– Зина́?
– Прелюбодеяние. Измена, Данил!
– Иса, сын Марии: «А я говорю вам: всякий, кто смотрит на женщину с вожделением, уже прелюбодействовал с нею в сердце своём». Разделяешь?
– Конечно. Как можно спокойно просить о чём-то Аллаха, приносить ему свои молитвы и посты, заведомо зная, что ты ослушался и не покаялся? Я – не мог. Чтобы тебе было понятнее, скажу на твоём языке: это так же, как если бы ты игнорировал просьбу дорогого тебе человека, не удовлетворяя его нужд, но распространяясь с ним о вещах посторонних. Как бы игнорировал его.
– И что?
– А то, что однажды я не нашёл в своём сердце такого намерения. Тогда я с абсолютной ясностью понял: вернусь. То есть, даже если у меня сейчас и получится искренне раскаяться перед Аллахом, убедив себя в том, что я никогда не повторю этого, то в дальнейшем это всё равно случится. Завтра, или через неделю, – какая разница!? А тут, как ты уже понял, и скрывался тот паралогизм, который меня сначала изумил, а затем и шокировал. Больше я не раскаивался. Потому что обманывать самого себя почти невозможно.
– И ты решил, что правильнее бросить всё?
– Примерно так и решил. Я подумал, какой смысл во всей моей религии, если я даже не в силах раскаяться в самом что ни на есть понятном грехе, твою мать!? Вот это и подкосило.
– Такое впечатление, что ты всю жизнь только и делал, что дрочил и искал бога.
– Тогда, в мае, у меня внутри образовалась такая дыра, что я ещё не скоро отошёл от последствий. О том, что внутри зияет бездна, я понял не сразу. Со временем. Через несколько месяцев, наверное, после того полуденного намаза. Во-первых, должно было пройти какое-то время, чтобы психика перестроилась. До того же момента внутри жил страх. Когда страх ушёл, меня начало засасывать. Когда я понял, что это такое и откуда, стало жутко: появились суицидальные настроения. Я просто перестал понимать, кто я и как жить дальше. Тогда я открыл бутылку и заглушил эту сосущую боль. Через полгода я плотно сидел на крючке – вливал в эту дыру одну за другой, но ей не было меры. Одним вечером я понял, что уже не думаю о стержне, о потерях, неудачах и всяком смысле жизни.
– Ты признался себе сам? Ты понимал, что летишь в пропасть?
– Конечно. Я всегда умел оставаться честным с самим собою. Порою мне даже казалось, что у меня какая-то извращённая форма эксгибиционизма: говорить о своих пороках вслух. Обнажать их перед другими людьми. А уж перед самим собою – в первую очередь.
– Первый шаг к выздоровлению – признать болезнь. Ты сказал об этом кому-нибудь?
– Да. Бывшей.
– Сколько к тому времени прошло с момента твоего последнего намаза?
– Два года. Уже снова наступила весна. Я любил сидеть на балконе без одежды и загорать. Солнце светило прямо на нашу сторону. Вставать было лень, и я попросил её принеси мне выпить. Потом, когда проглотил свою порцию, я подумал, глядя на неё прямо сквозь стакан, и сказал, что у меня проблемы с алкоголем.
– И что она?
– Она сказала, что это нормально. Я знал, о чём она, но не согласился тогда.
– А – о чём она?
– Ну… типа, выпить, нет-нет, время от времени или вечером после работы – это нормально. Но я-то знал, что пить так, как другие, я не могу. Если я и буду пить, то не прекращая. Как мой дед, например, я пить не смог бы. Ещё через какое-то время я поймал себя на мысли, что вообще не думаю ни о чём, кроме бутылки. Она стала нужна мне каждый день, потому что без неё меня уже ничего не радовало. Самое страшное, что – с утра. Многого стоило, чтобы дожить до вечера. Бутылка стала моим стержнем. И если раньше я, скажем, просто выпивал двести граммов, триста, и пребывал навеселе, то последние три месяца я стал пить, пока не свалюсь.
– И тогда ты вскрыл себе вены?
– И тогда я вскрыл себе вены.
Маленькая страна
В программу пятых классов общеобразовательной школы, в которой я учился с переменным успехом, входил такой предмет, как музыка. Он так и назывался. Всегда последний или предпоследний в череде уроков учебного дня. Мы всем классом оттуда просто сваливали. Не то, чтобы бунт, там, или ещё что, – нет: учитель на урок просто не являлся. Вместо него заглядывал завуч; обращался к нам, де, такая-то – такая-то приболела, ребят, посидите тихо, а после звонка идите на следующий урок. Мы дружно соглашались и, так как следующего урока государство в программе для нас не запланировало, собирали свои манатки и организовано вываливали во внутренний двор школы (через запасной выход, разумеется) и дальше через огороды близлежащих домов – кто-куда.
Бамут.
Раз десять в том учебном году учитель музыки на урок всё-таки явился. Из них раз семь он говорил в начале занятия: «Ребят, посидите тихо, я сейчас вернусь» и не возвращался. Раза три мы всё же отсидели полный урок музыки в его присутствие, – от звонка до звонка – два из которых занимались своими делами (ребят, посидите тихо, готовьте уроки на завтра – мне нужно кой над чем поработать; не шумите). И мы сидели тихо.
Самашки.
И только однажды мы услышали, как молоточки пианино ударяют струны, – Ирина Васильевна (так звали учителя музыки) играла на рояле, мы – пели. После у меня осталось смутное ощущение стыда, необъяснимого позора, будто я принял участие в вакханалии или (хуже того) оргии. Тогда я этого не понимал, конечно – просто хотелось вернуться домой и вымыться с мылом.
На майские было тихо.
Раньше, наверное, она была очень красивой и стройной женщиной, а потом что-то пошло не так. К описываемому уроку музыки, состоявшемуся в последний учебный день 1994-1995 учебного года в школе №1 им. Петра Стратийчука, она уже представляла собою одинокую, без перспектив, с осунувшимся и пропитым лицом женщину, получавшую за свои часы в школе сущие копейки. Во взгляде сквозили нотки глубочайшего разочарования в жизни и неподдельная боль от рухнувших надежд.
Чуьйри-Эвла.
Баба была с диктаторскими замашками. Она никогда не улыбалась, а её голос звучал металлом. И вот она открывает крышку пианино! Да мы все застыли, ожидая чуть ли не чуда. Ни Баха, ни Чайку, ни Вагнера мы не знали и знать не могли – мы просто радовались грядущему, неизведанному. Нам было интересно! Вот, она раздаёт нам листочки с текстом и даёт пять минут. Наизусть. Вот, она открывает крышку пианино. К тому моменту каждый из нас уже принял для себя, что этот день – особенный. Нам вдруг стал не нужен запасной выход.
Ведено.
Мы всматриваемся в текст. Фортепьяно наполняет класс фальшивыми аккордами. Хорошо помню, как во время игры Ирина Васильевна с остервенением давит на педали внизу инструмента. Словом, после короткого вступления она рубит как-то заранее поднятой рукой воздух и одновременно с этим кивает головой – точнее, резко опускает её к груди, – так, что становится виден её затылок. И мы дружно запеваем, подглядывая в шпаргалки:
– Таамза гораамиизаааа лесами маалень каястрана! Тамзвери с добрымии глазами, там жизнь любви полна…
Шатой.
Турпо
– Салам, Дэни! Будешь ехать, купи хлеба.
– Базар яц, Турпо-Эйла. Чё, весь сожрали?
– Раиса в Грозном. Мы с Момо не завтракали.
Это – Турпал: высокий, крепкий чеченец с выкованными чертами лица лет сорока пяти. В первую чеченскую войну стрелял в сторону федералов (а какой чеченец тогда не стрелял в их сторону?). Когда началась вторая кампания, взял свою семью и пересёк границу регионов. Уже десять лет живёт в моём селе. Мы хорошо дружим.
Это – Момо, его сын. Вообще-то он Мухаммад, но Турпал зовёт его Момо, потому что считает его распиздяем, не заслуживающим полного имени пророка.
– Станет мужчиной, – говорит Турпал, – будет Мухаммадом, а пока – Момо.
Амина (дочь) уехала вместе с матерью в Грозный.
Отношение к тёще у вайнахов интересное: после свадьбы зять её просто не видит. Вообще. Никогда. Как и она его. Как-то я ехал по делам, когда знакомый г1алг1а, ехавший встречно, трижды моргнул дальним. Мы поравнялись и опустили стёкла:
– Салам, Дэни. По-братски: там тёща возвращается с рынка, отвези её к Вахе.
– А сам чё?
– Дала лораволва хьо! Она у школы была. Поднимись по Красной – увидишь. Баркала!
Поэтому Турпал уступил просьбе жены поехать к матери в Грозный (его тёще, получается), а сам с сыном остался дома.
Время – утро, часов девять. На полки магазинов только что выложили ещё горячий хлеб. В нашем селе его выпекают двое: грек Олег Джиоев и чеченец Саламбек Мальсагов. Мне больше нравится Джиоевский. Его аромат навсегда пропечатан в моём сознании оттиском эталона южного хлеба. Мой дед часто бывал в разъездах, а потому, если маршрут проходил через наше село, наведывался к нам с матерью в гости, чтобы пообедать.
– Ай да хлеб! Всем хлебам – хлеб! – приговаривал он за обедом и ломал его на крупные, аппетитные куски.
Вот этого хлеба я и купил: три высоких, прямоугольных, зажаренных до тёмно-кремовой корки по бокам и почти чёрной сверху, горячих, хрустящих булки Джиоевского хлеба.
Поднялся по улице, зашёл во двор к Турпо. Тихо. Прошёл в дом. Дверь скрипнула. И тут, с двух сторон, из разных комнат, рискованно с точки зрения физики утвердив корпусы тел впереди необходимой точки опоры (так, что компенсировать потери равновесия можно было только за счёт динамики поступательного движения) бегут эти двое. При чём разницы в этот момент между ними – ноль: что один, что второй – дикие. Я успел вынуть хлеб, – иначе бы они разделали его вместе с целлофаном.
– Ба! – говорю, – у тебя что, совсем пусто?!
Думаю, если так, заберу обоих к себе до вечера. Что-нибудь придумаем. Может, оставлю у себя, пока Раиса не вернётся. Надо позвонить Вике, предупредить. Пускай приготовит что-нибудь, пока я с работы не вернусь.
– Мнэ. сть. – это Турпал с набитым ртом: одной рукой впихивает в рот свежий хлеб, второй – отрывает следующий кусок, – поедешь со мной?
– Поеду, – да! Турал. Когда? Куда? Давай сейчас, – какая разница? Запрягай коня, – да вези меня!
– Смеёшься, что ли?
– Куда?
– В Грозный. На неделе. Может, после завтра. Своих заберу и обратно, инша-Аллах. Надолго не задержимся, Даниял.
– Поедем, конечно. Как вы? Совсем без жратвы, что ли?
– Полный холодильник.
Прошёл на кухню: лагман, бараньи лопатки, черемша, восемь лепёх чепалгаша… вообще – на свадьбу!
– А чё стало, – говорю, – в чём проблема!?
– Хозяйки нет разогреть.
Прощай
Мне жаль, что я позволяю тебе такое к себе отношение! Я заслуживаю большего! Мне противно от того, что ты такой мудак. Ты не достоин того, чтобы я страдала. Не достоин моих слёз! И знай, что больше я не стану плакать из-за тебя!
Что это?
Открыла глаза! Бывает такое, знаешь? Живёшь, живёшь, а потом открываешь глаза и многое понимаешь. Ты можешь объяснить, где ты был вчера? Хотя, что я спрашиваю!? Это не моё дело. Так? Объясни мне!
Если я объясню, ты исчезнешь.
Вот и прекрасно! До свидания. Нет: прощай!!!
Закрой двери
– Толик, закрой двери.
– Она закрыта. Тебе дует?
– Нет, я знаю, что она закрыта. Я имею ввиду, на замок. Замкни её.
– Зачем?
– Не знаю. У меня тревога внутри.
– Звезда моя, что случилось?
– Мне так будет спокойнее. Просто замкни двери, давай сегодня поспим с закрытыми дверями.
– Ну, хорошо.
– И первую тоже.
– В первой замок моросит. Лучше не трогать, а то не откроемся потом.
– Толик, где Данил?
– В зале.
– Скажи ему, чтобы сегодня никуда уже не выходил. Поздно уже.
– Сама скажи.
– Позови.
– Данил! В спальню зайди, – крикнул в зал мужчина и прошёл на кухню.
– Что?
– К матери.
– Да, мам? Звала?
– К тебе сегодня никто уже не придёт?
– Не знаю. Женька говорил, позовёт, как телек освободится. Я хотел ещё поиграть в танки.
– Я попросила отца запереть двери. Давай сегодня без танков. Посиди дома, порисуй…
– Ну, мам…
– Мы с папой приготовили для тебя сюрприз на день рождения. Знаешь, – какой?
– Нет, мам, не знаю.
– Это Sega. Помнишь, ты говорил мне, что мечтаешь о такой приставке?
– Да ладно, мам!?
– Да. Мы договорились со Стеклянниковыми, они нам продадут свою приставку. Для Мити со Светланой хотят новую купить, а эту нам продадут за триста рублей. Ты рад?
– Мам! Ещё спрашиваешь!!!
– Хорошо. А сегодня посиди дома, ладно? Не выходи никуда. Женька не обидится.
– Хорошо, мам. Вот спасибо! А когда пойдём за ней?
– Завтра сходим, сынок. Отца позови.
– Пап! Мама зовёт.
– Чёрт знает что творится…
– К чему это ты, Анатолий?
– Ни к чему.
– Мы же с тобой уже разговаривали на эту тему. Зачем ты снова поднимаешь её?
– Затем, что не известно, когда теперь снова будет спокойно. Пособие второй месяц не выплачивают, работы нет. Так нет – ещё и землю надо было купить! Беженцев полно, а мы дом строим и в игрушки играем!
– И что теперь? Ждать, пока ты заработаешь моему сыну на приставку? Ты своим много заработал?
– Я своих так не окучиваю, как ты. Продолжай, – вырастишь девочку.
– А может, тебе собрать свои манатки, да и катись, куда подальше?
– Я подумаю.
– Не твои деньги трачу. Данила позови.
– Иди, мать зовёт.
– У нас с папой для тебя хорошая новость!
– Какая?
– Мы купили дом.
– Как? Где? Когда?
– Вчера получили свидетельство о регистрации права собственности.
– Где он?
– Рядом с летней танцплощадкой.
– А где это?
– Где центральный пруд, Даня.
– А… Большой?
– Нет. Завтра посмотришь. Отец с утра пойдёт. Если хочешь, и тебя возьмёт.
– Не хочу.
– Почему?
– Большой дом?
– Нет. Саманная хата. Две комнаты. Но там земля! Весной начнём строиться. Будешь помогать?
– А он сам чё, не справится?
– Как тебе не стыдно?
– Зачем купили? Тут разве плохо?
– В квартире уже тесно. Юля растёт, ты уже взрослеешь. Год-два – и станешь девочками интересоваться. Куда приведёшь?
– Я не буду интересоваться девочками.
– Это ты сейчас так говоришь. А подрастёшь – так только и будешь засматриваться, кто сильнее попой виляет.
– Фу, мам! Что ты такое говоришь?
– Знаю, что говорю. Да и твоей сестре в одной комнате с нами уже совсем неудобно. Ну, ладно. Скажу отцу, что ты с ним. Сходи, сынок. Нельзя так. Ему помощник скоро понадобится. И тебе будет интересно. Сходи. Там собаку оставили прежние хозяева. Покорми, познакомься.
– Пойду.
– Ну, вот и хорошо. Тебе дедушка вчера привет передавал.
– Как? Когда? А почему не сказала?
– Забыла. Ты в школе был. Он в обед заезжал на часок. Спросил, как ты. Просил привет передать.
– Вот дела… После каникул я туда не поеду?
– Нет, сынок. Эту четверть будешь учиться здесь.
– Почему?
– Надо отцу помогать. Он один не справится.
– А ты? Тебе не лучше, мама?
– Лучше, Даня. Ещё недельку-другую отлежаться, и всё наладится. Не переживай, сыночек.
Миср
Ещё со школы.
Впервые услышал от Марченко. Жаль, что умерла. Тоже рак; тоже не дожила до сорока. Любила ведь! Одинокая женщина. Понимать бы тогда, насколько сильно она нас всех любила.
А класс сидел и смышлял: сколько же?! Те, кто поумнее, почти сразу соображали, в чём подвох, и выдавали свой килограмм.
Как-то рассказал родителям – выдали то же. Даже не думали.
– Сюда.
Как те, кто рассыпает цветные опилки в городе. Жёлтые, оранжевые – красиво! Все клумбы и палисадники. Это когда осень. Собирают в мешки и увозят на свалку, а взамен посыпают разноцветными опилками. Листья красивее. Красивше, – мама так говорила. Ещё они безопаснее для почвы; перегнивают втрое быстрее. В-четвёртых, окрашенные опилки – это дорого. Дворнику за уборку. Купить тьму полиэтиленовых мешков, чтобы рассовать листья.
На дух не переношу полиэтиленовые пакеты. Ещё дешёвую прессу в метро.
– Уважаемые москвичи и гости столицы! Грандиозное мероприятие! Кожаные куртки, кожаные плащи со скидной до семидесяти процентов!..
Действительно, грандиозное. Срез нации: спрос порождает предложение.
Оплатить транспортировку, закупить древесные опилки, покрасить их в зелёный, красный и синий. У царя был двор, во дворе – кол, на колу – мочало, начинай сначала: за краску, за электроэнергию. Доставка. Снова плати дворнику. Водителю. Детского паровозика.
Детского паровозика? Не могу смотреть на это спокойно. Доченька, лучше на батуты, а? Зачем тебе паровозик? Посмотри на дядю. А ну-ка, попробуй поиграть со своими вечером, когда весь день за спиной орут чужие.
Поставь себя на место ребёнка и поговори с ним его же языком. Вряд ли. Такое по силам, помимо редкого родителя, только опытному педагогу, по призванию выбравшему свою профессию и отдавшему ей многие годы. Как бабушка? Как бабушка. Больше сорока лет с детьми.
Или поливать асфальт во время дождя. И даже когда по прогнозам дождь, – выводить технику в город.
– Светлое пиво для светлого человека. И четыре пачки собрания. Чёрные. С мучительной жизнью есть? Тогда с импотенцией. Две. И две с мёртворождением. Для разнообразия.
Глупо. Как дешёвая пресса в метро.
Или кататься по двору с поднятыми щётками. Это уже откровенная бутафория. Нет, это я глупый. Ведь это – деньги, да? Да.
Ещё и эта загадка:
– Сколько весит килограмм лебяжьего пуха?
– Ты мне?
– Знаешь?
– Надо подумать.
– Не задерживай.
– Возьми. Залечи только.
Физика за пятый класс. Деза в условии. Килограмм там – совсем не килограмм в Каире. При чём тут Питер? Нравится. Без разницы. Пускай будут Хельсинки.
– Ты там не был. Ни разу.
– Я нигде не был.
– А – Каир? Почему Каир?
– Не знаю. Всегда тянуло на Восток. Он сказочный.
– И – что?
– Багдад, Бухара, Самарканд, Тунис, Исфахан. Килограмм марокканских мандаринов – везде килограмм. Только вес у него разный. В Питере он весит меньше.
– А в Дели?
– Больше.
– Давай, как тогда, с папой: домашняя работа. С большой буквы. Домаш. Вот так. Три строчки отступай. Задача. Дано: … что дано?
– Есть пух, его вес и масса. Второй под вопросом.
– А материальная составляющая?
– Пух – лебяжий. Не существенно. Можно пренебречь без потери качества полученного результата.
– Тогда можно пускай это будут марокканские мандарины?
– Можно, пускай будут. Какой этаж?
– Четырнадцатый.
Инертность тела. Масса аддитивна и инвариантна. Вес – другое, вес – это мера воздействия тела на опору. Тут зависит от принятой системы отсчёта. Гравитация – да. Масса на ускорение. Реакция опоры на нагрузку, если о модуле.
Реактивная сила всегда детерминирована силой нагрузки. Присно. Глупо обижаться. Всякий скандал – от непонимания. Двоешники, значит. А на рынке – килограмм. Простительно. Мандаринов?
Ты же не злишься на лифт за то, что тот приехал на десятый, когда тебе надо на четырнадцатый? Нет. Сама ошиблась кнопкой. Жми на четырнадцатый – приедешь, куда нужно. А если нажмёшь на десятый, не жди, что приедешь на четырнадцатый.
С человеком так же. Просто у того кнопок больше и не всегда понятно назначение некоторых из них. Плюс всякие комбинации. Всю жизнь только и занимаешься, что изучаешь сочетания клавиш человека. Главное, найти нужную кнопочку и нажать вовремя.
– Килограмм лебяжьего пуха весит почти десять Ньютонов. На Луне – в пять раз меньше.
– Лингвистика в чистом виде. А в Каире?
– А в Каире плюс два по Гринвичу. Очень жарко. И килограмм фиников весит больше, чем килограмм клюквы. Спасибо, что проводил. Сам найдёшь?
– Так же?
– Да. Из подъезда направо и вниз по Суздальской. Выйдешь прямо к метро. Под землёй мимо бюста Кирова, мимо медной малины на восток провоцировать чудеса.
– Всех благ! Хотя, вижу, не занимать…
– Я, си ву пле, бля тут прописан. Эт ву?
– Больше выёбывался! Сразу нельзя было? Зачем вынимаешь фильтр из сигарет?
– Дыма не хватает.
– А тебе не хватает?
– Мне не хватает.
– Всем чего-то не хватает. Мне – вот такой бабы, как у тебя.
– И мне в своё время не хватило.
– Бабы?
– Упорства.
– Когда это?
– Всегда это.
– Да ну?
– Ну.
– А чего так?
– Слесарь. Я. Третьего разряда. Я слесарь. Авто.
– Да – ну!?
– Ну.
– А третий разряд – это круто?
– Да хрен его знает. Тогда ветер в голове свистел. Со всех щелей, блядь.
– Так и что?
– При школе курсы окончил, понял? Один раз в неделю туда ходили всем классом. Во-от, а потом на девочек меня потянуло. Это когда я уже досконально знал поршни и коленчатые валы. Потом бросил всё. Перевёлся с помощью отца на факультет информационных технологий, потому что там одни девочки. Я решил, что им меня не хватает. Среди них – Яна Кетабидзе. Очень красивая. Ради неё бросил. Стали мне там впаривать, да я нихуя не понял! Какой-то бэйсик, паскаль, турбо-паскаль, двоичные системы – да пошло всё! Я думал, там кури бамбук да и дело в шляпе. У меня, мало того, что каша в голове, ещё и в желудке пусто. На этой почве и это бросил. Снова к технарям: мол, парни! возьмите обратно.
– Взяли?
– Взяли. Сосед по-соседски взял. Он главным там был, на курсах автослесарей. И на информатике тоже преподавал сосед – сын первого соседа. Короче, можно было бы метаться без конца. Только школа скоро окончилась, поэтому меня недолго помотыляло. Помотыляло, помотыляло, – да и отпустило.
– Меня тоже отпускает. Бывай! Соскучилась, моя ненаблядная. Поеду добывать, как полезное ископаемое, оргазм.
Сам по себе
… возвращаешься домой с буханкой ржаного хлеба под мышкой. К примеру. У кассы метрополитена просишь билет на одну поездку. Тоже к примеру. Кассир оказывается очень весёлой и добродушной женщиной, какие бывают в центральной России. Без комплексов и предрассудков. Не испорченная корпоративной этикой соль этой земли. И, например, это будет выходной день. Скажем, с восьми до десяти утра, поэтому за тобой в очереди – никого.
– А-а! Небось, борщу свежего наварил, да? Домой теперь спешишь… Да с чесночком, а? – скорее не спросит, а утвердит Русская Женщина, глядя на твой уже погрызенный по углам хлеб.
Мало того, – ещё и от души рассмеётся здоровым, залихватским смехом, просовывая в окошко твой билет и заботливо придерживая его пальцем, чтобы не улетел.
– Да нет, – скажешь ты, – не наварил… – со смущением так скажешь, с легким налётом грусти в глазах, придавливая пальцем билет, чтобы не улетел, и тут же додумаешь про себя:
Будто хлеб нельзя есть просто так, – сам по себе.
Я вчера выпила
– Я вчера выпила. Прости меня.
– Я не знал.
– Забери заявление, я тебя очень прошу!
– Нет.
– Данечка… не уходи. Не уходи, я тебя очень прошу. Умоляю! Я не смогу жить без тебя.
– Одно и тоже, Люба. Мы с тобой это уже проходили. Разве нет? Разве не понятно, что ничего не поменяется? Ты не устала?
– Устала. Но я люблю тебя.
– Выпила?
– Да. Пришла домой и выпила стакан коньяка. Мне было херово. Поэтому так написала.
– Я не знал, что ты выпила. Это многое объясняет.
– Прости меня.
– И ты меня прости.
– Всё? Ты не будешь увольняться?
– Нет. Заберу.
– Спасибо!
– Не дави. Мы с тобой сто тысяч раз уже обсуждали всю эту фигню. У тебя никаких прав на меня! Где я, что я, с кем я… сказал: «Дела». Точка!
– Я ничего не могу с этим поделать!
– Ты – замужем! А потому прежде, чем открыть свой рот, десять раз подумай: что и кому ты говоришь. Не борзей! Мне это не нравится.
– Прости меня.
– Это я должен тебя ревновать, ясно? Не ты. У тебя нет оснований!
– Ты не ревнивый.
– Помнишь, когда мы ещё работали на Китай-Городе, нам запретили курить у входа в офис? Тогда я стал ходить на Забелина, – туда, где лавки.
– Конечно. К чему это?
– К тому, что твои как курили у входа, так и продолжали. Пока всех не разогнали к чёртовой матери. Ты раз сделала им замечание, два. Они поулыбались и забыли. Знаешь, почему?
– Знаю. Говорил уже.
– Нужно повторить?
– Смышлёная.
– Тогда не спрашивай с меня того, чего сама не делаешь.
– Давай пообедаем сегодня?
Заложи между страницами
– Любое обязательство сопряжено со страхом.
– Пока не готов. Дальше.
– Не хочу больше быть причиной чьих-либо страданий. И даже неудобств: это всегда напоминает мне грустные глаза мамы.
– В семье ещё были дети, кроме тебя?
– Сестра.
– Разница?
– Двенадцать лет.
– Дальше.
– Мне и поныне легче пропустить вперёд стоящего в очереди человека, чем задерживать его. Пусть даже на самых разумных основаниях. Задерживать кого-то своим присутствием просто невозможно. Особенно, если за мною – женщина.
– Пока я увидел только раздутый эгоизм, взращенный на почве чрезмерной заботы со стороны родительницы. Твой страх перед ответственностью – не страх вовсе, а попытка прикрыть свой голый зад расхожим фантиком детской травмы. Тяжелее всего работать с тобой потому, что ты и сам в это поверил. А самое мерзкое – то, что таким образом ты пытаешься оправдать своё отношение к институту брака. Не нужно возражать сейчас – просто продолжай. Опиши этот свой страх.
– Мне страшно повторить разрушающий опыт самоуничижения, самоистязания с заведомым пониманием бессилия что-либо поменять. Он, этот страх, до сих пор жив и вынуждает меня бурно реагировать на любую форму прессинга со стороны.
– Вольтер в своё время так не обосновал флер первородного греха, как ты свой эгоизм. Что-нибудь слышал об этом?
– Конечно.
– Можешь взять Библию, если хочешь. Вон, на верхней полке. Рядом с Историей по исламу.
– Зачем? Я читал её. Помню.
– Навязывание никому не нравится. Всякий здравомыслящий человек ценит свободный выбор. Все хотят расписаться в графе «Я сам принимаю свои решения». Нонконформизм и твой эгоизм связаны, – да, но это не одно и то же.
– Я не виноват, мама! Я не виноват, что ты умерла: прошу тебя, не говори так! Не моя вина, что три дня ты не могла разрешиться! Пускай это будут врачи! Пускай это будет эпоха, не знавшая кесарева сечения! Пускай будет виноват весь мир, мама, только не я! Потому что я ничего не смогу для тебя сделать.
– Виктор! Данил, облокотись на спинку. Так. Руки на подлокотники. Расслабь. Голову назад… Виктор!
– Да?
– Принеси холодной воды. В кухне возьми.
– Минуту.
– Всё? Продышался?
– Держи. Выпей. Ещё раз почувствуешь желание кричать – сними руки с подлокотника. До этого держи их расслабленными. Я увижу и скорректирую беседу. Ещё?
– Нет. Спасибо.
– Как ты считаешь: если бы мама была жива, что бы она тебе ответила, услышав такие слова?
– Что я тварь неблагодарная. Я не думаю, я – знаю. Или тварь неблагодарная, или дряни кусок.
– Ты считаешь, что мама относилась к тебе грубо?
– Нет. Но часто я́ поступал грубо. Обижал её. Тогда она плакала или у неё случалась истерика, и она говорила эти слова.
– Зачем обижал?
– Не знаю. Само так получалось. Был или недоволен чем-то, или зол на неё. Тогда я искал случая и нарочно грубил.
– А, скажем, постоянные напоминания о том, что ей плохо из-за тебя: это было нарочно с её стороны? Она преследовала какую-то цель? Ну, может быть, чтобы ты реже обращался к ней, чтобы она могла уделять больше внимания своему мужчине. Может быть, твой отчим надоумил её держать тебя на дистанции? Могло быть такое?
– Нет. Думаю, что она говорила так, не понимая, какие могут быть последствия. Она просто не отдавала себе отчёта. И, вероятнее всего, она просто искала у меня сочувствия, помощи, внимания.
– Почему ты так уверен в том, что она не отдавала себе отчёта?
– Она была глупой женщиной.
– Разве?
– Ну… не то, что глупой – а именно очень женственной. В том смысле, что не её это было – воспитывать мальчика. Глупой я назвал её со зла: нельзя было воспитывать меня так, как она.
– Ты считаешь, что тебя воспитали не так, как должны были?
– Да.
– А тебя это… ладно. К этому ещё вернёмся. Пока о недугах. Болезнях или что там было? Жалобы твоей мамы как-то находили сострадание в твоём сердце? – здесь я сделал несколько пометок в блокнот, чтобы вернуться к вопросу о воспитании позже.
– Только отталкивали. Чем хуже ей было, тем больше я её ненавидел. Как сказать «жалок» по отношению к женщине? Жалка?
– Жалкая.
– Нет, по краткой форме прилагательного.
– Это – наречие. Так важно?
– Да. Если сказать «жалкий», – то это принижение достоинства человека; а если употребить краткую форму – «жалок», то к принижению добавляется ещё и отвращение. Слышишь?
– Нет.
– Ты смешной.
– Я?
– Нет, это пример. Что ты думаешь, когда я говорю тебе: «ты – смешной».
– Ну… это и мило, и немного обидно из твоих уст. От женщины услышать такое гораздо приятнее и, что важно, многообещающе.
– А если я скажу «ты – смешон»? Чувствуешь разницу? Смысл – один, коннотации – разные. Говоря «ты смешон», я третирую тебя, отношусь к тебе свысока, с презрением; одновременно заявляю о своём превосходстве и нежелании продолжать разговор. Вот и мне хотелось бы говорить о ней в краткой форме прилагательного: чем более я задумывался о её болезнях, тем сильнее во мне копошилось отвращение. Я тогда думал: пускай бы всё это повторилось – тяжёлые роды, реанимация, болячки, только бы я не выжил потом! Ибо нести сознание своей вины во всём этом было просто невозможно. Тогда, в больнице, перед самой её смертью, она вышла ко мне. Точнее, я приехал к ней.
– Перебью: ты сам поехал, или она попросила.
– Бабушка сказала съездить. Я был в отпуске, приехал в Ставрополь, чтобы увидеться с друзьями. Она как раз лежала тогда в городской больнице с раком горла. И когда мы встретились на лестничной площадке, она была просто жалкая. По краткой форме.
– Ты брезговал ею?
– Да. От неё воняло. Но у меня не было знаний, чтобы вылечить её болезнь! Я даже не мог облегчить её страданий. Всё, что я мог для неё сделать, – это выжить в инкубаторе и, повзрослев, стать генералом. Это было её мечтой. Навязчивой идеей. И она отдала меня в военное училище, чтобы я стал генералом.
– И что же, ты не мог вытерпеть этих неудобств? Разве тот факт, что перед тобою стоит женщина, благодаря которой ты живёшь, не затмил твои неприятные физиологические ощущения?
– Я не думал об этом. Она страдала – это было видно по её лицу. Я видел это. Я смотрел на это со стороны лет десять осознанной жизни, пока не уехал в другой город. Я устал её жалеть! Просто в какой-то момент это чувство загрубело, и больше я никого не жалел. Мне хотелось что-то сделать для неё, чтобы облегчить её мучения, но что я мог сделать?
– Её?
– И свои. Это жуткое чувство вины перед ней – от этого я тоже хотел избавиться.
– Тоже?
– Ну, если бы она перестала страдать, то перестал бы и я. Ведь понятно же?
– А, скажем, такая ситуация: ты узнаешь о возможности прекратить свои страдания, не прекращая страданий твоей мамы. И у тебя в руках инструмент для её реализации. Ты бы воспользовался?
– Да.
– Но самым вероятным, надёжным способом тебе представлялась matre morte?
– Как?
– Смерть матери. В таком бы случае тебе не перед кем было бы нести ответственность. Не нужно было бы делать то, чего не хочешь, чтобы ответить возложенным на тебя надеждам. Только с её смертью ты мог позволить себе вздохнуть свободно, так?
– Я тогда ничего этого не понимал! Только и было в голове, что я во всём виноват своим появлением на свет. После десяти лет мне начинало казаться, что станет легче, если она, наконец, умрёт. Но только – казаться.
Пускай.
Мне всё равно.
Лишь бы это прекратилось.
– Ты сказал, что воспользовался бы таким инструментом, который бы избавил тебя от всех неудобств, не возвращая при этом здоровья матери. Но в то же время ты сказал, что ничего этого тогда не осознавал. Из этого я делаю вывод, что весь твой дискомфорт – и тогда, и сейчас, – основан на эгоизме. Нарциссизм в чистом виде, ибо матери уже нет в живых, а ты по-прежнему продолжаешь искать виноватых и ничего не собираешься предпринимать – хотя бы для того, чтобы сохранить светлую память, пересмотреть своё к ней отношение.
– Зачем? Её всё равно уже нет.
– Её нет, да. Но есть женщина, которой ты дорог, которая хочет от тебя ребёнка. Она – твоя семья, и она страдает. До тех пор, пока ты не элиминируешь свою ненависть к своей маме, пока не пересмотришь своё отношение к ней, у тебя не получится создать крепкую и здоровую семью.
– При чём здесь это? То – мать, а это – жена.
– При том, что та модель поведения, которую ты заложил по отношению к матери, сегодня функционирует с любой женщиной. С женщиной вообще, и с твоей женой – в первую очередь.
– И что делать?
– Сегодня уже ничего. Ты меня серьёзно озадачил: любовь, которую ты испытывал к маме, не прошла проверку временем. Точнее, обстоятельствами. Я буду думать на эту тему, а ты пока отдыхай.
– А потом? Я же вообще спрашивал.
– Нет ничего невозможного. Ответь, если бы у тебя сейчас оказалась такая возможность – отправить маме письмо. Каким бы оно было?
– Не знаю. Надо подумать.
– Подумай, Данил. Первые мысли обычно самые верные. Подумай и напиши. Вот, я оставлю здесь чистый лист и ручку. Можешь не ждать меня; закончишь, и иди по своим делам. А я спущусь вниз, выкурю сигарету.
– И она бы его прочитала?
– Примем, что – да.
– А конверт есть?
– Зачем?
– Ну… это же письмо. Я бы его и запечатал.
– Сверни и оставь в книге.
– В какой?
– В любой. Выбери любую и оставь между страницами. Я найду.
Чем ему там намазали?
– Ира, он злой человек! Я, как только посмотрела на него, сразу сказала себе: «Да я с ним срать на одном квадратном километре не сяду!».
– Мама, опять ты за своё… – на этот раз Ирина говорила спокойнее и видно было, что женщина абстрагировалась от матери, стала относиться к её словам снисходительно, как бы со стороны.
Впрочем, – так же, как и с сестрой: новый мужчина в доме занял серьёзную часть её внимания и, кажется, действительно сделал из отчаянной матери-одиночки счастливую женщину, которая расцвела новыми красками, обрела утерянную сексуальность и привлекательность.
– Да ты посмотри: он же всеми фибрами своей души ненавидит Данила! Он его не принял и никогда не примет!
– Да с чего ты это взяла? Он очень любит Данила, они вместе рисуют, играют. Данил тянется к нему.
– Господи… ну, дай вам Бог. Дай Бог, чтобы я ошибалась… В конце концов, это – твоя жизнь. Только бы ребёнку не навредили… Боже, как я прошу об этом небеса, если бы ты знала…
– Мам, успокойся. Мы вместе уже не первый год, у нас всё хорошо.
– Да, только Данил весь задёрганный. Если раньше он время от времени водил шеей, то теперь – постоянно! Ты слышишь, как он хокает? Понаблюдай за его лицом: ни секунды, чтобы оно оставалось спокойным! Такие гримасы, что меня в дрожь бросает!
– Мам, это пройдёт с возрастом.
– Ну, дай Бог. Держи. Здесь тридцать тысяч. Больше нету.
– Спасибо, мам! Не представляю, что бы мы без вас делали. Вы с отцом нас просто выручаете.
– На кой чёрт вы мне нужны? Если бы не Данил, я бы пальцем не пошевелила. Или ты думаешь, я в Тынду еду, чтобы Кнышу твоему вольготнее жилось?
– Мам, перестань.
– Поднял бы зад, да сам бы съездил.
– Мам…
– Хорош мамкать! Ира, я до пятидесяти лет думала, что мне сносу не будет! Настолько хорошо я себя чувствовала. Столько во мне сил было! На десятерых хватило бы! И отца на ноги подняла, когда его паралич стукнул! И школу вела, и по хозяйству всё успевала. Ира, а у нас, сама знаешь, сколько было голов скота! Да кому я рассказываю!? Мам, – мяса, мам, – яиц, мам, – молока. Ты думаешь, мне тогда тяжело было!? Нет, Ира. Мне в радость всё это было. По крайней мере, меня ничего не отвлекало от детей, от мужа, от работы. А вот после третьей поездки чувствую: начала сдавать. Я не вечная, Ира! Будет и мне износ, помяни моё слово! Пока не поздно: подумай над тем, что я тебе сказала. Я не знаю, что случится дальше. Но здоровья уже нет.
– Мам, опять ты об этом? Ну, сколько раз мы тебе говорили: нет в нас коммерческой жилки. Ну, дашь ты нам денег на магазин. И что? Ни я, ни он не умеем вести дело. Только загубим всё.
– Без вас бы всё сделала. Николай против. Кричит, как недорезанный боров. Боюсь даже рот раскрыть. Оче нашъ, Иже еси на нбсѣхъ! Да святится имя Твоё…
– Ну, мы поедем. Поздно уже.
– Данил где?
– Не знаю. У отца в комнате, наверное. Ты своди, своди. Пускай она его посмотрит. Места себе не найду.
– А то я без тебя не справлюсь.
– Мам, не оставляй его больше одного, прошу!
– Ира! Ещё раз сказать!? Он был в классе вместе со всеми. Кто ж знал, что он домой попрётся!? Пешим! Когда кинулись, он уж в Курсавке был! Сто раз тебе твердила: нечего ему водиться со старшими! Теперь поди, спроси: чем ему там намазали, что аж за пятьдесят километров пешком двинул?
– Я попробую ещё поговорить с ним. На следующих выходных приедем. Может, он остынет.
– Долго ещё бабушка будет у вас Цербером? Ирина, у всех детей бабушка, как бабушка, а у твоего – наказание! Будто в тюрьму его сюда. Сколько это будет продолжаться?
– Мам… я не справляюсь. Не могу найти подход к нему. Только тебя и слушает. Если ты считаешь, что лучше забрать – мы заберём. Я ещё раз попробую.
– Да как же! Слушает он меня – ага. Сегодня такой послушный был, что аж пятки сверкали! Не успели опомниться, как он уже за горой. А? Ира, на это же решиться нужно было! – от бабы дёру дал. От, молодец!
– Он так просил оставить его дома. Сердце кровью обливалось! Может, и правда, пускай в этом году дома походит в школу? А, мам?
– Раньше об этом надо было думать! До́ того, как отправлять к бабе в деревню. Я спрашивала, долго ли это будет продолжаться не затем, чтобы ты его сегодня забрала обратно. Я до тебя достучаться пытаюсь. Теперь – нельзя! Коль скоро привезли его обратно – пускай осознаёт, думает. Если ты сегодня увезёшь его обратно, после того, как сказала ему «нет», это будет означать только одно в его понимании: я – прав. Знаешь, что будет потом?
– Что? Да ничего не будет, мам. Что может быть?
– Ага, как же. Прям ничегошеньки! Увидишь: сядет тебе на шею и ноги светит. Как Кныш твой! Вдвоём будут кровь сосать, пока ты не издохнешь. А потом один ноги вытрет о твой труп и женится на следующий день, а второй, упаси Господь, – вообще забудет.
Обручальное кольцо
– Шесть миллиметров. Всё, как ты любишь!
– Ну, здо́рово.
– Обещал выслать фотки, как отольёт.
– Это шайбы?
– Да. Ничего лишнего. Толстые.
– Пускай к вечеру эскиз сбросит.
– Спрошу. Но вообще, это уникальные кольца! Представляешь!? Представляешь!? Моё с брюликами! Тридцать шесть бриллиантов!
– С гравировкой реши́ла?
– Ой, ну мне всё очень нравится из того, что ты прислал.
– Тогда пускай будет великое дело всегда быть вдвоём.
– Я согласна.
– Никогда не носил обручальное кольцо.
– Да прям! Бабушка рассказывала, что носил.
– Первый год. Я снял его через год после свадьбы и больше не надевал.
– А почему?
– Мухаммад запретил мужчинам своей уммы носить золото.
– Но это же белое золото! Я видела, что мужчины носят перстни. Ничего страшного.
– Серебро носят.
– Пожалуйста! Это очень важно для меня. Ты не представляешь, что для меня значат эти кольца! Я тридцать лет тебя ждала!
– Конечно, моя нечаянная радость. Буду носить, обещаю.
– Хотя бы один год! Ради меня.
– Дай поцелую твои пухлые губки.
– И потом: тебе очень идёт кольцо. У тебя красивые пальцы. Вообще руки – красивые. Каждый раз, когда мы с тобой обедали в Оболенском, помнишь? Я всегда смотрела на твои руки.
– Зачем?
– Ну… – тут она зарделась, – знаешь… говорят, есть какая-то зависимость между длиной пальцев у мужчин и…
– И членом, что ли?
– Да.
– Интересно было знать, как у меня в штанах?
– Ну… просто любопытно. Фу, не смущай меня!
– Ой, ба! Ой, ба! Кто засмущался!?
– Да я сразу засмущалась, как только впервые увидела твои блядские глаза. А когда голос услышала – вообще потекла.
– А что – голос?
– Не знаю. Но вообще! Вообще! Утром, как только ты появлялся в офисе, у меня вся работа вставала. Стоило только услышать твой голос! Жутко сексуальный.
– Поверишь ли, мне его хотели поменять лет шесть назад?
– Кто?
– Врач. Перед операцией делали всякие обследования. Отоларингологу не понравился мой голос. Чё-то там высматривал, связки проверял. А потом такой: вас не смущает ваш голос? Нет, говорю. Что с ним?
– Такое ощущение, что развитие голосовых связок остановилось в переходный период. У вас голос, как у тринадцатилетнего пацана.
– Не нужно трогать мой голос.
– Как хотите. Я просто предложил. Мы могли бы поправить положение голосовых связок, придать голосу более низкий тембр. Вы всё равно будете находиться под общим наркозом.
– Док, иди в жопу.
– Что – прям так и сказал!?
– Нет! Это я так подумал тогда. Но то, что хотелось стукнуть его по голове – это помню хорошо. Сказал, чтобы он оставил свою затею.
– Хорошо, что ты так сказал тогда! Мне очень нравится твой голос. А зачем ты лежал? Что за операция?
– Нос ломали. Ставили кости на место. До этого мне было тяжело дышать. Ну, как… я вообще носом не дышал.
Кныш
Мама с папой празднично одели меня, взяли за руки (он – с одной, она – с другой сторон) и вышли на улицу.
– У нас для тебя подарок!
Стоял очень ласковый весенний вечер, солнце залило окна домов каким-то особенным оранжевым светом и мне было хорошо. Мы шли в сторону школы а затем свернули направо – вниз по ул. Красная.
– Какой, мама?
Тогда мама спросила меня, люблю ли я своего папу. Я сказал да люблю. Ещё я сказал, папа у нас самый умный и самый сильный. Мама всегда так говорила мне. Ещё она говорила, что если бы в магазинах продавали не за деньги, а за правильные ответы на всякие вопросы, то у нас было бы всё.
– Тётя Лена берёт тебя с собою на море! С Аней поедете вместе. Втроём.
Потому что папа всё знал и всегда отвечал правильно. Я годился папой и тоже говорил всем, что папа самый умный и самый сильный. Мама посмотрела на него и улыбнулась. А потом спросила, хочу ли я поменять свою фамилию, которая была Мирошников, на фамилию моего папы и её фамилию. Она сказала, что нехорошо получается, что мама с папой носят одинаковую фамилию, а я – другую.
– Ура! Когда? Спасибо, мамулечка моя! Когда?
Я сказал, что хочу фамилию, как у моего папы. И что всегда о ней мечтал. Тогда она обрадовалась и мы втроём зашли в красивое здание. Мне там поменяли фамилию. Мама показывала подругам. Я гордился ею, и мама гордилась. И всем пацанам сказал, что я теперь Данил Анатольевич. И фамилия у меня – Кныш.
– В пятницу уезжаете. Я уже договорилась! Это наш с папой подарок тебе в честь перемены фамилии.
Зары
– О… так всегда…
– Держи удар, братан.
– Ну, – ходи, чё уж там…
– Мои уехали в Кугульту на три дня. Са́сун женится.
– А ты какого чёрта здесь?
– Лабаз не пускает.
– А отец?
– Отправил к Лабазу. Говорит, разрешит – поезжай.
– Вот это я понимаю. Красава!
– Послезавтра краевые соревнования. Сегодня тренировка. Завтра – разгрузочный день. А в воскресенье ехать в Пятигорск. У него на меня какие-то там надежды.
– У отца?
– У Лабазана.
– Ты чего творишь!? А ну – назад! Ты два раза с головы снял…
– Ты зачем вообще садишься играть, если правил не знаешь?!
– Настроение – говно, Арман.
– Чё так?
– Ничё. Заяц три двойки влепил.
– За что!?
– За то, что не прочитал то, что он задавал на лето.
– А Анатолий Иванович разве не договорился?
– Договорился.
– И что?
– Ни что. Три двойки, сказал же. Папа, говорю, такая хуйня: Зайцев задал читать на лето, не смогу помогать тебе. Не ссы, сын, я договорюсь, говорит. Ну, отлично, говорю! Тогда я пошёл. Делай свои куши. Я – следом.
– Поцелуй зары на счастье! – смеялся армянин, ловко впечатывая фишки в обозначенные кубиками ячейки нард, которых даже не считал во время ходов. Было видно, что он хорошо знает эту игру.
– Когда первым ходом шесть-шесть или четыре-четыре, можно снимать с головы два раза, – в который раз учил меня Арман, – и вообще: с первых трёх-четырёх ходов можно определять для себя тактику на всю игру.
– Три-два. Ну и дрянь, – промямлил я, высчитывая в уме ячейку, на которую должна встать моя первая шашка, – Всё лето пропахал с отцом по дому, даже кровлю успели сделать. Я со спокойной душой и пошёл на первый урок. Сижу, такой, ни при делах, типа. Он тому – три пятёрки, того поднял, того спросил… и меня поднял.
Арман жил рядом, в одноэтажном доме, отстоящем от нашего, недавно приобретённого, через три соседних. Мы быстро нашли общий язык, но часто и теряли его – когда он, натренированный, легко сбрасывал меня на землю, проводя болевые. Памятуя, как он чуть было не сломал шею своему старшему брату, кидая его через себя, я опасался вязаться с ним в борьбе.
– И что?
– Что… читал? – спрашивает. Не, говорю, не читал. И улыбаюсь. Откуда мне знать, что он мне три двойки влепит?
С ним было спокойно. По крайней мере, от чеченов к тому времени я уже давно не выхватывал. Да и сам пробовал завязываться между делом в драку. То с одним, то с другим. Ну, так.. я остерегался задирать тех, кто явно сильнее. Арман знал об этом и старался не стравливать меня с молодцами.