Покидая Рединг, чтобы начать новую жизнь в качестве сестры милосердия в Лондонской больнице, я сознавала, что это парадоксальное решение. Я возвращалась туда, откуда меня вызволили двадцать лет назад. По меньшей мере странный выбор. Неизбежный поворот судьбы или непреднамеренная попытка помочь страждущим с высоты своего более привилегированного положения? Право, не знаю.
Снова увидев Уайтчепел, уже будучи двадцатисемилетней наивной девицей, я поверить не могла, что в столь мерзком районе находится престижная больница, где работают квалифицированные медсестры и талантливые хирурги. По улицам бродили щербатые мужчины и женщины с подбитыми глазами, тащившиеся за очередной порцией джина или в ночлежку. Вокруг унылая, бесцветная действительность. И посреди этой серой мглы, словно спущенное с небес на лебедке, сияло белое здание Лондонской больницы – яркий маяк на пустоши.
Я прибыла в больницу за день до назначенного собеседования, и меня отослали в меблированные комнаты, велев идти прямо туда, никуда не сворачивая.
– Здесь нечего смотреть, – предупредили меня. – Снимите комнату, поешьте что-нибудь и сидите на месте. А завтра возвращайтесь сюда.
Всю ночь я прислушивалась к доносившимся с улицы причудливым завываниям, похожим на крики зверей, и смотрела в просевший потолок над головой, уверенная, что он обрушится, стоит мне закрыть глаза. Утром хозяйка голосом, прокуренным, как у моряка, заявила мне, что овсянки на завтрак не будет, потому что в каше утонула мышь.
На следующий день, увидев в больнице медсестер, которые, словно накрахмаленные айсберги, плавной поступью скользили по коридорам, я засомневалась, что когда-нибудь стану одной из них: такое трудно было представить. У кабинета Матроны на стене висел ее портрет, будто это была сама королева Виктория. Заполучить место сестры милосердия было непросто. Кандидаткам предстояло подать заявления, пройти собеседования; тщательно изучались их биографии. Ибо подопечные Матроны представляли собой новое поколение женщин. Она стремилась поставить сестринское дело на профессиональную основу, поэтому принимала на работу образованных женщин для прохождения интенсивного курса профессиональной подготовки, как в армии. Им предстояло работать рядом с врачами, а значит, они должны были демонстрировать надлежащее поведение, быть дисциплинированными, неукоснительно исполнять указания. Заслужить такую возможность было нелегко; поддержки врачей и администраторов приходилось добиваться годами. Неподходящая кандидатка могла бы опорочить весь этот смелый эксперимент, у которого и без того было много противников, чувствовавших угрозу со стороны армии женщин-профессионалов – бессмысленное сочетание, на их взгляд; все они очень надеялись на провал эксперимента. Невзирая на эти препятствия, я была принята в стажеры.
Лондонская больница предлагала лечение и уход представителям рабочего класса Ист-Энда. Финансировалась она за счет пожертвований, которых никогда не было достаточно. Хирургам больница жалованье не выплачивала: они трудились здесь ради приобретения опыта и репутации, а деньги зарабатывали частной практикой. Поскольку неподалеку находились доки, а вокруг – скотобойни, колокольная мастерская и фабрики, где работники часто получали травмы и переломы, к нам доставляли всех пострадавших от несчастных случаев. Большинство пациентов были физически истощены, потому что их заработка хватало только на джин, которым, заплатив четыре пенса, они могли упиться до потери пульса, но никак не на еду. Уайтчепел – район мюзик-холлов, бродячих чернорабочих, трубочистов и матросов. Голод, опий и алкоголь порождали отчаяние и психоз. Периодически эта взрывоопасная смесь неизбежно вспыхивала, и хирурги получали возможность попрактиковаться. Затем они все и шли работать в Лондонскую больницу, в том числе Томас. Словно стервятники, они терзали покалеченные тела в погоне за славой.
Очень скоро я поняла, что лучше не думать о масштабах людского отчаяния и сущей бессмысленности лечения. Нищих отсылали в работные дома, состоятельных отрывали от родных и отправляли с глаз долой, но они все всё равно являлись сюда и пытались исцелиться. Приходили зараженные сифилисом женщины с отшелушивающимися носами и раздутыми животами, пораженными той же болезнью. В больших количествах приносили уже мертвых младенцев, которых полоумные мамаши отравили опиумом или джином. Эти женщины плакали и молили о помощи, причитали, что ненавидят своих детей, так как не в состоянии прокормить и одеть их, но, если я осмеливалась дать совет, чтобы они постарались не беременеть, на меня сию же минуту обрушивался шквал ругательств и оскорблений. Беспрерывное деторождение было неминуемым проклятьем этих женщин, и они мирились со своей участью. Когда вся твоя жизнь подчинена лишь тому, чтобы не умереть от голода и холода, обычно не остается ни сил, ни желания как-то выбиться в люди. Я научилась держать язык за зубами, ибо кому охота выслушивать нотации о воздержанности от какой-то резонерствующей медсестры. Но если я все же пыталась взывать к их благоразумию, моя назойливость, я уверена, ничего, кроме отторжения, не вызывала.
Старые докеры с бегающими глазками приносили безусых пареньков. Эти хитрые лисы ставили юнцов на самые опасные работы. Никогда не забуду двух братьев-поляков четырнадцати и девяти-десяти лет. Старший на руках принес в больницу младшего. Им поручили крепить заклепки, и старший нечаянно уронил на лицо младшего кусочек раскаленного металла; тому суждено было остаться без глаза. На следующий день старший брат снова пришел в больницу: он попытался выжечь себе глаз раскаленным железом. Когда я спросила, зачем он это сделал, мальчишка ответил: так велела мать, чтобы оправдаться перед Господом.
Эмму Смит доставили в приемный покой в апреле 1888 года. Я к тому времени уже три года наблюдала безнадежное существование жителей Уайтчепела в Лондонской больнице. По горло была сыта этим зрелищем. Айлинг ушла; у меня пропал аппетит, я все больше молчала. Была ужасно несчастна. Матрона дала мне суровую отповедь: для сестер милосердия, работающих под ее началом, стойкость – наиважнейшее качество; профессионализм необходимо сохранять любой ценой. Мы – не отдельные личности, а единое сообщество, трудимся на благо общей цели. На личную жизнь у нас нет времени. Ее медсестры – первопроходцы, а не обычные женщины, они не должны давать волю чувствам. Опасаясь потерять работу, особенно теперь, когда я осталась одна, я заверила Матрону, что могу трудиться с полнейшей самоотдачей.
Ко мне в комнату подселили сестру Парк. Она довольно приятная девушка, но все же не Айлинг, за что я ее не жаловала. В комнате, прежде принадлежавшей нам двоим, теперь хозяйничал совершенно чуждый мне человек. Сестра Парк пела, навязывала мне свою веселость – сущая пытка. Меня так и подмывало завернуть ее в ковер и выбросить в слуховое окно. Она вечно трещала, болтая всякий вздор, а я сидела, молчала и смотрела в потолок. В комнате я до сих пор находила волосы Айлинг, которые наматывала на рукоятку ее расчески, пока они не начинали сиять, словно медный обруч. Сестра Парк однажды заметила это и наградила меня странным взглядом. Но в моем понимании это было абсолютно логично: я ведь любила Айлинг. Если б могла, сберегла бы каждую частичку, что от нее осталась.
Ко всему прочему сестра Парк храпела. Я лежала, слушала ее шумный сап, похожий на свинячье хрюканье, и со страхом думала о том, какие еще ужасы уготовил новый день. Когда наступало утро, мне хотелось одного – спать. Я не знала, как смогу пережить очередной день, не говоря уже о том, чтобы дотянуть до окончания контракта в Лондонской больнице, где мне предстояло работать еще многие годы.
А потом доставили Эмму Смит.
Ее принесли в больницу две неопрятные женщины, от которых разило перегаром и традиционными запахами немытых тел, грязного белья и опрелости. Дознаватель подумал, что они пьяны, и хотел их прогнать, но, увидев тропинку крови, что тянулась за Эммой, отступил в сторону.
Женщины в двух словах, без особых подробностей, сообщили о том, что случилось с их товаркой. Та, что постарше, с обрюзгшим лицом пропойцы, заведовала ночлежкой, где жила Эмма; та, что помоложе, блондинка, с Эммой была знакома всего несколько недель, но делила с ней постель – для удобства. По их мнению, Эмме было за сорок, хотя возраст подобных ей женщин определить трудно. Кожа задубелая, нижняя часть лица по причине отсутствия зубов ввалилась и сузилась, жидкие рыжеватые волосы секлись и ломались. Она была до того тощей, что, когда мы перекладывали ее на койку, она аж взлетела в воздух, будто мы подняли мешок с овсяной сечкой.
Она была избита: опухшее лицо все в синяках, ухо кровоточило. Обе женщины, что принесли ее, забились в угол, будто перепуганные мыши.
– На нее набросились на углу Осборн-стрит и Брик-лейн, – сообщила блондинка. – Она сказала, их было трое, может, четверо. Они украли у нее сумку, надругались на ней, а потом запихнули в нее черенок метлы, как она полагает.
– Черенок метлы?
Едва смысл этих слов дошел до меня, щеки мои покрыл густой румянец. Я отвернулась, пряча лицо, и заметила, что конопатая сестра Мулленс ухмыляется, насмехаясь над моим невежеством: видимо, в смотровой я была единственной девственницей. Я велела Мулленс – она была ниже меня по положению – увести женщин из приемного отделения. Самодовольство мгновенно слетело с ее лица. Ей не нравилось получать указания от меня, но выбора у нее было.
Оставшись наедине с истекающей кровью женщиной, я попыталась снять с нее кишащую вшами, прогнившую одежду. Отвернув на ней юбки, я увидела, что ее бедра и промежность перехвачены шалью, которая набухла от крови. Вернулась Мулленс, встала возле меня с чистыми перевязочными материалами, и я принялась кончиками пальцев разворачивать шаль. Мы редко работали вместе и потому постоянно сталкивались, пытаясь делать одно и то же. Вот с Айлинг мы действовали слаженно, предугадывая шаги друг друга; подобно лебедушкам, двигались каждая по своей траектории. Мы с ней идеально дополняли друг друга.
Мулленс была миловидна, как разрисованная фарфоровая кукла: яркая, жизнерадостная, очаровательная, с мелкими, но выразительными чертами лица, привлекающими внимание мужчин. А у Айлинг лицо было цветущее, открытое, куда более пленительное, чем у Мулленс, на мой взгляд, и розовые губы, постоянно изогнутые в улыбке. В сравнении с ней Мулленс, со всеми ее выпуклостями и изгибами, с подпрыгивающими огненными кудряшками, была как кислый пирог в сахарной глазури. Я никогда не знала, что значит быть красивой; черты лица у меня вполне правильные, но незапоминающиеся. Мулленс, будучи красоткой, умом не блистала. Она легко теряла внимание и всегда находила время пофлиртовать с любым мужчиной, который хотя бы смотрел в сторону скальпеля. Я почему-то думала, что ей уготована более счастливая жизнь, но здесь, как оказалось, я глубоко заблуждалась.
Когда мы почти сняли с несчастной шаль, коей была обернута нижняя часть ее туловища, кровь хлынула сильнее. Лотки по обе стороны койки быстро заполнились, кровь из них заструилась на пол.
Эмма Смит села, охнула и в последнем всплеске сознания схватила меня за руку, оставляя кровавые отпечатки на рукаве моего форменного платья.
– Не надо, пожалуйста. Если ее вытащить, я развалюсь надвое, – произнесла она, тараща на меня глаза. Потом ее пальцы разжались, зрачки закатились, и она рухнула на койку.