В то лето, когда мой отец купил медведя, никто из нас еще не родился, о нас еще ни слуху ни духу не было: ни о Фрэнке – старшем, ни о Фрэнни – самой бойкой, ни обо мне – следующем по счету, ни о самых младших, Лилли и Эгге. Мои мать и отец были местными ребятами и знали друг друга всю жизнь, но в то время, когда отец купил эту зверюгу, их «союз», как выражался Фрэнк, еще не существовал.
– Их «союз», Фрэнк? – обычно подшучивала над ним Фрэнни; хоть Фрэнк и был самым старшим из нас, он казался мне моложе, чем Фрэнни, а сама Фрэнни всегда относилась к нему как к младенцу. – Ты имеешь в виду, Фрэнк, – говорила Фрэнни, – что они еще не трахались.
– Они не оформили свои отношения, – сказала однажды Лилли.
Хотя она была младше всех нас, если не считать Эгга, Лилли вела себя так, словно она для всех нас была старшей сестрой; Фрэнни просто воротило от этих ее повадок.
– «Оформили»? – переспрашивала Фрэнни. (Я не помню, сколько лет тогда было Фрэнни, но Эгг определенно еще не дорос до того, чтобы слушать такие вот разговоры.) – Мама и папа просто не думали о сексе, пока старик не купил этого медведя, – заявляла Фрэнни. – Медведь подал им эту идею: он был такой грубый и неотесанный, ломал деревья и лизал себе все что ни попадя и драл собак почем зря.
– Драть-то он их драл, – с отвращением говорил Фрэнк, – только в самом прямом смысле.
– В том смысле тоже, – не отступала Фрэнни. – Сам знаешь эту историю.
– Это папина история, – скажет тогда Лилли тоже с отвращением, но слегка другим отвращением, так как отвращение Фрэнни было направлено на Фрэнка, а отвращение Лилли – на отца.
Так что пришлось мне, среднему и наименее предвзятому ребенку, записать все как было или почти как было. Любимой историей в нашей семье была история о романе между отцом и матерью, о том, как папа купил медведя, как они с мамой полюбили друг друга и быстренько, одного за другим, заделали Фрэнка, Фрэнни и меня («Бац, бац, бац», – как сказала бы Фрэнни), а после небольшой передышки – Лилли и Эгга («Пиф-паф – и мимо», – скажет Фрэнни). История, которую нам рассказывали в детстве и которую мы пересказывали друг другу, когда выросли, сосредоточивалась на тех годах, о которых мы ничего не знали и которые представляли себе только по многочисленным версиям родительских рассказов. Похоже, я представляю своих родителей в те годы намного лучше, чем в то время, которое помню сам, потому что уже при мне жизнь их поворачивалась то так, то этак, – и я сам то так, то этак к происходящему относился. Что касается знаменитого медвежьего лета и той ворожбы, что свела отца с матерью, то я могу позволить себе свою, более стройную версию.
Когда отец начинал сбиваться, рассказывая нам эту историю, или когда она начинала противоречить предыдущей версии, или когда он начинал выбрасывать самые любимые нами эпизоды, мы кричали, как растревоженные галчата.
– Или ты врешь нам сейчас, или в прошлый раз врал, – говорила Фрэнни (всегда самая строгая из нас), а отец при этом невинно качал головой.
– Вы что, не понимаете? – спрашивал он нас. – Вы же сами представляете себе эту историю лучше, чем я помню.
– Иди позови мать, – говорила Фрэнни, сталкивая меня с койки.
Или Фрэнк снимал Лилли с коленей и шептал ей на ухо:
– Иди позови мать.
И наша мать призывалась как свидетельница истории, которая, по нашим подозрениям, была несколько фальсифицирована.
– Или ты просто выбрасываешь самые смачные эпизоды, – обвинял его Фрэнк, – думаешь, что Лилли и Эгг слишком малы, чтобы слышать о том, как вы себе трахались.
– Вовсе мы не трахались, – говорила обычно мать. – Тогда такой распущенности и свободы, как сейчас, не водилось. Коли проведет девушка с кем-то ночь или выходные – даже лучшие подруги считают ее потаскушкой, а то и хуже. На такую девушку после этого и внимания-то особого не обращали. «Рыбак – рыбака…» – обычно говорили мы. Или: «По Сеньке и шапка».
И Фрэнни, было ли ей восемь, или десять, или пятнадцать, или двадцать пять, всегда при этом закатывала глаза и пихала меня локтем или просто щекотала меня, но, когда я щекотал ее в ответ, она кричала:
– Урод! Не тискай собственную сестру!
И было ли ему девять, или одиннадцать, или двадцать один, или сорок один, Фрэнк, который терпеть не мог, когда Фрэнни заводит разговоры о сексе или делает непристойные жесты, говорил:
– Бог с ним. А что насчет мотоцикла?
– Нетушки, давайте еще о сексе, – на полном серьезе говорила матери Лилли, а Фрэнни при этом запихивала пальцы мне в уши или делала пукающий звук губами около моей шеи.
– Ну хорошо, – говорила мать, – о сексе мы в компаниях с мальчиками свободно не говорили. Конечно, и обнимались, и тискались от всей души и легонько, обычно в машинах. Всегда можно было найти укромный уголок, чтобы припарковаться. Тогда проселочных дорог было больше, а людей и машин – меньше, и машины не были компактными, как сейчас.
– Значит, там можно было как следует разлечься, – говорила Фрэнни.
Мать обычно бросала хмурый взгляд в сторону Фрэнни и настаивала на своем видении тех времен. Рассказчиком она была правдивым, но скучным, не в пример отцу, поэтому когда мы призывали ее подтвердить историю, то в конце концов начинали сожалеть об этом.
– Лучше пусть старик заливает дальше, – говорила Фрэнни. – Мама слишком уж серьезна.
Фрэнк начинал хмуриться.
– Иди ты в баню, Фрэнк. Там тебе и место, – обычно говорила Фрэнни.
Но Фрэнк только еще больше хмурился. А потом говорил:
– Когда спросишь отца о чем-нибудь конкретном, например о мотоциклах, толку выходит больше, чем если расспрашивать его о каких-то общих вещах – об одежде, обычаях, сексуальных нравах.
– Фрэнк, расскажи нам, что такое секс, – говорила тогда Фрэнни.
Но всех нас тогда спасал отец, который говорил своим мечтательным голосом:
– Я вот что вам скажу. Сейчас бы этого произойти не могло. Может, вы и думаете, что у вас больше свободы, но у вас и законов больше. Сегодня эта история с медведем просто не могла бы произойти. Вам бы просто не позволили этого.
И в это время мы все замолкали, никаких шуток. Когда рассказывал отец, даже Фрэнк и Фрэнни могли сидеть рядышком и не драться, а я мог сидеть так близко к Фрэнни, что чувствовал ее волосы или коленки, но если уж отец что-то рассказывал, то я совершенно забывал о Фрэнни. Лилли сидела абсолютно неподвижно (насколько она это вообще могла) у Фрэнка на коленях. А Эгг был слишком маленький, чтобы слушать, а тем более понимать такие разговоры, но он всегда был спокойным ребенком. Даже Фрэнни могла держать его на коленях, и он бы при этом оставался спокойным, а у меня на коленях он сразу же засыпал.
– Это был черный медведь, – говорил отец. – Он весил четыреста фунтов и был несколько мрачноват.
– Ursus americanus, – тихо бормотал Фрэнк. – И совершенно непредсказуем.
– Да, – говорил отец, – но бо́льшую часть времени он вел себя вполне прилично.
– Он был слишком стар, чтобы и дальше оставаться медведем, – благоговейно говорила Фрэнни.
Это была фраза, с которой отец обычно начинал свой рассказ, с этой же фразы он начал свой рассказ, когда я впервые его услышал.
«Он был слишком стар, чтобы оставаться медведем».
Я сидел у матери на коленях, и мне на всю жизнь врезались в память тот момент и то место: я на коленях у матери, Фрэнни на коленях у отца рядом со мной, Фрэнк, весь внимание, сидит сам по себе на старом восточном ковре, сложив по-турецки ноги, а рядом с ним наш первый семейный пес Грустец (которого в один прекрасный день усыпили, потому что он ужасно портил воздух).
– Он был слишком стар, чтобы и дальше оставаться медведем, – начинал отец.
Я смотрел на Грустеца, милого бесхитростного лабрадора, и он, лежа на полу рядом с Фрэнком, взъерошенный, вонючий, вырастал до размеров медведя, а потом старел, пока не превращался снова в простого пса (хотя Грустец никогда не был «простым псом»).
В тот первый раз я не помню ни Лилли, ни Эгга, они, наверно, были такими младенцами, что еще не присутствовали, в том смысле, что еще не понимали происходящего.
– Он был слишком стар, чтобы и дальше оставаться медведем, – говорил отец. – Он вот-вот должен был уже протянуть ноги.
– Но на чем бы он тогда стоял! – подвывали мы, это был наш ритуальный ответ, который мы знали наизусть, все, и я, и Фрэнк, и Фрэнни; а со временем, когда эта история стала традицией, к нам присоединялись и Лилли, и Эгг.
– Медведь уже не получал удовольствия от выступлений, – говорил отец. – Он просто выполнял заведенную программу. И единственное, кого или что он любил, так это мотоцикл. Поэтому я и купил тот мотоцикл, когда купил медведя. Именно поэтому медведь так просто расстался со своим дрессировщиком и пошел со мной; мотоцикл для этого медведя значил намного больше, чем любой дрессировщик.
Позже Фрэнк подталкивал Лилли, которую научил при этом спрашивать:
– А как звали медведя?
И Фрэнк, и Фрэнни, и отец, и я в один голос кричали:
– Штат Мэн!
Этого безропотного медведя звали Штат Мэн, и мой отец купил его летом 1939 года, вместе с мотоциклом «индиан» 1937 года выпуска, за 200 долларов и лучшую часть своего летнего гардероба.
Моей матери и отцу было тогда по девятнадцать лет; они родились в 1920-м и выросли в Дейри, штат Нью-Гэмпшир, и, пока росли, они друг на друга даже внимания не обращали. Случилось одно из тех логичных совпадений, на которых основано множество хороших историй: к обоюдному сюрпризу они оба устроились на летнюю работу в «Арбутнот-что-на-море» – курортный отель далеко от их дома, потому что штат Мэн находится далеко от Нью-Гэмпшира (по тем временам и по их понятиям).
Моя мать работала горничной, и, хотя одетая в свое собственное платье, она прислуживала за обедом и помогала подавать коктейли на вечеринках, которые устраивались под тентом на открытом воздухе (их посещали игроки в теннис, гольф и крокет, а также моряки, возвращающиеся с парусных и гребных состязаний). Мой отец помогал на кухне, подносил багаж, разравнивал землю вокруг лунок для гольфа и следил, чтобы белые линии на теннисном корте были свежими и ровными, помогал нетвердо стоящим на ногах господам, которых вообще нельзя было пускать на борт лодки, выбираться на пристань и с пристани, не получив при этом увечий и не замочившись.
Эту летнюю работу моего отца и матери одобрили их родители, хотя для них обоих это было унижением – встретиться там. Впервые они проводили лето вне Дейри, штат Нью-Гэмпшир, и они, без сомнения, представляли себе роскошный курорт тем местом, где они – ребята нездешние – смогут всем пустить пыль в глаза. Мой отец только что закончил школу в Дейри, частную мужскую академию; осенью ему позволено было держать экзамен в Гарварде. Он знал, что не попадет в Гарвард раньше осени 1941 года, так как поставил себе задачу сперва заработать деньги на свое образование; но летом 1939 года в «Арбутноте-что-на-море» он с удовольствием давал понять гостям, что отправится в Гарвард этой же осенью. Моя мать, будучи там и зная его обстоятельства, заставляла отца говорить правду. Он пойдет в Гарвард, когда заработает столько денег, сколько стоит образование; конечно, это было необходимым условием того, что он вообще будет учиться в Гарварде, а большинство людей в Дейри, штат Нью-Гэмпшир, вообще были бы удивлены, узнав, что он допущен до Гарварда.
Сын футбольного тренера школы Дейри, мой отец Винслоу Берри не совсем подходил под категорию одаренных детей. Он был единственным сыном своего папаши, а его отец, рубаха-парень, которого все звали тренер Боб, был уж совсем не похож на гарвардского выпускника, и никто не думал, что он способен сделать сынишку, который поступит в Гарвард.
Роберт Берри приехал на восток из Айовы после того, как его жена умерла при родах. Боб Берри был несколько староват для одинокого мужчины и молодого отца, ему было тридцать два. Он искал место, где можно дать образование сыну, – а в уплату предлагал самого себя. Он продал свои физические и педагогические способности лучшей из тех начальных школ, которые обещали принять его сына, когда тот достигнет соответствующего возраста. Школа Дейри отнюдь не была прославленной твердыней начального образования.
В свое время она могла бы рассчитывать на статус, равный статусу Эксетера или Андовера, но была основана в самом начале XX века без особых прицелов на будущее. В районе Бостона она набрала несколько сот мальчиков, которых не приняли ни в Эксетер, ни в Андовер, и еще сотню, которых вообще никуда не допустили, и предложила им программу стандартную, но разумную, чего не скажешь о большинстве преподавателей, которые были туда наняты, – бо́льшую часть из них тоже откуда-нибудь выперли. Но хоть на фоне прочих начальных школ Новой Англии она и была второсортной, это было намного лучше, чем местные бесплатные школы, и уж всяко лучше единственной полной средней школы в Дейри.
Школа Дейри была именно такой, с которой можно было иметь дело, и она договорилась с тренером Бобом Берри, пообещав ему незначительную зарплату и обучение (бесплатное) для его сына Вина, когда тот достигнет соответствующего возраста. Ни тренер Боб, ни школа Дейри не представляли себе, каким блестящим учеником окажется мой отец Вин Берри. Гарвард принял его среди первоклассных претендентов, но его зачислили в категорию абитуриентов без стипендии. Если бы он окончил что-то лучшее, чем школа Дейри, то мог бы претендовать на стипендию в области греческого или латинского языка; он считал, что способен к языкам, и сперва хотел специализироваться по русскому.
Моя мать (будучи девочкой) не могла посещать школу Дейри и ходила в частную семинарию для девиц, расположенную в том же городе. Это также было второсортное образовательное учреждение, которое все же стояло выше городской средней школы; для родителей, которые не хотели, чтобы их дочери посещали школу вместе с мальчиками, другого выбора не было. В отличие от школы Дейри, где было общежитие – и 95 процентов учеников жили там, – Томпсоновская семинария для девиц была всего лишь частной дневной школой. Родители моей матери, бывшие по некоторым причинам даже старше тренера Боба, желали, чтобы их дочь водилась только с мальчиками из школы Дейри, а не с городскими, – мамин отец был прежде учителем в школе Дейри (все его звали Латин Эмеритус), а мать ее, дочь врача из Бруклина, штат Массачусетс, вышедшая замуж за гарвардского выпускника, надеялась, что ее дочь добьется того же. Хотя мать моей матери никогда не жаловалась, что ее гарвардский выпускник утащил ее из бостонского общества в захолустье, она надеялась, что какой-нибудь подходящий парень из школы Дейри утащит мою мать обратно в Бостон.
Моя мать Мэри Бейтс прекрасно знала, что мой отец Вин Берри совсем не тот мальчик из школы Дейри, о котором мечтала ее мать. Гарвард Гарвардом, но это был сын тренера Боба, а отсроченное поступление – совсем не то, что уже учиться или быть в состоянии это себе позволить.
Собственные планы моей матери летом 1939 года были, очевидно, для нее не совсем ясны. Ее отца, старого Латина Эмеритуса, хватил удар, и он, бессвязно лепеча на латыни, ковылял по своему дому в Дейри, в то время как его жена бесплодно за него волновалась, пока не приходила молодая Мэри и не брала заботу о них обоих в свои руки. У Мэри Бейтс в ее девятнадцать лет родители были старше, чем у большинства людей этого возраста – бабушки и дедушки, и у нее было чувство ответственности, если не привязанности, которое говорило, что ей надо оставить мысли о колледже и остаться дома, чтобы ухаживать за ними. Она подумывала научиться печатать на машинке и найти себе какую-нибудь работу в городе. Эта летняя работа в «Арбутноте» на самом деле была для нее своего рода экзотическими летними каникулами перед тем, как ее затянет осенняя рутина. С каждым годом, предвидела она, мальчики в школе Дейри будут все моложе и моложе – и настанет день, когда уже никто из них не будет заинтересован в том, чтобы умыкнуть ее в Бостон.
Мэри Бейтс выросла рядом с Винслоу Берри, хотя тогда при встрече они разве что обменивались кивками или гримасами узнавания.
– Не знаю почему, но мы, кажется, друг на друга и не смотрели, – скажет отец нам, детям.
Так происходило до тех пор, пока они не встретились, находясь далеко от знакомых мест, в которых выросли: разношерстного города Дейри или не менее разношерстной территории школы Дейри.
Когда в июне 1939 года Томпсоновская семинария для девиц устраивала свой выпуск, моя мать с болью обнаружила, что школа Дейри уже закончила учебный год и была закрыта; интересные иногородние мальчики разъехались по домам, и ее два или три «кавалера» (как она их называла), на которых она надеялась, что именно они пригласят ее на ее выпускной бал, тоже уехали. Мальчиков из городской школы она не знала, а когда ее мать предложила Вина Берри, моя мать вылетела из столовой.
– А может, мне попросить об этом самого тренера Боба? – крикнула она своей матери.
Ее отец Латин Эмеритус поднял голову от обеденного стола, за которым дремал.
– Тренер Боб? – сказал он. – Этот придурок опять пришел одолжить сани?
Тренер Боб, которого еще к тому же звали Айова Боб, придурком не был, но для Латина Эмеритуса, у которого удар, похоже, повредил ощущение времени, сверхштатный тренер со Среднего Запада никак не был ровней академическим преподавателям. А давным-давно, когда Мэри и Вин Берри были еще детьми, тренер Боб пришел попросить одолжить ему сани, те знаменитые сани, которые простояли без движения три года во дворе перед домом Бейтсов.
– У этого дурака есть для них лошадь? – спросил Латин Эмеритус у своей жены.
– Нет, он собирается тащить их сам! – ответила мать моей матери.
И семья Бейтс наблюдала в окно, как тренер Боб, посадив на козлы маленького Вина, ухватился за оглобли; здоровенные сани тронулись и выехали с заснеженного двора на скользкую улицу, которая в те дни еще была обсажена вязами.
– Потащил так быстро – прямо как лошадь, – всегда говорила мать.
Айова Боб был самым низеньким лайнменом, который когда-либо играл в футбол[1] в «Большой десятке». Он как-то признался, что однажды так увлекся игрой, что укусил полузащитника, пытавшегося его блокировать. В Дейри в дополнение к своим футбольным обязанностям он тренировал толкателей ядра и инструктировал тех, кто интересовался поднятием тяжестей. Но для семейства Бейтс Айова Берри был слишком прост, чтобы воспринимать его серьезно: забавный квадратный здоровячок с так коротко постриженными волосами, что казался лысым, всегда бегающий трусцой по улицам города.
– …с ужасного цвета платком на башке, – обычно говорил Латин Эмеритус.
Так как тренер Боб прожил долгую жизнь, он был единственным из наших дедов и бабок, кого мы, дети, еще помнили.
Что слышал Фрэнк и что часто слышали мы после того, как тренер Боб переехал к нам, так это скрип пола (наш потолок) от отжиманий и приседаний в его комнате у нас над головой.
– Это Айова Боб, – прошептала однажды Лилли. – Он хочет навсегда остаться в форме.
Во всяком случае, на выпускной бал Мэри Бейтс пригласил не Вин Берри. Священник семьи Бейтс, который был значительно старше моей матери, но притом одинок, оказал ей любезность и пригласил ее.
– Это был очень долгий вечер, – рассказывала нам мать. – Я была совершенно подавлена, чужая в своем родном городе. Но очень скоро тот же священник обвенчал нас с вашим отцом.
Они не могли даже и вообразить себе этого, когда их вместе с остальным штатом сотрудников «представляли» друг другу на неестественной зелени изнеженной лужайки «Арбутнота-что-на-море». Даже церемония знакомства сотрудников между собой проходила здесь в строго установленном порядке. Девушка из ряда, где стояли остальные девушки и женщины, вызывалась по имени; она встречалась с молодым человеком, вызванным из ряда, где стояли мужчины и молодые люди, словно они собирались танцевать.
– Это Мэри Бейтс, только что окончившая Томпсоновскую семинарию для девиц! Она будет помогать в отеле и по хозяйству. Она любит плавать под парусом, не так ли, Мэри?
Официанты и официантки, садовники и обслуга корта для гольфа, лодочники и кухонный персонал, подсобные рабочие, портье, горничные, прачки, водопроводчик и оркестранты. Бальные танцы были очень популярны; курорты, расположенные дальше на юг, такие как «Вейрс» в Лаконии или Хэмптон-Бич, приглашали на лето настоящие биг-бенды. Но в «Арбутноте-что-на-море» был свой собственный оркестр, в холодной мэнской манере подражавший нью-йоркскому биг-бенду.
– А это Винслоу Берри, который любит, чтобы его называли Вином! Правильно, Вин? Осенью он поедет в Гарвард!
И мой отец прямо взглянул на мою мать, которая улыбнулась и отвела глаза, так же смущенная за него, как он за нее. Она и не замечала, какой он на самом деле симпатичный; тело у него было такое же крепкое, как у тренера Боба, но школа Дейри привила ему хорошие манеры, научила одеваться и носить стрижку, которая была модна среди бостонцев (а не айовцев). Он выглядел так, словно уже был в Гарварде, по крайней мере так это показалось моей матери.
– Ох, даже не знаю, что я имею в виду, – говорила она нам, детям. – Ну, культурный, что ли… Он выглядел мальчиком, который знает, сколько надо выпить, чтобы не стошнило. Глаза у него были такие темные и такие блестящие – как ни у кого больше, и когда ты на него смотрела, казалось, что он смотрит на тебя… но ты никогда не могла поймать его взгляд.
Эту последнюю особенность мой отец сохранил на всю жизнь; мы всегда чувствовали, что он внимательно и нежно за нами наблюдает, даже когда мы смотрели на него, а он, казалось, смотрел куда-нибудь в другую сторону, мечтал или строил планы, задумывался о чем-то тяжелом и далеком. Даже когда он был совершенно слеп к нашим планам и жизням, он, казалось, «наблюдал» за нами. Это была какая-то смесь отчуждения и теплоты… и впервые моя мать почувствовала это на языке сверкающей зеленой лужайки, окруженной серыми водами мэнского моря.
ПРЕДСТАВЛЕНИЕ ШТАТА СОТРУДНИКОВ: 16.00
Вот тогда она и узнала, что он находится там.
Когда представление штата было окончено и сотрудников проинструктировали перед первым «часом для коктейлей», первым обедом и первой вечерней программой, моя мать поймала взгляд моего отца – и тот подошел к ней.
– Пройдет еще два года, прежде чем я смогу позволить себе Гарвард, – тут же сказал он ей.
– Я так и догадывалась, – ответила моя мать. – Но думаю, это будет замечательно, если ты туда попадешь, – быстро добавила она.
– А почему бы мне не попасть туда? – поинтересовался он.
Мэри Бейтс пожала плечами – жест, к которому она привыкла, показывая своему отцу, что не понимает его (с тех пор как удар сделал его речь неразборчивой). На ней были белые перчатки и белая шляпка с вуалью; она была одета для «обслуживания» первой вечеринки на лужайке, и мой отец восхитился, как красиво уложены ее волосы: сзади они были длиннее, и она откинула их с лица и каким-то образом заколола под шляпкой и вуалью, так просто и в то же время таинственно, что мой отец восхитился, как она это умудрилась сделать.
– Что ты будешь делать осенью? – спросил он ее.
Она опять пожала плечами, но, может быть, мой отец увидел в ее глазах сквозь белую вуаль, что моя мать надеется избежать того сценария, который она представляла как свое будущее.
– То первое время, насколько я помню, мы были очень милы друг к другу, – говорила нам мать. – Мы оба оказались на новом месте и знали друг о друге то, чего не знал никто вокруг.
В те дни, как я себе это представляю, такие отношения можно было считать достаточно интимными.
– В те дни не могло быть никакой интимности, – однажды сказала Фрэнни. – Даже любовники не пердели в присутствии друг друга.
А Фрэнни была убедительной – я часто ей верил. Даже язык Фрэнни обгонял ее время – как будто она всегда знала, к чему идет дело, а я никогда не мог за ней угнаться.
В тот первый вечер в «Арбутноте» оркестр в меру сил имитировал биг-бенд, но гостей было очень мало, а танцующих еще меньше; сезон только что начался, а в Мэне он начинается медленно: там даже летом холодно. Пол на танцевальной площадке был сделан из твердого отполированного дерева и, казалось, тянулся далеко за пределы террасы, выходящей на океан. Когда шел дождь, по краям террасы натягивался тент, так как танцевальная площадка была настолько открыта со всех сторон, что дождь задувало на полированный пол.
В тот первый вечер оркестр играл очень долго; это была особая любезность для сотрудников, поскольку гостей было мало и большинство из них ушли в свои номера – согреться в постели. Моих родителей вместе с другой обслугой пригласили на танцы, длившиеся чуть больше часа. Мать всегда вспоминает, что люстра на танцплощадке была сломана и тускло мигала; неровные цветные пятна усеивали пол, который в слабом свете казался таким мягким и блестящим, словно был сделан из свечного воска.
– Я очень рада, что здесь оказался кто-то, кого я знаю, – прошептала моя мать на ухо отцу, который довольно официально пригласил ее на танец и танцевал несколько скованно.
– Но ты меня не знаешь, – сказал отец.
(– Я сказал это, – пояснял нам отец, – для того, чтобы ваша мать опять пожала плечами.)
А когда она пожала плечами, думая, что с ним невозможно трудно разговаривать, а может быть, он просто высокомерен, мой отец убедился, что не случайно обратил на нее внимание.
– Но я хочу, чтобы ты узнала меня, – сказал он ей, – я хочу узнать тебя.
(«Фу!» – всегда говорила в этом месте истории Фрэнни.)
Шум работающего двигателя заглушил звуки оркестра, и многие танцующие покинули танцплощадку, чтобы посмотреть, что происходит. Моя мать была очень благодарна этому перерыву: она не могла придумать, что ответить отцу. Они подошли, не держась за руки, к краю террасы, которая выходила на пристань, и увидели, что у пристани на волнах качаются огни, в море отходит рыбацкая лодка. Лодка только что выгрузила на пристань темный мотоцикл, который теперь и ревел – возможно, набирал обороты, для того чтобы прочистить свои трубы и цилиндры от влажного соленого воздуха. Мотоциклист, казалось, намеревался, прежде чем двинуться с места, наделать как можно больше шума. Мотоцикл был с коляской, а в ней виднелась темная фигура, неуклюжая и спокойная, – как будто человек, на котором надето столько одежды, что ему трудно шевелиться.
– Это Фрейд, – сказал кто-то из сотрудников.
И другие сотрудники, постарше, воскликнули:
– Да! Это Фрейд! Это Фрейд и Штат Мэн!
Мои родители подумали, что «Штат Мэн» – это название мотоцикла. К этому моменту, видя, что аудитория разошлась, оркестр перестал играть, и некоторые музыканты тоже подошли к краю террасы.
– Фрейд! – кричали люди.
Мой отец (так он всегда говорил нам) с изумлением представил себе, что тот Фрейд в любой момент может подъехать к террасе по лучу света, протянувшемуся вдоль великолепной гравиевой дорожки, и представиться сотрудникам. Так сюда пожаловал Зигмунд Фрейд, подумал отец: он был влюблен и считал, что все возможно. Но это, конечно, был не тот Фрейд, тот Фрейд уже умер. Этот Фрейд был евреем из Вены с трудным и непроизносимым именем, который, работая летом в «Арбутноте» (а работал он там с 1933 года, сразу после того, как покинул родную Вену), за свое умение успокаивать недовольство как гостей, так и обслуживающего персонала заработал себе имя Фрейд; он был массовиком-затейником, а так как он прибыл из Вены и был евреем, то по «арбутнотским» понятиям имя Фрейд очень естественно подходило для чудаковатого иностранного остряка. Это имя, кажется, особенно подошло ему, когда в 1937 году Фрейд прикатил на новом мотоцикле «индиан» с коляской, которую сделал полностью сам.
– Кто у тебя ездит на заднем сиденье, а кто в коляске, Фрейд? – поддразнивали его девушки – работницы отеля, потому что он был ужасно обезображен страшными и отвратительными оспинами («дыры от нарывов», называл он их), и ни одна женщина никогда не смогла бы его полюбить.
– Никто не ездит со мной, кроме Штата Мэн, – говорил Фрейд.
Он расстегнул брезентовый чехол на коляске. В коляске сидел медведь, черный как сажа, с мускулами толще, чем у Айовы Боба, осторожней любой бездомной собаки. Фрейд притащил медведя с лесопилки, расположенной на севере штата, и умудрился убедить руководство «Арбутнота», что сможет выдрессировать зверя для того, чтобы развлекать гостей. Когда Фрейд, эмигрировав из Австрии, прибыл в гавань Бутбей на лодке из Нью-Йорка, в его рабочих бумагах заглавными буквами были указаны два возможных для него рода занятий: ОПЫТНЫЙ ДРЕССИРОВЩИК И СОДЕРЖАТЕЛЬ ЖИВОТНЫХ; ХОРОШЕЕ ЗНАНИЕ МЕХАНИКИ. Животных под рукой не было, так что он чинил автомобили и ставил их на консервацию на те месяцы, когда не было туристов, а сам в это время разъезжал по лесопилкам и бумажным фабрикам, работая механиком.
На самом же деле, как он потом признался моему отцу, он искал медведя. Медведи, говорил Фрейд, вот на чем можно по-настоящему заработать.
Когда мой отец увидел, как под танцевальной террасой с мотоцикла слезает человек, его удивило, насколько радостно рукоплещут незнакомцу старые сотрудники; а когда Фрейд помог выбраться из коляски неуклюжей фигуре, моя мать сперва подумала, что пассажир его – старая-престарая женщина, возможно мать мотоциклиста (полная старуха, завернутая в черное одеяло).
– Штат Мэн! – закричал кто-то из оркестра и затрубил в свою трубу.
Мои мать и отец увидели, как медведь начал танцевать. Танцуя на задних лапах, он отошел в сторону от Фрейда, затем встал на все четыре и сделал один или два небольших круга вокруг мотоцикла. Фрейд стоял на мотоцикле и хлопал в ладоши. Медведь по имени Штат Мэн тоже начал хлопать. Когда моя мать почувствовала, что мой отец взял ее руку в свою – они не хлопали, – она не стала сопротивляться; в ответ она сжала его руку. Оба не сводили глаз с выступающего в нескольких шагах от них громадного медведя, и моя мать подумала: мне девятнадцать лет и моя жизнь только еще начинается.
– Ты действительно это чувствовала? – всегда спрашивала Фрэнни.
– Все относительно, – обычно отвечала мать. – Но да, именно это я и испытывала тогда. Я чувствовала, что моя жизнь началась.
– Ну даешь, – говорил Фрэнк.
– Так это я или медведь тебе тогда понравился? – спрашивал отец.
– Не говори глупостей, – отвечала мать. – Я говорю обо всем в целом. Это было начало моей жизни.
И это место в рассказе было такой же отправной точкой, как отцовское «он был слишком стар, чтобы и дальше оставаться медведем». Я чувствовал, что эта история не дает мне покоя; когда моя мать говорила, что это было началом ее жизни, я представлял ее жизнь подобной мотоциклу, долго рычавшему на холостом ходу и наконец рванувшему с места.
И что, интересно, вообразил мой отец, взяв ее за руку только потому, что рыбацкая лодка привезла в его жизнь медведя?
– Я знал, что он станет моим медведем, – говорил нам отец, – не знаю даже почему.
И возможно, именно знание, что когда-то что-то станет ему принадлежать, тоже сыграло роль в том, что он взял мою мать за руку.
Вы видите, почему мы, дети, задавали так много вопросов. Это была сумбурная история – такая, какие и предпочитают рассказывать родители.
В тот первый вечер, когда они встретили Фрейда и медведя, мой отец с матерью еще даже не целовались. Когда оркестр перестал играть, а служащие разошлись в женское и мужское общежития – несколько менее элегантные здания, стоящие поодаль от главного корпуса отеля, – мои мать и отец пошли к берегу смотреть на воду. Если они тогда и разговаривали, то нам, детям, никогда потом не рассказывали, о чем именно. У пристани, вероятно, было несколько классных парусных яхт, и даже на частных причалах в Мэне наверняка были пришвартованы одна или две рыбацкие лодки. Вполне возможно, там была и шлюпка, которую отец предложил позаимствовать для небольшой прогулки; мать, вероятно, отказалась. Форт Пофам стоял тогда в развалинах и не привлекал такого внимания туристов, как сегодня, но если на берегу около форта Пофам горели огни, то их можно было увидеть от «Арбутнота-что-на-море». В широком устье реки Кеннебек, при впадении ее в залив, стоял буй с колокольчиком и огнями, а на острове Стейдж в 1939 году уже вполне мог быть маяк – отцу никогда не удавалось этого припомнить.
Но в основном в те дни это был темный берег, так что, когда белый парусный ялик направился к ним – из Бостона или Нью-Йорка, во всяком случае с юго-запада, из цивилизованного мира, – моим родителям он был очень хорошо виден, и они, не отрываясь, следили за ним, пока он не подошел к самой пристани. Отец поймал брошенный ему швартовый конец; он всегда говорил нам, что был в этот момент на грани паники, потому что не знал, что делать с этой веревкой, то ли к чему-то привязать, то ли тянуть за нее, и тут человек в белом смокинге, черных брюках и черных модельных туфлях легко вышел на палубу, взобрался по лестнице на пристань и взял веревку из рук отца. Без особых усилий мужчина протащил за веревку ялик до конца причала, после чего бросил веревку обратно на палубу.
– Ты свободен! – крикнул он тогда в сторону лодки.
Мои мать и отец утверждают, что не видели ни одного моряка на палубе, но ялик спокойно скользнул обратно в открытое море, его желтые огни удалялись, как тонущее стекло, а мужчина в вечернем костюме повернулся к отцу и сказал:
– Спасибо за помощь. Вы здесь новичок?
– Мы оба новички, – ответил отец.
Шикарные одежды мужчины совершенно не пострадали от его путешествия. Для начала лета он был слишком загорелый. Он предложил моим родителям сигареты из красивой плоской черной коробочки. Они не курили.
– Я надеялся успеть к последнему танцу, – сказал мужчина, – но оркестр, наверно, уже разошелся?
– Да, – сказала моя мать.
В девятнадцать лет ни моя мать, ни мой отец не видели таких людей.
(– Он был до неприличия самоуверен, – скажет нам наша мать.
– У него были деньги, – скажет отец.)
– Фрейд с медведем уже здесь? – спросил мужчина.
– Да, – сказал отец. – И мотоцикл.
Мужчина в белом смокинге жадно, но аккуратно курил, разглядывая при этом отель; только несколько комнат были освещены, но наружные световые гирлянды, освещавшие тропинки, кусты живой изгороди и пристань, бросали отсвет на загорелое лицо мужчины, заставляя его щуриться, и отражались в черной колышущейся воде.
– Вы знаете, Фрейд – еврей, – сказал мужчина. – Хорошо, что он уехал из Европы. В Европе сейчас евреям места не будет. Мне это мой брокер сказал.
Важная новость, должно быть, произвела впечатление на моего отца, стремившегося поступить в Гарвард и открыть для себя большой мир и еще не подозревавшего, что война отложит на некоторое время его планы. Мужчина в белом смокинге заставил моего отца второй раз за этот вечер взять руку моей матери, и та опять ответила на его пожатие. Они так и стояли и вежливо ждали, пока мужчина докурит свою сигарету, или попрощается, или просто уйдет.
Но все, что он сказал, было:
– А в мире скоро не будет места для медведей!
Когда он смеялся, были видны его зубы, такие же белые, как его смокинг. Из-за ветра мои отец и мать не слышали шипенья, с которым окурок упал в океан… или плеска воды от ялика, опять подошедшего к пристани. Внезапно мужчина направился к лестнице, и только тогда, когда он уже соскользнул по ступенькам, Мэри Бейтс и Вин Берри сообразили, что ялик стоит внизу и мужчина успел спрыгнуть на палубу. Никакая веревка из рук в руки не переходила. Ялик, теперь уже не под парусом, направился, неторопливо пыхтя мотором, к юго-западному берегу (опять в сторону Бостона или Нью-Йорка), не боясь ночного путешествия. То, что мужчина в смокинге крикнул им напоследок, поглотили чихание двигателя, шлепанье волн о корпус ялика и шум ветра, гнавшего чаек, как праздничные шляпки с перьями, выброшенные в воду после попойки. Всю свою жизнь отец жалел о том, что не слышал, что же сказал на прощание этот мужчина.
Это Фрейд сказал моему отцу, что они видели владельца «Арбутнота-что-на-море».
– Ja, это был он, все правильно, – сказал Фрейд. – Вот так он и приезжает, раза два за все лето. Однажды он танцевал с девушкой, которая тут работала… последний танец; больше мы ее не видели. Через неделю какой-то парень приезжал за ее вещами.
– Как его зовут? – спросил отец.
– Может быть, он – Арбутнот, кто знает? – сказал Фрейд. – Кто-то говорил, что он голландец, но имени его я никогда не слышал. Хотя о Европе он знает все – это я вам говорю!
Моему отцу до смерти хотелось спросить о евреях, но моя мать ткнула его локтем под ребра. Они сидели на площадке для гольфа; это были часы, когда работа уже закончилась и лунный свет окрасил зеленую лужайку в голубой цвет, а красный флажок весело трепыхался на ветру. Медведю по имени Штат Мэн сняли намордник, и он пытался почесаться о тонкий флагшток.
– Иди сюда, глупый, – позвал Фрейд медведя, но тот не обратил на него никакого внимания.
– Ваша семья все еще в Вене? – спросила моя мать Фрейда.
– У меня всей-то семьи – одна сестренка, – ответил он. – А я ничего о ней не слышал с марта прошлого года.
– В марте прошлого года нацисты заняли Австрию, – заметил мой отец.
– Ja, это ты мне говоришь? – ответил Фрейд.
Штат Мэн, раздраженный отсутствием у флагштока достаточного для почесывания сопротивления, вырвал флажок из подставки и швырнул на поле.
– Господи Исусе, – сказал Фрейд. – Если мы куда-нибудь не уйдем, он сейчас все поле раскурочит.
Мой отец вернул дурацкий флажок, обозначенный цифрой «18», обратно в подставку. Матери на этот вечер дали отгул, но она была все еще в форме горничной; она побежала перед медведем, зовя его за собой.
Медведь редко бегал. Он косолапил, подволакивая конечности, и никогда не отходил далеко от мотоцикла. Он так часто терся о мотоцикл, что красная краска на корпусе отливала серебром, как хромовая, а на коническом носу коляски остались вмятины. Он часто обжигался о трубы глушителя, когда пытался почесаться сразу после остановки машины, – оттого местами на трубах оставались клочья подпаленной медвежьей шерсти, как будто мотоцикл и сам прежде был мохнатым животным. Соответственно и Штат Мэн имел на черной шкуре проплешины от трения и подпалины, ровные и коричневые, унылого цвета высохших водорослей.
Чему именно обучен этот медведь, было для всех великой тайной; иногда это было тайной даже для самого Фрейда.
Их совместное «выступление», проводимое в конце дня на вечеринках на открытом воздухе, требовало больших усилий от мотоцикла и Фрейда, чем от медведя. Фрейд ездил круг за кругом, медведь сидел в коляске со снятым чехлом и выглядел как пилот в кабине без рычагов управления. На публике Штат Мэн обычно носил намордник – такую штуку из красной кожи, напоминавшую моему отцу маску, которую надевают при игре в лакросс. В наморднике медведь казался меньше: тот еще сильнее морщил его и без того морщинистую морду и удлинял нос, делая медведя совсем уж похожим на собаку-переростка.
Так они и ездили круг за кругом; когда же гостям это начинало надоедать и они постепенно возвращались к прерванным разговорам, позабыв об этой диковинке, Фрейд останавливал мотоцикл, не выключая двигателя, слезал, подходил к коляске и начинал по-немецки уговаривать медведя. Толпе это казалось забавным, в особенности забавным казалось то, что кто-то говорит по-немецки, но Фрейд не унимался, пока медведь медленно не вылезал из коляски и не забирался на место водителя; его тяжелые передние лапы ложились на руль, а короткие задние не доставали до подножек или тормозов. Фрейд забирался в коляску и приказывал медведю трогаться.
Ничего не происходило. Фрейд сидел в коляске, возмущаясь отсутствием движения; медведь мрачно держался за руль, ерзал в седле и раскачивал задними лапами взад и вперед, как будто куда-то плыл.
– Штат Мэн! – кричал кто-нибудь.
Медведь в ответ кивал с каким-то смущенным достоинством и оставался на своем месте.
Фрейд, что-то яростно крича по-немецки (все были от этого просто без ума), выбирался из коляски и подходил к сидящему за рулем медведю. Он начинал показывать медведю, как управлять мотоциклом.
– Сцепление! – объявлял Фрейд.
Он брал здоровенную лапу медведя и клал ее на рычаг сцепления.
– Дроссель! – кричал он и другой лапой медведя заставлял мотоцикл реветь.
У Фрейдова «индиана» 1937 года переключатель передач располагался сбоку на бензобаке, так что это было зрелище не для слабонервных – когда водителю приходилось убрать одну руку с руля, чтобы включить или переключить передачу.
– Передача! – кричал Фрейд и приводил мотоцикл в движение.
После того как медведь начинал двигаться по лужайке, дроссель застывал на небольшой скорости, не позволяя ни ускорить, ни замедлить движение. Мотоцикл неотвратимо ехал прямо на чопорных и красиво разодетых гостей: мужчины были в шляпах – даже те из них, кто только оторвался от своих физических упражнений; мужчины-купальщики в «Арбутноте-что-на-море» и те носили костюмы, скрывающие торс и соски, хотя в тридцатых на мужчинах все чаще и чаще встречались шорты. Но только не в Мэне. Пиджаки у мужчин и жакеты у женщин были с плечиками. Мужчины носили белые фланелевые костюмы, широкие и мешковатые, спортивные женщины предпочитали двухцветные туфли и коротенькие носочки; «одетые» женщины были в платьях с естественной талией и рукавами-буф. До чего же красочное зрелище представляли они собой, когда на них ехал медведь, по пятам преследуемый Фрейдом.
– Nein! Nein! Ты, глупый медведь!
А Штат Мэн, с выражением на морде, которое под намордником оставалось для гостей загадкой, ехал вперед, лишь слегка наваливаясь на руль.
– Глупое животное! – кричал Фрейд.
А медведь продолжал двигаться, всякий раз проезжая под тентом для вечеринок и никогда не сбивая поддерживающих столбов, не переворачивая накрытые белыми скатертями столы и не сталкиваясь с баром. Официанты бежали за ним вдогонку по лужайке. Теннисисты весело приветствовали это зрелище, но, когда медведь подъезжал поближе к корту, прекращали свою игру.
Может быть, медведь знал, что он делает, а может, и нет, но он никогда не врезался в живую изгородь и не ехал слишком быстро; он никогда не сворачивал к пристани и не пытался заехать на борт яхты или рыбацкой лодки. А Фрейд всегда успевал поймать его, когда возникало ощущение, что гости уже сыты этим зрелищем. Фрейд взгромождался на мотоцикл позади медведя и, толкая его широкую спину, возвращал медведя и «индиан» 1937 года выпуска обратно на лужайку.
– Итак, несколько приемов мы отработали! – кричал он толпе. – Конечно, омлет не без мух, но nicht беспокойтесь. Не успеете оглянуться, как он будет делать все без сучка и задоринки!
Таково было представление. Оно никогда не менялось. Это было все, чему Фрейд научил Штата Мэн; он уверял, что это все, чему медведь смог научиться.
– Не лучший медведь, – говорил Фрейд моему отцу. – Я добыл его, когда он был слишком уж стар. Думал, что сойдет. Он был послушным, как детеныш. Но на лесопилке его ничему не научили. Во всяком случае, у этих людей нет никаких манер. Они тоже просто животные. Держали медведя как домашнюю скотину; они его хорошо кормили, чтобы он не начал безобразничать, и просто позволяли ему болтаться по округе и бездельничать. Как и они сами. Думаю, у медведя и проблемы со спиртным из-за этих лесорубов. Сейчас он не пьет, я ему не даю, но он ведет себя так, как будто ему этого хочется, – понимаешь, о чем я?
Отец не понимал. Он считал, что Фрейд великолепен, а «индиан» 1937 года выпуска – лучшее транспортное средство, какое он когда-либо встречал. В выходные мои мать и отец катались по прибрежным дорогам, прижавшись друг к другу, прохлаждаясь на соленом ветерке. Но они никогда не были одни: мотоцикл нельзя было вывезти из «Арбутнота» без Штата Мэн в коляске. Медведь приходил в ярость, если кто-то пытался увезти мотоцикл без него: только это и могло заставить его перейти на бег. А бегал медведь на удивление быстро.
– Давай попробуй уехать, – сказал Фрейд моему отцу. – Но лучше толкай машину на руках до самого шоссе и только там запускай двигатель. В первый раз не бери с собой бедняжку Мэри. И надень побольше толстых одежек: если он тебя поймает, то попытается намять тебе бока. Он не свихнется от ярости, просто разволнуется. Давай попробуй. Но если ты через несколько миль обернешься и увидишь, что он все еще бежит за тобой, лучше развернись и поезжай назад. У него может случиться сердечный приступ, или он потеряется… он такой глупый… Он не умеет ни охотиться, ничего. Он беспомощен, если его не кормить… домашнее животное, а никакой уже не дикий зверь. Он, может быть, только в два раза умнее немецкой овчарки. А такого ума для этого мира недостаточно, сам знаешь.
– Мира? – каждый раз переспрашивала Лилли, выпучив глаза.
Но мир для моего отца в то лето 1939 года был нов и наполнен застенчивыми прикосновениями моей матери, ревом «индиана» 1937 года, сильным запахом Штата Мэн, холодными мэнскими ночами и мудростью Фрейда.
Хромотой своей тот был обязан, конечно, мотоциклетной аварии: ногу неправильно срастили.
– Дискриминация, – заявлял он.
Фрейд был маленьким, сильным, настороженным, как животное, и имел кожу очень странного цвета (как зеленая оливка, которую долго тушили на медленном огне до тех пор, пока она не стала почти коричневой). У него были маслянистые черные волосы, странный пучок которых рос у него на щеке, прямо под глазом: поросль шелковистых волос крупнее обычной родинки, размером, по крайней мере, с мелкую монетку и отчетливей, чем обычная родинка, и это было такой же естественной частью лица Фрейда, как устрица, присосавшаяся к скале на мэнском побережье.
– Это потому, что у меня такие огромные мозги, – говорил Фрейд моей матери и отцу. – Мои мозги не оставляют места для волос, которые начинают ревновать и иногда растут там, где не положено.
– Может быть, это были медвежьи волосы, – однажды на полном серьезе сказал Фрэнк, а Фрэнни завизжала и так крепко обняла меня, что я даже прикусил язык.
– Ну, Фрэнк, сказанул! – воскликнула она. – Покажи нам свои медвежьи волосы, Фрэнк.
Бедняга Фрэнк к этому моменту достиг половой зрелости; он несколько опережал время и был очень этим смущен. Но даже Фрэнни не могла отвлечь нас от зачаровывающего сказания о Фрейде и его медведе; мы, дети, были увлечены этим так же, как наши мать и отец в то лето 1939 года.
Отец рассказывал, что иногда по вечерам провожал мою мать до общежития и целовал ее на прощание, желая спокойной ночи. Если Фрейд уже спал, то отец отстегивал цепь Штата Мэн от мотоцикла, снимал медведю намордник, чтобы зверь мог есть, и отправлялся вместе с ним на рыбалку. Низко над мотоциклом был натянут брезент, который защищал Штата Мэн от дождя, и отец для таких случаев держал свои рыболовные принадлежности завернутыми в край брезента.
Рыбачили они с пирса на мысу, расположенного за пристанями отеля и усыпанного рыбацкими лодками и яликами. Они шли в самый конец пирса, усаживались там, и отец забрасывал, как он говорил, «живчиков» на сайду. Он скармливал сайду Штату Мэн прямо живьем. Обычно отец вытаскивал три или четыре сайды, этого было вполне достаточно и для него, и для Штата Мэн, после чего они отправлялись домой. Но однажды вечером сайда не ловилась, и, просидев час без единой поклевки, отец собрался уходить, чтобы вернуть медведя к его цепи и наморднику.
– Пошли, – сказал он, – на сегодня в океане вся рыба кончилась.
Штат Мэн и не пошевелился.
– Пошли! – сказал отец.
Но Штат Мэн не давал и отцу покинуть причал.
– Эрл! – прорычал медведь.
Отец сел и продолжил рыбалку.
– Эрл! – жаловался медведь.
Отец забрасывал и забрасывал снасти, он менял наживки, он все перепробовал. Если бы он мог покопаться в лужицах ила и насобирать личинок, то можно было бы попробовать половить на дне камбалу. Но медведь не отпускал его с пристани. Отец уже подумывал о том, чтобы прыгнуть в воду, доплыть до берега и сбегать в общежитие за Фрейдом, а затем, захватив что-нибудь съестное в отеле, прийти и забрать Штата Мэн. Но через некоторое время отец проникся духом этой ночи и сказал:
– Хорошо, хорошо, так ты хочешь рыбки? Мы поймаем рыбку, черт подери!
Незадолго до рассвета на пристани появился ловец омаров, собиравшийся выйти в море, чтобы проверить свои сети и закинуть новые, и, к великому его несчастью, у него с собой была и приманка. Штат Мэн унюхал приманку.
– Лучше отдай ее ему, – сказал отец.
– Эрл! – сказал Штат Мэн, и рыбак отдал ему всю свою наживку.
– Мы заплатим тебе, – сказал отец, – при первой же возможности.
– Я знаю, что я бы сделал при первой возможности, – сказал рыбак. – Я бы посадил этого медведя в мою вершу вместо наживки. Очень хотелось бы посмотреть, как его сожрут омары!
– Эрл! – сказал Штат Мэн.
– Ты лучше его не дразни, – предупредил отец рыбака, и тот не стал с ним спорить.
– Ja, он не очень умен, этот медведь, – сказал Фрейд моему отцу. – Мне надо было тебя предупредить. Насчет еды его иногда клинит. На лесопилке его перекармливали; он все время ел, уйму всякой дряни. И теперь иногда ему вдруг приходит в голову, что он недостаточно поел или хочет выпить, или что-то там еще. И запомни вот еще что: никогда не садись есть сам, если сначала не накормишь его. Ему такое не нравится.
Так что перед выступлением Штата Мэн всегда очень хорошо кормили. Накрытые белыми скатертями столы ломились от закусок, деликатесной рыбы, жареного мяса, и будь Штат Мэн голоден, могли бы случиться неприятности. Но Фрейд всегда до отвала кормил его перед выступлением, и обожравшийся медведь спокойно управлял мотоциклом. За рулем он выглядел мирно, даже скучающе, как будто самыми необходимыми физиологическими потребностями для него были могучая отрыжка и необходимость очистить свои медвежьи кишки.
– Пустое дело – я только теряю деньги, – говорил Фрейд. – Это место слишком роскошное. Сюда только разные снобы и приезжают. Мне нужно перебраться куда-нибудь, где люди попроще, куда-нибудь, где играют в бинго, а не просто танцуют. Найти бы какое-нибудь более демократическое место… место, где устраивают собачьи бои, ну, сам знаешь.
Мой отец не знал, но он, должно быть, с восхищением думал о подобных местах, более грубых, чем «Вейрс» в Лаконии или даже Хэмптон-Бич. Местах, где больше пили и сорили деньгами на медвежьем представлении. В «Арбутноте» публика была слишком уж рафинированная для такого человека, как Фрейд, и такого медведя, как Штат Мэн. Она была слишком рафинированна даже для того, чтобы оценить этот мотоцикл – «индиан» 1937 года выпуска.
Но мой отец понимал, что у Фрейда нет амбиций, которые тянули бы его в другое место. У Фрейда получалось легкое лето здесь, в «Арбутноте», просто медведь не оказался, как он мечтал, золотой жилой. Чего Фрейду хотелось, так это другого медведя.
– С таким глупым медведем, – сказал Фрейд моим родителям, – нечего и пытаться загрести побольше. К тому же на дешевых курортах… другие проблемы.
Моя мать взяла отца за руку и предупреждающе ее сжала, – возможно, она это сделала потому, что видела, как он уже мечтает о «других проблемах», о тех «дешевых курортах». Но мой отец думал о своей учебе в Гарварде; ему нравились «индиан» 1937 года выпуска и медведь по имени Штат Мэн. Он не заметил, чтобы Фрейд приложил хоть малейшие усилия для того, чтобы дрессировать медведя, а Вин Берри был мальчиком, который верил в себя; сын тренера Боба воображал, будто может достичь всего, что придет ему в голову.
Раньше он планировал, что по окончании лета в «Арбутноте» поедет в Кембридж, снимет комнату и найдет работу, возможно, в Бостоне. Он изучит местность вокруг Гарварда и найдет себе работу где-нибудь поблизости, так что, когда у него будут деньги на учебу, он сразу же поступит в Гарвард. Или даже, воображал он, ему удастся совмещать работу с учебой. Матери, конечно, эти планы нравились, так как в ту пору от Бостона до Дейри довольно регулярно ходили поезда по ветке «Бостон-энд-Мэн». Она уже представляла себе визиты моего отца, долгие уик-энды, а может быть, при случае ей и самой удастся, не жертвуя приличиями, посетить его в Бостоне или Кембридже.
– Да что ты вообще знаешь о медведях? – спрашивала она. – Или о мотоциклах?
Ей также не нравилась и другая идея: если Фрейд не захочет расстаться со своим «индианом» или с медведем, отец может отправиться на лесопилку вместе с ним. Вин Берри был сильным молодым человеком, но не вульгарным. А мать представляла себе лесопилки как очень вульгарные места, откуда отец вернется совсем иным, если вообще вернется.
Ей не стоило беспокоиться. То лето уже было кем-то спланировано от начала и до конца, и это было более грандиозно и неотвратимо, чем все тривиальные замыслы, которые могли прийти в голову моему отцу и матери. Лето 1939 года было так же неотвратимо, как будущая война в Европе, и все они, Фрейд, Мэри Бейтс и Винслоу Берри, неслись в его потоке, как чайки, захваченные бурным течением Кеннебека.
Однажды вечером в конце августа, когда мать только что кончила прислуживать за ужином и только успела надеть свои двухцветные туфли и длинную юбку, в которой она играла в крокет, отца вызвали из его комнаты, чтобы помочь поранившемуся человеку. Отец пробежал через лужайку для крокета, где его ждала мать. На плече она держала клюшку. Развешенные на деревьях, наподобие рождественских, гирлянды заливали лужайку таким призрачным светом, что моему отцу мать показалась «ангелом с клюшкой».
– Подожди минуту, я сейчас, – сказал ей отец. – Там кто-то поранился.
Она побежала за ним и еще несколькими бегущими мужчинами к пристани отеля. У пристани стоял большой пароход, освещенный огнями. На борту царило оживление, играл оркестр, в котором было слишком много духовых инструментов. Сильный запах топлива и выхлопных газов в соленом воздухе смешивался с запахом раздавленных фруктов. Оказалось, что пассажирам была подана огромная чаша с фруктовым пуншем и они азартно расплескивали его на себя, а также на палубу. В конце пристани на боку лежал человек, у которого на щеке кровоточила рана: он поднимался по лестнице и порвал себе щеку о причальный клин.
Это был крупный мужчина, его лицо багровело в голубом потоке лунного света; он сел, как только кто-то притронулся к нему.
– Scheiss! – сказал он.
Мои мать и отец благодаря многочисленным выступлениям Фрейда узнали это слово – «дерьмо» по-немецки. С помощью нескольких сильных молодых людей немец был поставлен на ноги. Он изрядно перепачкал кровью свой белый смокинг, в котором поместились бы два человека; его сине-черный кушак больше походил на занавес, а гармонирующий с кушаком галстук-бабочка врезался в шею и торчал, как изогнутый пропеллер. У него был двойной подбородок, и от него вовсю разило пуншем, который подавался на судне. Он кому-то что-то проревел. На борту собралась толпа немцев, и высокая загорелая женщина, в вечернем платье с желтыми кружевами или рюшами, спустилась по трапу, как затянутая в шелк пантера. Окровавленный мужчина схватился за нее и так сильно на нее оперся, что она, несмотря на свою бросавшуюся в глаза силу и здоровье, пошатнулась и врезалась в моего отца, который помог ей удержаться на ногах. Она, заметила мать, была намного моложе мужчины и, так же как и он, была немкой – болтала с ним каким-то кудахтающим говором, в то время как он продолжал кровоточить и шумно жестикулировал, повернувшись к столпившимся у борта немцам. Шатаясь, эта крупная пара прошла по пристани, потом по дорожке.
У входа в «Арбутнот» женщина повернулась к моему отцу и, стараясь справиться с акцентом, сказала:
– Он нужен швы, ja? Конечно, у вас имеете доктор.
– Позови Фрейда, – прошептал дежурный клерк отцу.
– Швы? – сказал Фрейд. – Доктор живет аж в Бате, и он пьян. Но я могу кому угодно наложить швы.
Дежурный клерк прибежал к общежитию и заорал: «Фрейд!»
– Садись на свой «индиан» и живо привези сюда старого доктора Тодда! Когда вы приедете, мы его протрезвим, – сказал Фрейду менеджер. – Но ради всего святого, поезжай!
– Это займет целый час, если я вообще смогу его найти, – сказал Фрейд. – Ты же знаешь, я могу наложить швы. Только дайте мне соответствующую одежду.
– Это совсем другое, – сказал дежурный клерк. – Думаю, это совсем другое… я имею в виду парня, Фрейд. Он немец, Фрейд. И у него порез на лице.
Фрейд стянул комбинезон со своего рябого оливкового тела и начал расчесывать свои влажные волосы.
– Одежда, – сказал он. – Просто принесите мне одежду. Это слишком сложно, найти сейчас старого доктора Тодда.
– У него рана на лице, Фрейд, – сказал отец.
– Что такое лицо? – возмутился Фрейд. – Просто кожа, ja? Точно так же, как на руках или ногах. Я уже зашивал уйму ног. И после топора, и после пилы… этим тупым лесорубам.
Снаружи немцы с парохода несли сундуки и другой тяжелый багаж по самому короткому пути от пристани ко входу: через восемнадцатую лунку.
– Только посмотрите на этих свиней, – сказал Фрейд. – Топчутся там, где должен кататься маленький беленький мячик.
В комнату Фрейда вошел старший официант. Это была лучшая комната во всем общежитии, никто не знал, как Фрейд умудрился получить ее. Старший официант начал раздеваться.
– Все, кроме твоего пиджака, приятель, – сказал ему Фрейд. – Доктора не носят официантских фраков.
У отца был черный пиджак, который более или менее подходил к брюкам официанта, и он принес его Фрейду.
– Я миллион раз им говорил, – сказал старший официант, хотя очень странно было видеть, как он, стоя нагишом, говорит с таким апломбом, – что должен быть доктор, который постоянно жил бы в отеле.
– Ну вот, – объявил Фрейд, полностью одевшись.
Дежурный клерк побежал к главному зданию впереди него. Отец смотрел, как старший официант беспомощно глядит на оставленный Фрейдом комбинезон: тот был не слишком чистым и основательно провонял Штатом Мэн, официант явно не хотел его надевать. Отец побежал догонять Фрейда.
По гравиевой дорожке напротив главного входа немцы волочили теперь здоровенный сундук; утром кому-то придется изрядно поработать граблями.
– Разве нет никто в этой отел помочь нам? – проорал один из немцев.
На чистом, без единого пятнышка, прилавке в служебной комнате между главным обеденным залом и кухней лежал, как труп, здоровенный немец с рассеченной щекой. Его бледная голова покоилась на сложенном пиджаке, который уже никогда больше не будет белым; его пропеллер из галстука-бабочки осел на горло, пояс был ослаблен.
– Это кароший доктор? – спросил он у дежурного клерка.
Молодая великанша, в платье с желтыми рюшами, ринулась вперед и схватила клерка за руку.
– Отличный доктор, – заверил его дежурный клерк.
– Особенно в накладывании швов, – сказал мой отец.
А моя мать сжала его руку.
– Думай, этот не очень цивилизованная отель, – сказал немец.
– Это есть дикий место, – сказала загорелая атлетка, но тут же поспешила усмехнуться. – Думай, это nicht очень страшный рана. – Она повернулась к моему отцу с матерью и дежурному клерку. – Думай, нам не надо очень кароший доктор починить эту рану.
– Лишь бы только не еврей, – пошутил немец.
Он закашлялся. Фрейд был за дверью, и его никто пока не видел; он никак не мог продеть нитку в иголку.
– Это не еврей, я уверена, – рассмеялась загорелая принцесса. – Они не имеют евреев в Мэне!
Но когда она увидела Фрейда, у нее уже не было такой уверенности.
– Guten Abend? Meine Dame und Herr, – сказал Фрейд. – Was ist los?[2]
Мой отец сказал, что Фрейд в черном пиджаке казался таким маленьким и настолько был обезображен этими его шрамами от нарывов, что немедленно складывалось впечатление, будто свою одежду он украл – причем по крайней мере у двух различных людей. Даже его самый бросающийся в глаза инструмент был черным: черный моток ниток, который он сжимал в руках, обтянутых серыми резиновыми перчатками, какими пользуются посудомойки. В маленьких руках Фрейда лучшая иголка, найденная им в «арбутнотовской» прачечной, выглядела слишком большой, как будто он схватил иголку, которой зашивают паруса на гоночных яхтах. Хотя, возможно, так оно и было.
– Герр доктор? – спросил немец, и его лицо побледнело еще больше.
Его рана тут же перестала кровоточить.
– Герр доктор профессор Фрейд, – сказал Фрейд, подходя ближе и склоняясь над раной.
– Фрейд? – переспросила женщина.
– Ja, – ответил Фрейд.
Когда он выливал первую стопку виски на рану немцу, виски попало больному в глаз.
– Опа! – сказал Фрейд.
– Ослеп! Я ослеп! – завыл немец.
– Nein, вы nicht ослепли, – сказал Фрейд, – но глаза надо было закрывать.
Он выплеснул еще одну стопку на рану, после чего приступил к работе.
Утром управляющий попросил Фрейда не выступать со Штатом Мэн до тех пор, пока не уедут немцы: они должны были отплыть, как только на их большое судно будет загружен запас продовольствия. Фрейд наотрез отказался облачиться в костюм доктора; он настоял на том, что будет возиться со своим «индианом» 1937 года в комбинезоне механика. В этом-то наряде немец его и обнаружил, в не так чтобы совсем неприметной, но довольно уединенной ложбинке за теннисным кортом, на пути к морю. Огромное перевязанное лицо немца изрядно распухло. Он приблизился к Фрейду очень осторожно, как будто маленький мотоциклетный механик мог оказаться братом-близнецом давешнего «герра доктора профессора».
– Nein, это он, – сказала загорелая женщина, прицепившаяся к руке немца.
– И что доктор-еврей лечит этим утром? – спросил немец Фрейда.
– Свое хобби, – ответил Фрейд, не поднимая взгляда.
Мой отец, который подавал Фрейду, как ассистент хирургу, мотоциклетные инструменты, покрепче перехватил гаечный ключ на три четверти дюйма.
Медведя немецкая пара не видела. Штат Мэн чесался об ограду теннисного корта, ворча и раскачиваясь в ритме, соответствующем мастурбации, продавливая своей спиной в металлической сетке глубокие борозды. Моя мать, чтобы он чувствовал себя посвободнее, сняла с него намордник.
– Я никогда не слышать о таком мотоцикле, – критически заметил немец. – Думай, это рухлядь, ja? Что такое «индиан»?[3] Никогда не слышать о таком.
– Можете сами попробовать прокатиться, – предложил Фрейд. – Хотите?
Немка, похоже, прокатиться отнюдь не желала, и было ясно, что она от такого предложения не в восторге, а вот немцу оно, кажется, пришлось по вкусу. Он подошел поближе к мотоциклу, потрогал бензобак, пробежал пальцами по связке проводов, погладил рукоять переключения скоростей. Он ухватился за дроссель и резко повернул его. Потрогал мягкую резиновую трубку, доставлявшую бензин от бака к карбюратору и похожую среди всего этого металла на обнаженный живой орган. Не спрашивая разрешения у Фрейда, открыл золотник карбюратора, пощупал его и смочил свои пальцы бензином, затем вытер пальцы о сиденье.
– Не возражаете, герр доктор? – спросил немец Фрейда.
– Нет, попробуйте, – ответил Фрейд, – сделайте кружок.
А это было лето 1939 года, и мой отец предвидел, чем все кончится, но вмешиваться не стал.
– Я не мог остановить этого, – всегда говорил отец. – Это надвигалось так же, как война.
Мать, стоя у ограды теннисного корта, видела, как немец садится на мотоцикл; она подумала о том, что лучше бы снова надеть намордник на Штата Мэн. Но медведь не дался ей, он крутанул головой и принялся чесаться еще сильнее.
– Стартер обычный ножной, ja? – спросил немец.
– Просто толкните машину, и она сразу запустится, – сказал Фрейд.
Что-то в том, как мой отец и Фрейд отошли от мотоцикла, заставило молодую немку присоединиться к ним, она тоже отступила назад.
– Поехали! – сказал немец и ударил по стартеру.
С первым звуком запускающегося двигателя, еще до того, как он взревел, Штат Мэн настороженно застыл у ограды; густая шерсть на его груди вздыбилась, и он устремился прямо через корт к «индиану» 1937 года выпуска, который собирался куда-то уехать без него. Когда немец начал, сперва довольно осторожно, двигаться по лужайке в сторону дорожки, медведь встал на все четыре лапы и побежал. Уже на полной скорости он вырвался на центр корта и прервал матч двое на двое: ракетки полетели в сторону, мячи раскатились по полю. Игрок, стоявший у сетки, так и приник к ней и зажмурил глаза, когда медведь с ревом пронесся мимо.
– Эрл! – крикнул Штат Мэн, но немец за грохотом «индиана» 1937 года выпуска ничего не слышал.
Немка, однако, услышала, и повернулась вместе с моим отцом и Фрейдом, и увидела медведя!
– Got! Какая дикость! – воскликнула она и упала в обморок на моего отца, который аккуратно уложил ее на лужайку.
Когда немец увидел, что его преследует медведь, он еще не совсем сориентировался на местности; он не был уверен, где находится главная дорога. Если бы он нашел главную дорогу, то, конечно, смог бы уйти от медведя, но, ограниченный узкими грунтовыми тропинками и мягкими спортивными полями, не мог развить нужной скорости.
– Эрл, – прорычал медведь.
Немец повернул на крокетную лужайку и направился к тентам для пикников, где уже накрывали столы. Медведь нагнал мотоцикл менее чем за двадцать пять ярдов и неуклюже попытался залезть на заднее сиденье позади немца, как будто Штат Мэн наконец-то освоил Фрейдовы уроки езды и собирался настоять на том, чтобы представление было исполнено по всем правилам.
На этот раз немец не разрешил Фрейду зашивать его, но даже Фрейд признался, что эта работа была бы ему не по зубам.
– Ну и месиво, – поражался Фрейд в разговоре с моим отцом. – Столько швов – это не для меня. Стоять и слушать, как он воет все время, пока я накладываю эти швы…
Таким образом, береговая охрана доставила немца в больницу в Бате. Штат Мэн был заперт в прачечной, подтверждая мифический статус виновника происшествия как дикого медведя.
– Он выскочил из чаща, – рассказывала ожившая немка. – Его, должно быть, приманил звук мотоцикла.
– Это была медведица с медвежатами, – объяснял Фрейд. – Sehr опасны в это время года.
Но дирекция «Арбутнота-что-на-море» не собиралась спустить дело на тормозах, и Фрейд это знал.
– Я уеду прежде, чем мне опять придется разговаривать с ним, – сказал Фрейд моему отцу и матери; они знали, что Фрейд имеет в виду владельца «Арбутнота», человека в белом смокинге, иногда появляющегося на последний танец. – Я просто не смогу вынести его разглагольствования: «Ну, Фрейд, ты знал о риске, мы его с тобой обсуждали. Когда я согласился иметь здесь животное, мы договорились, что это под твою ответственность». А если он еще при этом и скажет мне, что я счастливый еврей, так как оказался в его раздолбанной Америке, я разрешу Штату Мэн съесть его! – Потом Фрейд добавил: – Мне не нужен ни он, ни его шикарные сигареты. В конце концов, этот отель мне совершенно не подходит.
Медведь, нервный от сидения взаперти в прачечной и обеспокоенный тем, что Фрейд так поспешно пакуется, укладывая вещи в чемодан еще мокрыми, едва вынув их из корыта, начал ворчать себе под нос.
– Эрл! – прошептал он.
– Заткнись! – взревел Фрейд. – Ты тоже не тот медведь, который мне нужен.
– Это я виновата, – сказала мать. – Не надо было мне снимать с него намордник.
– Любовное покусывание, не более того, – возразил Фрейд. – Это он своими когтями отделал этого засранца.
– Не думаю, чтобы он так озверел, если бы тот не вцепился ему в шерсть, – сказал отец.
– Конечно нет, – согласился Фрейд. – Кому понравится, когда у тебя выдергивают волосы.
– Эрл! – пожаловался Штат Мэн.
– Тебя так и надо звать – Эрл! – объявил Фрейд медведю. – Ты настолько глуп, что ничего больше сказать и не можешь.
– Что вы собираетесь делать? – спросил отец Фрейда. – Куда поедете?
– Обратно в Европу, – ответил Фрейд, – там умные медведи.
– Там сейчас нацисты, – заметил отец.
– Дайте мне умного медведя, и насрать мне на нацистов, – заявил Фрейд.
– Я позабочусь о Штате Мэн, – сказал отец.
– Ты можешь сделать нечто лучшее, – предложил Фрейд. – Ты можешь купить его. Двести долларов и твоя одежда. Это все мокрое, – закричал он, разбрасывая свой гардероб.
– Эрл! – недовольно сказал медведь.
– Следи за своими выражениями, Эрл, – сказал Фрейд.
– Двести долларов? – переспросила мать.
– Это все, что они должны были мне заплатить, – заметил отец.
– Я знаю, что они должны были тебе заплатить, – сказал Фрейд. – Поэтому и прошу только двести долларов. Мотоцикл тоже забирай. Ты понимаешь, почему тебе надо сохранить и «индиан» тоже, ja? Штат Мэн не может разъезжать в машинах, его там укачивает. Один лесник посадил его однажды на цепь в пикапе; я это видел. Глупая зверюга разорвала цепь, выбила заднее окно кабины и намяла парню бока. Так что не делай глупостей. Покупай «индиан».
– Двести долларов, – повторил отец.
– А теперь о твоей одежде, – сказал Фрейд.
Он оставил свои собственные мокрые вещи на полу прачечной. Медведь попытался проследовать за ним в комнату отца, но Фрейд попросил мою мать вывести Штата Мэн во двор и посадить на цепь у мотоцикла.
– Бедняга понимает, что вы уезжаете, поэтому и нервничает, – посетовала мать.
– Он просто соскучился по мотоциклу, – сказал Фрейд, но все же взял медведя с собой наверх. Хотя Арбутнот просил его не делать этого.
– Какое мне теперь дело до того, что они здесь разрешают, а что нет? – заявил Фрейд, примеряя платье моего отца.
Мать следила за холлом: медведям и женщинам не разрешено находиться в мужском общежитии.
– Не великовато? – спросил отец у Фрейда, когда тот переоделся.
– Я же все еще расту, – заявил Фрейд, хотя на тот момент ему было как минимум сорок. – Если бы раньше я правильно одевался, то давно был бы больше.
Он надел три пары брюк моего отца, прямо одни на другие, и надел два пиджака, набив их карманы бельем и носками; третий пиджак он перекинул через плечо.
– Зачем утруждать себя чемоданами? – заметил он.
– Но как вы доберетесь до Европы? – прошептала моя мать, заглянув в комнату.
– Через Атлантику, – ответил Фрейд. – Идите-ка сюда, – сказал он моей матери, затем взял руки отца и матери и соединил их вместе. – Вы всего лишь еще подростки, – сказал он им, – так что слушайте: вы влюблены. Начнем с этого предположения, ja? – И хотя мои отец и мать никогда не признавались друг другу в любви, они оба кивнули, в то время как Фрейд продолжал держать вместе их руки. – Хорошо, – проговорил Фрейд, – ну а теперь из этого следуют три вещи. Вы обещаете мне, что согласитесь со всеми этими тремя вещами?
– Обещаю, – сказал отец.
– И я тоже, – сказала мать.
– Отлично, – кивнул Фрейд. – Вот вам номер один: вы поженитесь прямо сейчас, пока какой-нибудь дурень или шлюха не заставят вас передумать. Понятно? Вы поженитесь, даже если это вам будет чего-то стоить.
– Хорошо, – согласились родители.
– Теперь второе, – сказал Фрейд, смотря только на моего отца. – Обещай мне, что ты закончишь Гарвард, чего бы тебе это ни стоило.
– Но я уже буду женат, – заметил отец.
– Я сказал «чего бы тебе это ни стоило», разве не так? – напомнил Фрейд. – Обещай мне: ты пойдешь в Гарвард. Ты воспользуешься каждой благоприятной возможностью, которую тебе предоставит этот мир, даже если их будет слишком много. В один прекрасный день все благоприятные возможности исчезнут, сам знаешь.
– Все равно я хочу, чтобы ты пошел в Гарвард, – сказала отцу мать.
– Чего бы мне это ни стоило, – добавил отец и согласился.
– А теперь мы дошли до третьего, – сказал Фрейд. – Готовы? – Он повернулся к матери и выпустил руку отца, он даже отстранил ее так, что теперь он один держал мать за руку. – Прости его, – сказал Фрейд матери, – чего бы это тебе ни стоило.
– За что меня прощать? – поинтересовался отец.
– Прости его, и все, – сказал Фрейд, глядя только на мою мать.
Та пожала плечами.
– А ты… – обратился Фрейд к медведю, который возился у отца под кроватью.
Фрейд напугал Штата Мэн, который нашел под кроватью теннисный мячик и запихал его в рот.
– Урп! – сказал медведь.
Мячик выкатился на пол.
– Ты, – сказал Фрейд, – постарайся в один прекрасный день ощутить благодарность за то, что тебя вытащили из отвратительного царства природы!
Это было все. Как потом говорили мои отец и мать, это была и свадьба, и благословение. Мой отец всегда говорил, что это была добрая старомодная еврейская служба; евреи были для него загадкой, так же как Китай, Индия, Африка и прочие экзотические места, где он никогда не бывал.
Отец посадил медведя на цепь, прикрепленную к мотоциклу. Когда они на прощание поцеловали Фрейда, медведь попробовал втиснуть свою голову между ними.
– Осторожней! – крикнул Фрейд, и они рассыпались в стороны. – Он думает, мы что-то едим, – сказал Фрейд отцу и матери. – Осторожней целуйтесь при нем: он не понимает поцелуев. Он думает, что таким образом едят.
– Эрл! – сказал медведь.
– И пожалуйста, ради меня, – сказал Фрейд, – назовите его Эрл: это все, что он может говорить, а Штат Мэн – такое дурацкое имя.
– Эрл? – переспросила мать.
– Эрл! – сказал медведь.
– Хорошо, – сказал отец. – Пусть будет Эрл.
– До свиданья, Эрл, – сказал Фрейд. – Auf Wiedersehen!
Они долго наблюдали за Фрейдом, как он на причале на мысу ждал лодку, идущую в Бутбей, а когда рыбак наконец взял его, то, хотя мои родители и знали, что в Бутбее Фрейд пересядет на большой пароход, они думали о том, как бы это выглядело, если бы рыбацкая лодка повезла Фрейда до самой Европы, через весь этот темный океан. Они наблюдали, как лодка поднималась и опускалась на волнах, до тех пор пока она не стала размером с зернышко или даже с песчинку, а потом совсем исчезла из глаз.
– В эту ночь вы впервые делали это? – всегда спрашивала Фрэнни.
– Фрэнни! – говорила мать.
– Ну, вы же говорили, что вы уже чувствовали себя поженившимися, – настаивала Фрэнни.
– Не имеет значения, когда мы это сделали, – говорил отец.
– Но вы сделали, правда? – не унималась Фрэнни.
– Это не важно, – встревал Фрэнк.
– Не играет роли когда, – в своей странной манере заявляла Лилли.
И это правильно: «когда» не играет никакой роли. Когда у них за плечами было лето 1939 года и «Арбутнот-что-на-море», мои мать и отец были влюблены и мысленно считали себя уже женатыми. В конце концов, они это обещали Фрейду. У них были его «индиан» 1937 года выпуска и его медведь, которого теперь звали Эрл, и когда они прибыли домой в Дейри, штат Нью-Гэмпшир, то сначала поехали к дому семейства Бейтс.
– Мэри вернулась! – воскликнула мать моей матери.
– На какой это машине она вернулась? – поинтересовался Латин Эмеритус. – Кто там с ней?
– Это мотоцикл, а это – Вин Берри! – пояснила мать моей матери.
– Да нет, нет же! – возмутился Латин Эмеритус. – Кто там еще с ними?
Старик пристально всматривался в сгорбленную фигуру в коляске.
– Это, должно быть, тренер Боб, – сказала мать моей матери.
– Этот идиот! – воскликнул Латин Эмеритус. – Во что он вырядился по такой погоде? Они что, там, в Айове, не знают, как одеваться?
– Я выхожу замуж за Вина Берри, – объявила мать своим родителям, ворвавшись в комнату. – Это его мотоцикл. Он пойдет учиться в Гарвард. А это… это Эрл.
Тренер Боб проявил больше понимания. Ему понравился Эрл.
– Мне бы очень интересно было узнать, сколько раз он сумеет отжаться, – заявил бывший лайнмен из «Большой десятки». – Но нельзя ли постричь ему когти?
Глупо было устраивать еще одну свадьбу; мой отец считал, что службы, совершенной Фрейдом, было вполне достаточно. Но семья матери настаивала на том, чтобы их обвенчал конгрегационалистский священник, который приглашал Мэри на ее выпускной танец; так и поступили.
Это была небольшая неформальная свадьба, на которой тренер Боб выступал шафером, а Латин Эмеритус, отдавая свою дочку замуж, лишь изредка переходил на неразборчивую латынь; мать моей матери плакала, вполне отдавая себе отчет, что Вин Берри – не тот студент Гарварда, коему в ее мечтах суждено было увлечь Мэри Бейтс обратно в Бостон, по крайней мере не сейчас. Эрл всю процедуру просидел в коляске «индиана» 1937 года выпуска, умиротворенный крекерами и копченой селедкой.
Мои мать и отец самостоятельно провели краткий медовый месяц.
– Тогда-то вы уж точно делали это! – всегда восклицала Фрэнни.
Но возможно, что этого и не было; они нигде не останавливались на ночь. Они уехали на раннем поезде в Бостон и побродили по Кембриджу, представляя себе, что в один прекрасный день будут здесь жить, а отец будет учиться в Гарварде; они поехали обратно самым ранним поездом и к рассвету следующего дня вернулись в Нью-Гэмпшир. Их первым брачным ложем была односпальная кровать в девичьей комнате моей матери в доме Латина Эмеритуса – там и должна была жить моя мать, пока отец будет зарабатывать на Гарвард.
Тренеру Бобу жаль было расставаться с Эрлом. Боб был уверен, что медведя можно выучить играть в защите, но мой отец объяснил Айове Бобу, что медведь должен стать для их семьи хлебом насущным и обеспечить его образование. И вот в один прекрасный вечер (после того, как нацисты захватили Польшу) моя мать на прощанье поцеловала отца на гимнастическом поле школы Дейри, которое тянулось как раз до заднего крыльца дома Айовы Боба.
– Заботься о своих родителях, – сказал отец моей матери, – а я вернусь и позабочусь о тебе.
– Фу! – по каким-то своим соображениям всегда произносила Фрэнни; эта часть чем-то раздражала ее. Она никогда во все это не верила.
Лилли тоже передергивало, и она отворачивала свой нос.
– Угомонитесь и слушайте историю, – всегда говорил Фрэнк.
Я, по крайней мере, смотрю на это несколько иначе, чем мои братья и сестры. Я просто вижу, как мои отец и мать должны были поцеловаться: осторожно, – тренер Боб в это время занимал Эрла какой-нибудь игрой, чтобы тот не подумал, будто мои мать и отец едят что-то такое, чем не хотят поделиться с ним. Поцелуи в присутствии Эрла всегда были рискованным занятием.
По словам матери, она знала, что отец будет ей верен, так как Эрл задавил бы его, если бы он кого-нибудь поцеловал.
– И ты был верен? – спрашивала Фрэнни отца в своей ужасной манере.
– Ну конечно, – отвечал отец.
– Будь спок, – говорила Фрэнни.
Лилли при этом выглядела встревоженной, а Фрэнк отворачивался.
Это была осень 1939 года. Хотя моя мать этого еще и не знала, она была уже беременна Фрэнком. Отец кочевал на мотоцикле вдоль Восточного побережья, изучая на практике курортные отели – звуки оркестров, толпы у казино и залов бинго, – и, по мере того как осень сменялась зимой, путь его пролегал все дальше и дальше на юг. Весной 1940 года, когда родился Фрэнк, он был в Техасе; отец и Эрл тогда гастролировали вместе с труппой под названием «Духовой оркестр Одинокой Звезды». Медведи в Техасе были популярны, впрочем один пьяный в Форт-Уорте попытался угнать «индиан» 1937 года выпуска, не зная, что к нему прикован спящий Эрл. Техасский суд принудил отца в качестве штрафа оплатить госпитализацию неудачливого похитителя, и еще какую-то сумму из заработанных денег он потратил на то, чтобы проехать по всему Восточному побережью и поприветствовать в этом мире своего первого ребенка.
Когда отец вернулся в Дейри, мать была еще в больнице. Они назвали Фрэнка Фрэнком – «откровенным», потому что, как сказал отец, они всегда будут друг с другом и со всей семьей «откровенными».
– Фу! – обычно говорила Фрэнни.
Но Фрэнк был очень горд происхождением своего имени.
Отец остался с матерью в Дейри на время, достаточное лишь для того, чтобы она опять забеременела. Затем они с Эрлом ударили по побережью Виргинии и Калифорнии. Четвертого июля они были высланы из Фалмута, мыс Кейп-Код, и вскоре после этого недоразумения вернулись к матери в Дейри, чтобы восстановить силы. «Индиан» 1937 года выпуска сломался как раз в тот момент, когда в Фалмуте проводился парад в честь Дня независимости; пожарный с залива Баззардс попробовал помочь отцу с починкой мотоцикла, тут-то Эрл вдруг и рассвирепел. Дело в том, что, к несчастью, пожарного сопровождали два далматина – собаки, отнюдь не славящиеся понятливостью; не стремясь исправить эту свою репутацию, далматины атаковали сидящего в коляске Эрла. Одного из них Эрл аккуратно обезглавил, а второго погнал в сторону марширующей по улице Остревилльской футбольной команды, среди которой глупая собака попыталась укрыться. Парад разбежался, убитый горем пожарный отказал отцу во всякой помощи в починке мотоцикла, а шериф Фалмута выпроводил отца и Эрла за пределы города. Так как Эрл не желал ехать в машине, эскорт оказался довольно утомительным: Эрл сидел в коляске мотоцикла, который везли на буксире. Пять дней ушло на то, чтобы найти запасные детали для двигателя.
Хуже того, у Эрла появился вкус к собакам. Тренер Боб пытался отвадить его от этой пагубной привычки, обучая его другим видам спорта: подносить мяч, исполнять кувырок, даже приседать, – но Эрл был уже стар и при этом лишен той благословенной веры в физические упражнения, которая была у Айовы Боба. Чтобы убивать собак, даже бегать особо не требуется, уяснил Эрл. Если схитрить, а Эрл хитрить умел, собаки сами подходили прямиком к нему.
– А потом все кончено, – замечал тренер Боб. – Каким бы он был лайнбекером![4]
Таким образом, бо́льшую часть времени отец держал Эрла на цепи и пытался заставить его носить намордник. Мать сказала, что Эрл был в депрессии; она нашла старого медведя ужасно погрустневшим. Но отец сказал, что никакая это не депрессия.
– Он просто думает о собаках, – сказал отец. – И он вполне счастлив, что привязан к мотоциклу.
Лето 1940 года отец провел в доме Бейтсов в Дейри, по вечерам развлекая публику в Хэмптон-Бич. Он умудрился обучить Эрла новому номеру. Тот назывался «Прием на работу» и позволял сэкономить на покрышках и запчастях для «индиана».
Отец и Эрл выступали на открытой сцене в Хэмптон-Бич. Когда включали огни, Эрл сидел на стуле в человеческом костюме; костюм, радикально перешитый, когда-то принадлежал тренеру Бобу. После того как замирал смех, мой отец появлялся на сцене с бумагой в руке.
– Ваше имя? – спрашивал отец.
– Эрл, – отвечал Эрл.
– Так, понятно, Эрл, – говорил мой отец. – И вы хотите получить работу, Эрл?
– Эрл, – отвечал Эрл.
– Да, я понял, что вас зовут Эрл, но вы хотите получить работу, так? – говорил отец. – Тут вот написано: вы мало того что не умеете печатать на машинке, да и читать тоже, так у вас еще и с алкоголем проблемы.
– Эрл, – соглашался Эрл.
Из толпы иногда бросали фрукты, но отец хорошо кормил Эрла: это была совсем не та публика, которую он помнил по «Арбутноту».
– Ну, если все, что вы можете сказать, – это собственное имя, – говорил отец, – то осмелюсь предположить, что вы или напились нынче вечером, или настолько глупы, что даже одежду сами снять не сможете.
На это Эрл ничего не отвечал.
– Ну? – просил отец. – Давайте посмотрим, сможете ли вы это сделать. Раздевайтесь! Давайте! – И отец выдергивал из-под Эрла стул, а тот делал один или два переворота, которым его научил тренер Боб.
– Так вы умеете делать сальто-мортале, – говорил отец. – Здорово. Одежду, Эрл. Давайте посмотрим, как вы снимаете одежду.
Как-то глупо это со стороны людей: смотреть, как раздевается медведь. Моя мать ненавидела этот номер, она считала, что несправедливо по отношению к медведю заставлять его раздеваться перед шумной грубой толпой. Когда Эрл раздевался, отец обычно помогал ему снять галстук; без посторонней помощи Эрл быстро раздражался и срывал его со своей шеи.
– Да уж, Эрл, не бережете вы свои галстуки, – говорил тогда отец.
Публике в Хэмптон-Бич это очень нравилось.
Когда Эрл раздевался, отец говорил:
– Ну, давайте дальше, не останавливайтесь на достигнутом. Снимайте свой медвежий наряд.
– Эрл? – удивлялся Эрл.
– Снимайте свой медвежий костюм, – говорил отец и легонько, чуть-чуть, дергал его за мех.
– Эрл! – рычал Эрл, и публика встревоженно визжала.
– Бог ты мой! Да вы настоящий медведь! – восклицал отец.
– Эрл! – взвывал медведь и начинал гоняться за отцом вокруг стула; половина аудитории с воплями скрывалась в ночи, некоторые из них опрометью бежали по мягкому прибрежному песку к воде, кое-кто по дороге ронял фрукты и мягкие стаканчики с теплым пивом.
Более деликатное (по отношению к Эрлу) представление проводилось раз в неделю в хэмптон-бичском казино. Мать облагородила Эрлову плясовую манеру и, как только оркестр начинал играть, выходила с Эрлом в центр танцзала. Вокруг собиралась толпа игроков и диву давалась: низкий, коренастый медведь в костюме Айовы Боба на удивление грациозно скользил на задних лапах за моей матерью, которая вела в танце.
В такие вечера тренер Боб исполнял роль няньки. Мать, отец и Эрл ехали домой по прибрежной дороге, останавливаясь, чтобы посмотреть на прибой у мыса Рай, где располагались дома богачей; на мысу приливные волны красиво называли «бурунами». Морской берег в Нью-Гэмпшире был более обжитым и более загаженным, чем в Мэне, но райские фосфоресцирующие буруны, должно быть, напоминали моим родителям вечера в «Арбутноте». Они говорили, что всегда останавливались там по дороге домой в Дейри.
Однажды вечером Эрл не захотел уходить от бурунов.
– Он думает, что я взял его на рыбалку, – сказал отец. – Смотри, Эрл, у меня ничего нет, ни наживки, ни блесен, ни удочки, дурачок.
Отец говорил с медведем, протягивая к нему пустые руки. Эрл смущенно уставился на него; они поняли, что медведь почти слеп. Они отговорили медведя от рыбалки и увезли его домой.
– Как получилось, что он так состарился? – спрашивала мать отца.
– Он начал писаться в коляске, – заметил отец.
Когда отец уехал на зимний сезон осенью 1940 года, моя мать определенно была беременна, на этот раз Фрэнни. Он решил отправиться во Флориду, и мать впервые получила весточку от него из Клируотера, а затем из Тарпон-Спрингса. Эрл подхватил странную кожную болезнь, ушную инфекцию, какой-то грибок, встречающийся только у медведей, и дела шли плохо.
Это было незадолго до того, как в конце зимы 1941 года родилась Фрэнни. На ее рождение отец не приехал, и Фрэнни никак не может ему этого простить.
– Наверно, он знал, что это будет девочка, – любит говорить Фрэнни.
Отец вернулся обратно в Дейри не раньше лета 1941 года и сразу же сделал мать опять беременной, на этот раз мной.
Он пообещал, что больше не оставит ее: он заработал достаточно денег во время успешного циркового турне в Майами, чтобы осенью начать свою учебу в Гарварде. Они могли позволить себе спокойное лето и выступали в Хэмптон-Бич только тогда, когда было желание, – пока не нашлось дешевое жилье в Кембридже. Он купил себе сезонный билет на бостонский поезд, чтобы ездить на занятия.
Эрл старел с каждой минутой. Каждый день ему надо было смазывать глаза бледно-голубым бальзамом, напоминающим медузью слизь; Эрл вытирал его о мебель. Моя мать с тревогой заметила, что медведь ощутимо полысел и как-то усох.
– Он потерял мышечный тонус, – забеспокоился тренер Боб. – Ему надо поднимать тяжести или бегать.
– Просто попробуй уехать от него на «индиане», – предложил мой отец своему. – Побежит как миленький.
Но когда тренер Боб взобрался на мотоцикл и ударил по газам, Эрл никуда не побежал. Ему было все равно.
– Фамильярность, – сказал отец, – действительно порождает неуважение.
Он достаточно долго и много проработал с Эрлом, чтобы понять раздражение, которое медведь вызывал у Фрейда.
Мои мать и отец редко говорили о Фрейде; легко было представить, что могло случиться с ним во время «войны в Европе».
В винных магазинах на Гарвардской площади торговали вильсоновским виски «Это все» по дешевке, но мой отец не был любителем выпить. В «Оксфордских грилях» Кембриджа разливали пиво в стеклянные емкости в форме коньячного бокала, которые вмещали целый галлон. Если ты справлялся с первой порцией достаточно быстро, то вторую такую же тебе давали бесплатно. Но мой отец выпивал там по окончании недельных занятий обычную кружку пива и спешил на Северный вокзал, чтобы успеть на поезд в Дейри.
Он старался ускорить свой курс как только мог, чтобы поскорее закончить учебу; он мог это сделать не потому, что был круче других гарвардских парней (он был старше, а не круче большинства из них), а потому, что проводил мало времени с друзьями. У него была беременная жена и двое детей, и у него вряд ли оставалось время на друзей. Его единственным развлечением, как он говорил, было слушать по радио репортажи о бейсбольных матчах высшей лиги. Как раз через несколько месяцев после окончания первенства страны мой отец услышал по радио новости про Пёрл-Харбор.
Я родился в марте 1942 года и был назван Джоном, в честь Джона Гарварда. (Фрэнни была названа Фрэнни, чтобы составить компанию Фрэнку.) Моя мать была занята не только нами: она ухаживала за старым Латином Эмеритусом и к тому же помогала тренеру Бобу возиться с состарившимся Эрлом; у нее тоже не было времени на подружек.
К концу лета 1942 года война уже по-настоящему затронула всех и перестала быть «войной в Европе». И хотя «индиан» 1937 года выпуска расходовал очень мало бензина, он перешел в статус Эрлова жилища и для передвижения больше не использовался. Все студенческие общежития страны охватила патриотическая лихорадка. Студенты получали талоны на сахар, которые большинство из них отправляло своим семьям. В течение трех месяцев все гарвардские знакомые моего отца были призваны на воинскую службу или добровольно вызвались участвовать в той или иной оборонной программе. Когда умер Латин Эмеритус, а вскоре во сне за ним последовала и мать моей матери, моя мать получила скромное наследство. Отец не стал дожидаться повестки, сам отправился на призывной участок и весной 1943 года отбыл в лагерь начальной подготовки; ему было двадцать три.
Он оставил Фрэнка, Фрэнни и меня с матерью в доме Бейтсов; он оставил своего отца, Айову Боба, которому доверил нежную заботу об Эрле.
Мой отец писал домой, что его начальная военная подготовка свелась к обучению тому, как легко и быстро привести в непотребный вид отель в Атлантик-Сити. Они ежедневно драили деревянные полы и строевым шагом направлялись вдоль променада на стрельбище в дюны. Местные бары делали баснословные прибыли на курсантах, не считая моего отца. Никто не интересовался возрастом, большинство курсантов были моложе отца и вывешивали на грудь все свои значки за меткую стрельбу. Бары ломились от конторских девочек из Вашингтона, и все курили сигареты без фильтра, кроме моего отца.
Отец говорил, что все романтизировали «последний загул» перед отправкой за море, но больше бахвалились этим, чем представляли, что это такое; мой отец, по крайней мере, действительно пережил это – с моей матерью в отеле «Нью-Джерси». К счастью, на этот раз он не оставил ее беременной, так что пока у матери прибавки ко мне, Фрэнку и Фрэнни не предвиделось.
Из Атлантик-Сити мой отец был направлен в бывшую подготовительную школу к северу от Нью-Йорка для обучения на шифровальщика. Затем его послали в Ченьют-Филд (Кернс, штат Юта), а затем в Саванну, штат Джорджия, где он когда-то выступал с Эрлом в старом отеле «Десото». Затем был Хэмптон-Роудс, порт погрузки, и мой отец отправился на «войну в Европе» со смутной надеждой, что там он может встретить Фрейда. Отец был уверен, что, оставив моей матери трех отпрысков, тем самым обеспечил себе благополучное возвращение.
Он был приписан к военно-воздушным силам, на базу бомбардировщиков в Италии, где самой большой опасностью было подстрелить кого-нибудь, когда пьян, быть подстреленным кем-нибудь, кто пьян, или упасть в нужник, когда пьян, что и случилось с одним полковником, которого отец знал лично; прежде чем полковника вытащили, на него успели несколько раз испражниться. Помимо этого была лишь одна опасность – подцепить венерическое заболевание от итальянской шлюхи. А так как мой отец не пил и не гулял, то он вполне безопасно пережил Вторую мировую войну.
Он покинул Италию, перекочевав на военном транспорте через Тринидад в Бразилию – «которая как Италия в Португалии», писал он моей матери. Он прилетел обратно в Штаты с контуженным пилотом, который пронесся на своем С-47 над самой широкой улицей Майами. С воздуха мой отец узнал автостоянку, на которой Эрла когда-то стошнило после очередного выступления.
Вклад моей матери в военные усилия – хотя она выполняла работу секретаря в своей альма-матер, Томпсоновской семинарии для девиц, – заключался в медицинской подготовке: она окончила учрежденные годом раньше курсы медсестер при больнице Дейри. Она работала там одну восьмичасовую смену в неделю, а иногда ее вызывали на подмены, что случалось довольно часто (медицинских сестер ужасно не хватало). Ее любимыми местами там были родовое отделение и зал приема родов; она прекрасно знала, каково это – рожать в больнице, когда рядом нет мужа. Вот так моя мать провела войну.
Сразу после войны отец свозил тренера Боба посмотреть футбольный матч в бостонском парке Фенвей. Возвращаясь на Северный вокзал, чтобы ехать домой, они встретили одного из гарвардских приятелей отца, который продал им «шевроле»-седан 1940 года выпуска за шестьсот долларов – чуть дороже, чем тот стоил новый, но машина была в хорошем состоянии, а бензин тогда был удивительно дешев, может быть двадцать центов за галлон; тренер Боб и мой отец поделили стоимость страховки пополам, и, таким образом, в нашей семье появилась машина. Пока отец заканчивал свою учебу в Гарварде, у матери появилась идея свозить Фрэнка, Фрэнни и меня на пляж на побережье Нью-Гэмпшира. Айова Боб возил нас однажды в Белые горы, где Фрэнка покусали осы, когда Фрэнни толкнула его прямо на их гнездо.
Жизнь в Гарварде изменилась, аудитории были переполнены; «малиновые» набрали новую команду. Студенты-слависты присваивали себе честь открытия Америкой водки; никто ее ни с чем не мешал – пили по-русски, охлажденной, из маленьких рюмок, – но мой отец не изменял пиву и переквалифицировался на английскую литературу. Таким образом, он снова пытался ускорить окончание учебы.
Биг-бендов в округе было немного. Танцы потеряли прежнее значение, да и Эрл был слишком немощным, чтобы выступать. В первое Рождество после увольнения из военно-воздушных сил мой отец работал в отделе игрушек магазина «Джордан Марш» и опять сделал моей матери ребенка – на этот раз Лилли. Таких же конкретных поводов для того, чтобы назвать Лилли Лилли, как те, по которым Фрэнка назвали Фрэнком, Фрэнни – Фрэнни, а меня – Джоном, не было. Собственно, это всю жизнь не давало Лилли покоя, и, может быть, куда сильнее, чем мы подозревали; не исключено, что она даже страдала от этого всю жизнь.
Отец окончил Гарвард в 1946 году. Школу Дейри только что возглавил новый директор, который провел собеседование с моим отцом в Гарвардском факультетском клубе и предложил ему работу: преподавать английский и служить тренером по двум видам спорта, с начальной зарплатой в две тысячи сто долларов. Возможно, эту идею новому директору подал тренер Боб. Моему отцу было двадцать шесть: он принял предложение школы Дейри, хотя вряд ли видел в этом свое призвание. Это просто означало, что он наконец-то сможет жить вместе с моей матерью и нами, детьми, в семейном доме Бейтсов, неподалеку от своего отца и от своего древнего медведя. На этом этапе жизни мечты моего отца были для него намного важнее, чем образование, возможно, более важны, чем мы, дети, и уж определенно важнее, чем Вторая мировая война. («На каждом этапе его жизни», – добавила бы Фрэнни.)
Лилли родилась в 1946 году, когда Фрэнку было уже шесть лет, Фрэнни – пять, а мне – четыре. У нас внезапно появился отец, действительно, как впервые в жизни; до сих пор он был на войне, учился, разъезжал с медведем. Он был для нас незнакомцем.
Первое, что он для нас сделал осенью 1946 года, так это взял нас в штат Мэн, где мы никогда раньше не бывали, посетить «Арбутнот-что-на-море». Конечно, это было романтическое паломничество для моего отца и матери: путешествие в прошлые времена. Лилли была слишком мала для такой дальней поездки, а Эрл слишком стар, но отец настоял на том, чтобы Эрл поехал с нами.
– Господи! Ведь «Арбутнот» – это и его место тоже, – сказал отец матери. – «Арбутнот» без Штата Мэн – это совсем не то же самое!
Итак, Лилли была оставлена с тренером Бобом, мать вела «шевроле» 1940 года, с Фрэнком, Фрэнни и мной, горой одеял и большой корзинкой съестного. Отец запустил «индиан» 1937 года и усадил Эрла в коляску. Вот так мы и путешествовали, невероятно медленно, по извилистому шоссе, за много лет до того, как там проложили Мэнскую магистраль. Потребовалось несколько часов, чтобы добраться до Брансуика, еще час, чтобы миновать Бат. И вот мы увидели бурные сине-фиолетовые воды Кеннебека, впадающего в море, форт Пофан, и рыбачьи хижины на мысу, и цепь, натянутую поперек дороги, ведущей в «Арбутнот». Вывеска гласила:
ЗАКРЫТО ДО НАЧАЛА СЕЗОНА!
«Арбутнот» был закрыт уже много сезонов. Отец, должно быть, понял это очень скоро после того, как поднял цепь, и наш караван начал двигаться к старому отелю. Побелка выцвела и приобрела мертвенно-грязноватый оттенок, здания стояли покинутыми и заколоченными; все окна, не забранные досками, были выбиты камнями или пулями. Поблекший флаг восемнадцатой лунки был воткнут между половицами танцевальной террасы; он безвольно обвис, как будто свидетельствуя: замок Арбутнота был взят штурмом.
– Боже мой, – сказал отец.
Мы, дети, сгрудились вокруг матери и начали хныкать. Было холодно, туманно; само место пугало нас. Нам говорили, что мы поедем в курортный отель, и если это и есть то, что называется отелем, то нам здесь определенно не нравилось. Густые пучки травы пробивались сквозь глинистые трещины на теннисном корте, а лужайка для крокета была вся покрыта доходившими отцу до колен остролистыми болотными травами, что так буйно растут у соленой воды. Фрэнк порезался о старые воротца и распустил сопли. Фрэнни требовала, чтобы отец взял ее на руки. Я вцепился в мамину юбку. Эрл, которого ужасно мучил артрит, отказался вылезать из мотоцикла и начал срывать намордник. Когда отец снял с него намордник, Эрл нашел что-то в грязи и попытался съесть; это был старый теннисный мячик, который отец отобрал у него и забросил далеко, в сторону моря. Эрл решил, что с ним играют, и побежал догонять мячик; затем старый медведь, кажется, забыл, что он делает, и просто сел, уставившись на причалы. Возможно, он их почти не видел.
Гостиничная пристань просела. Лодочную станцию смыло бурей во время войны. Рыбаки попытались по-своему использовать бесхозные пирсы – оборудовали там заводи вдобавок к тем, на мысу, где устанавливали свои верши ловцы омаров и где маячил с ружьем какой-то мужчина или мальчик. Далекая фигура с ружьем встревожила мать. Он поставлен там, чтобы стрелять тюленей, объяснил отец. Именно из-за тюленей рыбалка в мэнских заводях никогда не могла быть особо успешной: тюлени заплывали в заводи, обжирались запертой в ловушку рыбой и отправлялись восвояси. Таким образом, они уничтожали значительную часть улова, а к тому же еще и сети портили. Рыбаки везде, где только возможно, отстреливали тюленей.
– Это как раз то, что Фрейд назвал бы «одним из вопиющих законов природы», – сказал отец.
Он настоял на том, чтобы показать нам общежития, где когда-то останавливались они с матерью.
Они, наверное, очень расстраивались – для нас-то, детей, здесь было просто неуютно и пусто, – но я думаю, что моя мать была больше удручена реакцией отца на падение «Арбутнота», чем переживала сама из-за случившегося с некогда великолепным курортом.
– Война многое изменила, – сказала она, продемонстрировав нам свое знаменитое пожатие плеч.
– Господи Исусе, – продолжал причитать отец. – Подумай только, чем бы это могло быть! – восклицал он. – Как это можно было – развалить его? Они были недостаточно демократичны, – говорил он нам, расстроенной ребятне. – Можно было придерживаться стандартов, хорошего вкуса и все же не настолько задирать нос. Должен же был быть какой-то компромисс между «Арбутнотом» и дырой наподобие Хэмптон-Бич. Господи Исусе.
Следуя за ним, мы обходили разбитые здания, изуродованные и дико заросшие лужайки. Мы нашли старый автобус, на котором ездили оркестранты, и грузовик, который использовала бригада, ухаживающая за лужайками; он был полон ржавых клюшек для гольфа. Эти машины чинил и заставлял ездить Фрейд; больше они уже не ездили.
– Господи Исусе, – повторил отец.
Мы услышали, как откуда-то издалека зовет нас Эрл.
– Эрл! – позвал он.
Мы услышали два ружейных выстрела. Откуда-то издалека, со стороны причалов на мысу. Думаю, мы все поняли, что стреляли не по тюленям. Это был Эрл.
– О нет, Вин! – закричала мать.
Она подхватила меня и побежала; Фрэнк бежал, описывая вокруг нее возбужденные круги. Отец бежал, держа на руках Фрэнни.
– Штат Мэн! – кричал он.
– Я застрелил медведя! – кричал мальчишка на пристани. – Я застрелил целого медведя!
Это был мальчишка в рабочем комбинезоне и фланелевой рубашке; обе его коленки высовывались из штанин комбинезона, а морковного цвета волосы стояли дыбом и блестели от брызг соленой воды. У него были очень плохие зубы; ему было тринадцать или четырнадцать лет.
– Я убил медведя! – верещал он.
Он был очень возбужден, и рыбаки в море, наверное, очень удивлялись, с чего это он так кричит. Они не могли слышать его из-за шума моторов и морского ветра и, медленно развернув свои лодки к пристани, всей кучей направились к берегу, чтобы посмотреть, что происходит.
Эрл лежал на причале, взгромоздив свою большую голову на бухту троса; задние лапы он поджал под себя, одна его передняя лапа всего лишь на дюйм не дотянулась до корзины, где лежала рыба для приманки. Глаза медведя были так плохи, что он, наверное, принял мальчика с ружьем за отца с удочкой. Может быть, он даже смутно вспомнил, что съел на этой пристани целую уйму сайды. Бродя по берегу, старый медведь слишком близко подошел к мальчику и своим еще достаточно чутким носом уловил запах приманки. Мальчик, наблюдающий за морем – за тюленями, – несомненно, испугался медвежьего приветствия. Он был хорошим стрелком, но с такого расстояния даже мазила попал бы в Эрла; мальчик дважды выстрелил медведю в сердце.
– Ух ты, я не знал, что он чей-то, – сказал моей матери мальчик с ружьем. – Я не знал, что он домашний.
– Конечно не знал, – успокоила его моя мать.
– Извините, мистер, – сказал мальчик отцу, но отец его не слышал.
Он сидел рядом с Эрлом на причале, положив его голову к себе на колени. Он прижал старую морду Эрла к животу и плакал, и плакал. Он, конечно, плакал не только об Эрле. Он плакал об «Арбутноте», о Фрейде и о лете 1939 года, но мы были обеспокоены, мы, дети, потому что в то время мы знали Эрла дольше и больше, чем собственного отца. Нам было совершенно неясно, почему человек, вернувшийся из Гарварда, вернувшийся с войны, должен был распустить слезы и обнимать нашего старого медведя. Мы, все мы, были слишком молоды, чтобы по-настоящему знать медведя, но его присутствие, ощущение его густой шерсти, его резкое, гниловатое дыхание, его запах, отдающий мочой и напоминающий запах мертвой герани, были для нас более памятны, чем, например, тень Латина Эмеритуса и матери моей матери.
Я по-настоящему запомнил тот день у разрушенного «Арбутнота». Мне тогда было четыре года, но я искренне верю, что это были мои первые воспоминания о самой жизни, в противоположность тому, что было, но о чем мне всего лишь рассказывали, в противоположность картинкам, которые для меня рисовали другие люди. Человек с сильным телом и лицом джентльмена – это был мой отец, который приехал, чтобы жить с нами; он сидел на прогнившей пристани, над опасными водами моря и всхлипывал, держа на коленях голову Эрла. Маленькие лодочки приближались все ближе и ближе. Моя мать прижала нас к себе так же крепко, как отец – Эрла.
– Кажись, тупой оболтус подстрелил чью-то псину, – сказал мужчина в одной из лодок.
На причал вскарабкался старый рыбак в грязно-желтой штормовке; из-под его клочковатой грязно-белой бороды проглядывала задубелая, в рытвинах, кожа. Его мокрые сапоги хлюпали, а рыбой он пропах сильнее, чем корзина с приманкой, к которой тянулся Эрл. Рыбак был достаточно стар, чтобы застать золотые денечки «Арбутнота-что-на-море». Да и сам он тоже явно видал лучшие дни.
Разглядев мертвого медведя, рыбак стянул свою широкую зюйдвестку лапой тяжелой и корявой, как багор.
– Бог ты мой, – сказал он, благоговейно обхватывая плечи потрясенного мальчика с ружьем. – Бог ты мой. Хана Штату Мэн.