уборке квартиры.

– Ну а в третий раз?

– В третий раз я подумала, что дело в шляпе. Офицер пришел расфуфыренный; глаза прямо из орбит вылезали, таким он казался довольным и самоуверенным. Ничего не скажешь, красивый молодой человек… прекрасно одетый и надушенный мускусом… Он не шел, а словно летел на радостях. Берет свой ключ и говорит нам с видом насмешливым и чванным: «Предупредите даму, что моя дверь против лестницы…» Хотя мы и не рассчитывали на приезд дамы, но у нас с Пипле так разгорелось любопытство, что мы вышли из привратницкой и встали у порога входной двери. На этот раз у нашего дома остановилась синяя извозчичья карета с зашторенными окнами. «Понятное дело, это она, – говорю я Альфреду. – Давай отойдем немного, чтобы не вспугнуть ее». Извозчик отворяет дверцу кареты. Тут мы увидели даму с муфтой на коленях; лицо ее было скрыто под черной вуалеткой и носовым платком, который она прижимала ко рту; видимо, она плакала; но едва подножка была опущена, дама, вместо того чтобы выйти, сказала несколько слов удивленному кучеру, который захлопнул дверцу.

– И дама не вышла из экипажа?

– Нет, сударь, она забилась в угол и закрыла глаза руками. Я подбегаю к извозчику, который уже влез на сиденье, и говорю ему: «Что это, приятель? Вы как будто возвращаетесь?» – «Да», – отвечает он мне. «А куда?» – спрашиваю я. «Туда, откуда приехал». – «А откуда вы приехали?» – «С угла улиц Святого Доминика и Удачной Охоты».

При этих словах Родольф вздрогнул.

Маркиз д’Арвиль, один из лучших его друзей, находившийся ныне в состоянии глубокой меланхолии, жил как раз на углу этих двух улиц.

Неужели эта женщина, шедшая навстречу своей погибели, была маркизой д’Арвиль? Подозревал ли ее муж в измене? Измена жены была, вероятно, единственной причиной снедавшего его отчаяния.

Эти догадки, сомнения не давали покоя Родольфу. Хотя он и бывал в обществе ближайших друзей маркиза, но не видел там ни одного человека, напоминающего красавца офицера. В конце концов, женщина, о которой шла речь, могла нанять извозчика на углу этих улиц, хотя и жила в другом квартале, ничто не указывало на то, что это была маркиза д’Арвиль. И все же смутные, тяжелые подозрения не покидали Родольфа.

Его беспокойный, озабоченный вид не укрылся от привратницы.

– В чем дело, сударь? О чем задумались? – спросила она.

– Не могу понять, почему эта женщина, доехавшая до двери вашего дома… вдруг переменила решение.

– Что поделаешь, сударь, мы, бедные женщины, так слабы, так боязливы: какая-нибудь мысль, неожиданность, суеверие – все пугает нас, – сказала омерзительная баба, скромно и стыдливо опуская глаза. – Мне кажется, вздумай я наставить рога Альфреду, я долго не могла бы собраться с духом. Но со мной такого никогда не было! Бедный мой дорогуша! Ни один мужчина на свете не может похвастать…

– Охотно верю, госпожа Пипле… Но эта молодая женщина…

– Не знаю, молода ли она; я видела только кончик ее носа. Знаю только, что она приехала тайком и тайком же уехала. Если бы нам с Альфредом дали десять франков, мы и то не были бы так довольны.

– Почему?

– Из-за мины, которую должен был скорчить офицер; ей-богу, из-за одного этого можно было бы лопнуть со смеху. Сначала мы больше часа заставили его потомиться, помариноваться. После чего я поднялась к нему: на моих бедных больных ногах были только мягкие туфли без каблука; подхожу к двери, она в двух шагах отсюда. Толкнула ее, она скрипнула; на лестнице темно, как в печке, в передней квартиры тоже темно. Как только я вошла, офицер сжимает меня в объятиях и говорит этаким ласковым голосом: «Ангел мой, ангел мой, как поздно ты приехала!..»

Несмотря на обуревавшие его тягостные мысли, Родольф не мог удержаться от смеха, особенно при взгляде на безобразный парик и на отвратительную, морщинистую, прыщавую физиономию героини этого нелепого недоразумения.

– Хе-хе-хе, ну и положение! – продолжала г-жа Пипле, хохоча, от чего ее лицо, сморщившись, стало еще безобразнее. – Послушайте, что было дальше. Я ничего не отвечаю, задерживаю дыхание и не мешаю офицеру обнимать меня; вдруг этот грубиян вскрикивает и отталкивает меня, да еще с таким отвращением, словно дотронулся до паука: «Но, черт подери, кто вы такая?» – «Это я, господин офицер, госпожа Пипле, привратница, а потому вы должны убрать руки, не обнимать меня за талию, не называть своим ангелом и не говорить, что я пришла слишком поздно. А что, если бы Альфред видел все это?» – «Что вам здесь понадобилось?» – воскликнул он в ярости. «Ваше благородие, только что на извозчике приехала дамочка». – «Ну так проводите ее ко мне! Вы идиотка! Разве я не велел вам проводить ее ко мне?» Я не прерываю его, а он все говорит, говорит. «Да, это правда, – отвечаю я наконец. – Вы приказали проводить ее к вам». – «Ну а вы?» – «Дело в том, что дамочка…» – «Да отвечайте же!» – «Дело в том, что дамочка уехала». – «Конечно, вы сказали или сделали какую-нибудь глупость!» – вскричал он, все более кипятясь. «Нет, ваше благородие, дамочка не вышла из кареты; когда извозчик открыл дверцу, она велела отвезти ее обратно». – «Извозчик, верно, недалеко!» – воскликнул он, бросаясь к двери. «Как бы не так! Она уехала больше часа назад», – отвечаю я. «Больше часа! Больше часа! Почему же вы сразу не предупредили меня!» – вскричал он, трясясь от гнева. «Как вам сказать… мы боялись вас расстроить, ведь вы опять не окупили своих расходов». Вот тебе, щеголь, подумала я, теперь ты уж не скажешь, что тебя тошнит от прикосновения ко мне. «Убирайтесь отсюда и перестаньте делать и болтать глупости!» – в бешенстве проговорил он, расстегивая свой татарский халат и бросая на пол шитый золотом бархатный греческий колпак… Красивый колпак, ей-богу… А халат-то! От него глаза слепило, и офицер походил в нем на светляка…

– И с тех пор ни он, ни эта дама не появлялись здесь?

– Нет, но подождите конца истории, – проговорила г-жа Пипле.

Глава IX. Три этажа

– А конец этой истории, – продолжала г-жа Пипле, – вот какой: я мигом сбегаю по лестнице, чтобы обо всем рассказать Альфреду. У нас в комнате как раз собрались привратница из дома девятнадцать и торговка устрицами, она живет рядом с ликерщиком; я рассказываю им о том, как офицер называл меня ангелом и брал за талию. Что тут смеха было! Даже Альфред смеялся, хотя он и стал мелан… да, меланхоликом, сам так говорит, после выходок этого чудища Кабриона…

Родольф удивленно взглянул на привратницу.

– Да, попозже, когда мы с вами еще крепче сдружимся, вы узнаете об этой истории. Тут, несмотря на свою меланхолию, Альфред принимается звать меня «ангелом». В эту минуту офицер выходит из своей квартиры и запирает ее на ключ; но, услышав наш смех, он не решается пройти мимо привратницкой от страха перед нашими насмешками. Мы мигом смекнули, в чем дело, и торговка устрицами принялась кричать своим грубым голосом: «Пипле, как поздно ты пришел, мой ангел!» Тут офицер возвращается обратно, с грохотом захлопывает дверь: по всему видно, что он зол как черт… Даже кончик носа у него побелел… Затем он раз десять приоткрывал дверь, слушал, остался ли народ в привратницкой.

Мы все еще были там, даже с места не двинулись. Видя, что нас не переждешь, он взял себя в руки, мигом спустился с лестницы, бросил мне ключ, а торговка тем временем повторяла: «Как поздно ты пришла, мой ангел!»

– Но офицер мог отказаться от ваших услуг.

– Как бы не так! Он не посмел бы. Он у нас в руках. Мы знаем, где живет его зазноба; стоит ему нагрубить нам, мы выведем его шашни на чистую воду. Да и, кроме того, за какие-то дрянные двенадцать франков никто не возьмется убирать его квартиру! Ну а если он найдет женщину со стороны, мы ее так допечем, что она жизни не будет рада. Скаред несчастный! И поверите ли, сударь, он дошел в своей мелочности до того, что проверяет, сколько поленьев мы сожгли в ожидании его прихода. Он выскочка, разбогатевший проходимец. Голова у него вельможи, а сердце проходимца; истратил деньги на одно, а на другом хочет сэкономить, вот и скряжничает. Я не желаю ему зла, но уж очень забавно смотреть, как его милка водит этого офицеришку за нос. Пари держу, что завтра повторится то же самое. Я позову торговку устрицами, которая была с нами в тот раз: это ее позабавит. Если дамочка придет, мы узнаем, брюнетка она или блондинка и смазливая ли у нее рожица. Подумать только, что за простофиля ее муж! Умора, да и только! Не правда ли, сударь? Но это уже дело самого бедняги рогоносца. Завтра мы наконец увидим дамочку; и, несмотря на ее вуалетку, ей придется низко-низко опустить головку, чтобы мы не разглядели, какого цвета у нее глаза. Вот еще одна «дважды потерявшая стыд», как говорят у меня на родине; она идет к мужчине и притворяется, будто ей страшно. Но простите-извините, мне надо снять с огня рагу. Слышу, оно само просится в рот. Сегодня у меня рубец, это немного развеселит Альфреда; как говорит мой старый дорогуша, ради рубца он готов продать Францию… свою прекрасную Францию!..

В то время как г-жа Пипле занималась своими кулинарными делами, Родольф предавался грустным размышлениям.

Эта молодая женщина (неважно, шла ли речь о маркизе д’Арвиль или о ком-нибудь другом), конечно, долго колебалась, долго боролась с собой, прежде чем согласиться на первое и на второе свидание, но спасительные укоры совести, наверно, помешали ей сдержать свое роковое обещание.

Наконец, уступая необоримому влечению, она подъезжает в слезах, дрожа от страха, к порогу этого дома; однако в ту самую минуту, когда несчастная готова навеки погубить себя, в душе ее раздается голос долга, и она снова избегает бесчестья.

Но ради кого пренебрегает она стыдом и опасностями?

Родольф знал свет и человеческое сердце; он довольно верно определил характер офицера по нескольким штрихам, грубо, наивно приведенным привратницей.

По-видимому, этот человек был настолько глуп и тщеславен, что кичился своим ничтожным, с военной точки зрения, чином, и настолько лишен такта, что не подумал скрыть свою особу под непроницаемым инкогнито, дабы окружить глубокой тайной поступки женщины, которая всем рисковала ради него; и, наконец, до того туп и жаден, что из-за нескольких луидоров подверг свою любовницу наглым гнусным насмешкам обитателей этого дома!

Итак, завтра эта молодая женщина приедет, трепещущая, потерянная, на свиданье, влекомая роковым соблазном, сознавая всю величину совершаемого проступка и не имея иной поддержки среди обуревающего ее сомнения, кроме слепой веры в скромность, порядочность избранника своего сердца, которому она отдает больше нежели жизнь; и кроме того, ей предстоит преодолеть наглое любопытство нескольких мерзавцев, а быть может, и услышать их грязные шутки.

Какой стыд! Какой жестокий урок, какое откровение для сбившейся с пути женщины, которая жила до тех пор лишь среди самых пленительных, поэтичных иллюзий любви!

А мужчина, ради которого она рискует бесчестьем, пренебрегает опасностями, будет ли он хотя бы тронут теми мучительными тревогами, которые она переносит из-за него?

Нет…

Бедная женщина! Слепая страсть в последний раз увлекает ее на край пропасти. Мужественным усилием воли она снова спасает свою добродетель. Что почувствует ее герой, подумав об этой тягостной, об этой святой борьбе?

Он почувствует досаду, злобу, гнев при мысли, что трижды напрасно потревожил себя и что его дурацкому чванству нанесен серьезный ущерб в глазах… привратника.

Наконец, последний штрих его неслыханно грубого поведения: для первого свидания человек этот говорит и одевается так, что он должен вызвать растерянность, замешательство у женщины, и без того подавленной смятением и стыдом!

«О, – думал Родольф, – какой страшный урок был бы преподан этой женщине (надеюсь, мне незнакомой), если бы она услышала, в каких мерзких выражениях говорилось здесь о ее поведении, несомненно преступном, но которое стоило ей стольких слез, опасений и таких жгучих угрызений совести!»

И, представив себе, что героиней этой печальной истории могла быть маркиза д’Арвиль, Родольф задумался о том, в силу какого ослепления, какого рока она могла предпочесть г-ну д’Арвилю, молодому, умному, преданному, щедрому и, главное, нежно ее любящему, этого недалекого, скупого, заядлого эгоиста? Неужели она влюбилась во внешность офицера, как говорят, очень красивого?

Однако Родольф знал г-жу д’Арвиль как женщину со вкусом, сердечную, умную, с возвышенным характером и незапятнанной репутацией. Где она познакомилась с этим человеком? Родольф довольно часто бывал в ее доме и не мог припомнить, чтобы ему доводилось встречать там молодого человека, похожего на этого военного. По зрелом размышлении он почти убедил себя, что речь шла не о маркизе.

Госпожа Пипле, закончив свои кулинарные хлопоты, снова подошла к Родольфу.

– Кто живет на третьем этаже? – спросил он.

– Мамаша Бюрет, редкостная гадалка. Она читает по вашей руке как по открытой книге. У нее бывают очень приличные люди с просьбой погадать им… Она загребает большущие деньги. Да и к тому же гадание не единственное ее ремесло.

– Чем же она еще занимается?

– У нее на дому имеется, так сказать, ссудная касса.

– Что такое?

– Я говорю вам об этом, потому что вы еще молодой человек, а такая касса может побудить вас снять у нас комнату.

– Почему?

– Скоро Масленица, на улицах появятся ряженые: пьеро и пьеретты, грузчики, турки, дикари; в эти дни даже зажиточные люди бывают стеснены в деньгах… Подумайте, как удобно найти выход из положения в своем же доме, вместо того чтобы бежать к «моей тетушке», что гораздо унизительнее, ведь от правительства такого шага не скроешь.

– К вашей тетушке? Значит, она ссужает деньги под залог?

– Неужели вы этого не знаете?.. Полноте, шутник этакий!.. Не прикидывайтесь простаком!

– Я вовсе не прикидываюсь простаком! Почему вы так думаете, госпожа Пипле?

– Спрашиваете, дает ли «моя тетушка» деньги под залог.

– Потому что…

– Потому что все люди, вышедшие из детского возраста, знают, что сходить к «моей тетушке» значит отнести что-нибудь в ссудную кассу.

– А, понимаю… жилица с третьего этажа тоже ссужает деньги под залог.

– Ну и притворщик! Конечно, и гораздо дешевле, чем в большой кассе. Да и, кроме того, иметь с ней дело очень просто… Вы не обременены кучей бумаг, расписок, цифр… ничего такого вам не требуется. Возьмем такой пример: вы приносите мамаше Бюрет рубашку, которая стоит три франка, она дает вам на руки десять су, через неделю вы уплачиваете ей двадцать су, в противном случае ваша рубашка остается у нее. Это же проще простого, правда? Расчет идет в круглых цифрах! Ребенок и тот поймет это.

– В самом деле, все очень просто; но я полагал, что давать деньги под залог запрещено законом.

– Ха! ха! ха! – громко расхохоталась г-жа Пипле. – Вы что, недавно из деревни приехали, молодой человек?.. Простите, я разговариваю с вами так, как если бы была вашей матерью.

– Вы очень добры.

– Понятное дело, запрещено; но если бы люди делали только то, что дозволено, многим пришлось бы потуже затянуть пояс. Мамаша Бюрет ничего не записывает, не дает никаких квитанций, против нее нет улик, и ей плевать на полицию. Вы бы посмотрели, чего только ей не приносят, можно животики надорвать! Я видела, что она ссужала деньги под залог серого попугая, который ругался как одержимый, негодник эдакий!

– Под залог попугая? Сколько же он стоил?

– Погодите… Его здесь все знают: это попугай госпожи Эрбело, вдовы почтальона, которая живет неподалеку отсюда, на улице Сент-Авуа; она дорожит им больше жизни; мамаша Бюрет говорит ей: «Я вам ссужу десять франков под вашу птицу, но если через неделю, в полдень, я не получу своих двадцати франков…»

– Десяти франков…

– Вместе с процентами выходило ровно двадцать франков плюс расходы на кормежку, – «я дам Жако несколько листиков петрушки, приправленных мышьяком». Можете не сомневаться, она прекрасно знает своих клиентов. Ровно через неделю напуганная госпожа Эрбело принесла требуемые двадцать франков и получила обратно свою противную птицу, которая с утра до ночи выкрикивала ругательства. Да такие, что они заставляют краснеть Альфреда, человека донельзя стыдливого. Оно и понятно: его отец был священником… а в революцию, знаете… иные священники женились на монахинях.

– Полагаю, у мамаши Бюрет нет другого ремесла?

– Другого нет, если хотите. Не знаю только, чем они иной раз занимаются с одноглазой по прозвищу Сычиха, запершись в комнатушке, куда никто не входит, за исключением Краснорукого.

Родольф в изумлении взглянул на привратницу.

Последняя по-своему объяснила удивление своего будущего жильца.

– Странное прозвище, правда?

– Да… И эта женщина часто сюда приходит?

– Она не появлялась полтора месяца; но позавчера мы видели ее, она стала немного прихрамывать.

– Чем же она занимается со здешней гадалкой?

– Чего не знаю, того не знаю. Видела только, что в комнатушку, о которой я вам говорила, Сычиха входит не иначе как с господином Красноруким и с мамашей Бюрет; я заметила также, что в эти дни одноглазая что-то приносит в своей корзине, а господин Краснорукий прячет какой-то сверток под плащом, но обратно они ничего не выносят.

– А что может быть в этих свертках?

– Кто его знает, но из всего этого они приготовляют какое-то зелье, так как на лестнице чувствуется запах серы, угля и расплавленного олова; а потом слышишь, что у них в комнате что-то пыхтит, пыхтит, пыхтит… словно кузнечные мехи. Ясное дело, мамаша Бюрет либо ворожит, либо колдовством занимается… Так говорит, по крайней мере, жилец с четвертого этажа, господин Сезар Брадаманти. Ну и тип, я вам доложу! Я называю его типом, по-настоящему же он итальянец, хоть и говорит по-французски, как мы с вами, только с сильным акцентом. Главное, он очень ученый: всякие лекарственные растения знает и зубы умеет рвать, и делает это не за деньги, а чтобы заслужить уважение людей. Скажем, у вас есть шесть гнилых зубов, он вырвет вам пять задаром, а плату возьмет лишь за шестой, сам об этом говорит встречным и поперечным. И не его это вина, если у вас нет шестого испорченного зуба.

– Как это великодушно с его стороны!

– Кроме того, он торгует превосходной водой: она помогает при выпадении волос, вылечивает глазные болезни, мозоли на ногах, расстройство желудка и уничтожает крыс лучше всякого мышьяка.

– И этой же водой он лечит расстройство желудка?

– Да.

– И ею же убивает крыс?

– Да, всех до единой, потому что лекарство, полезное человеку, бывает вредно животным.

– Вы правы, госпожа Пипле, я не подумал об этом.

– А вода эта очень хороша, ведь она настояна на травах, которые господин Брадаманти собрал в горах Ливана, там, где живут люди, похожие на американцев; оттуда он вывез и своего злющего коня, белого с коричневатыми пятнами. Знаете, когда господин Сезар Брадаманти, одетый в красный костюм с желтыми отворотами и в шляпе с пером, сидит в седле, стоит раскошелиться, чтобы взглянуть на него. Не в обиду будь ему сказано, он походит тогда со своей рыжей бородой на Иуду Искариота. Месяц тому назад он нанял Хромулю, сына господина Краснорукого, и одел его на манер трубадура: черная шапочка, белый воротничок и абрикосовая курточка; мальчишка бьет в барабан возле господина Сезара, чтобы привлечь к нему клиентов. И кроме того, ухаживает за пятнистым конем дантиста.

– По-моему, сын вашего главного съемщика занимает весьма скромную должность.

– Отец говорит, что мальчишка должен узнать, почем фунт лиха, иначе он кончит жизнь на эшафоте. В самом деле Хромуля хитер, как обезьяна… и злюка при этом. Он не одну шутку сыграл с бедным господином Сезаром, честнейшим из людей. Подумайте только, он вылечил Альфреда от ревматизма, после чего мы оба питаем к нему слабость. А некоторые зловредные люди утверждают, сударь… но нет, от таких слов волосы встают дыбом. Альфред говорит, что, если это правда, дело могло бы обернуться каторгой.

– Скажите же, в чем тут дело?

– Не смею, язык не повернется.

– Ну так забудем об этом.

– Видите ли, честное слово, сказать такое молодому человеку…

– Не будем говорить об этом, госпожа Пипле.

– Но поскольку вы будете жить в нашем доме, лучше предупредить вас об этих сплетнях. Ведь вы можете зайти к господину Брадаманти, подружиться с ним, а стоит вам поверить таким слухам, и они помешают вашему знакомству.

– Говорите, я слушаю.

– Болтают, что когда… девушке случится сделать глупость… понимаете? И она боится последствий…

– И что же?

– Право, не смею.

– Ну же!..

– Нет, к тому же это глупости…

– Скажите все-таки.

– Враки.

– Скажите, какие именно?

– Это говорят люди, завидующие пятнистому коню господина Сезара.

– Отлично, но что же они говорят, в конце концов?

– Язык не поворачивается.

– Но какое может быть отношение между девушкой, сделавшей глупость, и шарлатаном?

– Я не говорю, что это правда!

– Но, ради бога, в чем тут дело? – воскликнул Родольф, выведенный из терпения странными недомолвками г-жи Пипле.

– Послушайте, молодой человек, – продолжала привратница торжественным тоном, – дайте мне честное слово, что никогда, никому не повторите моих слов!

– Прежде чем дать вам такую клятву, я должен знать, в чем дело.

– Если я расскажу вам об этом, то не из-за шести франков, которые вы мне обещали, не из-за черносмородиновой настойки…

– Хорошо, хорошо.

– А только из-за доверия, которое вы мне внушаете.

– Пусть так.

– И чтобы оказать услугу этому бедному господину Брадаманти, оправдать его в ваших глазах.

– Ваши намерения превосходны, не сомневаюсь, итак…

– Ну вот, опять у меня язык не поворачивается. Знаете, я вам скажу это на ушко, мне будет не так стыдно… Подумать только, какой я ребенок, а?

И старуха шепотом сказала несколько слов Родольфу, который вздрогнул от омерзения.

– Но это ужасно! – воскликнул он, невольно вскакивая на ноги и чуть ли не со страхом смотря вокруг себя, словно этот дом был проклят. – Боже мой, боже мой! – прошептал он в горестном недоумении. – Так, значит, такие чудовищные преступления возможны! И эта омерзительная старуха чуть ли не равнодушно отнеслась к сделанному ею гнусному признанию.

Привратница, продолжавшая заниматься хозяйством, не услышала этих слов Родольфа.

– Такие пакости могут говорить лишь злостные сплетники, – проговорила она. – Как они смеют чернить человека, вылечившего Альфреда от ревматизма, привезшего из Ливана пятнистую лошадь, бесплатно удаляющего пять зубов из шести, имеющего аттестаты со всей Европы, который день в день вносит квартирную плату? Ей-богу, лучше умереть, чем поверить подобным россказням!

В то время как г-жа Пипле кипела негодованием против клеветников шарлатана, Родольф вспомнил письмо, адресованное этому человеку, которое было написано на толстой бумаге, измененным почерком, со следами слез, размывших иные буквы.

Родольф почувствовал драму в этих слезах, в этом таинственном послании.

Страшную драму.

Предчувствие подсказало ему, что жуткие слухи, ходившие об итальянце, не были лишены основания.

– А вот и Альфред, – вскричала привратница, – он скажет вам, как и я, что только злые языки могут обвинять во всяких ужасах этого бедного господина Сезара Брадаманти, который вылечил его от ревматизма.

Глава X. Господин Пипле

Считаем нужным напомнить читателю, что все эти факты относятся к 1838 году…


Господин Пипле вошел в привратницкую с видом серьезным, осанистым; у этого человека, лет шестидесяти от роду, был огромный нос, внушительная полнота, большое лицо, вылепленное и раскрашенное вроде нюрнбергских щелкунчиков. Над этим странным и неподвижным лицом возвышался расширяющийся кверху широкополый и порыжевший от старости цилиндр.

На Альфреде, не расстававшемся с этой шляпой так же, как его жена не расставалась со своим причудливым париком, был старый зеленый костюм с длинными полами и словно свинцовыми отворотами, ибо они лоснились от грязи. Несмотря на цилиндр и зеленый костюм, не лишенный парадности, он не снял скромной эмблемы своего ремесла – кожаного фартука, рыжеватый треугольник которого выделялся на фоне жилета, такого же пестрого, как лоскутное одеяло г-жи Пипле.

Привратник довольно приветливо раскланялся с Родольфом, но, увы, улыбка его была преисполнена горечи. Кроме того, в ней сквозила та глубокая меланхолия, о которой говорила Родольфу г-жа Пипле.

– Альфред, этот господин хочет снять комнату с чуланом на пятом этаже, – сказала г-жа Пипле, представляя Родольфа своему мужу, – и мы ждали тебя, чтобы вместе распить по стаканчику черносмородиновой наливки, которую он заказал.

Эта любезность сразу расположила г-на Пипле к Родольфу: он поднес руку к своей шляпе и произнес голосом, достойным певчего из кафедрального собора:

– Уверен, сударь, мы ублаготворим вас как привратники, а вы ублаготворите нас как жилец: ведь кто на кого похож, тот с тем и схож. Если только, – с тревогой добавил г-н Пипле, – вы не художник.

– Нет, я коммивояжер.

– В таком случае, сударь, разрешите засвидетельствовать вам мое нижайшее почтение. Я счастлив, что природа не создала вас художником – все они исчадья ада!

– Художники – исчадья ада? – переспросил Родольф.

Вместо ответа г-н Пипле поднял руки к потолку и издал нечто вроде негодующего стенания.

– Именно художники отравили жизнь Альфреду. Это они вызвали у него меланхолию, о которой я вам говорила, – тихо сказала г-жа Пипле Родольфу.

И продолжала громче ласковым тоном:

– Полно, Альфред, будь благоразумен, не думай об этих повесах… иначе ты вконец расстроишься и не станешь обедать.

– Нет, я возьму себя в руки и буду благоразумен, – ответил г-н Пипле с печальным достоинством человека, смирившегося со своей участью. – Некий художник сделал мне много зла: он был моим преследователем, моим палачом, но теперь я презираю его. Поверьте, сударь, – продолжал он, повернувшись лицом к Родольфу, – художники – хуже чумы: они пачкают, разрушают дома.

– У вас снимал комнату художник?

– Увы, сударь, был у нас один такой! – с горечью молвил г-н Пипле. – Звали его Кабрионом!

При этом воспоминании привратник судорожно сжал кулаки, несмотря на свою кажущуюся сдержанность.

– Не он ли был последним жильцом комнаты, которую я собираюсь снять? – спросил Родольф.

– Нет, нет, последний был славным парнем по имени Жермен, а до него ее занимал Кабрион. Можете мне поверить, сударь, до того, как этот Кабрион съехал с квартиры, он чуть не довел меня до болезни, до сумасшествия.

– Неужели вы так сожалели об его отъезде? – спросил Родольф.

– Сожалеть о Кабрионе! – изумленно воскликнул привратник. – Сожалеть о Кабрионе! Представьте себе, сударь, господин Краснорукий уплатил ему двухмесячную квартирную плату, чтобы заставить его убраться отсюда; ибо, на наше несчастье, с ним был заключен договор на целый год. Ну и сорванец! Уму непостижимо, какие фортели он выкидывал с нами и с жильцами этого дома. Приведу вам один пример: не было такого духового инструмента, от охотничьего рожка до серпента, которым не воспользовался бы этот мерзавец! Да еще нарочно фальшивил при игре или повторял целыми часами одну и ту же ноту. От этого у всех нас голова раскалывалась. Мы больше двадцати раз подавали прошение господину Краснорукому, главному съемщику, прося его выгнать этого прощелыгу. Наконец мы добились своего, уплатив ему двухмесячную квартирную плату. Что за несуразица, сударь, платить съемщику за два месяца вперед! Но мы готовы были уплатить ему за три месяца, лишь бы избавиться от него. Наконец он уезжает… Вы, может быть, думаете, что с Кабрионом покончено? Ничего подобного. На следующий день в одиннадцать часов вечера я уже успел лечь спать. Бум, бум, бум! Кто-то стучит. Я дергаю за веревку. Какой-то мужчина входит в привратницкую. «Добрый вечер, привратник, – говорит незнакомый голос, – будьте так любезны, дайте мне прядь своих волос!» Супруга говорит мне: «Этот человек ошибся дверью!» И я отвечаю неизвестному: «Это не здесь, обратитесь рядом». – «Но ведь это дом семнадцать? И фамилия его привратника Пипле?» – «Да, говорю я, моя фамилия Пипле». – «Дружище, я попрошу прядь ваших волос для Кабриона; это его желание, личная его просьба, она ему необходима».

Господин Пипле взглянул на Родольфа, покачал головой и скрестил на груди руки в поистине скульптурной позе.

– Понимаете, сударь? Он бесстыдно просил у меня, своего смертельного врага, которого поносил на все лады, прядь моих волос – милость, в которой дамы отказывают иной раз даже своему возлюбленному.

– Куда бы еще ни шло, будь этот Кабрион хорошим жильцом вроде господина Жермена, – заметил Родольф с невозмутимым хладнокровием.

– Даже в этом случае я не дал бы ему пряди своих волос, – величественно сказал человек в цилиндре, – это не в моих принципах, не в моих привычках; но с другим человеком я счел бы своим долгом облечь отказ в вежливую форму.

– Это еще не все, – подхватила привратница. – Представьте себе, сударь, что с того самого дня, в любой час – утром, вечером, ночью, этот мерзкий человек подсылал к Альфреду кучу молоденьких мазил, которые являлись один за другим и требовали у Альфреда прядь его волос для Кабриона!

– Вы, может быть, думаете, что я сдался? – возмущенно заявил г-н Пипле. – Как бы не так! Меня скорее бы отправили на эшафот! После трех-четырех месяцев упорства с их стороны и сопротивления с моей я восторжествовал благодаря энергии и выдержке над этими негодяями. Они поняли, что натолкнулись на железную волю, и отказались от своих наглых выходок. Но все же, сударь, я получил удар вот сюда. – Альфред поднес руку к сердцу. – Сон у меня сделался тревожным, словно я совершил преступление. Я поминутно просыпался, так как мне чудился голос этого проклятого Кабриона. Я опасался всех и каждого, в любом человеке видел врага; я потерял свою обычную приветливость. Когда в окне привратницкой появлялось чужое лицо, я вздрагивал, опасаясь, что это кто-нибудь из банды Кабриона. Я стал подозрительным, хмурым, злоязычным, словно преступник… Я боялся открыть свою душу при первом знакомстве из страха, что этот человек подослан Кабрионом; я потерял вкус ко всему на свете.

Тут г-жа Пипле поднесла указательный палец к своему левому глазу, словно для того, чтобы смахнуть набежавшую слезу, и утвердительно кивнула.

– В конце концов я замкнулся в себе, – продолжал Альфред все более жалобным тоном, – и равнодушно смотрю, как течет река жизни. Разве я был не прав, говоря, что Кабрион, это исчадие ада, отравил мое существование?

И г-н Пипле, глубоко вздохнув, склонил свой высокий цилиндр, словно под гнетом огромного несчастья.

– Понимаю теперь, почему вы не любите художников, – заметил Родольф, – но, надеюсь, господин Жермен, о котором вы упоминали, сгладил неприятное впечатление, оставленное Кабрионом?

– О да, сударь! Вот поистине добрый и достойный молодой человек, бесхитростный, услужливый, не гордый и по-настоящему веселый, так как его шутки никого не задевали, он полная противоположность нахальному и насмешливому Кабриону, да покарает его господь!

– Полно, успокойтесь, дорогой господин Пипле, не произносите больше его имени. А какого же домовладельца осчастливил теперь господин Жермен, этот перл всех жильцов?

– О господине Жермене нет ни слуху ни духу… Никто не знает, куда он переехал… Никто… За исключением мамзель Хохотушки.

– Хохотушки? Кто она такая? – спросил Родольф.

– Простая работница и тоже живет на пятом этаже, – подхватила г-жа Пипле. – Она настоящая жемчужина: за квартиру платит загодя, и такая чистюля, такая любезная и веселая… ласковая, радостная, точно птичка божия. И прилежная, как Золушка; иной раз она зарабатывает до двух франков в день, но, понятно, для этого ей приходится здорово гнуть спину.

– Но почему мадемуазель Хохотушка одна знает, где живет Жермен?

– Прежде чем выехать из нашего дома, – продолжала г-жа Пипле, – он сказал нам: «Писем я не жду, но если случайно придет письмо на мое имя, отдайте его мамзель Хохотушке». Ведь правда, Альфред, ей вполне можно доверить даже ценное письмо?

– Да, насчет мамзель Хохотушки ничего дурного не скажешь, – сурово заметил привратник, – если бы не ее слабость к этому прохвосту Кабриону.

– Что до этого, Альфред, – проговорила привратница, – Хохотушка тут ни при чем, все зависит от помещения. Ведь то же самое было с коммивояжером, который жил в этой комнате до Кабриона, и с господином Жерменом, поселившимся там после подлеца Кабриона; ей-богу, иначе и быть не может, все зависит от воздуха этого этажа.

– Значит, все жильцы комнаты, которую я собираюсь занять, ухаживают за мадемуазель Хохотушкой?

– Да, сударь, и это нетрудно понять: обе комнаты находятся рядом; жилец оказывается соседом Хохотушки; знаете, как это бывает с молодежью… то надо лампу зажечь, то занять раскаленных угольков или же воды. О, что до воды, ее всегда найдешь у Хохотушки, чего другого, а в воде у девушки не бывает недостатка: это ее роскошь, она настоящая утка. Как только у нее выдается свободная минутка, она принимается мыть окна, пол, все свое помещение. Потому-то у нее всегда так чисто!.. Впрочем, вы сами убедитесь в этом.

– Итак, господин Жермен тоже испытал на себе влияние мадемуазель Хохотушки и стал ее добрым другом?

– Да, сударь, и надо сказать, что они прямо-таки были рождены друг для друга. Такие оба красивенькие, молодые; одно удовольствие было смотреть, как они спускаются по лестнице в воскресенье, единственный свободный день этих бедных детей! Она принаряженная, в хорошеньком чепчике и хорошеньком платьице из ткани по двадцать пять су за локоть, в котором она выглядела королевой, он же одет как настоящий щеголь!

– И господин Жермен больше не виделся с девушкой с тех пор, как выехал из этого дома?

– Нет, сударь, если только они не встречаются по воскресеньям, потому что в другие дни Хохотушке некогда думать о любовниках, ей-богу! Она встает в пять или шесть утра и работает до десяти, а иной раз до одиннадцати вечера; она никогда не выходит из своей комнаты, разве что утром, чтобы купить провизии для себя и своих двух канареек, втроем они, право, не так много едят: на два су молока, немного хлеба, салата, пшена, зернышек для птиц и свежей чистой воды. Но это не мешает девушке и двум канарейкам петь и щебетать так, что слушать их одно удовольствие!.. Да и девушка она добрая, сострадательная; правда, деньгами она никому не может помочь; бедняжка работает иной раз по двенадцати часов в день и еле сводит концы с концами, но она недосыпает ночей, чтобы уделить внимание обездоленным, позаботиться о них… Возьмем хотя бы несчастных людей, что ютятся на мансарде, как раз их-то господин Краснорукий и собирается выкинуть на улицу через три-четыре дня. Так вот мамзель Хохотушка и господин Жермен несколько ночей кряду ухаживали за их больными детьми!

– Значит, в этом доме живет нуждающаяся семья?

– Нуждающаяся, сударь? Бог ты мой! Несчастнее их трудно сыскать! Пятеро малолетних детей, тяжело больная мать и полоумная бабка; а кормит всю эту ораву единственный в семье мужчина, работяга, каких мало, но он даже хлеба не ест досыта, хотя трудится, как негр. Спит три часа в сутки, да и какой это сон, когда дети просят: «Хлеба, хлеба!» – больная жена стонет на своем соломенном тюфяке, а старая идиотка принимается иной раз выть, как волчица… тоже, понятно, от голода, потому что разума у нее не больше, чем у скотины. Когда у нее живот подводит, по всей лестнице раздаются ее вопли.

– Какой ужас! – воскликнул Родольф. – И никто им не помогает?

– Как вам сказать, сударь, такие бедняки, как мы, выручаем друг друга по силе возможности. С тех пор как офицер платит мне двенадцать франков в месяц за уборку, я раз в неделю варю мясо и отношу этим горемыкам кастрюльку бульона. Мамзель Хохотушка недосыпает ночей и шьет из оставшихся лоскутов чепчики и распашонки для малышей, но, разумеется, в такие вечера ей приходится платить лишку за освещение… А бедный господин Жермен, который тоже не был богачом, притворялся, будто получает время от времени из деревни несколько бутылок хорошего вина, и тогда Морель (так зовут этого рабочего) выпивал стакан или два, что хоть ненадолго подбадривало его.

– А шарлатан не помогал этим бедным людям?

– Господин Брадаманти? – переспросил привратник. – Он вылечил меня от ревматизма, что правда, то правда, я уважаю его за это; но я тогда же сказал своей подруге: «Анастази, господин Брадаманти…» Гм, гм! Я ведь кое-что сказал тебе о нем, Анастази?

– Да, правда, но он любит пошутить! По крайней мере, на свой лад, почти не раскрывая рта.

– Но что он сделал для Морелей?

– Видите ли, сударь. Когда я заговорила с ним о бедственном положении Морелей, а заговорила я в ответ на его жалобу, что старуха выла всю ночь и не давала ему спать, он ответил: «Если они такие несчастные, я готов бесплатно вырвать у одного из них шестой зуб, если он у него испорчен, и уступить им за полцены бутылку моей целебной воды».

– Так вот, хоть он и вылечил меня от ревматизма, – воскликнул господин Пипле, – я утверждаю, что говорить так нехорошо, но он вечно такие шутки шутит. Будь они только непристойные!..

– Подумай, Альфред, ведь он итальянец, быть может, у них принято так шутить.

– Право, госпожа Пипле, – сказал Родольф, – у меня создалось дурное впечатление об этом человеке, и я не стану ни заходить к нему, ни, как вы говорите, водить с ним компанию… А женщина, что дает деньги под залог, оказалась более щедрой?

– Гм! Не больше, чем господин Брадаманти, – сказала привратница, – она дала Морелям денег под залог их тряпья… Все, что у них было, перекочевало к ней, вплоть до последнего тюфяка… Дело не затянулось, так как больше двух тюфяков у них никогда не было.

– А теперь она им не помогает?

– Мамаша Бюрет? Как бы не так: в своем роде она такая же сквалыга, как и ее любовник; можете мне поверить: господин Краснорукий и мамаша Бюрет… – заметила привратница, с необыкновенным лукавством сощурив глаза и покачав головой.

– Неужели? – спросил Родольф.

– Еще бы… любовь до гроба!.. Ничего не поделаешь! Ночи бабьего лета так же горячи, как и летние ночи, правда, старый дорогуша?

Вместо ответа г-н Пипле меланхолически покачал своим цилиндром.

– Чем занимается этот несчастный рабочий? Какое у него ремесло?

– Он гранильщик фальшивых камней; работает сдельно и так много сидит сгорбившись, что весь скособочился. Вы сами убедитесь в этом… Впрочем, выше головы не прыгнешь, а когда надо прокормить, кроме себя, ораву из семи человек, вот и приходится тянуть лямку! Хорошо еще, что старшая дочь помогает ему по силе возможности, да возможности-то у нее не больно велики.

– А сколько лет девочке?

– Семнадцать, и хороша при этом, как картинка; она работает служанкой у старого скряги и такого богача, что он мог бы скупить весь Париж; это нотариус по имени Жак Ферран.

– Жак Ферран! – воскликнул Родольф, удивленный этим новым совпадением, ибо у нотариуса Феррана или, по крайней мере, у его экономки он должен был получить сведения о Певунье. – Это тот самый Жак Ферран, что живет на Пешеходной улице?

– Правильно!.. Вы его знаете?

– Он нотариус того торгового дома, где я работаю.

– Значит, вам известно, что он скряга, каких мало; но, надо сказать, человек он честный и богомольный… По воскресеньям ходит к обедне и к вечерне, исповедуется и причащается на Страстной неделе; если он и устраивает застолье, то для одних только священников, пьет святую воду и ест благословленный хлеб… Принимает скудные сбережения от бедноты. Словом, он праведник! А вместе с тем скуп и безжалостен и к другим, и к себе. Уже полтора года, как несчастная Луиза, дочка Мореля, служит у него в прислугах. Девушка сущая овечка по характеру, а работает как лошадь и за какие-то жалкие восемнадцать франков в месяц делает всю работу по дому; шесть франков оставляет себе, а все остальное отдает родителям. Конечно, это подспорье в хозяйстве, но ведь в семье-то восемь ртов!..

– И все же отец что-то зарабатывает, если он трудолюбив.

– Такого работягу, как он, поискать! За всю жизнь даже не притронулся к спиртному. Человек он порядочный, добрый, как Иисус Христос. За свое усердие он готов просить у господа бога лишь одного: чтобы в сутках было сорок восемь часов. Тогда он заработал бы побольше денег для своей ребятни.

– Неужели у него такая невыгодная работа?

– Он три месяца проболел, и это выбило его из колеи; жена погубила свое здоровье, ухаживая за ним, и теперь сама дышит на ладан; последние три месяца им пришлось жить на двенадцать франков Луизы, на то, что они получали под залог у мамаши Бюрет, и на несколько экю, которые им ссудила посредница, доставляющая ему работу. Но подумать только, ведь их восемь человек. Они у меня из головы не выходят, а посмотрели бы вы на их трущобу!.. Но довольно говорить об этом: мой обед готов, а при мысли об их мансарде у меня тошнота подступает к горлу. К счастью, господин Краснорукий скоро выселит их из дома. Я говорю это не по злобе, поверьте, но если уж так повелось, что кто-то должен прозябать в нищете, как эти несчастные Морели, пусть лучше прозябают в другом месте, мы все равно не можем им помочь. Зато перед глазами у нас одной бедой будет меньше.

– Но если он выгонит их, куда же они пойдут?

– Почем я знаю.

– А сколько зарабатывает в день этот рабочий?

– Если бы ему не приходилось ухаживать за матерью, женой и детьми, он зарабатывал бы четыре-пять франков, уж больно он старательный, но три четверти времени бедняга занят хозяйством, а потому выгоняет не больше сорока су.

– Это не густо. Несчастные люди!

– Да уж, несчастнее быть некуда! Вы правильно сказали. Но на свете столько горемык, которым мы все равно не можем помочь, что приходится в чем-то искать утешение, не правда ли, Альфред? Кстати, мы совсем забыли про черносмородиновую наливку.

– По правде говоря, госпожа Пипле, то, что вы мне рассказали, расстроило меня – вы выпьете наливку за мое здоровье вместе с господином Пипле.

– Вы очень любезны, сударь, – проговорил привратник, – но скажите, вы по-прежнему хотите посмотреть комнату на пятом этаже?

– Охотно, и, если она мне подойдет, я тут же дам вам задаток.

Привратник вышел из своего логова. Родольф последовал за ним.

Глава XI. Четыре этажа

Темная сырая лестница казалась еще мрачнее в этот печальный зимний день.

Для человека наблюдательного каждая дверь, ведущая в одну из квартир дома, имела свой неповторимый вид.

Так, дверь в холостяцкую квартиру офицера была только что выкрашена в коричневый цвет с прожилками под стать палисандровому дереву; медная позолоченная ручка сверкала над замочной скважиной, а великолепный шнур звонка с красной шелковой кистью контрастировал с грязными облупленными стенами.

Дверь третьего этажа, занимаемого гадалкой, которая давала деньги под залог, являла еще более странное зрелище: чучело совы, птицы в высшей степени символической и загадочной, было прибито за крылья и лапки к дверной раме, а зарешеченное окошечко позволяло гадалке рассмотреть посетителя, прежде нежели впустить его.

Жилище итальянского шарлатана, подозреваемого в том, что он занимается недозволенным ремеслом, тоже выделялось своим необычным входом, ибо его фамилия была выведена из лошадиных зубов, вделанных в прибитую к двери черную деревянную доску.

Шнур от звонка не заканчивался, как обычно, лапкой зайца или копытцем косули, а мумифицированной рукой обезьяны.

Вид ссохшейся ручки с пятью маленькими пальчиками и ноготками был омерзителен.

Казалось, будто это ручка ребенка.

В ту минуту, когда Родольф проходил мимо этой показавшейся ему зловещей двери, за ней послышались сдерживаемые рыдания, затем тишину дома внезапно нарушил крик боли, крик судорожный, пугающий, словно исторгнутый из глубины человеческого сердца.

Родольф вздрогнул.

Чувство опередило сознание, он подбежал к двери и резко позвонил.

– Что с вами, сударь? – спросил удивленный привратник.

– Какой жуткий крик, – проговорил Родольф, – разве вы не слышали?

– Понятно, слышал. Кричал, верно, какой-нибудь пациент господина Сезара Брадаманти, которому он вырвал зуб или два.

Это объяснение было правдоподобно, но оно не удовлетворило Родольфа.

Только что раздавшийся крик показался ему не только воплем физической боли, но и, если можно так выразиться, боли душевной.

Звонок прозвучал очень громко.

Сперва никто на него не отозвался.

Послышалось хлопанье дверей; затем за стеклом небольшого оконца, пробитого возле двери, на которое машинально смотрел Родольф, появились смутные очертания изможденного синевато-бледного омерзительного лица с копной рыжих с проседью волос и длинной, такого же цвета бородой.

Лицо тут же исчезло.

Родольф был ошеломлен.

Промелькнувшая в оконце физиономия показалась ему знакомой.

Эти блестящие зеленые, как аквамарин, глаза под широкими бровями, рыжими и взъерошенными, эта мертвенная бледность, этот тонкий нос, похожий на орлиный клюв, с широкими ноздрями, позволяющими видеть часть носовой перегородки, – все это ясно напомнило ему некоего аббата Полидори, которого проклинали во время своей беседы Мэрф и барон фон Граун.

Хотя Родольф не видел аббата Полидори шестнадцать или семнадцать лет, у него было множество причин не забывать его; одно обстоятельство сбивало его с толку: священник, которого, как ему казалось, он узнал в облике рыжего шарлатана, был прежде жгучим брюнетом.

Родольфа не слишком бы удивило (при условии, что его подозрения были обоснованны), если бы человек, облеченный саном священника, человек, известный своими дарованиями, обширными познаниями и редким умом, пал столь низко, что покрыл себя позором, ибо эти выдающиеся способности, эти обширные познания и редкий ум сочетались у него с величайшей испорченностью, с разнузданным поведением, порочными наклонностями и, главное, с таким циничным бахвальством, с таким убийственным презрением к людям и вещам, что, впав в заслуженную нищету, он не только мог, но и должен был прибегнуть к самым недостойным ухищрениям и находить своего рода ироническое, кощунственное удовлетворение в том, что он, человек с поистине выдающимися дарованиями и умом, он, облеченный саном священника, играет в жизни роль бесстыдного фигляра.

Но, повторяем, хотя они расстались с аббатом Полидори, когда тот был в расцвете сил и теперь должен был сравняться по возрасту с шарлатаном, между этими двумя людьми были столь явные различия, что Родольф усомнился в своей догадке.

– Давно ли поселился у вас в доме господин Брадаманти? – спросил он г-на Пипле.

– Около года тому назад, сударь, и тут же уплатил мне за январь месяц. Жилец он аккуратный и, главное, вылечил меня от злейшего ревматизма… Но, как я уже говорил вам, у него есть один недостаток: уж слишком много он зубоскалит и ни к чему не имеет уважения.

– В каком смысле?

– Я не невинная девушка, сударь, награжденная за добродетель, – серьезно проговорил г-н Пипле, – но смеяться можно по-разному.

– Так, значит, он весельчак?

– Дело не в том, что он человек веселый, как раз наоборот; вид у него как у мертвеца, и он никогда по-настоящему не смеется… а только на словах; для него нет ничего святого – ни отца, ни матери, ни бога, ни дьявола, он над всем издевается, даже над своей водой, своей целебной водой, сударь! Не скрою от вас, иной раз его шутки так пугают меня, что я весь покрываюсь гусиной кожей. Если ему случается провести у нас четверть часа, он пускается в непристойные разговоры о полуголых женщинах, которых повидал в далеких странах… и когда после этого мы с Анастази остаемся с глазу на глаз… так вот, сударь, я, который за тридцать семь лет привык нежно любить жену и считаю такое отношение правильным… так вот, мне начинает казаться, что я меньше люблю ее… Вы будете смеяться надо мной… но господин Сезар рассказал нам как-то о пиршествах племенных вождей, на которых он присутствовал, чтобы проверить, достаточно ли прочны зубы, вставленные им этим царькам; так вот, после его ухода мне показалось, что пища горчит, и я потерял всякий аппетит. Наконец, я люблю свое дело, сударь, я горжусь им. Я мог бы шить новую обувь, как и многие сапожники-честолюбцы, но, по-моему, я приношу не меньше пользы, подбивая подметки к старым башмакам. Так вот, сударь, бывают дни, когда насмешки этого дьявола Брадаманти заставляют меня жалеть, что я не стал первоклассным сапожником, честное слово! А как он говорит о женщинах какого-нибудь дикого племени, которых близко знавал… Повторяю, сударь, я не девушка, награжденная за добродетель, но иной раз, черт возьми, я краснею до корней волос, – прибавил г-н Пипле с видом оскорбленной добродетели.

– И госпожа Пипле терпит такие разговоры?

– Анастази обожает умных людей, а, несмотря на свои вольные речи, господин Сезар очень умен; вот почему она все ему спускает.

– Она сказала мне также о некоторых чудовищных слухах…

– Сказала?

– Будьте покойны, я не болтлив.

– Так вот, сударь, я этим слухам не верю и никогда не поверю, и все же помимо моей воли они приходят мне на ум, а это еще увеличивает странное впечатление от шуток господина Брадаманти. Словом, сударь, скажу вам положа руку на сердце, что я ненавижу Кабриона и унесу эту ненависть с собой в могилу. Так вот, иной раз мне кажется, что я предпочел бы его бесстыдные проделки надо мной и нашими жильцами насмешкам, которыми сыплет с невозмутимым видом господин Сезар, неприятно морща губы, что напоминает мне агонию моего дядюшки Русело, который, хрипя перед смертью, морщил губы в точности как господин Брадаманти.

Несколько слов г-на Пипле о постоянной иронии, с которой шарлатан отзывается обо всех и обо всем и своими горькими шутками отравляет самые скромные радости, подтвердили первоначальные подозрения Родольфа; в самом деле, стоило аббату сбросить свойственную ему маску, как он неизменно проявлял самый наглый и возмутительный скептицизм.

Твердо решив выяснить свои сомнения, ибо присутствие аббата могло нарушить его планы, готовый придать зловещий смысл душераздирающему крику, поразившему его, Родольф последовал за привратником на следующий этаж, чтобы осмотреть сдаваемую внаем комнату.

Квартирку Хохотушки, находившуюся рядом с этой комнатой, легко было узнать по прелестному знаку внимания, оставленному ей художником, смертельным врагом г-на Пипле.

С полдюжины маленьких толстощеких амуров, весьма изящно и остроумно написанных в духе Ватто, окружали дверную табличку, держа в руках всякие подходящие к случаю предметы – кто наперсток, кто ножницы, кто утюг или зеркальце; на светло-голубом фоне таблички красовалась выведенная розовой краской надпись: «Мадемуазель Хохотушка, портниха». Вся композиция была обрамлена гирляндой цветов, выделяющейся на бледно-зеленом фоне двери.

Это очаровательное небольшое панно являло резкий контраст с безобразием стен и лестницы.

Рискуя растравить кровоточащую рану Альфреда, Родольф все же обратился к нему с вопросом:

– Скажите, это, очевидно, работа господина Кабриона?

– Да, сударь, он отважился испортить эту дверь непристойной мазней, изобразив на ней голых детей, которых зовут амурами. Без горячих просьб мамзель Хохотушки и попустительства господина Краснорукого я бы все это соскоблил, а также палитру, что изображена на двери вашей комнаты.

В самом деле, палитра с полным набором красок как бы висела на этой двери.

Родольф последовал за привратником в довольно обширную комнату, предшествуемую крохотной передней и освещенную двумя большими окнами, которые выходили на улицу Тампль; несколько фантастических набросков, изображенных на ее двери г-ном Кабрионом, были тщательно сохранены г-ном Жерменом.

У Родольфа было достаточно причин, чтобы снять эту комнату, и он вручил привратнику скромную сумму в сорок су.

– Комната мне вполне подходит, а вот и задаток; завтра я велю привезти сюда мебель. Как по-вашему, мне не надо обращаться к главному съемщику, господину Краснорукому? – спросил он у привратника.

– Нет, сударь, он лишь изредка наведывается к нам: приходит лишь по своим делишкам с мамашей Бюрет. Все жильцы обращаются непосредственно ко мне; я попрошу вас только назвать ваше имя.

– Родольф.

– Родольф, а дальше?..

– Просто Родольф, господин Пипле.

– Ваше дело, сударь; я спросил об этом не из любопытства: каждый волен назваться любым именем.

– Скажите, господин Пипле, не следует ли мне зайти завтра к Морелям и узнать в качестве их нового соседа, не могу ли я помочь им в чем-нибудь, ведь мой предшественник, господин Жермен, тоже по мере сил помогал им.

– Конечно, сударь; только ваш визит будет ни к чему, ведь их выселяют отсюда, но он им польстит.

Затем, словно осененный внезапной догадкой, г-н Пипле взглянул на своего жильца с гордым, самодовольным и лукавым видом.

– Понимаю, понимаю! – воскликнул он. – Это для начала, чтобы зайти потом по-соседски к молоденькой швее.

– Как раз на это я и рассчитываю.

– Тут нет ничего дурного, сударь: таков обычай; и, знаете, мамзель Хохотушка, верно, услыхала, что кто-то пришел осматривать комнату, и ждет не дождется, чтобы увидеть нового жильца. Я погромче поверну ключ в замке, а вы не спускайте глаз с ее двери.

В самом деле, Родольф заметил, что дверь, так любезно украшенная амурами в стиле Ватто, была приоткрыта, и смутно различил за ней вздернутый носик и большие черные глаза, блестящие и любопытные; но как только он замедлил шаг, дверь сразу захлопнулась.

– Я же говорил, что она поджидает вас! – заметил привратник и, помолчав, добавил: – Прошу прощения, сударь!.. Я загляну в свою обсерваторию.

– Какую обсерваторию?

– На самом верху этой приставной лестницы имеется площадка, куда выходит дверь мансарды Морелей, а за обшивкой их стены я обнаружил небольшое углубление, куда и складываю всякий хлам. В стене много трещин, вот почему из этого углубления я вижу и слышу Морелей так же ясно, как будто сижу у них в комнате. Я не шпионю за ними, помилуй бог! Я просто смотрю на их жизнь, как на мрачную мелодраму. Зато, вернувшись к себе в привратницкую, я чувствую себя так, словно попал во дворец. Вот что, сударь, если вам охота поглядеть на них, не то они скоро уедут… Зрелище это печальное, но любопытное, и, когда заходишь к ним, они ведут себя как дикари, стесняются, видите ли…

– Вы очень любезны, господин Пипле, как-нибудь в другой раз, может быть, завтра я воспользуюсь вашим предложением.

– Пожалуйста, сударь; но сейчас мне надо подняться в свою обсерваторию за куском сафьяна. Если вы желаете спуститься вниз, я вас догоню.

И г-н Пипле стал карабкаться по лестнице, ведущей на мансарду, – восхождение, довольно опасное в его возрасте.

Родольф бросил последний взгляд на дверь мамзель Хохотушки, думая о том, что эта девушка, бывшая приятельница бедной Певуньи, вероятно, знает, где нашел себе пристанище сын Грамотея, когда на этаже под ним кто-то вышел от шарлатана; он услышал легкую женскую поступь и шелест шелкового платья. Родольф задержался, чтобы не смущать посетительницу.

Когда звук ее шагов затих, он продолжил свой путь.

На последних ступеньках второго этажа он поднял носовой платок, видимо принадлежавший особе, побывавшей у шарлатана.

Родольф подошел к одному из узких окон, освещавших лестничную площадку, и рассмотрел платок, богато отделанный кружевами; на одном из его уголков были вышиты инициалы Л и Н, увенчанные герцогской короной.

Платок был буквально залит слезами.

Родольф хотел было ускорить шаг, чтобы отдать платок потерявшей его особе, но побоялся, что такая любезность может сойти за проявление непристойного любопытства; он оставил у себя платок, случайно напав на след какой-то таинственной и, очевидно, мрачной истории.

Войдя к привратнице, он спросил:

– Скажите, госпожа Пипле, вы не заметили спустившейся по лестнице женщины?

– Да, сударь. От господина Сезара только что вышла красивая, высокая, стройная женщина под черной вуалью. Мальчишка Хромуля сходил за извозчиком, на котором она и уехала. Меня удивило, что этот негодник уселся на задок экипажа, быть может, чтобы посмотреть, где живет эта дама, ведь он любопытен, как сорока, и проворен, как хорек, несмотря на свою хромую ногу.

Итак, подумал Родольф, шарлатан узнает адрес этой женщины. Уж не он ли приказал Хромуле последовать за незнакомкой?

– Так как же, сударь? Подошла вам комната или нет? – спросила привратница.

– Вполне подошла; я снял ее и завтра же пришлю свою мебель.

– Да благословит вас бог, сударь, за то, что вы зашли к нам. В нашем доме появится хотя бы один приятный жилец. У вас такой добросердечный вид, что вы сразу приглянулись Пипле. Вы будете смешить его, как смешил господин Жермен, у которого всегда находилась для него какая-нибудь шутка; а моему бедному дорогуше только бы посмеяться; мне кажется поэтому, что не пройдет и месяца, как вы с ним крепко сдружитесь.

– Полноте, вы льстите мне, госпожа Пипле.

– Нисколько; я говорю от чистого сердца. А если вы будете милы с Альфредом, я отблагодарю вас; увидите вашу маленькую квартирку: я как зверь воюю с пылью; а если пожелаете отобедать с нами в воскресенье, я вам приготовлю такое угощение, что вы пальчики оближете.

– Договорились, госпожа Пипле, вы будете убирать мою комнату; завтра вам привезут мебель, а я зайду, чтобы проследить за ее расстановкой.

Родольф вышел.

Результаты его посещения дома на улице Тампль были весьма плодотворны не только для раскрытия тайны, которую он хотел узнать, но и для благородных целей, побуждавших его делать добро и предотвращать зло.

А результаты эти были таковы.

Мадемуазель Хохотушка явно была осведомлена о новом пристанище Франсуа Жермена, сына Грамотея.

Молодая женщина, весьма напоминавшая, увы, маркизу д’Арвиль, назначила на следующий день свидание офицеру, которое могло навеки запятнать ее доброе имя.

А Родольф по многим причинам относился с глубоким участием к г-ну д’Арвилю, спокойствие и честь которого были поставлены под угрозу.

При посредстве Краснорукого честный и работящий ремесленник, впавший в безысходную нищету, должен был вскоре оказаться на улице вместе со своей семьей.

Кроме того, Сычиха, недавно вышедшая из больницы, куда она попала после происшествия на аллее Вдов, поддерживала подозрительные сношения с г-жой Бюрет, гадалкой, дававшей деньги под залог, которая жила на третьем этаже этого же дома.

Собрав все эти сведения, Родольф вернулся домой на улицу Плюме; посещение нотариуса Жака Феррана он решил отложить до следующего дня, ибо в тот вечер ему предстояло побывать на роскошном балу в посольстве ***.

Прежде нежели принять участие с нашим героем в этом празднестве, давайте бросим взгляд на Тома и Сару, важных действующих лиц этой истории.

Глава XII. Том и Сара

Саре Сейтон, вдове графа Мак-Грегора, было тогда тридцать семь – тридцать восемь лет; она принадлежала к знатному шотландскому роду и была дочерью баронета, проживавшего обычно в своей усадьбе. Оставшись круглой сиротой в возрасте семнадцати лет, красавица Сара покинула Шотландию вместе с братом Томом Сейтоном оф Холсбери.

Нелепые пророчества крестьянки, бывшей кормилицы Сары, непомерно раздули основные недостатки девушки – гордость и тщеславие, ибо старуха с глубоким убеждением и редкой настойчивостью предсказывала ей самый высокий удел… Скажем прямо: удел королевы.

Юная шотландка поверила этим словам кормилицы и в угоду своему славолюбию постоянно вспоминала, что некая гадалка тоже обещала корону красивой, очаровательной креолке, которая заняла впоследствии французский трон и была истинной королевой по обаянию и доброте, тогда как другие бывают королевами по величавости и благородству осанки.

Странное дело! Том Сейтон, такой же суеверный, как и его сестра, поощрял нелепые надежды Сары и решил посвятить свою жизнь осуществлению ее мечты, мечты столь же блестящей, сколь и безумной.

Однако брат с сестрой не были настолько слепы, чтобы твердо верить предсказаниям кормилицы, и вопреки своему горделивому презрению к второстепенным королевствам и княжествам готовы были пренебречь размерами этих владений, лишь бы корона увенчала взбалмошную головку Сары.

При помощи «Готского альманаха» на тысяча восемьсот девятнадцатый год от Рождества Христова Том Сейтон составил перед своим отъездом из Шотландии нечто вроде синоптической таблицы всех неженатых королей и принцев Европы с указанием возраста каждого из них.

Невзирая на всю их нелепость, честолюбивые мечты брата с сестрой были лишены неблаговидных расчетов. Том собирался помочь Саре плести брачные интриги ради заполучения любого венценосца и способствовать ей во всех поисках, которые могли бы привести их обоих к желаемому результату; но он скорее убил бы сестру, чем видеть ее любовницей какого-нибудь принца, даже если бы такая связь сулила ей законный брак.

Своеобразный брачный список, составленный Томом и Сарой по «Готскому альманаху», удовлетворил их обоих.

Особенно много наследных принцев оказалось в Германском союзе. Сара была протестанткой; Том знал, с какой легкостью в Германии заключаются морганатические браки, браки вполне законные, и в крайнем случае готов был дать согласие на такой брачный союз. Итак, брат и сестра решили отправиться прежде всего в Германию и именно там приступить к предполагаемой ловле женихов.

Если такой проект покажется читателю невероятным, а такие надежды безумными, мы ответим прежде всего, что безудержное честолюбие, к тому же раздутое суеверием, вряд ли может претендовать на благоразумие, ибо его привлекает лишь невозможное; стоит вспомнить, кроме того, некоторые современные факты, начиная с респектабельных морганатических браков между монархами и нетитулованными особами и кончая любовной одиссеей мисс Пенелопы и принца Капуанского[68], чтобы отказать бредням Тома и Сары в возможности счастливого исхода.

Добавим, что чарующая красота сочеталась у Сары с самыми разнообразными талантами и с силой обольщения, тем более опасной, что, несмотря на свою сухую, холодную душу, изворотливый и злой ум, глубокую скрытность и цельный, настойчивый характер, она производила впечатление женщины великодушной, пылкой и страстной.

При этом внешность ее была столь же обманчива, как и характер.

Большие темные глаза Сары под черными как смоль бровями, то искрометные, то томные, умели выражать весь пыл страсти, хотя жгучие порывы любви еще ни разу не заставили биться ее ледяное сердце, а чувственные или сердечные увлечения не могли нарушить безжалостных расчетов этой хитрой, эгоистичной и честолюбивой женщины.

Перебравшись на континент, Сара решила по совету брата повременить с «военными действиями» до посещения Парижа, дабы, вращаясь в обществе, прославленном приятностью общения, непринужденностью, изяществом и вкусом, придать лоск своему воспитанию и сгладить присущую ей британскую чопорность.

В высший парижский свет Сара получила доступ благодаря нескольким рекомендательным письмам и милостивому покровительству жены английского посла, а также престарелого маркиза д’Арвиля, знавшего некогда в Англии отца Тома и Сары.

Лживые, холодные, рассудочные люди усваивают с поразительной легкостью несвойственные им язык и манеры; у них все показное, внешнее, поверхностное, притворное, наигранное; стоит кому-нибудь разгадать натуру такого сорта людей, чтобы погубить их в общественном мнении; вот почему своеобразный инстинкт самосохранения помогает им как нельзя лучше маскировать свою внутреннюю сущность. Они гримируются и меняют манеры с быстротой и ловкостью заправского актера.

Короче говоря, после полугодового пребывания в Париже Сара могла состязаться с заправской парижанкой благодаря приобретенной ею пикантной живости разговора, заразительному веселью, простодушному кокетству, наивной игривости взгляда, одновременно целомудренного и страстного.

Найдя свою сестру достаточно хорошо подготовленной, Том отбыл с ней в Германию, снабженный превосходными рекомендательными письмами.

Первым государством Германского союза, находившимся на пути Тома и Сары, было великое герцогство Герольштейнское, обозначенное следующим образом в непогрешимом «Готском альманахе» за год 1819-й:

ГЕНЕАЛОГИЯ ЕВРОПЕЙСКИХ

МОНАРХОВ И ИХ СЕМЕЙ

ГЕРОЛЬШТЕЙН

Великий герцог Максимилиан-Родольф родился 20 декабря 1764 года и вступил на престол 21 апреля 1785 года после кончины своего отца Карла-Фредерика-Родольфа.

Сын герцога Максимилиана-Родольфа родился 17 апреля 1803 года.

Вдовствующая великая герцогиня Юдифь потеряла своего супруга великого герцога Карла-Фредерика-Родольфа 21 апреля 1785 года.


Как человек здравомыслящий, Том записал во главе своего списка наиболее молодых наследников престола, с которыми он хотел породниться, полагая, что юность гораздо легче поддается соблазну, нежели зрелый возраст. Кроме того, как мы уже говорили, Том и Сара получили самые горячие рекомендации к великому герцогу Герольштейнскому от престарелого маркиза д’Арвиля, очарованного, как и все, Сарой, красотой, изяществом и врожденным обаянием которой он не мог нахвалиться.

Согласно «Готскому альманаху», наследником престола великого герцогства Герольштейнского был Густав-Родольф; ему едва минуло 18 лет, когда Том и Сара были представлены его отцу.

Прибытие юной шотландки всколыхнуло этот небольшой немецкий двор, спокойный, простой, строгий, словом, патриархальный. Великий герцог, прекраснейший из людей, управлял своим государством с мудрой твердостью и отеческой добротой; трудно было бы найти государство, более процветающее и спокойное, чем это небольшое княжество, население которого, трудолюбивое, серьезное, воздержанное и благочестивое, являло собой идеальное воплощение германского характера.

Жители Герольштейна были так счастливы, так довольны своим положением, что просвещенному и заботливому великому герцогу не стоило труда предохранить их от мании конституционных нововведений.

Что же касается современных открытий и идей, могущих оказать глубокое воздействие на благосостояние и нравы народа, то великий герцог постоянно справлялся о них в различных европейских странах через своих представителей, у которых, в сущности, не было иной заботы, как держать его в курсе всевозможных научных открытий с точки зрения их общественной и практической пользы.

Мы уже говорили выше, что великий герцог испытывал чувства любви и признательности к престарелому маркизу д’Арвилю за огромные услуги, которые тот оказал ему в 1815 году; вот почему благодаря рекомендации этого последнего Том и Сара Сейтон оф Холсбери были приняты при Герольштейнском дворе с особым почетом и радушием.

Не прошло и двух недель после приезда брата с сестрой в Герольштейн, как Сара, наделенная острой наблюдательностью, без труда разгадала твердый, честный и открытый характер великого герцога; прежде нежели обольстить сына, что должно было неминуемо случиться, она задумала, и вполне разумно, удостовериться в намерениях отца. Великий герцог так безумно любил Родольфа, что сначала Сара поверила, будто он способен согласиться на мезальянс своего дорогого сына, лишь бы не видеть его несчастным. Но шотландка вскоре убедилась, что этот столь нежный отец никогда не отречется от иных принципов и идей, имеющих отношение к долгу и обязанностям коронованных особ.

Это было не гордыней с его стороны, а сознанием своего высокого положения, чувством чести и здравым смыслом.

Между тем человек столь энергичного склада, который бывает тем ласковее и добрее, чем он тверже и сильнее характером, никогда не уступит в том, что касается его положения, чести и здравого смысла.

Столкнувшись с таким препятствием, Сара уже была готова отказаться от своих замыслов, но, сообразив, что Родольф еще очень молод, что все хвалят его за мягкость, доброту, за нрав, одновременно застенчивый и мечтательный, она посчитала юного герцога человеком слабым, нерешительным и с прежним упорством продолжала добиваться осуществления своих проектов и надежд.

В этих сложных обстоятельствах Сара и ее брат проявили чудеса ловкости.

Молодая девушка сумела привлечь на свою сторону всех и, главное, тех женщин, которые могли приревновать ее или позавидовать ее преимуществам; скромностью и простотой она заставила их забыть о своих достоинствах и красоте. Вскоре она стала любимицей не только великого герцога, но и его матери, вдовствующей великой герцогини Юдифи, которая, вопреки или благодаря своему девяностолетнему возрасту, до безумия любила все юное и прелестное.

Том и Сара не раз заговаривали о своем отъезде. Герольштейнский монарх не желал и слышать о нем, и, чтобы окончательно привязать к своему двору брата с сестрой, он попросил баронета Тома Сейтона оф Холсбери принять в ту пору вакантную должность обершталмейстера и упросил Сару не покидать великой герцогини Юдифи, которая не могла обходиться без нее.

После долгих колебаний, которые наталкивались на настоятельные уговоры, Том и Сара приняли эти блестящие предложения и обосновались при Герольштейнском дворе, куда они прибыли всего два месяца тому назад.

Сара была превосходной певицей: зная вкус великой герцогини к композиторам прежнего времени и, в частности, к Глюку, она выписала произведения этого знаменитого композитора и обворожила престарелую герцогиню своей неисчерпаемой любезностью и тем выдающимся талантом, с которым исполняла его прекрасные старинные мелодии, такие простые и выразительные.

Том, со своей стороны, был весьма полезен великому герцогу в порученной ему должности. Шотландец превосходно знал лошадей, любил порядок и был человеком твердым; за короткое время он преобразовал дворцовые конюшни, огромный ущерб которым был нанесен небрежностью и рутиной.

Вскоре брата с сестрой одинаково полюбили при этом дворе, где они зажили в холе и неге. Вкусы монарха повелевают и вкусами подданных. К тому же Саре требовалась такая сильная поддержка, что она пустила в ход весь свой дар обольщения, чтобы привлечь на свою сторону как можно больше придворных. Ее лицемерие, облеченное в самую привлекательную форму, легко обмануло большинство честных немок, и вскоре всеобщая любовь подтвердила исключительное благоволение к ней великого герцога.

Итак, наша парочка заняла при Герольштейнском дворе прекрасное и почетное положение; что до Родольфа, то о нем даже не упоминалось. Благодаря счастливой случайности через несколько дней после приезда Сары юный герцог уехал на смотр войск в сопровождении адъютанта и своего верного Мэрфа.

Это отсутствие вдвойне благоприятствовало видам Сары, позволяя ей сосредоточить внимание на основных нитях своего матримониального заговора без стеснительного присутствия юного наследника престола, слишком явное восхищение которого, по всей вероятности, вызвало бы опасения великого герцога.

А в отсутствие своего сына он, к сожалению, не подумал о том, что приблизил к себе молодую девушку, обладающую редкой красотой и игривым умом, которой придется постоянно встречаться с Родольфом.

Сара осталась внутренне равнодушной к столь трогательному и радушному приему и к тому благородному доверию, с которым она была введена в эту королевскую семью.

Ни эта девушка, ни ее брат ни на минуту не подумали отказаться от своих дурных намерений и сознательно внесли смятение и горе в этот спокойный и счастливый двор. Они холодно предвидели результаты жестоких раздоров, которые возникнут из-за нее между отцом и сыном, столь нежно любившими друг друга.

Глава XIII. Сэр Вальтер Мэрф и Аббат Полидори

В детстве Родольф отличался хрупким телосложением, и его отец принял следующее решение, с первого взгляда странное, а в сущности, вполне разумное.

Английские дворяне, живущие в своих поместьях, отличаются прекрасным здоровьем. Это преимущество зависит в огромной степени от полученного ими воспитания на лоне природы; суровое и простое, оно прекрасно развивает их физически. Родольф скоро выйдет из-под опеки женщин; мальчик он изнеженный; если приучить его к жизни сына английского фермера (с некоторыми поблажками), это закалит, пожалуй, его слабый организм.

Герцог Герольштейнский выписал из Англии человека достойного, который вполне мог руководить физическим воспитанием наследного принца; итак, это важное дело было поручено сэру Вальтеру Мэрфу, атлетически сложенному джентльмену из Йоркшира. Те навыки, которые он привил мальчику, вполне отвечали намерениям великого герцога.

Родольф, освобожденный от всякого этикета, занимался с Мэрфом сельскохозяйственными работами, доступными ему по возрасту, и вел простую, мужественную и однообразную жизнь людей, близких к природе; все его удовольствия и развлечения заключались в физических упражнениях, борьбе, кулачном бое, езде верхом и охоте.

На чистом воздухе, среди лугов, лесов и гор, юный принц, казалось, преобразился и вырос крепким, как молодой дуб; его несколько болезненная бледность уступила место здоровому румянцу; по-прежнему стройный и выносливый, он выходил победителем из самых утомительных испытаний: ловкость, энергия и смелость восполняли у него недостаток мускульной силы, и вскоре он уже не без успеха боролся с людьми гораздо старше себя; в это время Родольфу было пятнадцать-шестнадцать лет.

Образование Родольфа неизбежно пострадало от предпочтения, отданного физическому воспитанию: познания его были весьма ограниченны; но великий герцог думал вполне резонно, что предъявлять большие требования к уму человека можно лишь тогда, когда этот ум находит опору в сильном, хорошо развитом теле; тогда умственные способности, хотя и поздно оплодотворенные образованием, развиваются чрезвычайно быстро.

Славный Вальтер Мэрф не был человеком ученым; он мог дать Родольфу лишь немногие первоначальные знания; но никто не мог лучше его внушить своему ученику сознание того, что справедливо, честно, великодушно, и отвращение ко всему низкому, подлому, мелкому.

Ненависть к злу, деятельное и благотворное преклонение перед добром навсегда срослись с душой Родольфа; позже, в буре страстей эти принципы сильно поколебались, но никогда не были вырваны из его сердца. Молния поражает, калечит и ломает дерево, глубоко и крепко укоренившееся в земле, но соки продолжают бурлить в его корнях, и этот казавшийся засохшим ствол дает вскорости множество зеленых побегов.

Если можно так выразиться, Мэрф дал Родольфу здоровье тела и души; он сделал его человеком крепким, ловким и смелым, поборником справедливости и добра, ненавистником зла и всякой скверны.

Выполнив столь блестяще свою задачу, эсквайр на некоторое время уехал в Англию, куда его призывали важные дела, чем очень огорчил Родольфа, нежно любившего его.

Мэрф должен был навсегда вернуться с семьей в Герольштейн, как только покончит с делами. Он надеялся, что его отсутствие продлится самое большее год.

Уверившись в добром здоровье Родольфа, великий герцог серьезно подумал о том, чтобы дать образование своему любимцу.

Некоему аббату Сезару Полидори, известному филологу, прекрасному врачу, эрудированному знатоку точных и естественных наук, было поручено возделать и оплодотворить эту плодородную, но девственную почву, так прекрасно подготовленную Мэрфом.

На этот раз выбор великого герцога оказался весьма неудачным или, вернее, он был жестоко обманут человеком, который порекомендовал католического священника в качестве преподавателя для его сына-протестанта. Это новшество многим показалось чудовищным, более того, его сочли весьма пагубным для образования Родольфа.

Случай или, вернее, отвратительный характер аббата частично способствовали осуществлению этих печальных пророчеств.

Нечестивец, мошенник, лицемер, кощунственный хулитель всего святого, человек хитрый и ловкий, умеющий скрыть свою глубокую безнравственность и отталкивающий скептицизм под маской сурового благочестия, выставлявший напоказ свое мнимое христианское смирение, дабы замаскировать свойственную ему пронырливость, и разыгрывавший искреннее доброжелательство и наивный оптимизм для маскировки вероломства своей корыстной лести, человек, прекрасно изучивший людей или, точнее, познавший лишь их худшие стороны и постыдные страсти, аббат Полидори был самым неподходящим наставником для молодого человека.

Покинув с огромным сожалением независимую жизнь, которую он вел до сих пор под наблюдением Мэрфа, чтобы корпеть над книгами и подчиняться придворному церемониалу, Родольф возненавидел попервоначалу аббата Полидори.

Иначе и быть не могло.

Уезжая, бедный эсквайр не без основания сравнил своего ученика с молодым диким жеребенком, исполненным грации и огня, которого лишили прекрасных лугов, где он весело резвился на свободе, и, подчинив его удилам и шпорам, направили в иное русло силы, которыми он пользовался до сих пор лишь для того, чтобы скакать и резвиться на просторе.

Родольф сразу же заявил аббату, что у него нет ни малейшего призвания к занятиям, что ему необходимо прежде всего упражнять руки и ноги, дышать свежим воздухом, носиться по полям и холмам; доброе ружье и добрый конь казались ему предпочтительнее самых прекрасных книг на свете.

Священник ответил своему ученику, что он прав: в самом деле, нет ничего скучнее учения, но вместе с тем нет ничего примитивнее, грубее его излюбленных удовольствий, достойных лишь тупого немецкого фермера. И аббат нарисовал такую забавную, такую язвительную картину простой сельской жизни, что Родольфу впервые стало стыдно, что он находил ее столь счастливой; тут он наивно спросил у священника, чем же можно занять свое время, если не любишь ни учения, ни охоты, ни вольной жизни среди природы.

Аббат таинственно ответил на это, что впоследствии он все ему объяснит.

По правде сказать, надежды священника были в некотором роде столь же честолюбивы, что и надежды Сары.

Хотя великое Герольштейнское герцогство было всего лишь второстепенным государством, аббат вообразил себе, что со временем станет играть в нем роль Ришелье, и вознамерился подготовить Родольфа к роли монарха-бездельника.

Он начал с того, что посредством поблажек и угодливости постарался понравиться своему ученику и заставить его позабыть о Мэрфе. Родольф по-прежнему ненавидел науку, аббат скрыл от великого герцога отвращение юного принца к занятиям; напротив, он восхвалял его усидчивость, его поразительные успехи; и несколько проверок, заранее втайне подготовленных с Родольфом, утвердили великого герцога (человека не слишком образованного) в его доверии к учителю.

Мало-помалу чувство отчужденности, которое священник внушил сначала Родольфу, превратилось со стороны юного принца в развязную фамильярность, отнюдь не похожую на ту серьезную привязанность, которую он испытывал к Мэрфу.

Мало-помалу Родольф оказался связанным с аббатом (правда, по причинам вполне невинным) теми узами солидарности, которые объединяют двух сообщников. Рано или поздно он поневоле станет презирать человека с характером и в возрасте аббата, который недостойно лгал, чтобы скрыть леность своего ученика.

Аббат знал это.

Но он знал и другое: если Родольф не отшатнется сразу с омерзением от порочного человека, то постепенно, помимо воли, привыкнет к его острому уму и незаметно для самого себя будет внимать без возмущения и стыда, как тот высмеивает и поносит те понятия, перед которыми юноша привык преклоняться.

Впрочем, аббат был слишком хитер, чтобы резко оспаривать иные благородные убеждения Родольфа, плод воспитания Мэрфа. Поиздевавшись всласть над грубым времяпрепровождением своего ученика на лоне природы, священник сбросил ненадолго маску непримиримой суровости и пробудил в юноше любопытство полупризнаниями о сказочной жизни иных королей прежних времен; наконец, уступив настоятельным просьбам Родольфа, аббат после бесконечных оговорок и несколько вольных шуток над церемониальной серьезностью, царившей при дворе великого герцога, воспламенил воображение юного принца красочными рассказами о празднествах и любовных похождениях, которыми прославились царствования Людовика XIV, регента, и главным образом Людовика XV – героя Сезара Полидори.

Он убеждал несчастного мальчика, слушавшего его с пагубной жадностью, что сладострастие, даже чрезмерное, не только не развращает принца, богато одаренного от природы, но, напротив, делает его милосерднее, великодушнее по той простой причине, что счастье неизменно смягчает, облагораживает человека высокой души.

Ярким примером тому служил Людовик XV.

Да и наиболее прославленные люди прежних и новых времен, говорил аббат, от Алкивиада до Морица Саксонского, от Антония до великого Конде, от Цезаря до Вандома, уделяли много времени изысканнейшему эпикурейству.

Такие речи должны были вызвать подлинное потрясение в молодой, горячей и девственной душе принца; кроме того, аббат красноречиво переводил своему ученику оды Горация, в которых сей несравненный гений воспевает жизнь, всецело посвященную любви и утонченным наслаждениям чувственности. И все же иной раз аббат старался набросить флер на эти опасные теории и баюкал Родольфа пленительными утопиями, чтобы не покоробить великодушных чувств, глубоко в нем укоренившихся. По его словам, умный и сладострастный монарх мог облагодетельствовать своих подданных, научив их наслаждаться жизнью, смягчить их нравы благодаря обретенному таким образом счастью и пробудить даже в заядлых атеистах религиозное чувство, вызвав в их душе горячую благодарность к создателю, который с неисчерпаемой щедростью дарует им земные радости.

Всегда и во всем искать наслаждение значило, по мнению аббата, прославлять бога в его величии и неизреченной милости.

Эти теории принесли свои плоды.

Живя при строгом и добродетельном дворе, привыкший по примеру монарха к добропорядочным удовольствиям и к невинным развлечениям, Родольф стал мечтать под влиянием аббата о безумных ночах в Версале, об оргиях в Шуази, о грубых наслаждениях во дворце Олений Парк, а также изредка, в силу контраста, о мимолетных романтических увлечениях.

Кроме того, аббат не преминул убедить Родольфа в том, что владетельный князь не должен производить никаких военных действий, за исключением посылки своих отрядов для охраны парламента Германского союза.

Впрочем, дух времени был явно настроен на мирный лад.

Проводить свои дни в упоительном безделье среди женщин и утонченной роскоши, поочередно переходить от угара страстей к восхитительному наслаждению искусством, искать иной раз в охоте, не в качестве дикого Немврода, а просвещенного эпикурейца, ту приятную усталость, которая лишь усиливает прелесть беспечности и лени, – таково было, по словам аббата, единственное времяпрепровождение, приличествующее монарху, который (на свое великое счастье!) найдет премьер-министра, готового взвалить на себя тягостную и скучную ношу государственных дел.

Размышляя об этих возможностях, в которых не было ничего преступного, ибо они не выходили за пределы роковой неизбежности, Родольф намеревался, когда бог призовет к себе его батюшку, вести именно тот образ жизни, который аббат Полидори рисовал ему в столь жизнерадостных, заманчивых красках, и назначить премьер-министром своего наставника.

Напомним, что Родольф нежно любил отца и горько оплакивал бы его кончину, хотя она и позволила бы ему стать Сарданапалом в миниатюре. Не стоит говорить о том, что юный принц держал в глубокой тайне эти бурлившие в нем злосчастные чувства.

Зная, что любимыми героями великого герцога были Густав-Адольф, Карл XII и Фридрих Великий (Максимилиан-Родольф имел честь был близким родственником прусских королей), Родольф думал, не без основания, что его отец, преклонявшийся перед этими королями-военачальниками, вечно в походах, вечно в седле и при шпорах, счел бы своего сына человеком пропащим, если бы заподозрил, что тот может заменить германскую чопорность, царящую при Герольштейнском дворе, веселыми и фривольными нравами эпохи Регентства. Так прошли год, полтора года; Мэрф еще не вернулся, хотя и сообщал о своем скором приезде.

Преодолев свое первоначальное отвращение к угодливости аббата, Родольф все же воспользовался его ученостью и приобрел если не обширные познания, то те поверхностные сведения, которые помогли ему в сочетании с его врожденным, живым и проницательным умом сойти за человека гораздо более образованного, чем он был на самом деле, оказав этим немалую честь заботам своего ментора.

Мэрф вернулся из Англии с семьей и прослезился от радости, обняв своего бывшего ученика.

Несколько дней спустя достойный эсквайр заметил, что Родольф держится с ним холодно, скованно и отзывается почти иронически об их суровой жизни на лоне природы. Мэрф терялся в догадках – он никак не мог понять причины этой глубоко огорчившей его перемены.

Уверенный во врожденной доброте юного принца, взбудораженный тайным предчувствием, Мэрф подумал, что тот подпал под вредное влияние аббата Полидори; эсквайр инстинктивно возненавидел священника и дал себе слово внимательно наблюдать за ним.

Со своей стороны, аббат, раздосадованный возвращением Мэрфа, которого он опасался из-за его доброты, здравого смысла и проницательности, возымел лишь одно желание: погубить эсквайра во мнении Родольфа.

Как раз в это время Том и Сара были представлены великому герцогу и с отменным радушием приняты при его дворе.

Перед их приездом Родольф отправился с адъютантом и Мэрфом в инспекционную поездку, чтобы произвести смотр нескольким герольштейнским гарнизонам. Поскольку эта поездка была военного характера, великий герцог счел излишним посылать с ними аббата Полидори. К своему великому сожалению, священник узнал, что на несколько дней Мэрф вернется к своим прежним обязанностям при юном принце.

Со своей стороны, эсквайр рассчитывал на этот случай, чтобы окончательно выяснить причину охлаждения Родольфа.

Увы, этот последний уже научился скрывать свои мысли и, считая опасным говорить Мэрфу о своих проектах, был с ним на редкость мил и сердечен, притворялся, что очень сожалеет о годах своего отрочества и о прежних сельских забавах, что почти успокоило его первого наставника.

Мы говорим «почти», ибо иные любящие сердца наделены удивительной прозорливостью. Несмотря на проявления любви со стороны принца, Мэрф смутно чувствовал, что их разделяет какая-то тайна; напрасно он попробовал выяснить, в чем тут дело, – все его попытки наталкивались на преждевременное двоедушие Родольфа.

Во время этой отлучки аббат не сидел сложа руки.

Интриганы угадывают, узнают себе подобных по некоторым таинственным признакам, позволяющим им наблюдать друг за другом до тех пор, пока они не решат, что для них выгоднее – вступить с данным человеком в союз или в открытую вражду.

Через несколько дней после прибытия Сары с братом ко двору великого герцога Том подружился с аббатом Полидори.

Священник признался сам себе с отвратительным цинизмом, что естественное, почти непроизвольное сродство душ влечет его ко всем пройдохам и негодяям; недаром, думал он, еще не вполне догадываясь о целях Тома и Сары, я испытываю к ним обоим такую горячую симпатию; они явно лелеют какие-то бесовские замыслы.

Несколько вопросов Тома Сейтона о характере и прошлом Родольфа, вопросов незначительных для человека менее настороженного, чем аббат, просветили его относительно намерений брата с сестрой; но даже он не мог поверить в столь честолюбивые виды юной шотландки.

Приезд этой очаровательной девушки показался аббату перстом судьбы. Воображение Родольфа было распалено любовными мечтами; Сара должна была явиться прелестной явью, призванной заменить столько чудесных грез; ибо, думал аббат, прежде нежели прийти к отбору в наслаждениях и к разнообразию в страстях, мужчина почти всегда начинает с единственной романтической привязанности; Людовик XIV и Людовик XV были, возможно, верны лишь Марии Манчини и Розетте д’Арей.

По мнению аббата, то же самое должно было произойти с Родольфом и прекрасной шотландкой. Несомненно, она приобретет огромное влияние на это сердце, увлеченное чарующей прелестью первой любви. Направлять это влияние, извлекать из него выгоду и пользоваться им, чтобы навеки погубить Мэрфа, – таков был план аббата.

Человек ловкий, он дал ясно понять обоим честолюбцам, что им придется считаться с ним, ибо он один отвечает перед великим герцогом за личную жизнь принца.

Но в первую очередь надо было опасаться бывшего наставника Родольфа; этот неотесанный, грубый, напичканный глупыми предрассудками человек имел прежде большое влияние на Родольфа и мог стать бдительным и опасным стражем: вместо того чтобы с пониманием отнестись к безумным и прелестным ошибкам молодости, он сочтет своим долгом воззвать к суровой морали великого герцога.

Том и Сара поняли аббата с полуслова, хотя они и не оповещали его о своих тайных замыслах. По возвращении Родольфа и эсквайра все трое, объединенные общими интересами, вступили в тайный союз против Мэрфа, самого грозного их врага.

Глава XIV. Первая любовь

Случилось то, что должно было случиться.

По возвращении ко двору Родольф, ежедневно видя Сару, до безумия влюбился в нее. Вскоре и она призналась ему, что разделяет его чувства, которые, по ее словам, должны были принести им много горя. Они никогда не будут счастливы: слишком большое расстояние разделяет их. Поэтому она советовала Родольфу быть как можно осторожнее, чтобы не вызвать подозрений великого герцога, который будет неумолим и лишит их единственно возможного счастья – счастья видеться каждый день.

Родольф обещал следить за собой и скрывать свою любовь. Шотландка была слишком самолюбива, слишком уверена в себе, чтобы выдать, скомпрометировать себя в глазах двора. Юный принц и сам понимал, что они должны затаить свою любовь; он вел себя так же осторожно, как и Сара. И некоторое время влюбленные свято хранили свою тайну.

Когда же брат с сестрой увидели, что безумная страсть Родольфа дошла до предела и что с каждым днем ему все труднее сдерживать свои чувства, которые могли вырваться наружу и все погубить, они нанесли решительный удар.

Характер аббата допускал разговор начистоту, в котором к тому же не было ничего аморального; Том заговорил первый о необходимости брака Родольфа и Сары; иначе, добавил он вполне искренне, они с сестрой немедленно покинут Герольштейн. Сара разделяет любовь принца, но она может быть только женой принца: бесчестью она предпочтет смерть.

Эти притязания ошеломили священника: ему и в голову не приходило, что Сара столь отважна и честолюбива. Такой брак с его препятствиями и бесчисленными опасностями показался аббату невозможным; и он откровенно изложил Тому те причины, по которым великий герцог никогда не согласится на союз наследного принца с Сарой.

Том понял эти причины, признал их важность и предложил в качестве mezzo termine[69] – тайный брак, который станет достоянием гласности лишь после смерти великого герцога.

Сара принадлежала к старинному благородному роду; таких мезальянсов немало встречалось в истории. Том дал аббату, а следовательно, и принцу неделю на размышление; его сестра не выдержит дольше терзаний неизвестности; если ей суждено отказаться от любви Родольфа, она примет как можно скорее тягостное решение об отъезде.

Чтобы объяснить столь внезапный отъезд, утверждал Том, он отправил на всякий случай одному из своих английских друзей письмо, которое будет опущено в Лондоне и получено братом с сестрой в Герольштейне; в этом письме изложены достаточно веские причины, вменяющие в обязанность Тому и Саре временно покинуть двор великого герцога.

Благодаря своему дурному мнению о роде человеческом аббат на этот раз отгадал истину.

Он всегда искал подоплеку самых бескорыстных чувств и, узнав, что Сара хочет узаконить свою любовь, увидел в этом желании доказательство не добродетели, а честолюбия; вряд ли бы священник поверил бескорыстию Сары, даже если бы та пожертвовала своей честью ради Родольфа, как он это думал сначала, предполагая, что она хочет стать любовницей его ученика. Согласно принципам аббата торговаться, ставить в любви превыше всего долг – значит не любить. Слаба и холодна любовь, говаривал Полидори, если она тревожится о небе или о земле!

Убедившись, что он не ошибся касательно намерений Сары, аббат был озадачен. Впрочем, желание, выраженное Томом от имени сестры, было вполне добропорядочным. Чего он добивался? Разрыва или законного брака.

Несмотря на весь свой цинизм, священник не посмел бы усомниться в разговоре с Томом в добропорядочности тех побуждений, которые, казалось, лежали в основе его просьбы, и сказать ему без обиняков, что они с сестрой действовали весьма ловко, дабы навязать принцу этот мезальянс.

У аббата было три выхода: уведомить великого герцога об этом матримониальном заговоре, открыть глаза Родольфу на происки Тома и Сары, содействовать этому браку.

Но предупредить великого герцога значило навсегда восстановить против себя наследного принца.

Осведомить Родольфа о корыстных намерениях Сары значило встретить тот прием, который ожидает всякого, кто попытается унизить в глазах влюбленного предмет его страсти; да и какой жестокий удар он нанесет тщеславию и сердцу принца. Открыть ему, что любимая зарится не на него самого, а на его высокое положение?! Да и в какое странное положение попадает он, священник, осуждающий поведение девушки, которая желает остаться чистой и предоставить права любовницы только законному супругу?

Устроив же это бракосочетание, аббат привяжет к себе принца и его жену узами глубокой благодарности или по меньшей мере соучастия в опасном предприятии.

Конечно, все может открыться, и на него обрушится гнев великого герцога; но брак уже будет совершен и союз влюбленных вступит в свои права; пройдет время, и молодой монарх Герольштейна тем теснее сблизится с аббатом, чем больше будет риск, который тот возьмет на себя, чтобы услужить ему.

Итак, по зрелом размышлении аббат решил помочь Саре, правда, с некоторыми оговорками, о которых мы скажем ниже.

Страсть Родольфа достигла апогея; доведенный до крайности как необходимостью сдерживать свои порывы, так и обольстительным кокетством Сары, страдавшей, казалось, еще больше, чем он, из-за неодолимых препятствий долга и чести, которые стояли на пути к их блаженству, юный принц готов был ежеминутно выдать себя.

Подумать только, ведь это была его первая любовь, любовь пламенная и наивная, доверчивая и страстная; Сара прибегала, чтобы разжечь ее, к уловкам самого утонченного кокетства. Никогда еще целомудренная любовь юноши, исполненного великодушия, воображения, огня, не подвергалась столь долгим и столь умелым искушениям; ни одна женщина не была так коварно пленительна: то игрива, то печальна, то целомудренна, то пламенна, то застенчива, то вызывающе игрива; ее большие черные глаза, томные, искрометные, зажгли в пылкой душе Родольфа неугасимый пожар.

Когда аббат предложил ему навсегда расстаться с этой восхитительной девушкой или же вступить с ней в тайный брак, Родольф бросился ему на шею, назвал его своим спасителем, своим другом, своим отцом. Будь поблизости храм и священник, юный принц немедля связал бы себя брачными узами.

Аббат пожелал, и не без основания, всем заняться самолично.

Он нашел пастора, свидетелей, и бракосочетание (за формальностями которого тщательно наблюдал Том) было совершено под покровом тайны, во время краткого отсутствия великого герцога, вызванного на собрание всегерманского парламента.

Предсказание шотландской крестьянки сбылось: Сара вышла замуж за наследника престола.

Не угасив пламенной страсти Родольфа, брак сделал юношу более осмотрительным и утишил ту необузданность, которая могла выдать тайну его любви к Саре. Молодая супружеская чета, охраняемая Томом и аббатом, жила так дружно и так умело скрывала свои отношения, что они никем не были замечены.

В течение первых трех месяцев брака Родольф был счастливейшим из смертных; когда после первого угара страсти в права вступил разум и Родольф хладнокровно взглянул на свое положение, он не посетовал на то, что связал себя нерасторжимыми узами с Сарой, без сожаления отказался от той свободной, исполненной любви и неги жизни, о которой так горячо мечтал прежде, и стал строить вместе с женой радужные планы об их будущем царствовании.

В этой гипотетической дали роль премьер-министра, на которую зарился in pettú[70] аббат, потеряла всякое значение: эти важные функции Сара желала присвоить себе; она была натурой слишком властной, чтобы отказаться от претензий на главенство, и желала править страной вместо Родольфа.

Событие, нетерпеливо ожидаемое Сарой, вскоре превратило в бурю царящий при дворе покой.

Она забеременела.

Тогда у этой женщины появились новые требования, испугавшие Родольфа; она заявила ему, проливая притворные слезы, что не может больше выносить то ложное положение, в котором вынуждена жить, положение, ставшее еще тяжелее из-за ее беременности.

И она решительно предложила Родольфу во всем признаться великому герцогу. Конечно, говорила она, поначалу он вспылит, возмутится, но он так нежно, так слепо любит своего сына, так привязан к ней, Саре, что гнев его мало-помалу утихнет и она займет наконец при Герольштейнском дворе надлежащий ей ранг, и, если так можно выразиться, займет его вдвойне, ибо родит ребенка наследнику престола.

Это притязание привело в ужас Родольфа: он знал, как глубоко любит его отец, но знал также и непреклонность великого герцога, если дело коснется обязанностей наследного принца.

На все эти возражения у Сары находился ответ.

«Я ваша жена перед людьми и богом. Вскоре я уже не смогу скрывать свою беременность, – жестко говорила она. – Я не хочу краснеть из-за положения, которым горжусь, и считаю себя вправе выражать свою гордость во всеуслышание».

Отцовство еще увеличило нежность, испытываемую Родольфом к Саре. Оказавшись между любовью к жене и боязнью прогневить отца, он испытывал щемящую душевную боль. Том стоял на стороне своей сестры.

«Брак нерасторжим, – говорил он своему высокородному зятю. – Единственное, что может сделать великий герцог, – это удалить вас и вашу жену из Герольштейна. Но он слишком любит вас, чтобы решиться на такую меру; он предпочтет примириться с тем, чему уже не может помешать».

Эти рассуждения, в общем-то вполне резонные, не успокоили тревоги Родольфа. Вскоре Том был направлен великим герцогом в Австрию для знакомства с тамошними конными заводами. Это поручение, от которого он не имел права отказаться, должно было занять не более двух недель; он уехал скрепя сердце в момент, когда решалась судьба его сестры.

Эта последняя была одновременно огорчена и довольна временным отсутствием брата; правда, она лишалась его советов, зато в случае, если бы их тайна открылась, Том избежал бы гнева великого герцога.

Сара обещала брату изо дня в день держать его в курсе дела, столь важного для них обоих. На тот случай, если бы их письма попали в чужие руки, они договорились о специальном шифре.

Сама эта предосторожность доказывала, что Сара писала брату отнюдь не о своей любви к Родольфу. В самом деле, ледяное сердце этой честолюбивой, эгоистичной женщины не растаяло в огне страстной любви, которую ей удалось разжечь.

Материнство было для Сары только одним из средств, помогавшим ей управлять Родольфом, оно ничуть не смягчило ее несгибаемого характера. Молодость, безумная любовь, неопытность принца, почти ребенка, коварно поставленного в безвыходное положение братом с сестрой, не слишком интересовали ее: в своей откровенной переписке с Томом она с презрением и горечью жаловалась на слабость этого юнца, дрожавшего перед добродушнейшим из великих князей, который зажился на белом свете.

Словом, переписка брата с сестрой выдавала их корыстные, честолюбивые замыслы, их зловещее нетерпение и обнажала пружины темного заговора, приведшего к женитьбе Родольфа.

Несколько дней спустя после отъезда Тома Сара находилась в кругу вдовствующей герцогини.

Дамы с удивлением поглядывали на молодую женщину и перешептывались между собой.

Невзирая на свои девяносто лет, великая герцогиня Юдифь прекрасно видела и слышала, вот почему поведение придворных не ускользнуло от ее внимания. Она жестом подозвала одну из фрейлин и узнала таким образом, что мадемуазель Сара Сейтон оф Холсбери кажется им всем менее тонкой и стройной, чем обычно.

Престарелая герцогиня обожала свою юную протеже; она готова была бога призвать в свидетели непорочности Сары. Возмущенная этими недоброжелательными толками, она пожала плечами и сказала громко из конца в конец гостиной: «Дорогая Сара, послушайте!»

Сара встала.

Ей пришлось пересечь гостиную, дабы подойти к вдовствующей герцогине, которая из лучших чувств позвала ее, желая посрамить клеветников и воочию доказать им, что фигура ее протеже оставалась все такой же тонкой и грациозной.

Увы! Самый коварный недруг не придумал бы того, что придумала добросердечная дама, дабы защитить свою любимицу.

Сара приблизилась к ней. Потребовалось глубокое уважение, которым пользовалась великая герцогиня, чтобы все приближенные подавили шепот удивления и негодования, когда девушка проходила по гостиной.

Даже ненаблюдательные люди обнаружили то, что Сара не желала больше скрывать, хотя ее беременность была еще не слишком заметна; но честолюбивая женщина разыграла эту сцену, чтобы заставить Родольфа объявить о своей женитьбе.

Великая герцогиня все еще не могла поверить своим глазам. «Дорогая детка, вы отвратительно одеты сегодня. Ведь у вас осиная талия, а из-за этого платья вы просто неузнаваемы».

Мы расскажем ниже о последствиях этого открытия, вызвавшего серьезные и даже грозные события в Герольштейне. Скажем заранее (читатель, вероятно, уже догадался об этом), что Певунья, иначе говоря, Лилия-Мария, была плодом несчастного брака Сары и Родольфа и что оба они считали ее умершей.

Читатель, верно, не забыл, что после посещения дома на улице Тампль Родольф вернулся к себе домой и что в тот же вечер он должен был отправиться на бал в посольство ***.

Мы последуем на это празднество за ныне царствующим великим герцогом Герольштейнским Густавом-Родольфом, путешествующим по Франции под именем графа фон Дюрена.

Глава XV. Бал

В одиннадцать часов вечера швейцар в парадной ливрее распахнул ворота особняка на улице Плюме, откуда выехала роскошная карета, запряженная двумя великолепными лошадьми серой масти, с пышными гривами; на козлах, покрытых чехлом с шелковой бахромой, восседал огромного роста кучер, казавшийся еще внушительней из-за синего пальто на меху, украшенного по швам серебряной нитью, и с огромным куньим воротником; на запятках кареты стояли величественный лакей с пудреными волосами, в сине-желтой, расшитой серебром ливрее и егерь в мундире с серебряным позументом, как полковой барабанщик, в широкополой шляпе, наполовину скрытой пучком желтых и синих перьев, и с большими усищами.

Свет уличных фонарей озарял внутренность обитой атласом кареты, где можно было различить Родольфа, сидящего справа, рядом с ним барона фон Грауна, а лицом к нему верного Мэрфа.

Из уважения к монарху, к послу которого Родольф ехал на бал, он прикрепил к своему фраку лишь осыпанный бриллиантами орден ***.

Эмалевый крест на оранжевой ленте командора ордена Золотого Орла Герольштейна поблескивал на груди сэра Вальтера Мэрфа; барон фон Граун надел тот же орден и, кроме того, огромное количество иностранных крестов, которые покачивались на золотой цепочке в промежутке между двумя первыми пуговицами его фрака.

– Меня очень порадовали хорошие вести, полученные от госпожи Жорж о моей молоденькой подопечной с букевальской фермы, – сказал Родольф. – Лечение Давида буквально сделало чудеса. Если бы не постоянная грусть этой бедной девочки, она была бы вполне здорова. Да, кстати, о Певунье: признайтесь, доблестный угольщик, – продолжал Родольф, улыбаясь, – если бы одна из ваших сомнительных знакомых в Сите увидела вас в этом парадном костюме, она была бы вне себя от удивления.

– Полагаю, монсеньор, вы вызвали бы не меньшую сенсацию, если бы пожелали отправиться сегодня вечером на улицу Тампль с кратким дружеским визитом к госпоже Пипле, чтобы немного развеять меланхолию бедного Альфреда, готового всем сердцем полюбить вас, как об этом говорила вашему высочеству достойная привратница.

– Монсеньор так великолепно изобразил нам Альфреда, его парадный зеленый костюм, бессменный цилиндр и менторский вид, – проговорил барон, – что я так и вижу, как он восседает в своей темной и закопченной привратницкой. Впрочем, смею надеяться, ваше высочество, что вы удовлетворены указаниями моего тайного агента. Этот дом на улице Тампль, по-видимому, оправдал ваши ожидания?

– Да, – ответил Родольф, – я нашел там даже больше того, что ожидал.

Он ненадолго умолк, чтобы прогнать тягостные мысли, вызванные опасениями по поводу маркизы д’Арвиль.

– Должен признаться в своем ребячестве, – продолжал он более веселым тоном, – я нахожу весьма пикантными эти различные роли: сперва я художник по раскраске вееров, сидящий в притоне на Бобовой улице, сегодня утром я коммивояжер, угощающий госпожу Пипле стаканчиком черносмородиновой наливки, а вечером один из тех, кто божией милостью царствует в этом дольнем мире и, получая сорок экю процентов с капитала, говорит «мои доходы», словно какой-нибудь миллионер, – заключил в виде отступления Родольф, намекая на весьма скромные размеры своего государства.

– Мало кто из миллионеров, монсеньор, наделен таким редким, таким поразительным здравым смыслом, как ваш обладатель «сорока экю», – сказал барон.

– Вы слишком добры, мой милый фон Граун; право, вы мне льстите, – продолжал Родольф с наигранным смущением.

Тут барон посмотрел на Мэрфа взглядом человека, который понял слишком поздно, что сказал глупость.

– Дорогой фон Граун, – продолжал Родольф с невозмутимой серьезностью, – я, право, не знаю, как оправдать ваше доброе мнение обо мне, а главное, как отплатить за вашу любезность.

– Монсеньор, умоляю вас, не утруждайте себя, – проговорил барон, упустивший из виду, что Родольф беспощадно мстил за лесть, которой не выносил.

– Право, барон, я не желаю быть в долгу у вас; вот, к сожалению, то единственное, что я могу сказать в ответ: клянусь честью, вам можно дать самое большее двадцать лет; даже у Антиноя не было более пленительных черт лица, чем у вас.

– Прошу пощады, монсеньор!

– Взгляните на него, Мэрф: Аполлон Бельведерский и тот не сравнится с ним по изяществу и юношеской стройности фигуры.

– Монсеньор, я уже давно не делал такой глупости.

– А как ему идет эта пурпурная мантия!

– Монсеньор, больше со мной этого не случится.

– А золотой обруч, что удерживает, не скрывая их, завитки прекрасных черных волос, спускающихся на его божественную шею.

– Пощады, пощады, монсеньор, я, право же, раскаиваюсь, – проговорил несчастный дипломат с комическим отчаянием.

(Читатель, конечно, не забыл, что у пятидесятилетнего барона были пудреные курчавые волосы с проседью, широкий белый галстук, худое лицо и очки в золотой оправе.)

– Ей-богу, Мэрф, ему не хватает только серебряного колчана за плечами и лука в руке, чтобы походить на победителя Пифона.

– Я хочу взять его под защиту, монсеньор; не обременяйте его всей этой мифологией, – проговорил, смеясь, эсквайр, – готов поручиться, что отныне он воздержится от лести, если новый герольштейнский словарь толкует таким образом слово «правда».

– Как, и ты туда же, старый друг? В такую минуту ты смеешь?..

– Монсеньор, мне жаль несчастного барона, и я хочу разделить его участь.

– Дорогой придворный угольщик, ваша преданность другу делает вам честь. Но, говоря серьезно, барон, как вы могли забыть, что я допускаю лесть только со стороны Харнейма и ему подобных? Скажу справедливости ради, что они не способны говорить иначе: это как бы их визитная карточка; но человек с вашим вкусом и умом… фи, барон!

– Выслушайте меня, монсеньор, – решительно проговорил барон, – в вашем отвращении к похвалам есть немалая доля гордыни, да простит мне ваше высочество эти слова.

– Превосходно, барон, такой язык мне больше по душе! Объясните, что вы подразумеваете под этим.

– Такое же чувство, монсеньор, испытывает хорошенькая женщина, говоря своим воздыхателям: «Бог ты мой, мне и самой известно, что я очаровательна; ваши похвалы скучны, они мне набили оскомину. Зачем утверждать то, что очевидно? Кто станет кричать на улице: солнце – источник света!»

– Это замечание, барон, более остроумно и более опасно. Итак, чтобы продлить ваши муки, признаюсь вам, что чертов аббат Полидори и тот не сумел бы лучше скрыть яд лести.

– Монсеньор, я умолкаю.

– Значит, вы больше не сомневаетесь, ваше высочество, что под обликом шарлатана скрывается аббат Полидори? – серьезно спросил Мэрф.

– Не сомневаюсь, ведь вы были предупреждены, что он недавно обосновался в Париже.

– Я позабыл или, точнее, не хотел говорить вам о нем, монсеньор, – грустно заметил Мэрф, – я же знаю, как вам тягостно вспоминать об этом священнике.

Лицо Родольфа снова омрачилось; и, погруженный в печальные думы, он не сказал больше ни слова до того, как карета въехала во двор посольства.

Все окна этого огромного особняка ярко сияли в темноте ночи; лакеи в парадной ливрее стояли шпалерой от колоннады перед входом и передних до залов ожидания, где находились камердинеры: зрелище было величественное, царственное.

Граф *** с графиней любезно ожидали Родольфа в первом салоне, когда он появился в сопровождении эсквайра Мэрфа и барона фон Грауна.

В ту пору Родольфу было тридцать шесть лет; и хотя молодость его уже миновала, безупречная правильность черт лица и благожелательное достоинство, с которым он держался, невольно бросались в глаза, даже если бы его августейший ранг и не придавал блеска этим преимуществам.

Родольф, вошедший в первый салон посольства, казался другим человеком: в нем не было ничего от буяна с быстрой и решительной походкой, художника по расписке вееров и победителя Поножовщика; в нем не было ничего и от насмешника-коммивояжера, с готовностью внимавшего невзгодам г-жи Пипле. Это был принц крови в самом высоком, поэтическом смысле слова.

У Родольфа прямая гордая посадка головы; вьющиеся каштановые волосы обрамляют его широкий, открытый, благородный лоб; взгляд у него ласковый, исполненный достоинства; когда он обращается к кому-нибудь с присущим ему остроумием, в его тонкой, чарующей улыбке обнажаются два ряда жемчужных зубов, белизну которых оттеняют темные тонкие усы; такого же цвета бакенбарды обрамляют безупречный овал его бледного лица вплоть до слегка выступающего вперед подбородка с ямочкой.

Родольф одет очень просто: белый жилет, белый галстук, сверкающий на груди усыпанный бриллиантами орден и синий фрак, который облегает его стройную, изящную, гибкую фигуру; наконец, мужественные, решительные манеры смягчают то, что могло бы показаться слащавым в его обаятельном облике. Родольф так редко бывал в свете и держался с такой царственной непринужденностью, что его прибытие вызвало сенсацию, взгляды всех собравшихся обратились к нему, когда он вошел в первый салон посольства в сопровождении Мэрфа и барона фон Грауна.

Атташе посольства, которому было поручено следить за его прибытием, тотчас же отправился предупредить графиню ***, и она вместе с мужем поспешила навстречу Родольфу.

– Не знаю, ваше высочество, как выразить вам мою признательность за любезность, какую вы оказали нам сегодня, почтив нас своим присутствием, – сказала графиня ***.

– Вы же знаете, графиня, что я всегда рад случаю засвидетельствовать вам свое почтение и выразить господину послу мою сердечную к нему привязанность, ведь мы с вами старые знакомые, граф.

– Вы очень добры, ваше высочество, что не забыли о нашем знакомстве и дали мне новый повод вспомнить о ваших милостях.

– Уверяю вас, граф, не моя вина в том, что иные воспоминания всегда живы у меня в памяти; я наделен счастливым даром не забывать того, что было у меня наиболее приятного в жизни.

– Право же, ваше высочество, это неоценимое преимущество, – заметила, улыбаясь, графиня ***.

– Не правда ли, сударыня? Вот почему спустя много лет я буду иметь удовольствие – очень надеюсь на это – напомнить вам сегодняшний день, а также вкус и редкостную изысканность, которые царят на этом балу… Ибо, скажу вам откровенно на ушко, вы одна умеете давать такие празднества.

– Монсеньор!..

– И это не все; скажите мне, господин посол, почему женщины кажутся у вас красивее, чем на других приемах?

– Потому, ваше высочество, что вы распространяете на них ту благосклонность, которую проявляете к нам.

– Разрешите не согласиться с вами, граф, мне кажется, что это полностью зависит от вашей жены.

– Не будете ли вы так добры, ваше высочество, объяснить мне этот феномен? – улыбаясь, спросила графиня.

– Все очень просто, сударыня; вы умеете принимать всех этих дам с такой безукоризненной учтивостью, с таким восхитительным радушием, вы говорите каждой из них что-нибудь такое приятное, лестное, что даже те женщины, которые не вполне… да, не вполне заслуживают столь любезных похвал, – сказал Родольф с лукавой улыбкой, – приходят в восторг от них, а те, что заслуживают таких комплиментов, бывают в не меньшем восторге из-за того, что вы сумели оценить их красоту. От этой невинной радости расцветают все лица; счастье делает привлекательными даже дурнушек, вот почему, графиня, дамы всегда кажутся у вас красивее, чем на других приемах. Уверен, что господин посол согласится со мной.

– Вы привели столько убедительных доводов в пользу своего мнения, ваше высочество, что я готов присоединиться к нему.

– Что до меня, монсеньор, я принимаю ваше объяснение с благодарностью и удовольствием, словно это правда, а не лесть, хотя и рискую стать такой же хорошенькой, как те женщины, которые не вполне, да, не вполне заслуживают похвал.

– Чтобы убедить вас, сударыня, в истинности моих слов, давайте понаблюдаем за действием комплиментов на выражение лиц присутствующих дам.

– Но, монсеньор, можно ли расставлять им такую ловушку?! – возразила, смеясь, графиня.

– Хорошо, сударыня, я отказываюсь от своего намерения, но при условии, что вы разрешите предложить вам руку. Я наслышан о некоем волшебном саде, цветущем в январе месяце… Не будете ли вы так добры показать мне это чудо из «Тысячи и одной ночи»?

– С величайшим удовольствием, ваше высочество; но то, что вы слышали о нашем саде, сильно преувеличено. Впрочем, вы сами будете судить о нем, если только ваша обычная снисходительность не введет вас в заблуждение.

Родольф предложил руку графине *** и прошел вместе с ней в другие салоны, в то время как посол беседовал с бароном фон Грауном и с Мэрфом, с которыми был давно знаком.

Глава XVI. Зимний сад

Трудно было бы найти что-нибудь более феерическое, более достойное сказок «Тысячи и одной ночи», чем зимний сад, о котором Родольф говорил с графиней ***.

Представьте себе великолепную галерею, откуда вы попадаете на площадку сорока туазов длины и тридцати ширины, над которой навис застекленный, словно невесомый, свод, достигающий пятидесяти футов от пола. Зеркальные стены этой площадки в форме параллелограмма, в глубине которых как бы пересекаются крохотные зеленые ромбы камышовых трельяжей, напоминают благодаря игре света и тени ажурную беседку; вдоль стен выстроились апельсиновые деревья и кусты камелии, не уступающие по размерам тем, что находятся в Тюильри; первые усыпаны плодами, сверкающими, как золотые яблоки, среди глянцевитой темно-зеленой листвы, вторые пестрят пурпурными, белыми и розовыми цветами.

Но это лишь обрамление сада.

Пять или шесть куп деревьев и кустов, привезенных из Индии и тропиков, растут в глубоких впадинах, вокруг которых петляют аллеи, выложенные прелестной ракушечной мозаикой; аллеи эти достаточно широки, чтобы три-четыре человека могли гулять по ним, взявшись за руки.

Невозможно описать впечатление, которое производила в разгар зимы, и притом среди бала, эта роскошная экзотическая растительность.

Здесь огромные банановые деревья почти достигают вершины застекленного свода, смешивая свои широкие лоснящиеся листья с остроконечными листьями огромных магнолий, где уже расцветают прекрасные душистые цветы, из чашечек которых, пурпурных сверху и серебристых внутри, торчат золотые тычинки; дальше растут финиковые пальмы Леванта, красные веерники, индийские смоковницы; все эти густолиственные, мощные деревья как бы дополняют буйство окружающей их пышной яркой зелени, которая словно позаимствовала свое великолепие у изумруда, ибо ее крепкие, плотные и гладкие побеги приобретают иной раз искрометные металлические оттенки.

А каких только здесь нет вьющихся растений! Они карабкаются по трельяжам гирляндами цветов и листьев, повисают между апельсиновыми и иными деревьями, спиралью взбираются по их стволам и, образуя непроходимую чащу, поднимаются до верха застекленного свода; страстоцветы, прозванные крылатыми, кавалерники, усыпанные большими пурпурными цветами в голубых прожилках с лиловато-черным пестиком, ниспадают оттуда гигантскими каскадами, цепляясь своими тонкими усиками за стреловидные листья алоэ, точно снова хотят подняться ввысь.

Пушистый индийский жасмин с удлиненными светло-желтыми цветами переплелся с другой лианой, покрытой сочными белыми цветами, которые распространяют вокруг пряный аромат; обе они, не разжимая объятий, украшают своей зеленой бахромой с золотыми и серебряными колокольчиками листья индийской смоковницы.

Дальше взвиваются и зелеными струями падают вниз бесчисленные побеги ласточника, чьи листья и зонтичные цветы по двадцати звездочек в каждом так компактны и глянцевиты, что их можно принять за букеты из розовой эмали, окруженные маленькими зелеными листочками.

Купы деревьев и кустов окружены бордюрами трансваальского вереска, голландских тюльпанов, константинопольских нарциссов, персидских гиацинтов, цикламенов, ирисов, образующими нечто вроде естественного ковра, где соседствуют во всем своем великолепии самые разнообразные краски и оттенки.

Наполовину скрытые среди листвы китайские фонарики из прозрачного шелка, одни голубые, другие бледно-розовые, освещают зимний сад.

Невозможно описать таинственный мягкий свет, создаваемый их лучами, свет пленительный, сказочный, который напоминает голубоватую прозрачность ясной летней ночи и алые отблески северной зари.

В эту огромную теплицу ведет приподнятая над ней длинная галерея, сверкающая золотом, зеркалами, хрусталем, сияние которой обрамляет, если так можно выразиться, сумеречный сад, где неясно вырисовываются высокие деревья, видимые в ее широкие просветы, наполовину затянутые малиновым бархатом.

Заглянув в один из них, можно подумать, что перед вами расстилается среди спокойной светлой ночи экзотический пейзаж.

Если же смотреть из глубины сада, где под сенью зелени и цветов стоят огромные диваны, галерея являет собой резкий контраст с мягким полумраком оранжереи.

Глаз различает, как в окутывающей их золотистой дымке играют и переливаются, словно на ожившей картине, разнообразные красочные ткани женских платьев, как искрятся бриллианты и другие драгоценные камни.

Звуки оркестра, ослабленные расстоянием и веселым, невнятным шумом галереи, замирают в неподвижной листве высоких экзотических деревьев.

Прогуливаясь по этому саду, гости невольно понижали голос, слышался лишь звук легких шагов и шуршание атласных платьев; этот воздух, одновременно легкий, теплый и напоенный запахом множества благовонных растений, эта тихая, далекая музыка погружали вас в сладостный душевный покой.

Сидя на обитом шелком диване в укромном уголке этого Эдема, двое счастливых влюбленных, опьяненные страстью, гармонией и ароматами, не могли бы найти более волшебной рамки для своей пламенной и недавно зародившейся любви, ибо, увы, месяц или два законного спокойного счастья беспощадно превращают двух любовников в холодную супружескую чету.

Войдя в этот восхитительный зимний сад, Родольф невольно вскрикнул от удивления.

– Право, сударыня, я никогда не подумал бы, что подобное чудо возможно. Этот сад не только воплощение роскоши и вкуса, он – сама поэзия; вместо того чтобы писать поэмы или картины, как крупный мастер, вы создаете то, о чем они вряд ли осмелились бы мечтать, – сказал он графине ***.

– Вы очень любезны, ваше высочество.

– Признайтесь же, сударыня, что мастер, который сумел бы передать эту чарующую картину с ее поразительными красками и контрастами, то ласкающими глаз, то навевающими сладостный покой, признайтесь же, что такой художник или поэт создал бы замечательное произведение искусства, лишь воспроизводя то, что сотворили вы.

– Похвалы, подсказанные снисходительностью вашего высочества, тем более опасны, что они очаровывают тебя своим остроумием и ты помимо воли внимаешь им с огромным удовольствием. Но взгляните, монсеньор, на эту прелестную молодую женщину. Согласитесь, ваше высочество, что маркиза д’Арвиль хороша в любой рамке. Сколько в ней изящества! Разве она не выигрывает по сравнению с холодной красавицей, которая сопровождает ее?

Графиня Сара Мак-Грегор и маркиза д’Арвиль как раз спускались по ступеням, которые вели из галереи в зимний сад.

Глава XVII. Свидание

Лестные отзывы графини *** о г-же д’Арвиль не были преувеличены.

Не хватает слов, чтобы передать тонкую, пленительную красоту этой женщины, находившейся во цвете лет, красоту, тем более редкостную, что она заключалась не столько в правильности черт лица, сколько в невыразимой его прелести, которая как бы скромно пряталась за трогательным выражением доброты.

Мы делаем упор на слове «доброта», ибо обычно не доброта ценится в лице двадцатилетней женщины, красивой, остроумной, окруженной поклонением и любовью, как г-жа д’Арвиль, которая невольно привлекала сердца своим мягким, бесхитростным характером, не вязавшимся с успехом, которым она пользовалась в свете, отчасти, надо признаться, из-за родовитости и богатства мужа.

Попробуем пояснить эту мысль.

Натура слишком гордая, слишком одаренная, чтобы кокетством завлекать мужчин, г-жа д’Арвиль бывала так чистосердечно тронута их вниманием, словно не вполне заслуживала его; внимание это пробуждало в ней не гордость, а радость; равнодушная к похвалам, она ценила превыше всего доброе к себе отношение и прекрасно умела отличить лесть от проявления искренней приязни.

Наделенная ясным, тонким, а порой и лукавым умом, она умела беззлобно высмеять множество самодовольных людей, которые постоянно выставляют напоказ одни свою благодушную физиономию счастливых дураков, другие – надутую физиономию спесивых глупцов… «Эти люди, – шутливо говорила г-жа д’Арвиль, – проводят жизнь, как бы танцуя в одиночку перед невидимым зеркалом и сочувственно улыбаясь ему».

Зато застенчивые, сдержанные, самолюбивые люди вызывали неизменный интерес г-жи д’Арвиль.

Это краткое вступление поможет читателю понять все своеобразие красоты маркизы.

У нее безукоризненный цвет лица с нежным румянцем; длинные локоны светло-каштановых волос касаются округлых плеч, крепких и гладких, как белый мрамор. Невозможно описать ангельскую прелесть ее больших серых глаз, опушенных длинными черными ресницами. Алый рот ее так же выразителен, как и чарующий взгляд, а трогательному, задушевному разговору вторит ласковое и грустное выражение лица. Не будем говорить ни о ее безупречной фигуре, ни о редкой изысканности всего ее облика. В тот вечер на маркизе было платье из белого крепа, украшенное веточкой камелии, в чашечке которой сверкали, наподобие капель росы, полускрытые в ней бриллианты; венок таких же цветов осенял ее чистый белый лоб.

Холодная красота графини Мак-Грегор еще больше подчеркивала обаяние и женственность маркизы д’Арвиль.

В свои тридцать пять лет Сара казалась самое большее тридцатилетней. Нет ничего полезнее для тела, чем холодный эгоизм; человек долго сохраняет молодость с этим куском льда в груди.

Иные сухие, черствые души недоступны волнениям, от которых изнашивается и блекнет лицо, они ощущают лишь уколы уязвленной гордости или обманутого честолюбия – огорчения, которые не слишком влияют на здоровье тела.

Моложавость Сары лишь подтверждает наши слова.

Если не считать известной полноты, которая придавала ее фигуре, менее стройной, чем у г-жи д’Арвиль, сладострастную томность, Сара блистала свежестью молодости; мало кто мог выдержать обманчивый огонь сверкающих черных глаз графини, но влажные губы выдавали ее решительную и плотоядную натуру.

Голубоватые жилки на висках и шее проступали сквозь молочную белизну ее тонкой, словно прозрачной, кожи.

На графине Мак-Грегор было муаровое платье соломенного цвета и в тон ему шелковая туника; простой венок из вечнозеленых листьев, оттенком напоминающих бирюзу, прекрасно гармонировал с ее черными как смоль волосами, разделенными на прямой пробор. Эта строгая прическа придавала нечто античное властному и чувственному профилю этой женщины с орлиным носом.

Немало людей, введенных в заблуждение собственной внешностью, рассматривают ее как явное доказательство своего будущего призвания. Один находит у себя чрезвычайно воинственный вид, он воюет; другой – вид поэта, он слагает стихи; третий – вид конспиратора, он конспирирует; четвертый – вид политика, он политиканствует; пятый – вид проповедника, он проповедует. Сара находила, и не без основания, что у нее царственный вид, и, поверив некогда предсказаниям кормилицы, была по-прежнему убеждена в своей высокой судьбе.

Спускаясь по ступенькам лестницы в зимний сад, маркиза с Сарой увидели там Родольфа; но герцог, очевидно, не заметил их, ибо находился на повороте аллеи.

– Герцог так увлечен разговором с супругой посла, – сказала г-жа д’Арвиль, – что даже не обратил на нас внимания…

– Вы ошибаетесь, дорогая Клеманс, – возразила графиня, которая была близкой приятельницей г-жи д’Арвиль, – герцог прекрасно видел нас, но он меня боится… Его неприязнь ко мне так и не прошла.

– Я отказываюсь понимать то упорство, с которым он избегает вас; я часто журила его за столь странное поведение с таким давним другом. «Мы с графиней Сарой смертельные враги, – ответил он шутливо, – я дал обет никогда не разговаривать с ней, и, по-видимому, обет этот священный, если я отказываю себе в удовольствии беседовать с такой любезной особой». И хотя, дорогая Сара, слова герцога удивили меня, пришлось удовлетвориться ими[71].

– Уверяю вас, что причина нашей жестокой ссоры, ссоры полушутливой, полусерьезной, самая невинная; если бы в этом деле не было замешано третье лицо, я давным-давно открыла бы вам эту великую тайну. Но что с вами, дорогое дитя? Вы чем-то озабочены?

– Пустяки… в этой галерее было так жарко, что у меня разболелась голова; давайте посидим здесь, и, надеюсь, моя головная боль пройдет…

– Вы правы, вот как раз уединенный уголок, где вы будете скрыты от глаз тех, кого опечалит ваше отсутствие… – заметила Сара, улыбаясь и делая ударение на последних словах.

Обе дамы сели на диван.

– Я сказала «тех, кого опечалит ваше отсутствие», дорогая Клеманс… Вы должны быть благодарны мне за сдержанность.

Молодая женщина слегка покраснела, опустила голову и ничего не сказала в ответ.

– Вы слишком сдержанны со мной, – проговорила Сара тоном дружеского упрека. – Разве вы не доверяете мне, детка? Да, для меня вы девочка, ведь я вам в матери гожусь.

– Как вы могли подумать, что я не доверяю вам? – с грустью молвила маркиза. – Разве я не сказала вам того, в чем не смела признаться самой себе?

– Превосходно. Так что же… давайте поговорим о нем: значит, вы решили довести его до отчаяния, до самоубийства?

– Ах! – с ужасом воскликнула г-жа д’Арвиль. – Что вы такое говорите?

– Вы еще не знаете его, бедное дитя!.. Он человек с холодным, решительным характером, для которого жизнь мало что значит. Он был всегда очень несчастлив… и можно подумать, что вас забавляет мучить его.

– Боже мой, как вы могли это подумать?

– Быть может, сами того не желая, вы мучаете его… О, если бы вы знали, как впечатлительны, как болезненно чувствительны те, кого нещадно била жизнь! Послушайте, я только что видела слезы на его глазах.

– Возможно ли?!

– Да… и это среди бела дня; он рискует стать посмешищем, если его тяжкое горе будет замечено в свете. Поверьте, надо очень любить, чтобы так страдать… и, главное, даже не пытаться скрыть своих страданий!..

– Умоляю, не говорите со мной об этом, – растроганно молвила г-жа д’Арвиль, – вы глубоко огорчили меня… Я и сама прекрасно знаю это выражение мягкой и безропотной скорби… Увы, меня погубила жалость к нему, – невольно вырвалось у г-жи д’Арвиль.

Сара сделала вид, что не поняла значения этих последних слов.

– Не преувеличивайте!.. – сказала она. – Считать себя погибшей из-за того, что вы принимаете ухаживания мужчины, который по своей скромности, сдержанности даже не хочет быть представленным вашему мужу из боязни скомпрометировать вас, ибо господин Шарль Робер человек чести! А сколько в нем такта, сердечности. Я с такой горячностью защищаю его, потому что вы познакомились с ним в моем доме и у меня с ним встречались. Уважение, которое он питает к вам, так же велико, как и его привязанность…

– Я никогда не сомневалась в его душевных качествах: вы так много говорили о нем хорошего!.. Но особенно тронули меня его несчастья.

– Признайтесь же, что он заслуживает и оправдывает это участие… Да и к тому же разве такое прекрасное лицо не есть отражение великой души? Со своим высоким ростом, стройным станом он напоминает мне рыцарей Средних веков. Я видела его однажды в военной форме: какой у него был величественный вид! Если бы принадлежность к дворянству зависела от достоинств и внешности человека, он был бы не господином Шарлем Робером, а князем или пэром. С каким блеском он мог бы представлять знатнейшие фамилии Франции!

– Вы знаете, Сара, что родовитость весьма мало трогает меня; не вы ли упрекали меня в том, что я республиканка? – заметила с улыбкой г-жа д’Арвиль.

– Конечно, я всегда считала, как и вы, что господин Шарль Робер не нуждается в титулах, чтобы пленять сердца; а как он музыкален, какой у него дивный голос! Как он скрашивал наши утренние домашние концерты! Помните тот день, когда вы впервые спели с ним дуэт? Сколько экспрессии, сколько чувства он вкладывал в свою партию!..

– Пожалуйста, – сказала г-жа д’Арвиль после долгой паузы, – переменим тему разговора.

– Почему?

– Меня очень опечалили ваши слова о его мрачном настроении.

– Уверяю вас, что в порыве отчаяния человек с таким горячим, страстным темпераментом может найти в смерти конец своим…

– О, умоляю вас, замолчите, замолчите! – воскликнула г-жа д’Арвиль, прерывая Сару. – Впрочем, такая мысль и мне приходила в голову…

Опять наступила пауза.

– Прошу вас, давайте поговорим о ком-нибудь другом… хотя бы о вашем смертельном враге, – продолжала маркиза с наигранным весельем, – да, поговорим о герцоге, которого я давно не видела. Знаете, он обаятельнейший человек, несмотря на свой почти королевский титул. Хотя я и республиканка, но считаю, что в обществе мало таких обворожительных мужчин, как он.

Сара украдкой бросила на г-жу д’Арвиль испытующий, подозрительный взгляд.

– Признайтесь, дорогая Клеманс, – оживленно заметила она, – что вы очень непостоянны. Вспомните, ваш интерес к герцогу не раз уступал место странной к нему неприязни; несколько месяцев тому назад, когда он только что приехал в Париж, вы были в таком восторге от него, что, говоря между нами… я испугалась за покой вашего сердечка…

– Зато благодаря вам, – проговорила с улыбкой г-жа д’Арвиль, – мой интерес к нему был недолговечен, вы прекрасно сыграли роль его смертельного врага, вы сделали мне такие признания о герцоге… что, сознаюсь вам, охлаждение сменило былой интерес, из-за которого вы опасались за покой моего сердца; кстати сказать, он и не думал нарушать его: незадолго до ваших признаний герцог, продолжавший по-дружески посещать моего мужа, почти совсем отказался от чести наносить мне визиты.

– Скажите, вашего мужа как будто нет на этом празднестве? – спросила Сара.

– Нет, он не пожелал выезжать сегодня, – смущенно ответила г-жа д’Арвиль.

– Мне кажется, он все меньше и меньше бывает в свете?

– Да… иногда он предпочитает оставаться дома.

Маркиза была в явном замешательстве, и Сара заметила это.

– В последний раз, когда я видела его, он показался мне побледневшим.

– Да… Ему немного нездоровилось…

– Скажите, дорогая Клеманс, хотите, я буду вполне откровенна с вами?

– Прошу вас…

– Когда разговор заходит о вашем муже, вы впадаете в какое-то странное беспокойство.

– Я… Откуда вы это взяли?

– Видите ли, на вашем личике появляется… Боже мой, как бы это выразить поточнее… Нечто вроде… боязливого отвращения.

Сара с ударением произнесла последние слова, как бы стараясь проникнуть в мысли Клеманс.

Сначала г-жа д’Арвиль противопоставила инквизиторскому взгляду Сары безучастно-холодное выражение лица, однако последняя уловила нервное, еле заметное подергивание нижней губы молодой женщины.

Не желая продолжать свой допрос из боязни вызвать недоверие подруги, графиня поспешила заметить, чтобы сбить ее с толку:

– Да, нечто вроде боязливого отвращения, какое внушает обыкновенно ревнивый ворчун.

При этом объяснении легкое подергивание нижней губки г-жи д’Арвиль прекратилось: она испытала, видимо, огромное облегчение.

– Да нет же, мой муж не ревнивец и не ворчун…

Наступила пауза, видимо, маркиза искала предлога переменить неприятный ей разговор.

– Боже мой! А вот и этот несносный герцог де Люсене, один из друзей моего мужа… Только бы он не заметил нас! Откуда он взялся? Я полагала, что он за тридевять земель отсюда.

– В самом деле, поговаривали о том, будто он уехал на Восток, на год или два; а между тем прошло едва пять месяцев, как он покинул Париж. Это внезапное появление должно было немало расстроить герцогиню де Люсене, хотя герцог и не слишком навязчивый муж, – проговорила Сара с недоброй усмешкой. – Впрочем, не только ее огорчит это досадное возвращение… Господин де Сен-Реми разделит ее горе.

– Не надо злословить, дорогая Сара; скажите лучше, что… все будут недовольны его возвращением… Господин де Люсене настолько неприятный человек, что вы могли отнести это замечание ко всем нам.

– Я не злословлю, нет!.. Я только передаю то, что слышала. Говорят, кроме того, что господин де Сен-Реми, этот законодатель мод, который покорил все светское общество своим великолепием, почти разорен, хотя и продолжает вести столь же роскошный образ жизни; зато госпожа де Люсене несметно богата.

– Какой ужас!..

– Повторяю, я передаю лишь то, что говорят другие… Боже мой! Герцог нас заметил. Он направляется к нам, придется смириться. Какая досада, я не знаю человека более несносного, чем он. Порой он держится так вульгарно, так громогласно хохочет над своими глупыми анекдотами, поднимает такой шум, что у собеседника голова идет кругом; если у вас имеется флакон или веер, которыми вы дорожите, смело защищайте их от его посягательств, ибо он ломает все, к чему ни прикоснется, и делает это с видом бесшабашным и самодовольным.

Герцог де Люсене принадлежал к одному из знатнейших родов Франции; человек еще не старый, с лицом, которое могло бы показаться приятным, если бы не причудливый, непомерной длины нос, герцог с его порывистым, неусидчивым характером, громким голосом и оглушительным смехом отличался к тому же шутками такого сомнительного свойства, выходками столь бесцеремонными и неожиданными, что приходилось постоянно вспоминать о его титуле, дабы не удивляться, встречая его в самом изысканном обществе, и не осуждать тех, кто терпеливо сносил свойственные ему эксцентричные выходки, которые пользовались всепрощением и безнаказанностью благодаря давней к ним привычке. И все же от него бежали как от чумы, хотя он и не был лишен остроумия, проглядывавшего иной раз в потоке его слов. Он был одним из тех людей, которых так и подмывает натравить на самых смешных или ненавистных вам субъектов.

Поведение г-жи де Люсене, одной из обаятельнейших и модных парижанок, хотя ей уже стукнуло тридцать, нередко служило причиной сплетен; но в свете готовы были извинить ее за легкомыслие из-за странностей супруга.

Упомянем еще одно неприятное свойство герцога – несдержанность и немыслимый цинизм при упоминании о нелепых болезнях или немыслимых увечьях, которые он приписывал людям смеха ради и тут же при всем обществе во всеуслышание выражал им свое соболезнование. Как человек безупречно смелый, он был готов искупить свои оскорбительные выходки и не раз наносил и получал сабельные удары, что, однако, не послужило ему к исправлению.

Предуведомив обо всем этом читателя, мы дадим ему послушать, что говорит своим крикливым, пронзительным голосом г-н де Люсене, который, едва завидев г-жу д’Арвиль и Сару, возопил:

– Вот те на, вот те на! Что это такое! Что я вижу? Как, самая хорошенькая женщина на балу держится в стороне от общества! Да разве это допустимо? Я вовремя вернулся от антиподов, чтобы положить конец этому скандалу! Предупреждаю, если вы, маркиза, будете избегать всеобщего восхищения, я закричу во всю глотку, я объявлю об исчезновении лучшего украшения этого празднества!

В заключение своей тирады г-н де Люсене развалился на диване рядом с маркизой; после чего он закинул левую ногу на правую и схватился рукой за свой башмак.

– Как, сударь, вы уже вернулись из Константинополя? – проговорила г-жа д’Арвиль, нетерпеливо отодвигаясь от герцога.

– Уже! Вы говорите то, что подумала моя жена, уверен в этом, ибо она не пожелала сопровождать меня сегодня вечером в честь моего возвращения в свет. Вот и приезжайте невзначай к своим друзьям, чтобы они обдавали вас таким холодным душем!

– Почему бы вам было не проявлять своей любезности… там, откуда вы приехали? – проговорила г-жа д’Арвиль с полуулыбкой.

– Иначе говоря, оставаться в отсутствии, не так ли? Какие мерзости, какие гадости вы говорите! – вскричал г-н де Люсене, ставя ноги на пол и ударяя по своей шляпе, словно по баскскому барабану.

– Ради всего святого, сударь, не кричите так громко и сидите смирно, иначе вы вынудите нас уйти отсюда, – с досадой молвила г-жа д’Арвиль.

– Превосходно, значит, вы хотите опереться на мою руку и пройти по галерее?

– С вами? Нет, конечно. Будьте осторожны, прошу вас, не трогайте этого букета, умоляю, оставьте в покое и мой веер, не то сломаете его, по своему обыкновению.

– Какие пустяки! Поверьте, я и так сломал их немало, особенно хорош был один китайский, который госпожа де Водемон подарила моей жене.

Произнося эти успокоительные слова, г-н де Люсене теребил густые стебли ползучего растения. Дело кончилось тем, что оно оторвалось от дерева, служившего ему опорой, и рухнуло на герцога.

Из-под этого зеленого покрова раздались взрывы смеха, да такие безумные, визгливые, оглушительные, что г-жа д’Арвиль сбежала бы от своего несносного соседа, если бы не заметила в эту минуту г-на Шарля Робера («офицера», как называла его г-жа Пипле), который направлялся к ним с противоположного конца аллеи. Могло показаться, будто она идет ему навстречу, и, испугавшись этого, молодая женщина осталась рядом с г-ном де Люсене.

– Скажите, госпожа Мак-Грегор, ведь я в точности походил на бога Пана, на наяду, лешего, дикаря под обрушившейся на меня листвой? – спросил г-н де Люсене, обращаясь к Саре, возле которой он неожиданно очутился. – Кстати, о дикаре, я должен рассказать вам чрезвычайно неприличную историю… Представьте себе, что на Таити…

– Герцог, – ледяным тоном прервала его Сара.

– Так вот же, я не расскажу вам этой истории; приберегу ее для госпожи де Фонбон, она как раз идет к нам.

Это была пятидесятилетняя коротышка, очень претенциозная и очень смешная, с тройным подбородком, которая вечно закатывала глаза, говоря о своей душе, о томлении своей души, о запросах своей души, о порывах своей души. В этот вечер на ее голове красовался безвкуснейший тюрбан из ткани медного цвета в мелкий зеленый горошек.

– Я оставляю свою историю для госпожи де Фонбон, – воскликнул герцог.

– В чем дело, герцог? – спросила г-жа де Фонбон, жеманясь, воркуя и подмаргивая, как говорят в народе.

– А дело в том, сударыня, что эта история в высшей степени неприличная, непристойная и ни с чем не сообразная.

– Ах, боже мой! Но кто же посмеет… рассказать ее? Кто же позволит себе?..

– Я, сударыня; моя история вогнала бы в краску даже старика Шамборана. Но я знаю ваши вкусы… Послушайте-ка…

– Сударь…

– Так нет же, вы не услышите моей истории, не услышите! И знаете из-за чего? Вы обычно так хорошо одеваетесь, с таким вкусом, с таким изяществом, а сегодня вечером на вас тюрбан, похожий, разрешите сказать, на старую форму для торта, изъеденную ярь-медянкой.

И герцог громко расхохотался.

– Если вы приехали с Востока для того, чтобы возобновить ваши дурацкие выходки, которые прощаются вам лишь потому, что голова у вас не в порядке, – раздраженно проговорила толстуха, – все пожалеют о вашем возвращении, сударь.

И она величественно удалилась.

– Как мне хочется сбросить тюрбан с этой противной жеманницы! – сказал г-н де Люсене. – Прямо руки чешутся, но я уважаю ее: она одинока на белом свете… Ха-ха-ха! А вот и господин Шарль Робер, – воскликнул г-н де Люсене, – я встречал его на пиренейских водах… Он поразительный малый, поет как лебедь. Увидите, маркиза, как я его разыграю. Хотите, я вам представлю его?

– Сидите смирно и оставьте нас в покое, – сказала Сара.

Пока Шарль Робер медленно шел по аллее, делая вид, что любуется оранжерейными цветами, г-н де Люсене ловко завладел флаконом Сары и в полном молчании, с чрезвычайным усердием старался отвинтить пробку этой прелестной вещицы.

Господин Шарль Робер подходил все ближе; его высокая фигура была безукоризненно пропорциональна, черты лица отличались редкой правильностью, костюм исключительной элегантностью; однако его лицу и манерам не хватало изящества, обаяния, изысканности; походка была напряженная, чопорная, руки и ноги большие и неуклюжие. Как только он увидел г-жу д’Арвиль, незначительность его лица сразу исчезла, сменившись глубокой меланхолией, слишком внезапной, чтобы ее нельзя было заподозрить в наигранности; однако сделано это было безупречно. Вид у г-на Робера был такой несчастный, такой безутешный, когда он подходил к г-же д’Арвиль, что она невольно подумала о зловещих словах Сары насчет трагического шага, на который может толкнуть его любовь.

– Ба, да это вы, сударь, здравствуйте! – обратился к нему г-н де Люсене. – Я не имел удовольствия видеть вас со времени нашей встречи на пиренейских водах. Но что это с вами? Вид у вас совершенно больной!

Тут г-н Шарль Робер бросил долгий горестный взгляд на г-жу д’Арвиль и ответил герцогу с подчеркнутой печалью в голосе:

– Я и в самом деле болен, сударь.

– Боже мой, боже мой, вы так и не смогли отделаться от своих утренних рвот? – спросил г-н де Люсене с видом искреннего участия.

Вопрос этот был столь неожидан, столь нелеп, что на мгновение г-н Шарль Робер растерялся; затем лоб его покраснел от гнева, и он ответил г-ну де Люсене твердым, отрывистым голосом:

– Если вас так интересует мое здоровье, сударь, я надеюсь, что вы завтра же зайдете справиться о нем?

– Ну конечно, мой милый… конечно, завтра же пришлю к вам… – высокомерно ответил герцог.

Сделав полупоклон, г-н Шарль Робер удалился.

– Забавнее всего, что он так же здоров, как турецкий султан, – сказал г-н де Люсене, снова развалясь на диване рядом с Сарой, – если только я не попал в точку, сам того не подозревая. Скажите-ка, госпожа Мак-Грегор, разве у этого молодца не такой вид, словно его рвет по утрам?

Сара резко повернулась спиной к г-ну де Люсене, ничего ему не ответив.

Вся эта сцена разыгралась с молниеносной быстротой.

Сара с трудом подавила взрыв смеха.

Госпожа д’Арвиль жестоко страдала, думая о тягостном положении человека, которому был задан столь нелепый вопрос в присутствии любимой женщины; она пришла в ужас при мысли о возможной дуэли и под влиянием необоримого чувства жалости неожиданно встала, взяла под руку Сару и догнала г-на Шарля Робера, который был вне себя от гнева.

– Завтра в час дня… я приду… – сказала она тихо, проходя мимо него.

Затем она вернулась с графиней на галерею и покинула бал.

Глава XVIII. Ангел мой, как ты поздно приехала!

Отправляясь на это празднество, чтобы выполнить долг вежливости, Родольф намеревался выяснить, насколько обоснованны его опасения относительно г-жи д’Арвиль, и узнать, была ли она героиней рассказа г-жи Пипле.

Покинув вместе с графиней *** зимний сад, Родольф напрасно обошел несколько салонов в надежде встретить г-жу д’Арвиль. Он возвращался в оранжерею, когда, задержавшись на первой ступеньке лестницы, оказался свидетелем мимолетной сцены, которая произошла между г-жой д’Арвиль и г-ном Шарлем Робером после отвратительной шутки герцога де Люсене. Родольф заметил многозначительные взгляды, которыми они обменялись. Предчувствие подсказало ему, что этот высокий красивый молодой человек и есть тот самый офицер, о котором ему говорила г-жа Пипле. Желая убедиться в этом, он вернулся на галерею.

Оркестр заиграл вальс; вскоре он увидел г-на Шарля Робера, стоявшего в проеме одной из дверей. Казалось, он был вдвойне доволен – и своим ответом г-ну де Люсене (Шарль Робер был человеком весьма храбрым, несмотря на свои причуды), и свиданием, которое назначила ему на следующий день г-жа д’Арвиль: он был уверен, что на этот раз она не обманет его.

Родольф разыскал Мэрфа.

– Видишь высокого блондина вон там, среди кучки людей?

– Господина, явно довольного самим собой? Да, монсеньор.

– Незаметно подойди к нему и скажи так тихо, чтобы он один услышал тебя: «Ангел мой, как ты поздно приехала!»

Эсквайр с недоумением взглянул на Родольфа.

– Вы не шутите, монсеньор?

– Отнюдь нет.

– Я ничего не понимаю, но готов повиноваться.

До окончания вальса достойному Мэрфу удалось встать за спиной г-на Шарля Робера.

Родольф занял наблюдательный пост, откуда он мог прекрасно видеть, чем закончится этот опыт, и стал внимательно следить за Мэрфом.

Не прошло и секунды, как г-н Шарль Робер резко обернулся, Мэрф и глазом не моргнул; конечно же, этот высокий лысый мужчина с серьезным внушительным видом был последним человеком, которому офицер мог приписать фразу, напомнившую ему досадное недоразумение, героиней которого была г-жа Пипле.

По окончании вальса Мэрф подошел к Родольфу.

– Вы видели, монсеньор, молодой человек обернулся, словно его ужалили. Так, значит, эта фраза волшебная?

– Да, волшебная, старый друг: она открыла мне то, что я хотел узнать.

Родольфу не оставалось ничего иного, как пожалеть г-жу д’Арвиль из-за совершенной ею ошибки, тем более что соучастницей и наперсницей ее в этом деле (он это прекрасно понял) была графиня Сара Мак-Грегор. При этом открытии Родольф почувствовал, как болезненно сжалось его сердце; он перестал сомневаться в причине огорчения г-на д’Арвиля, которого нежно любил; виной всему была, несомненно, ревность; его жена, наделенная красотой и прекрасными душевными качествами, готова была принести себя в жертву недостойному ее человеку. Овладев чужой тайной, Родольф не мог воспользоваться ею, чтобы открыть глаза г-же д’Арвиль на ее избранника, и был осужден оставаться бесстрастным свидетелем гибели молодой женщины, оказавшейся жертвой слепой страсти.

Из задумчивости его вывел барон фон Граун.

– Если вы, ваше высочество, соизволите уделить мне немного времени для беседы в маленькой уединенной гостиной, я сообщу вам те сведения, которые вы приказали мне собрать.

Родольф последовал за бароном.

– Единственная герцогиня, к которой могут относиться инициалы Н и Л, это герцогиня де Люсене, урожденная де Нуармон, – сказал фон Граун, – сегодня ее здесь нет. Я только что встретил ее мужа, пять месяцев назад отправившегося в годичное путешествие по Востоку, – он неожиданно вернулся в Париж не то два, не то три дня тому назад.

Читатель, наверное, помнит, что при посещении дома на улице Тампль Родольф поднял на лестничной площадке против квартиры шарлатана Сезара Брадаманти мокрый от слез носовой платок, обшитый прекрасными кружевами, в уголке которого он заметил инициалы Н и Л, увенчанные герцогской короной. По его приказанию барон фон Граун, ничего не знавший об обстоятельствах этого дела, навел справки о герцогинях, в настоящее время находящихся в Париже, и добыл те сведения, о которых мы только что упомянули.

Родольф все понял.

У него не было ни малейшей причины интересоваться г-жой де Люсене, но он поневоле содрогнулся при мысли, что она та самая женщина, которая побывала у шарлатана, и теперь этот негодяй, иначе говоря, аббат Полидори, знает ее имя, ибо приказал Хромуле выследить ее, и что он может злоупотребить связавшей их страшной тайной, дабы шантажировать герцогиню.

– Странные бывают совпадения, монсеньор, – продолжал барон фон Граун.

– О чем это вы?

– В ту минуту, когда господин де Гранжнев сообщал мне сведения о супругах де Люсене, присовокупив к ним не без ехидства, что неожиданное возвращение господина де Люсене, вероятно, очень расстроило герцогиню и виконта де Сен-Реми, красивого молодого человека и одного из самых знаменитых парижских щеголей, господин посол попросил меня узнать, не разрешите ли вы, ваше высочество, представить вам виконта: он как раз присутствует на этом празднестве; дело в том, что господин де Сен-Реми причислен к французской миссии в Герольштейне и был бы счастлив засвидетельствовать вам свое почтение.

Родольф досадливо поморщился.

– До чего же мне это неприятно, – сказал он, – но отказать невозможно… Что ж, попросите графа *** представить мне господина де Сен-Реми.

Несмотря на свое дурное настроение, Родольф слишком хорошо умел играть роль монарха, чтобы не встретить г-на де Сен-Реми с подобающей случаю улыбкой. Кроме того, молодой человек слыл любовником герцогини де Люсене, что возбудило любопытство Родольфа.

Граф *** подвел к нему виконта.

Это был очаровательный молодой человек лет двадцати пяти, тонкий, стройный, с прекрасными манерами и приветливым смуглым лицом того мягкого золотистого оттенка, который встречается на портретах Мурильо; его иссиня-черные волосы были разделены на пробор; гладко зачесанные надо лбом, они кудрявились на висках, почти закрывая бледные мочки ушей; его бархатисто-черные глаза ярко блестели, белки глаз были того голубоватого оттенка, который придает пленительное выражение взгляду индийцев. По прихоти природы густые шелковистые усы контрастировали с безбородым юношеским лицом, нежным, как у девушки; из-за свойственного ему желания нравиться он повязывал очень низко черный атласный галстук, открывая шею, достойную античного флейтиста.

Одна-единственная жемчужина скрепляла длинные концы его галстука, жемчужина, бесценная по величине, форме, переливчатому сиянию, более яркому, нежели у опала. Безупречный костюм г-на де Сен-Реми прекрасно гармонировал с этой изысканно простой драгоценностью.

Увидев хоть раз г-на де Сен-Реми, невозможно было забыть его, так не походил он на обычного щеголя.

Великолепие его лошадей и экипажей не поддается описанию; он удачливо и смело играл на скачках, и сумма его выигрышей достигала в год двух-трех тысяч луидоров. Его особняк на улице Шайо считался образцом изящества и роскоши. Стол у него был отменный, а по вечерам шла азартнейшая игра в карты, во время которой он проигрывал иной раз огромные суммы с беззаботностью гостеприимного хозяина; и однако в городе было известно, что виконт уже давно пустил по ветру отцовское наследство.

Чтобы как-то объяснить его непонятную расточительность, завистники или сплетники говорили, как и Сара, об огромном состоянии герцогини де Люсене; они забывали при этом не только о гнусности такого предположения, но и о том, что г-н де Люсене распоряжался, как оно и подобает, состоянием своей жены, а виконт тратил не менее пятидесяти тысяч экю, или, иными словами, двухсот тысяч франков в год. Другие говорили о неосторожных заимодавцах, ибо г-ну де Сен-Реми уже не от кого было ждать наследства; наконец, третьи утверждали, будто ему везет на скачках, а шепотом упоминали о тренерах и жокеях, которых он подкупал, чтобы выигрывали те лошади, на которые он ставил большие деньги… но в большинстве своем светские люди не слишком беспокоились о том, к каким средствам прибегает г-н де Сен-Реми, чтобы вести столь роскошный образ жизни.

По рождению он принадлежал к высшей знати, был весел, отважен, остроумен и обладал легким, уживчивым характером; он давал превосходные холостые обеды, а во время игры соглашался на любые ставки. Чего еще оставалось желать?

Женщины обожали виконта; его победам не было числа; он был молод и красив, галантен и великодушен во всех случаях, когда мужчина может проявить эти качества по отношению к даме, словом, всеобщее увлечение им было таково, что покров тайны, которым он окружал речку Пактол, пригоршнями черпая из нее золото, и тот придавал его жизни некую загадочную прелесть. «Должно быть, этот дьявол Сен-Реми нашел философский камень», – говорили светские люди с беззаботной улыбкой.

При известии, что виконт вошел в состав французской миссии при Герольштейнском дворе, многие подумали, что г-н де Сен-Реми решил с честью удрать из Парижа.

– Ваше высочество, – сказал граф ***, – имею честь представить вам господина виконта де Сен-Реми, причисленного к французской миссии в Герольштейне.

Виконт отвесил глубокий поклон.

– Соблаговолите извинить меня, ваше высочество, если я слишком поторопился засвидетельствовать вам свое почтение, но мне не терпелось воспользоваться честью, которой я придаю огромное значение, – сказал он.

– Буду весьма рад, сударь, увидеться с вами в Герольштейне. Как скоро вы рассчитываете отправиться туда?

– Поскольку вы, ваше высочество, пребываете в Париже, я не слишком тороплюсь уехать отсюда.

– Спокойствие и тишина наших немецких дворов удивит вас, сударь, ведь вы привыкли жить в Париже.

– Смею вас заверить, ваше высочество, что благосклонность, с которой вы встретили меня и которую, надеюсь, соблаговолите оказывать мне и дальше, не даст мне пожалеть о Париже.

– Не от меня будет зависеть, сударь, чтобы вы продолжали так думать в течение всего вашего пребывания в Герольштейне.

И Родольф слегка наклонил голову, давая этим понять, что аудиенция окончена.

С глубоким поклоном виконт удалился.

Родольф был прекрасным физиономистом, а потому его внезапные симпатии или антипатии почти неизменно оправдывались. Обменявшись несколькими словами с г-ном де Сен-Реми, он почувствовал, сам не зная почему, невольную холодность к виконту. Он подметил в его взгляде нечто хитрое, коварное и нашел, что внешность молодого человека не сулит ничего хорошего.

Мы снова встретимся с г-ном де Сен-Реми при обстоятельствах, ничем не напоминающих то блестящее положение, которое он занимал, когда граф *** представил его Родольфу, и читатель убедится в верности предчувствий последнего.

После окончания аудиенции Родольф спустился в зимний сад, размышляя о странных встречах, посланных ему случаем. Настало время ужина, и салоны почти опустели; наиболее укромное место зимнего сада находилось в углу между двумя стенами и было скрыто от посторонних глаз огромным банановым деревом, оплетенным вьющимися растениями; за этим развесистым гигантом он заметил маленькую приоткрытую дверцу, замаскированную трельяжем; она вела в длинный коридор, а оттуда в буфетную.

Приютившись за этой завесой, Родольф погрузился в раздумье, когда его имя, произнесенное знакомым голосом, заставило его вздрогнуть.

Сара сидела по другую сторону зеленого массива, скрывавшего Родольфа, и беседовала по-английски со своим братом Томом.

Том был, по обыкновению, во всем черном. И несмотря на небольшую разницу в летах с Сарой, волосы его почти совсем побелели, лицо выражало холодную, упрямую волю; голос звучал отрывисто, резко, глухо. По-видимому, этого человека снедало большое горе или большая ненависть.

Родольф прислушался к их разговору.

– Маркиза только что отправилась на бал к барону де Нервалю; к счастью, она не успела поговорить с Родольфом, который разыскивал ее; я все еще опасаюсь его влияния на госпожу д’Арвиль, хотя влияние это мне с таким трудом удалось побороть, а возможно, и уничтожить. Наконец соперница, которой я всегда опасалась, ибо сердце подсказывало мне, что она может стать мне поперек дороги… эта соперница завтра будет устранена. Выслушай меня, Том, дело серьезное…

– Ты ошибаешься, Родольф никогда не помышлял о маркизе.

– Настало время кое-что рассказать тебе по этому поводу. Многое изменилось со времени твоего последнего путешествия… И действовать надо скорее, чем я думала… сегодня вечером после бала. Вот почему нам необходимо поговорить… К счастью, мы здесь одни.

– Говори, я слушаю.

– До своей встречи с Родольфом эта женщина, я убеждена в этом, никого не любила… Не знаю, по какой причине она испытывает непреодолимую антипатию к своему мужу, который обожает ее… Здесь кроется какая-то тайна, которую я напрасно пыталась разгадать. Присутствие Родольфа вызвало в сердце Клеманс еще не изведанное ею чувство. Я задушила в зародыше эту пробуждающуюся любовь, выставив герцога в самом дурном свете. Но жажда любви уже пробудилась у маркизы; встретив как-то у меня Шарля Робера, она была поражена его красотой, как бываешь поражен видом прекрасной картины; к сожалению, этот человек столь же глуп, сколь и красив, но во взгляде у него есть что-то трогательное. Я стала восхвалять величие его души, благородство характера. Зная, как добра от природы госпожа д’Арвиль, я наделила Робера самыми романтическими чертами! Я посоветовала ему неизменно пребывать в безнадежно грустном настроении, воздействовать на маркизу лишь вздохами и возгласами «увы!». А главное, поменьше говорить. Он последовал моим советам. Благодаря своему таланту певца, своему красивому лицу и в особенности выражению неизлечимой грусти он мало-помалу привлек к себе сердце госпожи д’Арвиль, которая таким образом нашла замену потребности в любви, разбуженной в ней Родольфом. Понимаешь?

– Прекрасно понимаю, продолжай.

– Робер и госпожа д’Арвиль встречались в домашней обстановке лишь у меня, и дважды в неделю мы все трое музицировали по утрам. Меланхоличный поклонник вздыхал, произносил шепотом несколько нежных слов, а два или три раза вручил своей даме любовные записки. Писем его я опасалась еще больше, чем разговоров; но женщина всегда снисходительна к первым объяснениям в любви; объяснения моего протеже не повредили ему; главное для него было добиться свидания. У молоденькой маркизы принципы перевешивали любовь, или, точнее, она недостаточно любила, чтобы позабыть их… Сама того не сознавая, она все еще хранила в сердце образ Родольфа, который, так сказать, оберегал ее, помогая бороться со склонностью к Шарлю Роберу… склонностью скорее надуманной, чем реальной… которая подогревалась ее неподдельным сочувствием к воображаемым бедам этого безмозглого Аполлона и моими чрезмерными похвалами ему. Наконец Клеманс, побежденная глубоко несчастным видом своего незадачливого поклонника, согласилась прийти на назначенное им свидание.

– Неужели ты стала поверенной ее тайн?

– Она созналась мне лишь в своей привязанности к Шарлю Роберу. Я не стала расспрашивать ее; это было бы неудобно… Зато он, упоенный счастьем или, точнее, самолюбивой гордостью, поделился со мной своей победой, но умолчал о дне и месте свидания.

– Как же ты узнала об этом?

– По моему приказанию Чарльз два дня подряд дежурил с утра у двери господина Робера. На второй день, около полудня, наш влюбленный отправился на извозчике в отдаленный квартал, на улицу Тампль… Он сошел у дома жалкого вида, пробыл там около полутора часов и ушел. Чарльз оставался весьма долго на своем посту, чтобы посмотреть, не выйдет ли кто-нибудь вслед за Робером. Никто не вышел: маркиза не сдержала своего обещания. Я узнала об этом на следующий день от самого разочарованного и разгневанного влюбленного. Я посоветовала ему разыграть глубокое отчаяние. Клеманс опять разжалобилась; назначено было новое свидание, столь же тщетное, как и первое. В последний раз она все же доехала до двери дома: это уже был шаг вперед. Видишь, как борется эта женщина… А почему? Потому что, уверена в этом, сама того не ведая, она еще любит Родольфа, который как бы охраняет ее, что вызывает мою ненависть к маркизе. Наконец сегодня вечером она назначила Роберу свидание на завтра; не сомневаюсь, что она придет на него. Герцог де Люсене так грубо высмеял этого молодого человека, что госпожа д’Арвиль, расстроенная унижением своего поклонника, согласилась из жалости увидеться с ним наедине, иначе она, по всей вероятности, отказала бы ему. Но теперь она сдержит слово.

– Что же ты думаешь обо всем этом?

– Маркизой владеет не любовь, а нечто вроде доведенного до восторженности сострадания; Шарль Робер так плохо разбирается в тонкости ее чувства, что поспешит воспользоваться предоставившейся ему возможностью и погубит себя во мнении Клеманс; повторяю, она принуждает себя к этому опасному для ее репутации поступку не в порыве увлечения или страсти, а только из жалости. Словом, я не сомневаюсь, что она смело отправится на свидание, желая показать своему поклоннику, как глубока ее обида за него, но вполне спокойная и уверенная в том, что ни на минуту не забудет супружеского долга. Шарль Робер не поймет этого, и маркиза возненавидит его; а когда ее иллюзии развеются, она вновь обратится душой к Родольфу, образ которого все еще живет в глубине ее сердца.

– И что же?

– А то, что она будет навсегда потеряна для Родольфа. Не сомневаюсь, что иначе он рано или поздно изменил бы своей дружбе с господином д’Арвилем и ответил бы на любовь Клеманс; но Родольф возненавидит ее, узнав, что не он был предметом ее любви, а для мужчин это непростительное преступление. Наконец, под предлогом своей давней привязанности к господину д’Арвилю, он никогда больше не встретится с этой женщиной, которая недостойно обманула его близкого друга.

– Так, значит, ты хочешь предупредить мужа?

– Да, и сегодня же вечером, конечно, если ты не против. По словам Клеманс, у ее мужа имеются смутные подозрения, но точно он ничего не знает. Скоро полночь, мы уедем с бала, зайдем в первое попавшееся кафе, и ты напишешь господину д’Арвилю, что завтра в час дня его жена отправляется на любовное свидание на улицу Тампль, семнадцать. Он ревнив: он застанет Клеманс на месте преступления. Нетрудно догадаться, что последует за этим.

– Но это же подло, Сара, – холодно заметил джентльмен.

– И все же ты согласен со мной?

– Да… сегодня вечером господин д’Арвиль узнает обо всем… Но… кто-то прячется там, за этим деревом! – неожиданно заметил Том, понизив голос. – Мне почудился какой-то шорох.

– Надо взглянуть, – сказала Сара с беспокойством.

Том встал, обошел зеленый массив и никого не увидел.

Родольф только что вышел в маленькую дверку, о которой мы говорили.

– Я ошибся, – проговорил Том, возвращаясь, – там никого нет.

– Я так и думала…

– Послушай, Сара, я считаю, что эта женщина не так уж опасна для твоих планов; Родольф человек принципиальный и от своих принципов не отступится. Девушка, которую он отвез на ферму полтора месяца тому назад, переодевшись рабочим, гораздо больше беспокоит меня; он окружил ее заботами, нанял ей учителей и несколько раз навещал ее. Мне неизвестно, кто она, но, по-моему, эта девка принадлежит к низшим слоям общества. Редкая красота, которой она, видимо, наделена, то, что Родольф сам отвез ее и принимает в ней живейшее участие, – все доказывает, что этой привязанностью нельзя пренебрегать. Вот почему я пошел навстречу твоим желаниям. Дабы устранить это второе препятствие, на мой взгляд, более существенное, чем первое, пришлось действовать крайне осторожно, собрать точные сведения об обитателях фермы, о привычках девушки. Настало время действовать, судьба вновь свела меня с омерзительной старухой, которая предусмотрительно сохранила мой адрес. Ее связи с людьми вроде того разбойника, который напал на нас в Сите, будут нам весьма полезны. Все предусмотрено, ни малейших улик против нас не будет… К тому же если эта девка принадлежит, как мне кажется, к рабочему люду, она не станет колебаться между нашими предложениями и уделом, пусть даже заманчивым, о котором она, вероятно, мечтает, ибо герцог сохранил строжайшее инкогнито. Итак, завтра этот вопрос будет решен… В противном случае… посмотрим…

– После того, как будут устранены эти два препятствия… Том, а наш великий проект…

– Он сопряжен с большими трудностями, но может удаться.

– Признайся, что одним шансом у нас будет больше, если мы приведем его в исполнение в тот момент, когда Родольф будет вдвойне удручен скандалом с госпожой д’Арвиль и исчезновением этой девки, к которой он так привязан.

– Конечно… Но если эта последняя надежда нас обманет… я буду свободен?.. – спросил Том, мрачно смотря на Сару.

– Да, вполне свободен!

– И ты не возобновишь своих уговоров, из-за которых я помимо воли дважды не смог отомстить?

Затем, указав взглядом на свою повязанную крепом шляпу и черные перчатки, Том зловеще улыбнулся.

– Я жду, я все еще жду… Ты знаешь, что я уже шестнадцать лет хожу в трауре… и сниму его только…

На лице Сары невольно появилось выражение страха, и она поспешно прервала брата.

– Да, я обещала тебе это, ты будешь свободен… Том… – проговорила она с невольной тревогой, – ведь тогда меня покинет глубокая уверенность, служившая мне опорой в самые трудные минуты и оправданная к тому же божественным предначертанием… А теперь, когда я близка к цели, надо убрать с дороги даже самые ничтожные препятствия… Они, возможно, и не столь серьезны, но я сокрушу их, чтобы развязать себе руки. Мои средства бесчестны, согласна!.. А разве меня кто-нибудь пожалел? – воскликнула Сара, невольно повысив голос.

– Тише! Гости возвращаются с ужина, – сказал Том. – Ты полагаешь, что следует предупредить маркиза д’Арвиля о завтрашнем свидании? Хорошо, идем… уже поздно.

– Ночной час, в который будет вручена наша записка, придаст ей еще больше значения.

И Том с Сарой покинули здание посольства.

Глава XIX. Свидания

Желая во что бы то ни стало предупредить г-жу д’Арвиль о грозящей ей опасности, Родольф ушел с приема до окончания беседы Тома с Сарой, поэтому он так и не узнал о заговоре, замышляемом против Лилии-Марии, и о неминуемой опасности, которой та подвергалась.

Несмотря на все свои старания, Родольфу не удалось, как он надеялся, предупредить маркизу.

После бала в посольстве маркизе д’Арвиль надлежало приличия ради появиться хотя бы на мгновение у г-жи де Нерваль; но маркиза была сломлена обуревавшими ее волнениями, у нее не хватило духа поехать на второе празднество, и она вернулась домой. Эта помеха все погубила.

Барон фон Граун, как и все гости посланника ***, был приглашен к г-же де Нерваль. Родольф немедля отвез его туда с просьбой отыскать на балу г-жу д’Арвиль и передать ей, что герцог желает в тот же вечер сообщить ей нечто очень важное; он будет стоять возле особняка д’Арвилей, подойдет к карете и скажет ей несколько слов, пока ее люди будут ждать, когда им откроют ворота.

Потеряв много времени на балу, где он так и не нашел маркизы, барон приехал к Родольфу…

Родольф был в отчаянии; он правильно рассудил, что следовало прежде всего предупредить маркизу о заговоре, направленном против нее; в этом случае предательство Сары, которому он не мог помешать, сошло бы за недостойную клевету. Было слишком поздно: постыдная записка была вручена маркизу в час ночи.

На следующее утро г-н д’Арвиль медленно расхаживал по своей спальне, обставленной с изящной простотой, где невольно привлекали внимание коллекция современного оружия и этажерка с книгами.

Постель осталась нетронутой, однако с нее свисало разорванное в клочья шелковое стеганое одеяло; стул и столик из черного дерева с витыми ножками валялись возле камина; на ковре виднелись осколки хрустального стакана, раздавленные свечи, а большой канделябр отлетел в угол спальни.

Казалось, весь этот беспорядок был вызван чьей-то неистовой борьбой.

Господину д’Арвилю было под тридцать; его мужественное характерное лицо, обычно приятное, доброе, было в то утро искажено и мертвенно-бледно, губы посинели; маркиз так и остался во вчерашнем костюме, он был без галстука, в расстегнутом жилете, разорванная рубашка запятнана кровью; темные, обычно вьющиеся волосы падали прямыми спутанными прядями на его словно восковой лоб.


«Завтра, в час дня, ваша жена отправится на улицу Тампль, 17, где у нее назначено любовное свидание. Последуйте за ней, счастливый муж! И вы все узнаете…»


По мере того как он пробегал эти читаные и перечитанные строки, губы его судорожно дергались.

Тут дверь отворилась, и вошел камердинер. У этого пожилого человека были седеющие волосы и честное, доброе лицо.

Маркиз резко повернул голову, не меняя положения и все еще держа письмо в руках.

– Зачем пришел? – резко спросил он.

Ничего не отвечая, тот смотрел с горестным изумлением на беспорядок в комнате; затем, внимательно взглянув на своего барина, он воскликнул:

– Рубашка у вас в крови… Боже мой! Боже мой, ваше сиятельство, вы, верно, поранили себя! Ведь вы были одни, почему не позвали меня, как обычно, когда чувствуете, что начнется…

– Убирайся!

– Но, ваше сиятельство… Огонь в камине погас, холод в комнате собачий, и после вашего…

– Замолчи! Оставь меня в покое.

– Но, ваше сиятельство, – продолжал камердинер, дрожа, – вы приказали господину Дубле прийти к вам сегодня утром в половине одиннадцатого; сейчас как раз половина одиннадцатого, и он уже здесь с нотариусом.

– Ты прав, – сказал маркиз, овладев собой. – Когда человек богат, надо думать о делах. Иметь большое состояние так приятно!

Наступила пауза.

– Проводи господина Дубле в мой кабинет, – добавил он.

– Господин Дубле, ваше сиятельство, уже там.

– Дай мне какой-нибудь костюм. Мне скоро придется отлучиться.

– Но, ваше сиятельство…

– Делай, что тебе приказано, Жозеф, – проговорил г-н д’Арвиль более мягким тоном.

Помолчав, он спросил:

– Моя жена уже проснулась?

– Не думаю, барыня еще не звонила.

– Пусть меня предупредят, когда она позвонит.

– Хорошо, ваше сиятельство…

– Позови Филиппа, чтобы он помог тебе: ты вечно так копаешься!

– Погодите, барин, сперва я приберу комнату, – грустно ответил Жозеф. – Кто-нибудь другой заметит этот беспорядок и поймет, что случилось сегодня ночью с вашим сиятельством.

– А если поймут, то все выйдет наружу, да? – язвительно заметил г-н д’Арвиль.

– Полно, ваше сиятельство, – воскликнул Жозеф, – никто ни о чем не подозревает.

– Никто?.. Да, никто! – горько ответил маркиз.

Пока Жозеф наводил порядок, его хозяин подошел к коллекции оружия, о которой мы уже упоминали, несколько минут внимательно осматривал ее и с мрачным удовлетворением кивнул головой.

– Уверен, ты забыл почистить ружья, вон те, наверху, что лежат в охотничьем футляре.

– Вы ничего не говорили мне об этом, ваше сиятельство… – удивленно проговорил Жозеф.

– Говорил, но ты запамятовал.

– Осмелюсь возразить, ваше сиятельство…

– Воображаю, в каком они должны быть состоянии!

– Не прошло и месяца, как я принес их от оружейника.

– Неважно, как только я буду одет, ты снимешь футляр, я хочу осмотреть эти ружья: быть может, завтра или послезавтра я отправлюсь на охоту.

– Немного погодя я достану их.

Когда спальня была приведена в порядок, на помощь Жозефу пришел второй камердинер.

Переодевшись, маркиз вошел в свой кабинет, где находились управляющий г-н Дубле, а также клерк и нотариус.

– Вот купчая, которая уже была зачитана вашему сиятельству, – сказал управляющий. – Остается только подписать ее.

– А вы сами читали ее, господин Дубле?

– Да, ваше сиятельство.

– Этого достаточно… дайте сюда бумагу, я поставлю на ней свою подпись.

Маркиз подписал бумагу, клерк вышел из кабинета.

– Благодаря этой покупке, ваше сиятельство, – торжествующе проговорил г-н Дубле, – ваша земельная рента составит не менее ста двадцати шести тысяч франков. Как прекрасно, ваше сиятельство, получать со своих земельных владений сто двадцать шесть тысяч!

– Я счастливец, не правда ли, господин Дубле? Иметь сто двадцать шесть тысяч земельной ренты! Где найдешь другого такого удачника?

– И это не считая основного капитала, ваше сиятельство.

– И не считая других преимуществ!

– Слава богу, у вашего сиятельства есть все, что может пожелать человек: молодость, богатство, здоровье – решительно все, и главное, – проговорил г-н Дубле, приятно улыбаясь, – красавица жена и прелестная дочка, похожая на херувима.

Господин д’Арвиль бросил зловещий взгляд на г-на Дубле.

Мы отказываемся описать выражение дикой иронии, с которой он обратился к г-ну Дубле, фамильярно похлопав его по плечу.

– Вы правы, – сказал он, – со ста двадцатью шестью тысячами франков земельной ренты, с такой женой, как моя… и с дочкой, похожей на херувима… мне больше нечего желать, не так ли?

– Хе-хе, ваше сиятельство, – наивно ответил управляющий, – остается дожить до преклонных лет, чтобы выдать замуж вашу дочку и стать дедушкой… Вот чего я вам желаю, ваше сиятельство, а вашей супруге желаю стать бабушкой и даже прабабушкой.

– Милый господин Дубле, вы весьма кстати вспомнили о Филемоне и Бавкиде. Вы всегда попадаете в точку.

– Вы очень любезны, ваше сиятельство. Что еще прикажете?

– Ничего… Да, скажите, сколько у вас наличных денег?

– Девятнадцать тысяч триста франков с небольшим на текущие расходы, ваше сиятельство, не считая денег, лежащих в банке.

– Вы принесете мне сегодня утром десять тысяч франков золотом и вручите их Жозефу, если меня не будет дома.

– Сегодня утром?

– Да.

– Я принесу их через час. Больше не будет приказаний, ваше сиятельство?

– Нет, господин Дубле.

– Сто двадцать шесть тысяч франков чистоганом! – повторил управляющий, направляясь к двери. – Сегодня удачный день: я боялся, как бы эта ферма, которая так нам подходит, не ускользнула от нас!.. Ваш покорный слуга.

– До свидания, господин Дубле.

Едва управляющий вышел из комнаты, г-н д’Арвиль упал, подавленный, в кресло, положил локти на письменный стол и закрыл лицо руками.

Впервые после получения роковой записки Сары он дал волю слезам.

«Что за жестокая насмешка судьбы, сделавшей меня богачом! Кому нужна отныне эта золотая рамка? Кого в нее вставить? Она лишь подчеркнет мой позор и низость Клеманс! Этот позор ляжет, быть может, и на мою дочь! Да, позор… должен ли я сделать решительный шаг или же пожалеть…»

Тут он вскочил, глаза его сверкали, зубы были судорожно сжаты.

– Нет! Нет! – проговорил он глухо. – Я отомщу. Пролитая кровь помешает мне стать посмешищем! Понимаю теперь ее отвращение… мерзавка!

Тут он неожиданно умолк, словно сраженный внезапной мыслью.

– Отвращение Клеманс… – продолжал он. – О, я прекрасно понимаю его причину: я внушаю ей страх, ужас!..

Наступила длительная пауза.

– Но разве это моя вина? И обманывать меня из-за этого? Не ненависти я заслуживаю, а жалости, – продолжал он, все более волнуясь. – Нет, нет!.. Мщение, мщение!.. Я убью их обоих!.. Ведь она, наверно, все сказала тому, другому.

Эта мысль привела в полную ярость маркиза.

Он поднял к небу судорожно сжатые кулаки; затем, прижав горячую руку к глазам, почувствовал, что необходимо взять себя в руки перед слугами, и вернулся в спальню со спокойным лицом; там он увидел Жозефа.

– Где мои ружья?

– Я принес их, ваше сиятельство, они в полном порядке.

– Я сам их осмотрю. А что, барыня звонила?

– Не знаю, ваше сиятельство.

– Сходи, узнай.

Камердинер вышел.

Господин д’Арвиль поспешно взял из оружейного ящика мешочек с порохом, несколько пуль и пистонов; запер ящик и положил ключ в карман. Затем он подошел к коллекции оружия, выбрал два пистолета средней величины, зарядил их и тоже спрятал в карман своего длинного утреннего редингота.

В эту минуту вошел Жозеф.

– Ее светлость велели сказать, что они уже встали, барин.

– А не знаешь, приказала ли она заложить карету?

– Нет, ваше сиятельство, горничная Жюльетта сказала при мне кучеру, пришедшему за распоряжениями, что сегодня прохладно и сухо и что барыня погуляет пешком… если ей захочется.

– Прекрасно. Ах, совсем забыл: завтра или послезавтра я, вероятно, отправлюсь на охоту. Скажи Вильяму, чтобы он сегодня же утром осмотрел небольшую зеленую карету, слышишь?

– Да, ваше сиятельство. Подать вам тросточку?

– Нет, не надо. Нет ли тут поблизости извозчичьей стоянки?

– А как же, в двух шагах отсюда, на улице Лилль.

– Пусть Жюльетта спросит у барыни, может ли она принять меня, – молвил маркиз после минутного колебания.

Жозеф вышел.

«Да… между нами разыграется комедия, не хуже всякой другой. И все же я хочу видеть эту вероломную женщину, понаблюдать за слащавой, обманчивой маской, под которой она скрывает свои мысли о скором свидании с любовником; я выслушаю ложь из ее уст и прочту правду в ее развращенном сердце. Это будет прелюбопытно… Видеть, как на тебя смотрит, с тобой говорит и тебе отвечает жена, которая вскоре покроет твое имя тем нелепым и гнусным позором, что отмывается лишь кровью… Ну и болван же я! Она посмотрит на меня, как обычно, тем же ясным взглядом, каким смотрит на свою дочь, когда целует ее в лоб, прося прочесть молитву. Взгляд… зеркало души? – Он презрительно пожал плечами. – Чем нежнее и стыдливее взгляд, тем больше в нем порочности. Ее пример подтверждает это… А я, дурак, попался на удочку. Горе мне! С каким холодным и наглым пренебрежением она, вероятно, взирала на меня до сих пор сквозь свою лживую маску, мечтая в то же время о свидании с другим… А я относился к ней с уважением, с нежностью… как к молодой матери, целомудренной и серьезной, я вложил в нее всю свою любовь, всю надежду на счастье».

– Нет, нет! – воскликнул г-н д’Арвиль, чувствуя, что гнев душит его. – Нет, я не зайду к ней, я не хочу ее видеть… не хочу видеть и дочь… я выдам себя, откажусь от мщения.

Выйдя из спальни, г-н д’Арвиль, вместо того чтобы пройти к жене, сказал ее камеристке:

– Передайте барыне, что я собирался поговорить с ней сегодня утром, но вынужден отлучиться по делу; если ей угодно позавтракать со мной, скажите, что я вернусь к полудню; в противном случае пусть не беспокоится обо мне.

«Полагая, что я скоро вернусь, она почувствует себя свободнее», – подумал г-н д’Арвиль.

И он отправился на извозчичью стоянку поблизости от его особняка.

– Извозчик, оплата почасовая.

– Ладно, барин, сейчас половина двенадцатого. Куда поедем?

– По улице Доброй Охоты, завернешь за угол улицы Святого Доминика и затем поедешь вдоль каменной ограды сада… и там подождешь.

– Ладно, барин.

Господин д’Арвиль опустил шторы. Извозчик тронул и почти тотчас же остановился против дома маркиза: отсюда легко было заметить любого человека, выходящего из особняка.

Свидание его жены должно было состояться в час дня; такая буря бушевала в душе маркиза, что время для него летело с невероятной быстротой.

Двенадцать ударов пробили на колокольне Святого Фомы Аквинского, когда дверь особняка медленно отворилась и маркиза вышла на улицу.

«Уже!.. Какая аккуратность! Она, видимо, боится опоздать на свидание!» – с иронией сказал себе маркиз.

Стояла холодная и сухая погода.

На Клеманс была черная шляпа с вуалью того же цвета, теплое красновато-лиловое пальто; огромная темно-синяя кашемировая шаль ниспадала до оборок ее платья, которое она слегка приподняла жестом, исполненным изящества, чтобы перейти через дорогу, приоткрыв до щиколотки маленькую, узкую, стройную ножку, обутую в атласные ботинки.

Странная вещь: несмотря на потрясение, на обуревавшие его мучительные мысли, г-н д’Арвиль заметил эту ножку, которая показалась ему изящнее и кокетливее, чем когда-либо, что еще усилило его гнев, его жгучую ревность. Ему представился коленопреклоненный соперник, в упоении целующий эту прелестную ножку. В одно мгновение все безумства любви, любви горячей, страстной, предстали перед умственным взором маркиза и опалили его душу.

И впервые в жизни он почувствовал в сердце мучительную физическую боль, боль резкую, глубокую, которая вырвала у него глухой стон. До сих пор он страдал нравственно, так как думал лишь о своей поруганной чести.

Его страдание было так сильно, что ему едва удалось произнести несколько слов.

– Видишь ту даму в синей шали и черной шляпе, – сказал он кучеру, приподняв штору, – ту, что идет вдоль каменной ограды?

– Вижу, барин…

– Поезжай шагом за ней… Если она выйдет на извозчичью стоянку, остановись и следуй за каретой, в которую она сядет.

– Да, барин… Ну и забавная же история!

Госпожа д’Арвиль подошла к стоянке, взяла извозчика.

Господин д’Арвиль последовал за ней.

Вскоре, к великому удивлению маркиза, его возница свернул к церкви Святого Фомы Аквинского и остановился возле нее.

– В чем дело? Почему ты стоишь?

– Барин, дама только что вошла в церковь… Черт подери!.. Ну и хорошенькая у нее ножка… До чего забавно!

Множество мыслей пронеслось в голове г-на д’Арвиля; сперва он решил, что его жена, заметив, что за ней следят, пожелала сбить с толку преследователя. Потом он подумал, что, быть может, полученная записка была недостойной клеветой… Если Клеманс виновна, к чему такое показное благочестие? Не было ли это глумлением над верой?

Но его успокоительная иллюзия быстро рассеялась.

Кучер обернулся к нему со словами:

– Барин, дамочка опять села на извозчика.

– Следуй за ней.

– Да, барин! Забавно, до чего забавно!

Извозчик выехал на набережную, миновал ратушу, проехал по улице Сент-Авуа и добрался наконец до улицы Тампль.

– Барин, – сказал кучер, оборачиваясь к г-ну д’Арвилю, – первый извозчик остановился у семнадцатого номера, а мы находимся у тринадцатого. Прикажете тоже остановиться?

– Да!..

– Барин, дамочка только что вошла в дом номер семнадцать.

– Открой дверцу.

– Да, барин.

Минуту спустя г-н д’Арвиль вошел в проход дома вслед за своей женой.

Глава XX. Ангел

Привлеченные любопытством, у порога дома № 17 стояли г-жа Пипле, Альфред и торговка устрицами.

На лестнице было так темно, что вошедшему с улицы трудно было что-нибудь разглядеть. Маркизе пришлось обратиться к г-же Пипле.

– Как пройти к господину Шарлю, сударыня? – спросила она тихим, прерывающимся голосом.

– К кому? – переспросила старуха, притворившись, будто не расслышала имени, чтобы муж и торговка устрицами могли разглядеть сквозь вуаль черты несчастной женщины.

– Я спрашиваю… господина Шарля… сударыня, – повторила Клеманс дрожащим голосом и потупилась, чтобы скрыть свое лицо от взглядов, рассматривавших ее с нахальным любопытством.

– А, к господину Шарлю, вот оно что… Вы говорите так тихо, что я ничего не могла понять… Так вот, дамочка, если вы идете к господину Шарлю – красивый молодой человек, ничего не скажешь, – поднимитесь прямо по лестнице и увидите перед собой его дверь.

Маркиза в полном замешательстве поднялась на первую ступеньку.

– Хе! Хе! Хе! – проговорила старуха с ухмылкой. – Видно, сегодня все будет без обмана. Да здравствует гулянка! Ух ты!

– Что ни говори, а у офицера губа не дура: его любезная премиленькая, – заметила торговка устрицами.

Если бы г-же д’Арвиль, сникшей от стыда и страха, не пришлось бы снова пройти мимо привратницкой, она тут же вернулась бы обратно. Но, взяв себя в руки, она дошла до лестничной площадки.

Каково же было ее изумление!.. Она столкнулась лицом к лицу с Родольфом, который, вложив ей в руку кошелек, поспешно сказал:

– Вашему мужу все известно, он следует за вами по пятам…

В эту минуту раздался резкий голос привратницы:

– Вам куда, сударь?

– Это он! – прошептал Родольф.

И, подтолкнув, так сказать, г-жу д’Арвиль к лестнице на третий этаж, он молвил скороговоркой:

– Поднимитесь на шестой этаж; вы пришли, чтобы оказать помощь одной несчастной семье; их фамилия Морель.

– Сударь! – воскликнула г-жа Пипле, преграждая дорогу г-ну д’Арвилю. – Если вы не скажете, к кому идете, вам придется переступить через мое тело.

– Я пришел с дамой… которая только что вошла, – ответил маркиз, задержавшийся у входа, пока его жена разговаривала с привратницей.

– Дело другое, проходите.

Услышав необычный шум в привратницкой, г-н Шарль Робер приоткрыл дверь; Родольф вбежал к офицеру и запер изнутри его дверь как раз в ту минуту, когда г-н д’Арвиль подходил к лестничной площадке. Родольф боялся, как бы друг не узнал его, несмотря на темноту, и воспользовался представившимся случаем, чтобы избежать с ним встречи.

Господин Шарль Робер в своем великолепном халате с разводами и в бархатном греческом колпаке, расшитом золотом, был поражен появлением Родольфа, которого он не заметил накануне в посольстве ***, а если бы и заметил, то вряд ли узнал в этом скромно одетом человеке.

– Что это значит, сударь?

– Т-с-с! – прошептал Родольф с таким выражением тревоги, что г-н Шарль Робер замолчал.

На лестнице раздался грохот, словно кто-то упал и покатился вниз.

– Несчастный, он убил ее! – воскликнул Родольф.

– Убил!.. Кто? Кого? Что здесь происходит? – тихо спросил г-н Шарль Робер и побледнел.

Не отвечая ему, Родольф приоткрыл дверь.

Он увидел Хромулю, который, спеша и припадая на одну ногу, сбегал с лестницы, держа в руке красный шелковый кошелек, только что врученный Родольфом г-же д’Арвиль.

Хромуля скрылся.

Слышался лишь легкий шаг г-жи д’Арвиль и более тяжелая поступь маркиза, следовавшего по пятам за женой.

У Родольфа немного отлегло от сердца, хотя появление Хромули с кошельком в руке напомнило ему много тяжких переживаний.

– Не выходите отсюда, вы чуть не наделали беды, – сказал он Шарлю Роберу.

– Да объясните же наконец, что все это значит? – спросил нетерпеливым, раздраженным тоном офицер. – Кто вы такой и по какому праву?..

– Это значит, сударь, что господину д’Арвилю все известно, что он дошел вслед за своей женой до вашей двери и идет за ней вверх по лестнице.

– Боже мой, боже мой! – воскликнул Шарль Робер, в ужасе всплеснув руками. – Но что же она будет делать там, наверху?

– Не все ли вам равно? Оставайтесь у себя и не выходите до тех пор, пока привратница не предупредит вас.

И, покинув г-на Робера, столь же напуганного, сколь и изумленного, Родольф спустился в привратницкую.

– Что вы на это скажете? – воскликнула сияющая г-жа Пипле. – Погодите, скоро небу станет жарко! Господин преследует дамочку. Это, верно, ее муж! Я мигом все смекнула и пропустила его. Он схватится с офицером, это наделает шума в квартале. Люди будут толпами ходить, чтобы взглянуть на наш дом, как они ходили к дому тридцать шесть, где было совершено убийство.

– Дорогая госпожа Пипле, хотите оказать мне большую услугу? – И Родольф вложил пять луидоров в руку привратницы. – Когда эта дама спустится… спросите ее, как поживают несчастные Морели; скажите ей, что она делает доброе дело, помогая им, как обещала, когда расспрашивала вас об этих бедолагах.

Госпожа Пипле с недоумением смотрела на деньги и на Родольфа.

– Как, сударь… все это золото… для меня?.. Значит, дамочка не у офицера?

– Господин, который идет следом за дамой, ее муж. Бедная женщина была заранее предупреждена и успела направиться к Морелям якобы для того, чтобы помочь им в беде, понимаете?

– Чего же тут не понять?.. А я должна пособить, чтобы обвести вокруг пальца ее мужа… Такое дело как раз по мне!.. Ха-ха-ха! Можно подумать, что я только этим и занималась всю жизнь… Ей-богу!

В эту минуту в полумраке привратницкой возник высокий цилиндр г-на Пипле.

– Анастази, – серьезно проговорил Альфред, – право, для тебя нет ничего святого, как и для Сезара Брадаманти; к некоторым вещам нельзя относиться легкомысленно, даже с глазу на глаз с любимым…

– Полно, полно, старый дорогуша, не придуривайся и не таращи на меня глаза… ты же видишь, я пошутила. Разве ты не знаешь, что нет никого на свете, кто мог бы похвалиться… Словом, понятно… Если я хочу услужить этой молодой парочке, то делаю это ради нашего нового жильца, он так добр к нам.

Обратившись затем к Родольфу, она сказала:

– Погодите, увидите, как я обтяпаю это дельце!.. Хотите остаться здесь, в углу, за занавеской?.. Они как раз спускаются, слышите?..

Родольф поспешно спрятался.

Господин и госпожа д’Арвиль шли по лестнице, маркиз вел жену под руку.

Когда они поравнялись с привратницкой, на лице г-на д’Арвиля лежало выражение глубокого счастья, смешанного с удивлением и замешательством.

Клеманс была спокойна и бледна.

– Видели вы этих несчастных Морелей, милая дамочка? – воскликнула г-жа Пипле, выходя из привратницкой. – Сердце разрывается, смотря на них! Боже мой, вы делаете хорошее, доброе дело… Я уже говорила вам, что они достойны жалости, когда вы заходили сюда, чтобы навести справки о них! Можете быть спокойны, таким славным людям не жаль помогать… правда, Альфред?

Альфред, показная добродетель и врожденная прямота которого восставали против необходимости присоединиться к этому антиматримониальному заговору, издал нечто вроде отрицательного хмыканья.

– У Альфреда опять спазмы в желудке, вот почему его не слыхать, а то он сказал бы вам, как и я, что эти несчастные люди будут от всего сердца молить бога за вас, сударыня!

Господин д’Арвиль смотрел на жену с восхищением.

– Она ангел! Сущий ангел! О клевета! – повторял он.

– Ангел? Вы правы, сударь, и вдобавок ангел, посланный господом богом!

– Друг мой, едем домой, – проговорила г-жа д’Арвиль, измученная напряжением, в котором жила с тех пор, как переступила порог этого дома; она чувствовала, что силы изменяют ей.

– Едем, – ответил маркиз.

– Клеманс, я нуждаюсь в прощении и жалости!.. – проговорил он, выходя на улицу.

– Кто из нас не нуждается в том же? – ответила молодая женщина со вздохом.

Родольф вышел, глубоко взволнованный этой трагической сценой, к которой примешалось немало грубого и смешного, этой странной развязкой таинственной драмы, породившей столько различных страстей.

– Ну как? – спросила г-жа Пипле. – Надеюсь, я неплохо обдурила этого молокососа? Теперь он будет держать жену под стеклянным колпаком… Бедняга… А как же ваша мебель, господин Родольф? Ее так и не привезли.

– Я еще займусь этим делом… Предупредите офицера, что он может спуститься…

– И то правда… Какую он промашку дал! Выходит, зазря квартиру нанял… Так ему и надо… С его паршивыми двенадцатью франками за уборку…

Родольф распростился с привратницей.

– Теперь, Альфред, настал черед офицера. Ну и посмеюсь же я!

И она поднялась к г-ну Шарлю Роберу и позвонила; он отворил дверь.

– Ваше благородие, – проговорила Анастази и отдала ему честь, приложив руку к своему парику, – я пришла, чтобы освободить вас… Муж с женой ушли под ручку перед вашим носом. Неважно, зато вы дешево отделались… благодаря господину Родольфу; вы должны поставить за него большую свечку!

– За господина Родольфа? Это тот тонкий господин с усами?

– Он самый.

– Что представляет собой этот субъект?

– Субъект! – негодующе вскричала г-жа Пипле. – Он стоит многих других! Он коммивояжер, живет в нашем доме, у него всего одна комната, и он не сквалыжничает, как иные… Он дал мне шесть франков за уборку, шесть франков с первого слова… шесть франков, не торгуясь!

– Ладно… ладно… Вот ваш ключ.

– Надо ли завтра протопить у вас, ваше благородие?

– Нет!

– А послезавтра?

– Нет! Нет!

– Помните, ваше благородие? Я сразу вас предупредила, что вы не возместите своих расходов.

Уходя, господин Шарль Робер бросил презрительный взгляд на привратницу; он никак не мог понять, каким образом какой-то коммивояжер по имени Родольф узнал о его свидании с маркизой д’Арвиль.

В конце крытого прохода он встретил Хромулю, который шел, припадая на одну ногу.

– А, вот и ты, негодник, – сказала г-жа Пипле.

– Одноглазая не приходила за мной? – спросил мальчик, не ответив на обращение привратницы.

– Сычиха-то? Нет, выродок. Зачем бы она пришла за тобой?

– Как зачем? Чтобы отвезти меня в деревню! – ответил Хромуля, переступая с ноги на ногу у порога привратницкой.

– А твой хозяин?

– Отец попросил господина Брадаманти отпустить меня на сегодняшний день… Мы поедем в деревню… в деревню… в деревню… – прогнусавил сын Краснорукого и принялся что-то напевать, барабаня по застекленной двери привратницкой.

– Перестань, бездельник… не то разобьешь стекло! А вот и извозчик!

– Это Сычиха, – сказал мальчик, – какое счастье прокатиться в экипаже!

В самом деле, за стеклом кареты на фоне красной шторы выделялся носатый землистый профиль одноглазой.

Старуха знаком подозвала Хромулю, и тот подбежал к ней.

Извозчик открыл дверцу, и мальчишка влез к Сычихе.

Она была в экипаже не одна.

В дальнем углу сидел какой-то человек в старом пальто с меховым воротником, часть его лица была скрыта под черным шелковым колпаком, надвинутым до самых бровей… Это был не кто иной, как Грамотей.

За его красными веками виднелись неподвижные, без радужной оболочки, словно покрытые белилами глаза, из-за которых еще страшнее казалось лицо, стянутое лиловыми и мертвенно-бледными шрамами.

– Ну же, ложись на ходули моего муженька, будешь греть его, – сказала одноглазая мальчишке, который присел, как пес, между ней и Грамотеем.

– А теперь в Букеваль, на херму![72] Правильно я сказал, Сычиха? – спросил извозчик. – Вот увидишь, что я умею править квымагой[73].

– А главное, припандорь свою шкапу[74], – сказал Грамотей.

– Будь спокоен, чертяка без гляделочек[75], он запросто ухандорит[76] до проселицы[77].

– Хочешь, я дам тебе лекарство?[78] – спросил Грамотей.

– Какое?

– Дуй шибче мимо шмырников[79]. Тебя вполне могут узнать, ты ведь долго был бродягой.

– Буду смотреть в оба, – ответил тот, влезая на козлы.

Мы привели здесь этот отвратительный жаргон в доказательство того, что мнимый извозчик был злодеем, достойным сообщником Грамотея.

Карета с Грамотеем, Сычихой и Хромулей покинула улицу Тампль.

Два часа спустя, когда уже смеркалось, возница остановился у развилки, возле деревянного креста; отсюда букевальская дорога вела между крутыми склонами на ферму, где под покровительством г-жи Жорж нашла приют Лилия-Мария.

Глава XXI. Идиллия

Пять часов пробило в церкви небольшого сельца Букеваль; стояла холодная погода, небо было безоблачно; солнце, медленно опускаясь за оголенными деревьями холмов Экуена, окрашивало в пурпур горизонт и бросало косые бледные лучи на обширные, скованные морозом поля.

В каждое время года природа предстает перед нами в новом и чаще всего чарующем обличье.

Первозданной белизны снег превращает порой окрестности в череду словно вылепленных из алебастра пейзажей, искристые контуры которых выступают на фоне розовато-серого неба.

В наступающих сумерках встречается иной раз запоздалый крестьянин, который спешит домой, либо поднимаясь на холм, либо спускаясь в долину: лошадь его, пальто, шляпа – все покрыто инеем; стоит жестокий мороз, дует ледяной ветер, приближается темная ночь; но там, между голых стволов, приветливо светятся оконца фермы; высокая кирпичная труба выбрасывает в небо густой столб дыма, говорящий путнику о том, что его ожидает огонь, весело потрескивающий в камине, а на столе – незатейливый ужин; затем, после беседы в домашнем кругу, наступает спокойная ночь в теплой постели, тогда как снаружи свищет ветер, а на разбросанных по долине фермах лают, перекликаясь, собаки.

Иногда по утрам иней развешивает на деревьях свои хрустальные гирлянды, сверкающие, как бриллианты, под зимними лучами солнца; влажная, тучная земля изрыта длинными бороздами, в которых находят приют рыжеватые зайцы или бодро семенящие серые куропатки.

То тут, то там слышится печальное позвякивание колокольчика барана – вожака большого стада, разбредшегося по травянистым склонам дорог, в то время как пастух в сером полосатом плаще сидит у подножия дерева и, напевая, плетет тростниковую корзинку.

Порой все вокруг оживает: эхо множит далекие звуки охотничьего рога и лай своры собак; испуганная лань выскакивает на опушку, в ужасе мчится по долине и скрывается в противоположной лесной чаще.

Конский топот и лай приближаются; белые с желтоватыми подпалинами собаки, в свою очередь, выбегают из леса, несутся по пашне и земле под паром, принюхиваясь к следам лани. За ними скачут во весь опор наездники в красных охотничьих костюмах, криками подбадривая свору. Этот яркий вихрь проносится с быстротою молнии; шум постепенно замирает; собаки, лошади, охотники пропадают вдали, в том лесу, где исчезла лань.

Снова наступает тишина, и снова безмолвие широких просторов нарушается лишь однообразной песней пастуха.

Таких пейзажей, таких сельских уголков немало в окрестностях селения Букеваль, расположенного, несмотря на свою близость к Парижу, в уединенном месте, куда ведут лишь проселочные дороги.

Скрытая летом за деревьями, как гнездо среди ветвей, ферма, где нашла пристанище Певунья, была теперь видна как на ладони.

Русло маленькой, скованной льдом речки походило на серебряную ленту, небрежно брошенную среди еще зеленеющих лугов, где лениво паслись тучные коровы, искоса поглядывая на хлев. Привлеченные наступлением вечера, стаи голубей поочередно опускались на островерхую крышу голубятни. Сквозь ореховые деревья, которые летом отбрасывают тень на двор и здания фермы, проглядывали теперь черепичные и соломенные крыши, покрытые бархатистым изумрудным мхом.

Тяжело груженная повозка, запряженная тремя приземистыми сытыми лошадьми с пышной гривой, синие хомуты которых были украшены бубенцами и красными шерстяными кисточками, везла на ферму снопы со скирды, стоящей в долине. Эта громоздкая повозка въехала через главные ворота во двор, тогда как многочисленное овечье стадо теснилось у одного из боковых входов.

Люди и животные, казалось, спешили укрыться от вечернего холода и вкусить сладость отдыха; лошади весело ржали при виде конюшни, овцы блеяли, беспорядочно устремляясь к двери овчарни; пахари бросали голодные взоры на окна кухни, где готовился ужин, достойный Пантагрюэля.

На ферме царил редкий порядок и поразительная, ласкающая глаз чистота.

По окончании трудового дня плуги, бороны и прочие сельскохозяйственные орудия не были оставлены где попало, с присохшей к ним грязью; чистые, недавно покрашенные или же новейшего образца, они стояли в обширном сарае, в нем же возчики аккуратно складывали лошадиную сбрую. Двор был опрятный, посыпанный песком и обсаженный деревьями; вы не увидели бы здесь ни куч навоза, ни луж гниющей воды, которые портят вид лучших ферм в старинных областях Бос и Бри. Птичий двор, обнесенный зеленым трельяжем, вмещал всех пернатых обитателей фермы, которые возвращались в него по вечерам через дверцу, выходящую в поля.

Не желая обременять читателя новыми подробностями, скажем только, что ферма эта по праву считалась лучшей в округе благодаря установленному в ней порядку, превосходному ведению хозяйства, высоким урожаям, а также благополучию и трудолюбию ее многочисленных работников.

Мы объясним ниже причину этого явления, теперь же подойдем с читателем к решетчатой двери птичьего двора, который ни в чем не уступал остальным помещениям фермы по сельскому изяществу насестов, курятников и выложенному камнями руслу журчащего прозрачного ручья, тщательно освобождаемого от льдинок, которые могли бы загромоздить его русло.

Внезапно нечто вроде переполоха произошло среди пернатых обитателей птичника: куры, кудахтая, слетели с насестов, индюки принялись гоготать, цесарки пронзительно закричали, голуби покинули крышу голубятни и опустились, воркуя, на посыпанную песком землю.

Все это оживление было вызвано приходом Лилии-Марии.

Грез и Ватто могли лишь мечтать о такой прелестной натурщице, если бы щеки бедной Певуньи были покруглее и не так бледны; но хотя личико ее и осунулось, его выражение, вся фигурка девушки и изящество позы по-прежнему были достойны кисти этих двух великих художников.

Маленький круглый чепчик обрамлял лоб Лилии-Марии и разделенные на прямой пробор белокурые волосы; по примеру крестьянок парижских окрестностей, она повязывала поверх этого чепчика красную ситцевую косынку, скрепленную двумя булавками на затылке, концы которой падали на ее плечи; то был живописный, изящный головной убор, которому могли бы позавидовать швейцарки и итальянки.

Шейный платок из белого батиста скрещивался на ее груди под холщовым фартуком; синий суконный жакет с узкими рукавами облегал ее тонкую талию, прекрасно гармонируя с серой бумазейной юбкой в коричневую полоску; белые чулки, маленькие туфельки на толстой подошве и черные сабо вместо галош, украшенные спереди кожаным квадратом, дополняли этот по-деревенски простой наряд, которому врожденное изящество Лилии-Марии придавало особую прелесть.

Приподняв фартук, она пригоршнями черпала из него зерна и кормила слетевшихся к ней пернатых.

Хорошенький серебристо-белый голубь с пурпурным клювом и такими же лапками, более ручной и смелый, чем его сородичи, покружив вокруг Лилии-Марии, сел к ней на плечо.

Девушка, видимо привыкшая к его бесцеремонности, продолжала разбрасывать зерна; затем, слегка повернув прелестное личико и откинув голову, она с улыбкой приблизила розовые губки к клюву своего любимца.

Последние лучи заходящего солнца бросали золотистый отблеск на эту идиллическую картину.

Глава XXII. Тревоги

В то время как Певунья занималась хозяйственными делами, г-жа Жорж и аббат Лапорт, настоятель церкви села Букеваль, сидели в маленькой гостиной фермы и беседовали о Лилии-Марии: тема эта неизменно интересовала их обоих.

Престарелый священник задумчиво, сосредоточенно опустил голову на грудь и, опершись локтями на колени, машинально протянул свои дрожащие руки к огню камина.

Госпожа Жорж что-то шила и время от времени поглядывала на аббата, словно ожидая от него ответа.

– Да, сударыня, надо предупредить господина Родольфа; если он расспросит Марию, она, вероятно, откроет ему то, что скрывает от нас… ведь она так признательна своему благодетелю.

– В таком случае, ваше преподобие, я сегодня же отправлю письмо на аллею Вдов по адресу, который он дал мне.

– Бедная девочка! – продолжал аббат. – Какое горе подтачивает ее? Чего ей не хватает для счастья в Букевале?

– Ничто не может развеять ее грусть, ваше преподобие… даже то усердие, с каким она учится…

– Она и в самом деле сделала поразительные успехи с тех пор, как мы занимаемся ее воспитанием.

– Не правда ли? Она научилась свободно читать и писать и настолько усвоила арифметику, что ведет вместе со мной приходо-расходные книги! И милая девочка так старательно помогает мне по хозяйству, что это глубоко трогает меня. Не переутомляется ли бедняжка вопреки моим просьбам? Ее здоровье беспокоит меня.

– К счастью, врач-негр успокоил нас по поводу небольшого кашля, которым она страдала. От него не осталось и следа.

– Какой чудесный человек этот доктор! Он так хорошо относится к ней; впрочем, у нас все любят, уважают ее. И это неудивительно! Благодаря своему возвышенному и широкому взгляду на жизнь господин Родольф подобрал для этой фермы лучших местных работников. Но даже самые грубые и равнодушные из них подпали под обаяние ангельской кротости Марии, той милой и робкой манеры держать себя, с которой она словно молит о милосердии. Несчастная девочка! Можно подумать, что она одна во всем виновата!

После недолгого раздумья аббат спросил г-жу Жорж:

– Не вы ли говорили мне, что Мария погрузилась в печаль после Дня Всех Святых, когда здесь побывала госпожа Дюбрей из Арнувиля, фермы его высочества герцога де Люсене?

– Да, мне так показалось, ваше преподобие, и, однако, госпожа Дюбрей, и в особенности ее дочь Клара, образец невинности и доброты, не остались равнодушны к обаянию Марии; обе они проявили к ней самое сердечное внимание; вы знаете, что по воскресеньям наши друзья из Арнувиля приезжают к нам или мы едем к ним. Так вот, можно подумать, что каждое такое посещение увеличивает грусть нашей милой девочки, хотя Клара успела полюбить ее как сестру.

– Право, госпожа Жорж, тут кроется какая-то тайна. Какова причина затаенного горя Марии? Она должна бы чувствовать себя вполне счастливой! Между ее теперешней и прежней жизнью лежит такая же пропасть, как между раем и адом. И вместе с тем ее нельзя упрекнуть в неблагодарности.

– Неблагодарности? Великий боже!.. Она так искренне благодарна нам за наши заботы! В ней столько деликатности! Бедная крошка делает все возможное, чтобы отплатить за наши заботы о ней! Разве она не возмещает своими услугами получаемое у нас гостеприимство? И это еще не все: за исключением воскресных дней, когда, по моему настоянию, Мария одевается понаряднее, чтобы сопровождать меня в церковь, она носит такое же грубое платье, как деревенские девушки, и, несмотря на это, в ней столько врожденного благородства, изящества, что она прелестна даже в этом наряде, не правда ли, ваше преподобие?

– Ах, сколько в вас материнской гордости! – заметил с улыбкой престарелый священник.

При этих словах глаза г-жи Жорж наполнились слезами: она подумала о своем сыне.

Аббат догадался о причине ее волнения.

– Мужайтесь! – сказал он. – Господь послал вам эту бедную девочку, чтобы помочь дождаться свидания с сыном. Кроме того, священные узы свяжут вас скоро с Марией: если крестная мать правильно понимает свою миссию, она становится как бы родной матерью. Что до господина Родольфа, то он вдохнул в нее душу, вытащив ее из всей этой грязи… И заранее выполнил свою обязанность крестного отца.

– Считаете ли вы ее достаточно подготовленной, чтобы приобщиться святых тайн, ведь эта обездоленная девочка, наверное, никогда не причащалась.

– Вскоре она проводит меня домой, и я сообщу ей, что это таинство, вероятно, состоится недели через две.

– Быть может, ваше преподобие, вы вскоре совершите и другое таинство, таинство, внушающее надежду на счастье?..

– Что вы имеете в виду?

– Если Марию полюбят так, как она того заслуживает, и она сама отличит какого-нибудь хорошего доброго человека, почему бы ей не выйти замуж?

Аббат печально покачал головой.

– Выдать ее замуж! Подумайте, госпожа Жорж, во имя истины, чести придется все сказать суженому Марии… И несмотря на ваше и мое ручательство, какой мужчина пренебрежет прошедшим, запятнавшим юность этой бедной девочки! Никто не захочет взять ее в жены.

– Но господин Родольф – человек щедрый! Он сделает для своей протеже еще больше того, что уже сделал… Приданое…

– Увы! – сказал священник, прерывая г-жу Жорж. – Горе Марии, если на ней женятся из соображений корысти! Она будет обречена на самую тяжкую долю; жестокие упреки вскоре последуют за таким браком.

– Вы правы, ее ожидает тяжкая доля! Боже мой, какое несчастное будущее уготовано ей!

– Ей придется искупить тягчайшие грехи, – серьезно проговорил аббат.

– Подумайте, ваше преподобие, ведь она была брошена в детстве без средств к существованию, без поддержки, без понятия о добре и зле… Затем ее насильно увлекли на путь порока. Какая девушка не сбилась бы с пути на ее месте?

– Заложенное в человеке нравственное чувство должно было поддержать, просветить ее; впрочем, она и не пыталась избежать этой страшной участи. Разве в Париже нет сострадательных людей?

– Конечно, их можно найти, но как и где их искать? Прежде чем вы отыщете доброго человека, сколько придется встретить равнодушия, отказов! А ведь Мария нуждалась не в милостыне, а в постоянной поддержке, которая помогла бы ей честно зарабатывать себе на жизнь… Многие матери, вероятно, сжалились бы над ней, но не так-то легко обрести такую женщину. Уж поверьте мне: я знаю, что такое нищета… Счастливый случай вроде того, который, увы, свел слишком поздно Марию с господином Родольфом, редко встречается; горемыки почти всегда наталкиваются на грубый отказ; они думают, что жалости нет на белом свете, и, мучимые голодом… неумолимым голодом, часто ищут в пороке те средства существования, в которых им отказывают люди.

Тут в гостиную вошла Певунья.

– Откуда вы, детка? – ласково спросила г-жа Жорж.

– Сперва я закрыла двери птичьего двора, а потом осмотрела фруктовый сад. Все плоды прекрасно сохранились, за немногим исключением, попорченные я сняла.

– Почему вы не попросили Клодину сделать это вместо вас, Мария? Вы, наверно, переутомились.

– Нет, нет, сударыня, мне очень нравится в моем саду: там хорошо пахнет спелыми плодами.

– Вы непременно должны осмотреть фруктовый сад Марии, ваше преподобие! Трудно себе представить, как хорошо, с каким вкусом она ухаживает за ним. Гирлянды вьющегося винограда свисают между плодовыми деревьями, которые украшены внизу бордюрами изумрудного мха.

– О, ваше преподобие, я уверена, что сад вам понравится, – наивно сказала Певунья. – Вы увидите, как живописно выглядит мох рядом с ярко-красными яблоками и золотистыми грушами. А особенно хороши мелкие яблоки! То розовые, то белые, они походят среди зелени на головки херувимов, – прибавила девушка с восторгом художника, довольного своим произведением.

Священник с улыбкой взглянул на г-жу Жорж и, обратясь к Марии, проговорил:

– Я уже любовался молочным хозяйством, которым вы руководите, дитя мое; самая требовательная фермерша позавидовала бы его образцовому порядку. А на днях зайду полюбоваться вашим фруктовым садом, красными яблоками и золотистыми грушами и, главное, хорошенькими яблочками-херувимами. Но солнце только что село, вы едва успеете проводить меня до дому и вернуться до наступления темноты. Возьмите свою накидку, и идемте скорее, дитя мое… Но как же я не подумал об этом: на дворе очень холодно; оставайтесь лучше дома, кто-нибудь из работников проводит меня.

– Что вы, ваше преподобие, вы очень огорчите ее, – сказала г-жа Жорж. – Она так любит провожать вас по вечерам.

– Ваше преподобие, – присовокупила Певунья, робко поднимая на священника свои большие голубые глаза, – я подумаю, что вы недовольны мной, если не разрешите проводить вас, как обычно.

– Я? Мое милое дитя! В таком случае поскорей одевайтесь, да как можно теплее.

Мария тут же надела накидку с капюшоном из толстой кремовой шерсти, отороченную черной бархатной лентой, и предложила священнику опереться на ее руку.

– К счастью, – молвил последний, – от фермы до моего дома недалеко, да и место здесь безопасное.

– Его преподобие немного задержался у нас сегодня, – сказала г-жа Жорж. – Не хотите ли, Мария, чтобы кто-нибудь из работников проводил вас?

– Меня сочтут трусихой, – ответила Мария, улыбаясь. – Спасибо, сударыня, но никого не стоит тревожить из-за меня. Отсюда до дома его преподобия четверть часа пути, и я вернусь до наступления ночи.

– Я не стану уговаривать вас: слава богу, мы никогда не слышали здесь о бродягах.

– В противном случае я не согласился бы, чтобы эта милая девушка провожала меня до дому.

И аббат покинул ферму, оперевшись на руку Лилии-Марии, которая старалась приноровить свой легкий шаг к медленной и тяжелой поступи старца.

Вскоре священник и Мария дошли до той впадины, где притаились Грамотей, Сычиха и Хромуля.

Загрузка...