Наверно, тот, кто создал нас с понятьем
О будущем и прошлом, дивный дар
Вложил не с тем, чтоб разум гнил без пользы.
Вернувшись из Франции, Фрэнсис принял должность барристера в Грейс-Инн, на которую был назначен еще в июне 1576 года, до своей поездки на континент. Неизвестно в точности, где именно он жил в течение двенадцати месяцев после приезда в Лондон, за исключением того, что какое-то время он находился в Лестер-хаусе[89] и только в мае 1580 года поселился в Грейс-Инн, продолжая заниматься составлением и расшифровкой разведывательных отчетов для Уолсингема, Бёрли и королевы.
Его брат Энтони, который, согласно завещанию сэра Николаса, мог вступить в права наследования только через три года, решил отправиться на континент, но самостоятельно, без наставника, чтобы не испытывать никаких ограничений. Как и его сводный брат Эдуард, Энтони решил не участвовать в склоках родственников, деливших наследство его отца. В декабре 1579 года Энтони отбыл во Францию. Для поездки он должен был получить разрешение французского посла в Лондоне и своего дяди лорда Бёрли, который согласился дать племяннику также несколько рекомендательных писем. В начале первого такого письма Бёрли писал, что Энтони является сыном покойного лорда-канцлера и приходится ему, Бёрли, родственником по материнской линии, после чего следовала фраза: «после смерти его [Энтони] отца забота о воспитании его и его брата (the care of the bringing up of him and his brother), согласно завещанию его благородного и доброго родителя, была возложена на меня» и далее о том, что он, лорд Бёрли, не возражает против поездки племянника во Францию. Однако, подумав, сэр Уильям решил выразиться не столь определенно, убрав слова «о воспитании (of the bringing up)». В результате осталось менее обязывающее выражение: «забота о нем и о его брате (the care of him and his brother)»[90]. Эта поправка говорила о многом: Бёрли не желал брать на себя чрезмерное попечение об амбициозных племянниках, у него рос собственный сын, которому тогда уже исполнилось 16 лет и которого лорд Бёрли решил продвигать на высокие государственные должности, что с успехом и делал.
Во Франции, где Энтони занимался главным образом шпионажем, ему так понравилось, что вернуть его на родину стоило больших трудов и времени: он вновь ступил на английскую землю только в феврале 1592 года.
Пока Энтони охотился на континенте за чужими секретами, его брат Фрэнсис стал в 1581 году членом палаты общин[91], а в июне 1582 года – utter barrister, т. е. младшим барристером, не имеющим звания королевского адвоката и выступающим в суде «за барьером». Однако его юридические способности были замечены. К примеру, в сентябре 1587 года члены Тайного совета пожелали получить юридическое заключение по интересовавшему их вопросу от генерального атторнея (прокурора), генерального королевского солиситора (адвоката) и… «Mr. Francis Bacon, Esq». В феврале 1587 года Бэкон получает «dining privileges» ридера (старшего барристера) и вскоре становится бенчером в Грейс-Инн. Следует отметить, что очень немногим барристерам удавалось стать бенчерами в их судебный иннах, да еще в 26 лет. В ноябре 1587 года его снова избирают ридером в Грейс-Инн[92]. В декабре 1588 года двадцатисемилетний Бэкон был введен в состав правительственной комиссии по реформированию английского законодательства[93].
С самого начала своей публичной жизни и Энтони, и Фрэнсис, который по удачному выражению А. И. Герцена, «изощрил свой ум общественными делами» и «на людях выучился мыслить»[94], ловко играли со своими потенциальными патронами, настраивая их друг против друга – Бёрли против Лестера, Лестера против Уолсингема, – но ни от одного из них братья так и не получили долгосрочного патроната, которого ожидали и в котором нуждались. Однако ситуация при дворе со временем менялась и вскоре появилась кандидатура, на которую Бэконы могли сделать и сделали ставку. Речь идет о Роберте Деверё, 2-м графе Эссексе (Robert Devereux, 2nd Earl of Essex; 1565–1601).
Р. Деверё был воспитанником лорда Бёрли, пока его мать, Летиция Ноллис (Lettice Knollys; 1543–1634), овдовевшая в 1576 году, не вышла спустя два года замуж за Роберта Дадли, 1-го графа Лестера (Robert Dudley, 1st Earl of Leicester; 1532–1588), что шокировало Елизавету[95]. В 1585 году Эссекс отправился вместе с отчимом в Нидерланды завоевывать славу. Там он подружился с сэром Филипом Сидни (Philip Sidney; 1554–1586), известным поэтом, а также дипломатом и общественным деятелем[96]. Во время этой кампании Лестер произвел юного графа в рыцари. Кроме того, отчим доверил Роберту командование своей кавалерией. Позднее Эссекс писал другу: «Если Вам случится воевать, помните, что лучше сделать больше, чем недостаточно, ведь за первыми шагами молодого человека наблюдают особенно пристально. Хорошую репутацию, завоеванную однажды, легко удержать, а исправить первое неблагоприятное впечатление непросто»[97].
По мере возвышения нового фаворита стареющий Лестер отходил на второй план и, вернувшись в 1587 году из Нидерландов, убедился, что его влияние при дворе заметно ослабло. В июне этого года Елизавета назначила на должность королевского шталмейстера (конюшего; The Master of the Horse), которую ранее занимал Лестер, графа Эссекса. Это была третья по своему значению должность королевского двора, которая давала своему обладателю право личного доступа к королеве. Вскоре, в сентябре 1588 года, граф Лестер умирает от лихорадки. В 1590 году Елизавета сделала Эссексу поистине королевский подарок – она передала ему монополию на торговлю в Англии заморскими сладкими винами, которой раньше владел Лестер[98]. Кроме того, она произвела нового фаворита в кавалеры ордена Подвязки. После смерти Лестера многие убеждали Эссекса взять все полномочия его отчима[99].
Эссекс был, действительно, натурой харизматической. Современник описывал молодого графа как высокого, привлекательного молодого человека, с чистой кожей, черноглазого, с характерной прической – черные волосы, «тонкие и короткие, за исключением локона под левым ухом, который он лелеял и заплетал, пряча его под гофрированный воротник на шее. Он единственный, кто пользовался услугами брадобрея; волосы на подбородке, шее и щеках, которые росли очень медленно, он обычно подрезал ножницами каждый день». Граф был элегантен, носил при дворе и у себя дома «белую или черную тафту или сатин; две, а иногда и три, пары шелковых чулок с черным шелковым плащом… черную шляпу с простой черной каймой; стеганый камзол из тафты летом; алый камзол и иногда оба, зимой»[100]. Его характер как нельзя лучше определяют слова шекспировского героя: «Ревнивый к чести, забияка в ссоре, готовый славу бренную искать хоть в пушечном жерле»[101].
Эссекс нашел в Бэконе те качества, которые отсутствовали у него самого, – холодный ум (и вообще, ум, дефицит которого у графа отчасти компенсировался избыточной эмоциональностью), осторожность политика, широкий кругозор и талант мыслителя. Что нашел Бэкон в Эссексе, думаю, после сказанного, объяснять не надо. Объединяла же их общая цель – укрепить (а для Бэкона – получить) высокое положение при дворе. Конечно, ни у кого из них не было иллюзий относительно придворных нравов. Оба прекрасно понимали, что елизаветинский двор – это не только средоточие гуманистической культуры и образованности, но и арена тайных и явных интриг, взаимного шпионажа, доносов, коррупции и сервилизма. В одном из писем Энтони Бэкона приводится весьма популярное в те дни четверостишие, характеризующее нравы двора:
Льстить, лицемерить, лгать, угождать —
Вот, Джонни, пути, чтоб здесь процветать!
Коль рабство такое не по тебе,
В деревню, домой возвращайся к себе![102]
Но в деревню никто не хотел.
Из книги О. В. Дмитриевой «Елизавета Тюдор»:
«Постепенно он [Эссекс] стал одним из тех немногих избранных, кто накоротке допускался в ее [Елизаветы] покои. Его друг и помощник Энтони Бэгот с нескрываемым торжеством писал отцу, что королева ни на шаг не отпускает графа от себя, „только с ним вдвоем просиживает по вечерам за картами или какой-нибудь другой игрой, так что к себе он возвращается только под утро, когда начинают петь птицы“. Что бы это ни означало на самом деле, в глазах всего двора Эссекс стал ее признанным фаворитом. Лунная богиня, повелительница вечерней зари, пятидесятичетырехлетняя Цинтия избрала себе нового, двадцатилетнего поклонника, как всегда безошибочно угадав в нем лучшего и достойнейшего…
Но если кто-нибудь, и в первую очередь сам юноша, полагал, что ему не придется делить ее расположение с другими, он горько заблуждался. Она по-прежнему играла с поклонниками в кошки-мышки, держа всех в мягких кошачьих лапах, то поощряя, то награждая неожиданными шлепками. Один из елизаветинских царедворцев, Р. Наунтон, как-то проницательно заметил: „Она управляла… при помощи группировок и партий, которые сама же и создавала, поддерживала или ослабляла в зависимости от того, что подсказывал ее рассудок… Она была абсолютной и суверенной хозяйкой своих милостей, и все те, кому она оказывала расположение, были не более чем держатели по ее воле и зависели только от ее прихоти и собственного поведения“»[103].
Фрэнсис Бэкон в описанной ситуации возвышения нового фаворита проявил характерную для него прозорливость, прекрасно понимая, что для получения возможности проявить свои способности необходимо доверие королевы, добиться которого можно было только удачным выбором патрона. Не став дожидаться смерти Лестера, Бэкон открыто продемонстрировал свою поддержку Эссексу, рассчитывая на патронат юного графа. Это ясно видно из письма Бэкона Лестеру от 11 июня 1588 года, за три месяца до смерти последнего. Бэкон просит графа поддержать прошение Эссекса о его (Бэкона) продвижении по службе. Из этого письма видно также, что именно Эссекс стал основной движущей силой в карьере будущего лорда-канцлера Англии[104].
Их тесное сотрудничество началось, по-видимому, в 1590 году, или в начале 1591 (хотя начало патроната Эссекса относится ко второй половине 1580-х годов). Спустя четырнадцать лет Бэкон напишет об Эссексе: «я тогда считал его самым подходящим инструментом, необходимым для блага государства (the fittest instrument to do good to the state). И поэтому я усердно работал для него, работал так, как, я думаю, редко случается у людей, ибо я не только трудился со всем усердием и тщанием над тем, что он мне поручал, – касалось ли то совета или чего другого, – но и, пренебрегая службой королеве, заботами о моем будущем и, некоторым образом, моим призванием, неустанно давал ему советы и раздумывал, в меру своего понимания, своей способности суждения и своей памяти, обо всем, что могло иметь отношение к чести, состоянию и службе его светлости»[105].
Действительно, Бэкон составляет для Эссекса многочисленные проекты и предложения, которые последний от своего имени представляет Елизавете. Но надо отдать должное и графу. Он употребляет все свое влияние, чтобы обеспечить продвижение Бэкона по служебной лестнице. Да и сам Бэкон не сидел сложа руки. Еще до сближения с графом он кое-чего добился. К примеру, ему дают правительственные поручения. Скажем, в августе 1588 года он был включен в состав комиссии из девяти человек, которая должна была опросить католиков, захваченных в плен после разгрома «Великой и славнейшей армады»[106]; в декабре того же года его, вместе с тремя юристами Грейс-Инн, привлекают к экспертизе проекта выявления «излишних или неудачных (defective)» законов, которые могли бы быть отменены или изменены. Последнее поручение свидетельствовало о том, что de facto Бэкон стал юридическим советником короны[107].
Более того, в последующие пять лет он становится все более заметной фигурой в английских парламентских, адвокатских и политических кругах. Удачный патронат, а также личные таланты и усилия приносят свои плоды. 29 октября 1589 года лорд Бёрли делает следующую пометку в своем дневнике: «пожалование Фрэнсису Бэкону должности секретаря Совета в Звездной палате (a grant of the office of the Clerk of the Councel in the Star Chamber to Francis Bacon)». И действительно, соответствующее свидетельство (patent) было выдано 16 ноября того же года[108].
Это, правда, не означало, что теперь Бэкон мог в ближайшую среду или пятницу направиться в Вестминстер на заседание палаты. Отнюдь! Речь шла всего лишь о том, что он может быть номинирован на должность клерка (секретаря) палаты, когда это место станет вакантным. В случае успеха его годовой доход составил бы около 1600 фунтов. Правда, должность была весьма хлопотная. Советники и Chief Justices посещали палату дважды в неделю, тогда как все технические и канцелярско-бюрократические работы и заботы ложились на плечи секретаря. Однако ждать этого назначения пришлось почти 20 лет, до 1608 года.
Помимо юриспруденции, Бэкон уделял немало времени написанию различных сочинений «на злобу дня». Так, например, в 1588 году, во время острой полемики между пуританами и англиканским истеблишментом (вошедшей в историю под названием «Martin Marprelate Controversy»), он пишет трактат «An Advertisement Touching the Controversies of the Church of England». Труд этот не был опубликован при жизни автора, но 14 рукописных копий ходили по рукам. Бэкон старался дистанцироваться и от англиканской церкви, и от нонконформистских течений, возражая против отождествления пуританизма с радикальными сектами, такими как ариане, донатисты, анабаптисты, фамилисты и многие другие[109]. Выбор Бэконом «среднего пути» в религиозной полемике снискал ему симпатии и критику с обеих сторон.
Он также принял активное участие в работе парламента 1589 года, в котором представлял интересы Ливерпуля. Парламент был созван в связи с острой необходимостью в деньгах на продолжение войны с Испанией. На этом эпизоде биографии Бэкона стоит остановиться детальней.
После провала миссии «Непобедимой Армады» Елизавета решила нанести по испанцам решающий, как она надеялась, удар, в чем ее активно поддерживал Ф. Уолсингем. Обстановка вроде бы благоприятствовала замыслу Ее Величества: Испания на какое-то время осталась практически без флота, остатки «Армады» были сконцентрированы в Сантандере и Сан-Себастьяне, рейды этих портов были слабо укреплены, и искушение добить и дожечь все, что осталось от флота герцога Медины-Сидонии[110], было крайне велико.
Кроме того, королева планировала атаковать испанский «серебряный флот», т. е. конвой, сопровождавший корабли с серебром и золотом из Америки, которые после поражения «Армады» оказались беззащитными. Однако два обстоятельства помешали ей реализовать этот замысел: сыпной тиф, выкосивший половину экипажей английского флота, и плачевное состояние казны[111]. Да, финансовое положение страны к концу 1580-х годов улучшилось: если в 1558 году, когда Елизавета стала королевой, государственный долг составлял около 3 миллионов фунтов стерлингов (при госбюджете в полмиллиона фунтов), то к 1588 году он сократился до 100 тысяч. И тем не менее к финансированию каких-либо дорогостоящих военных предприятий английская казна была явно не готова. Королева даже не смогла расплатиться с моряками, участвовавшими в боевых действиях против «Армады». Преемник Елизаветы на английском троне – Яков I Стюарт, – принимая в 1603 году бразды правления, вынужден был признать, что продолжающаяся восемнадцатый год война иссушила английскую торговлю и сделала страну нищей. Выступая в палате лордов на первом парламенте Якова (1604), Бэкон докладывал, что государственные издержки за последние четыре года правления Елизаветы составили 2 200 000 фунтов стерлингов, что вынуждает правительство увеличивать пошлины.
Тогда, в 1589 году, парламентарии согласились удвоить налоги, но ясно дали понять, что это согласие не может служить прецедентом[112]. Бэкону поручили составить соответствующий текст, который впоследствии был включен в преамбулу парламентского билля[113].
Кроме того, Бэкон весьма успешно участвовал в работе различных парламентских комитетов, что способствовало повышению его авторитета[114].
Однако тематика всего им написанного в это время им самим не контролировалась, то была работа на заказ. Кроме того, весь этот тематически разнообразный материал не поддавался никакой систематизации и, как заметил Бэкон, «hardliest reduced to axiom»[115], тогда как молодого юриста привлекали более масштабные задачи, решение которых требовало самостоятельного мышления. Но в этом отношении патронат сэра Роберта принес Бэкону много меньше ожидаемого, хотя граф старался.
Поскольку попытки Лестера и Сидни продвинуть Эссекса были вполне очевидны, и благосклонность к нему королевы была явлена открыто, многие при дворе и за его пределами смотрели на молодого человека как на своего возможного защитника, к которому можно было обращаться с петициями, просьбами, а также за патронатом. После смерти графа Лестера, всегда поддерживавшего пуритан, многие уговаривали Эссекса превзойти покойного в своем попечении о них[116]. И тот благосклонно принял это предложение. Он, действительно, делал все возможное, чтобы поддержать радикальных пуритан, и те платили ему взаимностью. Как заметил современник, «both soldiers and puritans wholly rely upon him»[117].
Нелишне также отметить, что сэр Роберт унаследовал не только должность и винную монополию Лестера, но и роль патрона науки и образования. В свое время Лестер предпринял усилия, чтобы продвинуть Эссекса на должность канцлера Оксфордского университета (хотя было очевидно, что молодой человек был, мягко говоря, не самой подходящей кандидатурой на этот пост; он и сам это сознавал, справедливо полагая, что наибольшую пользу принес бы на поле боя, а не занимаясь политикой, дипломатией и уж тем более образованием). Видимо, Лестер, принимая во внимание, что канцлером Кембриджа являлся граф Бёрдли, намеревался, таким образом, дать своему сопернику «симметричный ответ». Впрочем, хлопоты Лестера ни к чему не привели. Разве что некоторые оксфордские профессора, посвящавшие ранее ему свои ученые труды, отныне стали посвящать их Эссексу. Так, например, Альберико Джентили (Alberico Gentili; лат. Albericus Gentilis; 1552–1608), итальянский юрист, эмигрировавший по причине своих протестантских убеждений в Англию, где стал Regius Professor гражданского права в Оксфорде, посвящал свои сочинения разным людям в такой последовательности: в 1582 году – Лестеру (который был его патроном), в 1585 – Ф. Сидни, в 1587 – Ф. Уолсингему, в 1589 и 1590 – Эссексу (причем последний стал крестным отцом сына оксфордского профессора).
После смерти Лестера Эссекс, который в свою очередь тоже нуждался в надежном патронате, сближается с секретарем Уолсингемом. Кроме всего прочего, такое сближение стимулировалось следующим обстоятельством. Сэр Филип Сидни, жемчужина елизаветинского двора, умирая от ран, полученных в перестрелке при Зютфене (Zutphen), завещал своему «любимому и самому благородному лорду, графу Эссексу лучшую шпагу»[118], что было символом правопреемства, а заодно попросил позаботиться о своей жене – прелестной Фрэнсис Уолсингем, дочери госсекретаря, – а если точнее: жениться на леди Фрэнсис[119], которая в то время ждала ребенка и вот-вот должна была родить.
Из книги О. В. Дмитриевой «Елизавета Тюдор»:
«Вернувшись из Нидерландов в 1586 году, Эссекс выполнил завет Филипа Сидни и через шесть месяцев женился на его вдове. Сдержав слово, он тем не менее оставил ее в доме ее отца, Уолсингема, вместе с ее дочерью от Сидни (Елизаветой, впоследствии ставшей женой Роджера Мэннерса, 5-го графа Рэтленда [Roger Manners, 5th Earl of Rutland; 1576–1612], которого некоторые воображают подлинным автором шекспировских пьес. – И. Д.), и никогда не жил с ней под одной крышей. Когда же секретарь Уолсингем умер (апрель 1590 года. – И. Д.), молодая женщина осталась без покровителя, и муж, естественно, должен был взять на себя заботу о ней. Об их браке стало известно, к тому же графиня Эссекс снова готовилась стать матерью[120]. Реакцию Елизаветы было нетрудно предугадать»[121].
Эссекс попал в опалу. Супругам было запрещено появляться при дворе. Однако граф решил вернуть расположение Елизаветы. С этой целью он принял участие в рыцарском турнире. Такие турниры с 1570 года ежегодно устраивались в День восшествия королевы на престол (Accession Day; 17 ноября) и представляли собой пышные театрализованные зрелища, хотя их предназначение отнюдь не сводилось к развлечению королевы и двора: турниры демонстрировали отношения сюзерена и подданных, позволяя последним заявить о своей позиции, в том числе и по вопросам текущей политики, urbi et orbi, на них приглашались иностранные послы и почетные гости, что превращало ристалища в своеобразное средство внутренней и внешней пропаганды. Как писал Ф. Бэкон в эссе «О разыгрывании масок и триумфальных процессиях», «что до поединков, турниров и ристалищ, то блеск их по большей части состоит в выездах, когда сражающиеся выходят на поле боя; особенно когда колесницы их влекомы странными созданиями: львами, медведями, верблюдами и т. п.; в девизах, что возглашают они, выходя на бой, и в великолепии их доспехов и коней»[122].
Вместе с тем турниры принимали форму сложной символической саморепрезентации участников, многослойной игры со смыслами. Так, в поэме «Полигимния (Polyhymnia)» Джорджа Пила (George Peele; 1556–1596), посвященной турниру 1590 года, описывается выезд на ристалище графа Эссекса в траурных доспехах:
…в иссиня-черном,
Будучи влеком угольно-черными конями
В колеснице, которая была эмблемой скорби,
Ей управляло сумрачное Время, горько рыдая…
Юный Эссекс, триждославный, цвет рыцарства,
В мощном доспехе – траурного цвета,
С черным плюмажем, крылу ворона под стать,
И на доспехе черном играл свет,
Как на волнах тенистого потока;
И черны были копья его – так черны, как черны
Древки знамен, несомых плакальщиками на похоронах,
И свита вся была одета в траур;
Оплакивал же граф того, кто был
Сладчайшим Сидни, пастухом в лугах зеленых,
Ученейшим из рыцарей, и чьим наследником
В любви и в ратном деле стал граф Эссекс…
Особое значение на таких турнирах придавалось импресе – щиту с росписью девизов, с которым рыцарь выезжал на ристалище. Своей импресой для турнира 1590 года Эссекс избрал латинский стих: «Par nulla figura dolori» («Нет образа, [чтобы] выразить скорбь»).
«То, как Эссекс обставил свое появление на турнире, должно было показать королеве: он скорбит и об ушедшем друге, и o своей опале. Вокруг Сидни к тому времени уже сложился настоящий культ: рыцарь, поэт, идеальный придворный – он стал образцом для подражания, и столь глубокая верность памяти друга не могла не тронуть сердца всех, кто помнил Сидни, на что Эссекс и рассчитывал»[123].
Вскоре он, в отличие от Фрэнсис Уолсингем, был прощен. Графу удалось-таки убедить Елизавету, что нарушить волю умирающего он не мог, но он всегда был и останется самым верным поклонником своей королевы и только ей принадлежат его любовь и верность.
У Эссекса, разумеется, было много причин упорно искать прощения. Конечно, при определенном напряжении фантазии, можно допустить, что двадцатипятилетний Роберт пылал нежной страстью к пятидесятисемилетней королеве, но скорее причины были сугубо меркантильного свойства. И среди них следует упомянуть одну, важную для дальнейшего.
6 апреля 1590 года скончался сэр Фрэнсис Уолсингем, государственный секретарь, член Тайного совета, начальник разведки и контрразведки Англии. Испанский агент в Лондоне докладывал королю: «Секретарь Уолсингем только что умер, что весьма печально». «Да, так, – отметил на полях донесения Филипп II, – но в данной ситуации – это хорошая новость»[124]. Должность Уолсингема – Principal Secretary – несколько лет оставалась вакантной, пока в июле 1596 года ее не занял Роберт Сесил (Robert Cecil, 1st Earl of Salisbury; 1563–1612).
Смерть Уолсингема сильно ударила по карьерным перспективам Эссекса, а следовательно, и Бэкона. Граф остался без поддержки и дружеских советов опытного придворного и политика. Конечно, он пользовался покровительством королевы, но это имело и свою оборотную сторону – обилие завистников и врагов. К тому же Эссекс активно поддерживал «божьих людей» (пуритан), в том числе и крайне радикально настроенных, тогда как Елизавета относилась к ним все более враждебно.
Из книги О. В. Дмитриевой «Елизавета Тюдор»:
«Благодаря пуританской агитации религиозные вопросы в 80–90-х годах стали подниматься в каждом парламенте. Депутатам передавали десятки петиций с мест о неудовлетворительном положении в англиканской церкви, о небрежности плохо образованных священников, которые не живут в своих приходах и не заботятся о своей пастве. За стенами парламента волновались возбуждаемые пуританами толпы, да и в самой палате общин у них было сильное лобби. Раз за разом предлагались билли о переустройстве англиканской церкви на кальвинистских началах и принятии женевского молитвенника. И раз за разом эти волны лихорадочной активности, захватывавшие нижнюю палату, разбивались о непоколебимое королевское „veto“. Елизавету возмущало уже то, что они вторгаются в сферу ее компетенции как главы церкви, и, потеряв терпение, она стала прямо указывать парламентариям, что дела устройства церкви не должны их касаться… Утвердившись в мысли, что пуритане представляют угрозу для ее правления, она перешла в наступление. В заключительной речи при закрытии парламента 1585 года Елизавета заявила, что они – ее враги, и не менее опасные, чем „паписты“, но королева заставит их подчиниться, ибо не может быть так, что „каждый по своему усмотрению будет судить о законности королевского управления, прикрываясь при этом словом Божьим“»[125].
В итоге сэр Роберт вынужден был умерить свою поддержку пуритан. Вместе с тем он понимал: чтобы удержаться при дворе и еще более укрепить там свои позиции, одних воинских подвигов недостаточно. Эссекс был исполнен решимости добиваться места в Тайном совете. Но необходимых ресурсов (обширных земельных владений, высоких постов и т. п.) у него не было[126]. И тут графу пришла в голову замечательная мысль.
Его покойный тесть – Уолсингем – хотя и был сыном преуспевающего лондонского юриста, и уже в молодости имел некоторые связи при дворе (по линии матери и благодаря дружбе с графом Бедфордом [Francis Russell, 2nd Earl of Bedford; 1527–1585]), однако свою карьеру сделал в основном как spymaster, создав обширную разведывательную сеть в Англии и на континенте. Благодаря этой сети и своевременно получаемой важной информации Уолсингем стал для Елизаветы совершенно незаменимым человеком, хотя его суровый, непреклонный пуританизм сильно ее раздражал. Теперь, когда он скончался, возникла угроза, что его бывшие агенты предложат свои услуги и накопленную информацию правительствам других стран. Эссекс учел это обстоятельство, а также опыт тестя, и к осени 1590 года создал свою «foreign intelligence», используя в качестве информаторов собственных слуг и оставшихся без работы бывших агентов Уолсингема. Бэкон активно помогал графу в этом деле. В частности, он обратился к своему давнему знакомому Томасу Фелиппесу:
«М-р Ф. Посылаю вам копию моего письма графу относительно того вопроса, который обсуждался между нами. Как вы можете убедиться, милорд надеется на вас и находится под глубоким впечатлением от вас и вашей особой службы… Я знаю, что вы сможете добиться успеха. И умоляю вас не жалеть сил и вести дело так, чтобы оно дало хороший результат. Чем откровенней и честней вы будете вести себя с милордом – не только в отношении выявления деталей, но и в высказывании ваших предостережений (caveats), удерживая его этим от ошибок, которые он может совершить (а это заложено в натуре его сиятельства), – тем лучше он все это воспримет»[127].
Естественно, Фелиппес привел с собой на службу Эссексу своих прежних помощников, а Бэкон – своего брата Энтони, вернувшегося в начале 1592 года из Франции. Кроме того, в июле 1591 года, давний друг Эссекса сэр Генри Антон (Sir Henry Unton [Umpton]; 1557–1596) был назначен, не без протекции графа, послом во Францию, откуда постоянно передавал последнему важные сведения. Таким образом, граф надеялся проложить себе путь к вершинам политической власти и первым шагом на этом пути должно было стать примирение с королевой.
Бэкон, как и многие другие, снабжавшие Уолсингема разведывательными данными, надеялись продолжить свою деятельность, но уже, как бы сейчас сказали, в ином формате. К апрелю 1591 года Бэкон и Эссекс договорились, что первый займется организацией новой шпионской сети для второго. Точнее, речь шла о реанимации сети, созданной Уолсингемом. Бэкон энергично взялся за дело и к июлю 1591 года к его патрону потекли разнообразные сведения, главным образом о настроениях и замыслах католических священников и особенно иезуитов. Разумеется, совместное воровство чужих секретов сильно сближает, не говоря уж о том, что оба мечтали об одном: собирая, систематизируя и анализируя получаемую информацию, пробиться к власти, занять «senior places» в королевстве.
К началу 1590-х годов репрессии против пуритан достигли такого накала, что даже Эссекс – возможно, и без советов Бэкона – понял, что продолжать заигрывать с «божьими людьми» опасно. К тому же Фрэнсис в это время создал для своего патрона неплохую разведывательную сеть. Однако в этом деле у Эссекса и его советника были мощные конкуренты – лорд Бёрли и его сын Роберт Сесил, сменивший умершего Уолсингема на посту госсекретаря, а ранее, в 1591 году, ставший самым молодым членом Тайного совета.
К 1592 году соперничество между Эссексом и Сесилами достигло такой остроты, что лорд Бёрли попросил Бэкона, своего племянника, высказаться по поводу его (Бэкона) политических предпочтений и намерений. Сэр Уильям, естественно, настаивал, чтобы Фрэнсис встал на сторону Сесилов. Бэкон ответил дяде пространным письмом, безукоризненно вежливым по форме, но очень жестким по сути. Он с самого начала напомнил о своем бедственном положении («my poor estate»), между тем как ему пошел уже тридцать второй год («Я становлюсь старым, к тридцати одному году уже много песка накопилось в песочных часах»[129]). Бэкон откровенно льстил дяде, именуя его «Титаном государства, честью моего дома (the Atlas of this commonwealth, the honour of my house)» и т. д., и тут же добавил «ложку дегтя», назвав лорда Бёрли «a second founder of my poor estate»[130], т. е. вторым источником своего бедственного положения (что имелось в виду под первым источником бед амбициозного старшины юридической корпорации, неясно, возможно, неблагоприятная для Фрэнсиса история с завещанием его отца). Тем самым Бэкон напомнил Сесилу, что тот, влиятельнейший вельможа Англии, не сделал для своего одаренного племянника то, что последний по праву заслуживает. И правда, сэра Уильяма куда больше волновала карьера собственного сына Роберта.
А ведь молодому юристу всегда так хотелось быть полезным Ее Величеству! И вместо дел государственного масштаба, достойных его талантов и знаний, он вынужден заниматься всякой ерундой в Грейс-Инн. «Я отлично вижу, – писал он Сесилу в другом, более раннем письме, – что суд… станет моим катафалком скорее, чем потерпят крах мое бедное положение или моя репутация»[131]. Нет, он не претендует на высшие должности, ему хотелось бы приносить пользу короне «in some middle place»[132]. И далее Бэкон поясняет, о какой именно пользе идет речь:
«Моим всегдашним намерением было пребывание в какой-нибудь скромной должности, которую я мог бы исполнять, служа Ее Величеству, но не как человек, рожденный под знаком Солнца, который любит честь, или под знаком Юпитера, который любит деловитость, ибо меня целиком увлекает созерцательная планета, но как человек, рожденный под властью превосходнейшего монарха, который заслуживает посвящения ему всех человеческих способностей. <…> Вместе с тем ничтожность моего положения в какой-то степени задевает меня; и, хотя я не могу обвинить себя в том, что я расточителен или ленив, тем не менее мое здоровье не должно расстраиваться, а моя деятельность оказаться бесплодной. Наконец, я признаю, что у меня столь же обширны созерцательные занятия, сколь умеренны гражданские, так как я все знание сделал своей областью (I have taken all knowledge to be my province). О, если бы я мог очистить его от разбойников двух типов, из которых первые с помощью пустых прений, опровержений и многословий, а вторые с помощью слепых (blind) экспериментов, традиционных предрассудков и обманов[133] добыли так много трофеев! Я надеюсь, что в тщательных наблюдениях, обоснованных заключениях и полезных изобретениях и открытиях (industrious observations, grounded conclusions, and profitable inventions and discoveries) я добился бы наилучшего состояния этой области (province). Вызвано ли это желание любопытством, или суетной славой, или природой, или, если это кому-либо угодно, филантропией, но оно настолько овладело моим умом, что он уже не может освободиться от него. И для меня очевидно, что при сколь-либо разумном благоволении должность позволит распоряжаться не одним собственным умом, но многими (place of any reasonable countenance doth bring commandment of more wits than of a man’s own)[134]; это как раз то, что меня сейчас волнует более всего. Что же касается вашей светлости, то, возможно, в такой должности вы не найдете большей поддержки и меньшего противодействия, чем в любой другой. И если ваша светлость подумает сейчас или когда-нибудь, что я ищу и добиваюсь должности, в которой вы сами заинтересованы, то вы можете назвать меня самым бесчестным человеком»[135].
Все сказанное Бэконом в этом письме очень значимо и имеет богатый контекст и подтекст. Во-первых, о чем, собственно, он печется? О должности. Разумеется, о хорошо оплачиваемой и/или дающей хороший доход придворной должности, поскольку, как писал духовник и первый биограф Бэкона Уильям Роули (W. Rawley; ок. 1588–1667), королева поощряла молодого человека «щедростью своей улыбки, но никогда щедростью своей руки», а при графе Эссексе Бэкон был, по выражению того же Роули, «in a sort a private and free counseller»[136]. И что же это за должность? А это, как бы мы сегодня сказали, должность «министра по делам науки». Т. е. Бэкон уверял Сесила, что не собирается участвовать в заурядной scramble for posts, ибо его «целиком увлекает созерцательная планета», а потому речь идет о «скромной должности» ответственного за… «все знание».
Замечу, что Бэкон употребил термин province. В то время под латинским термином provincia подразумевали некую административную единицу, а также обязанности управлявшего ею должностного лица. К примеру, «Словарь» Т. Элиота так определяет этот термин: «Провинцией (Province) называли страны, находившиеся вдали от Рима, которые римляне присоединяли и в которых правили только их наместники (officers). Провинцией (Provincia) иногда называли правление или власть наместника, а также [его] должность; и то же относится к стране или к королевству»[137]. Видимо, Бэкон выбором этого термина хотел подчеркнуть, что «knowledge» должно быть provincia государства, а он – ее управителем, действующим от имени монарха. И в этом качестве он бы навел в вверенной ему стране («countraye») должный порядок, очистив ее для начала от двух упомянутых им типов разбойников (т. е. от университетских схоластов с их силлогизмами и диалектикой, и от множества оккультистов, магов, парацельсистов и «божьих людей» с их убогими профанными познаниями), а затем введя там такие замечательные новшества, как «тщательные наблюдения, обоснованные заключения и полезные изобретения и открытия», результатом чего станет «the best state» этой провинции, а следовательно, и всей империи[138]. В отличие от пуритан, Бэкон под «полезными (profitable)» знаниями понимал знания полезные для всех, для всего государства, и полученные по определенной методе людьми, профессионально занимающимися изучением природы, деятельность которых определенным образом организована и контролируется государством. Тем самым интеллектуальная деятельность фактически приравнивалась к любой другой иерархически организованной коллективной работе. Тогда, в 1592 году, Бэкон имел еще смутные представления о конкретных путях и формах организации научных исследований, и только в «Новой Атлантиде» его ранние идеи получили детальное развитие.
Во-вторых, будучи человеком умным, тонким, дальновидным и трезво оценивающим людей, Бэкон прекрасно понимал, кому, когда и что следует говорить и писать. Если графу Эссексу, который при всех своих достоинствах не обладал ни теми пороками, которые дают возможность долго держаться на вершинах власти, ни должным государственным умом (да и умом вообще), Бэкон советовал по большей части, как вести себя с королевой и при дворе (плюс некоторые политические рекомендации), то с лордом Бёрли, человеком совсем иного масштаба, наделенным действительно государственным умом, Бэкон делился теми своими идеями, которые, как он надеялся, могли заинтересовать лорда-казначея. На чем основывалась такая надежда?
Уильям Сесил был не только хорошо образованным человеком, он до конца жизни сохранял глубокий интерес к натурфилософии и технике. Скажем, узнав о вспышке сверхновой звезды в созвездии Кассиопея (1572), он попросил Томаса Диггеса (Thomas Digges; 1546–1595), математика и астронома, составить отчет об этом событии. В садах лорда Бёрли произрастали редкие растения, привезенные из разных уголков мира[139]. Некоторые современники сравнивали хаусхолд Сесила с университетом[140]. Но этого мало. Сесил внес большой вклад в организацию научных исследований и технических разработок в стране при полной поддержке со стороны королевы, что дало основание некоторым историкам говорить о формировании «Elizabethan Big Science»[141], которая включала множество широкомасштабных технических и военно-технических проектов – от усовершенствования монетного дела путем улучшения очистки металлов и применения более точных пробирных определений, до исследовательских морских экспедиций и реконструкции гавани Дувра. В этих проектах участвовали представители разных слоев населения – от полуграмотных подмастерьев до аристократов и людей с университетским образованием. Именно состоятельные участники этих проектов играли, как правило, роль инвесторов, но отнюдь не корона[142]. Лондонское Сити, ставшее центром технического и технологического опыта, было напичкано литейными, стекловаренными и керамическими мастерскими, верфями, печами и т. д. Кроме того, в Лондоне проживало большое количество состоятельных людей, готовых вкладывать деньги в развитие новых и усовершенствование существующих производств. И разумеется, проживание в столице упрощало доступ к представителям власти и государственной бюрократии.
Проекты сначала попадали в руки Сесила, который проводил их тщательную и всестороннюю экспертизу (привлекая для нее специалистов разного профиля), а уже затем – на стол королевы, которая подписывала (или не подписывала) патентную грамоту. Иными словами, Сесил играл роль главного «patronage broker» королевы[143]. Именно лорд Бёрли, наделенный глубоким и острым умом, открытостью всему новому, особенно в натурфилософии и технике, а также тонким политическим чутьем, пользовавшийся полным доверием Елизаветы, в течение сорока лет занимавший сначала пост государственного секретаря (1558–1572), а затем лорда-казначея Англии (1572–1598), оказал сильное влияние на королеву и ее окружение, формируя у них новый взгляд на то, какой должна стать Англия и каково должно быть ее место в мире. Укрепление экономической, технологической, колониальной и военной мощи империи и, как следствие, усиление ее политического влияния стало главной заботой Сесила. Поэтому он не жалел времени на организацию экспертизы всевозможных проектов и изобретений. Проекты же, как я уже упоминал, были самые разные: одни авторы предлагали новый тип зернодробилки и прочих сельскохозяйственных машин, другие – мощное стенобитное орудие и иную военную технику, третьи – проекты путешествий в самые отдаленные части света, четвертые (их было особенно много) – способы трансмутации неблагородных металлов в медь, серебро и золото, а также новые методы очистки соли, производства пороха, и пути усовершенствования горного дела, анализа и обработки руд. Лорд Бёрли со вниманием относился ко всем проектам, представлявшимся ему разумными, хотя последнее слово, разумеется, было за экспертами. Разумеется, у него были свои приоритеты: морские исследовательские путешествия, эксплуатация минеральных ресурсов страны и подконтрольных ей территорий, военно-технические вопросы, развитие новых производств (стекловаренного, солевого, инструментального и т. д.), оснащенных новой техникой[144]. Предлагаемым проектам нужно было сначала дать экспертную оценку, причем экспертиза требовалась многоплановая: научная, техническая, экономическая и т. д. Реализация же одобренного проекта предполагала слаженные усилия множества людей – от простых рабочих до инвесторов.
Возможность получить королевский патент определялась разнообразными факторами: достоинством самого проекта, ясностью и убедительностью изложения его основных идей, рыночной конъюнктурой, нужными связями в деловых кругах и при дворе, степенью совпадения целей между инвесторами и исполнителями и т. д.
Елизавета, восходя в 1558 году на английский трон, столкнулась с ужасающим положением государственных финансов, высоким уровнем бедности, торговым дисбалансом и внешними угрозами (многие государи на континенте полагали, что очередное женское правление – Елизавета была второй после Марии I коронованной незамужней королевой Англии – окажется недолгим и слабым, что усиливало их геополитические амбиции[145]). Поэтому укрепление экономической мощи страны – в первую очередь путем реализации технологических проектов, тем самым развивая и модернизируя производство, – было ее главной задачей. Однако для ее решения требовался, – что хорошо понимал Сесил и что ему удалось внушить королеве – новый подход к природознанию («natural knowledge»): средневековый идеал одинокого натурфилософа, уединившегося от мира в своем кабинете, келье или лаборатории, безвозвратно отходил в прошлое. Натурфилософские и математические познания требовались торговцам, кормчим, мастерам-инструментальщикам, литейщикам, горным мастерам, плотникам, пробирщикам и многим, многим другим. Елизавета неизменно поддерживала изобретателей и инвесторов. Однако ее патронат имел свои особенности.
Во-первых, она без особого энтузиазма относилась к тем, кто проявлял в основном чисто натурфилософский, а не практический интерес к изучению природы. К примеру, она неоднократно обещала Джону Ди различные должности и хорошее жалованье, даже годовое пособие в 200 фунтов (не из королевской казны, разумеется, но из доходов епископства Оксфорда), но все ограничилось только случайными подачками, ничего не значащим званием «философа королевы» («the name of hyr Philosopher») и заверением защищать Ди от врагов его «rare studies and philosophical exercises». В итоге философ получил место ректора (Warden) Christ’s College в Манчестере (1595), где ему пришлось нелегко, т. к. коллеги относились к нему как к колдуну. Разочарованный Ди записал в своем дневнике: «Ее Величество дарила меня только словами, тогда как плоды всегда доставались другим»[146]. Дело, однако, не в равнодушии Елизаветы к науке. Она просто не считала возможным держать кого-либо при дворе на оплачиваемой должности только на том основании, что она даровала этому лицу звание «философа королевы». При елизаветинском дворе ценилась польза (utility), тогда как на континенте патронат зачастую носил показной характер и служил укреплению образа властителя, укреплению его репутации. В исторической литературе такой тип патроната получил название «ostentatious patronage»[147]. Такая форма патроната имела наибольшее распространение в небольших и политически зависимых от мощных держав (Франции, Империи, Испании) государственных образованиях (главным образом в итальянских и немецких государствах), т. е. там, где государь (король, герцог, граф и т. д.) в силу объективных обстоятельств не мог иметь каких-либо реальных политических имперских амбиций и обширных экспансионистских замыслов. Поэтому представителям семейств Медичи во Флоренции, Эсте в Ферраре, ландграфам Гессен-Кассельским и т. д. приходилось создавать, укреплять и поддерживать свой имидж не в завоевательных походах, а в сфере культуры, науки и образования. Культурная компетитивность стала для них суррогатом военно-династической. Поэтому крайне озабоченные своим престижем, своей репутацией, своей известностью мелкие европейские монархи много внимания уделяли блеску своего правления, и талантливые ученые, живописцы, архитекторы, поэты, музыканты служили едва ли не главными украшениями таких дворов, ибо достоинства клиента бросали отсвет на их патрона, свидетельствуя о его интеллекте и мудрости, тем самым укрепляя его власть. Разумеется, придворные астрологи, алхимики, инженеры и математики (Галилео Галилей, Корнелий Агриппа Неттесгеймский, Джамбаттиста делла Порта, Иоганн Кеплер, Улисс Альдрованди и многие другие) привлекались их патронами к решению многих практических проблем, от составления гороскопов до создания фортификационных укреплений, и с нашей сегодняшней точки зрения эта их деятельность (особенно в ее технической ипостаси плюс чисто научные достижения) представляется едва ли не главной, тогда как с точки зрения правителей того времени, главным было укрепление репутации и славы патрона. Более того, в рамках придворной культуры особенно ценились новизна и нетрадиционные мнения, суждения и подходы (неоплатоническая философия, магия, коперниканская астрономия, ятрохимия Парацельса и т. п. интеллектуальные раритеты и практики), т. е. то, что отвергалось университетской культурой и церковью. Речи и дела придворного интеллектуала или мастера должны были впечатлять, поражать воображение. Вопросы же «на чьей стороне истина?» и «какую практическую пользу могут принести выдвигаемые идеи и проекты?» в рамках этого «показного» патроната отходили на второй план.
Иная ситуация складывалась в больших государствах с мощной централизованной властью, которая могла держать при себе толковых бандитов типа Ф. Дрейка, Д. Хокинса (Sir John Hawkins; 1532–1595), У. Рэли (Walter Raleigh; 1552–1618) и им подобных, вести дорогостоящие и длительные завоевательные войны и организовывать дальние заморские экспедиции. Государственные заботы Елизаветы Тюдор были совсем иного характера и масштаба, нежели, скажем, Козимо I де Медичи. Елизавета была озабочена расширением английских колониальных владений в Новом Свете, отражением угрозы со стороны Испании, грабежом испанских кораблей, перевозивших серебро и золото из Америки, подчинением Ирландии, поддержкой войсками и деньгами антигабсбургского восстания в Нидерландах, развитием заморской торговли и т. д. И на все это нужны были деньги, и немалые. Поэтому в Англии патронатная политика монарха была ориентирована в первую очередь на поддержку практически значимых проектов – то был, по терминологии С. Памфри и Ф. Добарна, «utilitarian patronage»[148], – тогда как вести культурные игрища à la Medici короне было просто не по карману. Конечно, День восшествия Елизаветы на трон впечатлял своим размахом, но финансировался этот роскошный праздник не из королевской казны[149]. К тому же Англия была не особо богата природными ресурсами, главным образом это были лес, уголь и свинец, да и их запасы по мере использования истощались. Навигационные инструменты, горные и сельскохозяйственные машины, картографическое оборудование и т. д. рассматривались английским правительством не только и даже не столько как чисто научный и технический инструментарий, но в первую очередь как политический, военный и экономический ресурс государства. Разумеется, правитель большого и мощного государства заботился о своем престиже, имидже и символах величия[150], но как патрон он добивался нужного ему результата иными средствами – ему важен был практический итог деятельности его клиента (который, кстати, мог быть выходцем из социальных низов), а не умение последнего искусно поддерживать застольный интеллектуальный диспут на отвлеченные темы. Для такого монарха натурфилософия и математика – это не otium, но negotium, не нечто абстрактно-спекулятивное, но конкретно-утилитарное.
Разумеется, два указанных типа патроната не существовали изолированно, в «чистом» виде. Как правило, имело место сочетание в той или иной пропорции разных патронатных мотиваций и стратегий. Медичи учитывали полезность предлагавшихся им проектов, поскольку в случае их успешной реализации это могло принести экономическую или военную пользу Великому герцогству. В свою очередь Галилей предлагал свой телескоп Венецианскому сенату в первую очередь как практически важный инструмент, а флорентийскому двору – преимущественно как натурфилософский, с помощью которого он открыл спутники Юпитера, названные им «Медицейскими звездами» в честь тосканской правящей династии. Козимо II де Медичи мог бы с гордостью сказать Елизавете, что у него при дворе в качестве «первого математика и философа Великого герцога Тосканского (Filosofo e Matematico Primario del Granduca di Toscana)» служит Галилео Галилей, жалованье которого в полтора раза больше, чем у великогерцогского госсекретаря. На что Елизавета могла бы резонно возразить: в ее Англии с Галилеем, окажись тот в Лондоне с каким-либо проектом, разбирался бы лорд Бёрли, который помог бы найти инвестора для реализации конкретного и прошедшего соответствующую экспертизу проекта вышеозначенного Галилея. И этот Галилей получил бы конкретное вознаграждение за конкретное изобретение, но никак не за то, что он открыл спутники Юпитера и выяснил, какая из двух главнейших систем мира лучше – птолемеева или коперникова, ибо ни ту ни другую невозможно продать на open market.
Во-вторых, Елизавета сама крайне редко выступала в роли патрона по отношению к авторам всевозможных проектов. Она предпочитала не иметь с ними дело лично[151]. Эту роль, т. е. роль посредников между автором проекта и короной (роль «patron-brokers»), брали на себя люди из ее ближайшего окружения, пользовавшиеся доверием и прямым патронатом королевы: У. Сесил; Роберт Дадли, 1-й граф Лестер; его племянник сэр Филип Сидни; Генри Перси, 9-й граф Нортумберленд (H. Percy, 9th Earl of Northumberland; 1564–1632); Чарльз Ховард, лорд Эффингем (Charles Howard, 1st Earl of Nottingham, известный также как Howard of Effingham; 1536–1624); Роберт Деверё, 2-й граф Эссекс; Бланш Перри (B. Parry; 1507/8–1590)[152] и некоторые другие. (Замечу попутно, что патронатные отношения и в Англии, и на континенте составляли сложную сеть, когда патрон одного лица был клиентом другого.)
Сесил, пожалуй, более, чем кто-либо из узкого круга приближенных Елизаветы, занимался поступавшими проектами и изобретениями. В отличие от большинства других высокопоставленных придворных, он охотно беседовал с заявителями, многие из которых были простыми ремесленниками или мастерами. Он искал среди них технически грамотных и досконально знающих свое дело людей. При этом лорда Бёрли нисколько не смущало не только низкое социальное положение собеседника, но и то, где тот в данный момент находился – в бедной лачуге, в больнице или в тюрьме. К примеру, Сесил с интересом слушал заключенного фальшивомонетчика, некоего Джона Пауэла, который объяснял, какие меры надо принять, чтобы предотвратить те преступления, за которые его посадили в тюрьму. Там же, в тюрьме, Сесил побеседовал с еще одним фальшивомонетчиком, дважды судимым Илоем Мистрелем, крайне изумленным, что столь важная особа явилась в тюрьму с единственной целью обсудить кое-какие «секреты мастерства» с некоторыми ее обитателями. После разговора с Сесилом оба «умельца» были освобождены, взяты на работу в Королевский монетный двор, причем Мистрел получил возможность чеканить монету на станке своей конструкции и делать пробирный анализ образцов породы из медных рудников по своей методе.
Разумеется, собеседники Сесила делились с ним своими секретами отнюдь не по альтруистическим мотивам и уж подавно не потому, что разделяли концепцию «общего блага». У каждого была своя цель и надежда. Как правило, они надеялись, что лорд Бёрли поможет получить королевский патент, что позволит им извлекать прибыль от его реализации и вытеснить конкурентов[153]. Особый интерес к получению патента проявляли иммигранты, поскольку на их предпринимательскую деятельность в Сити распространялись весьма значительные ограничения, патент же позволял не только преодолеть их, но и открывал путь к натурализации в Англии (к английскому гражданству, как бы мы сейчас сказали), особенно если их проекты касались усовершенствования военной техники, водоснабжения, пожарной безопасности и чеканки монет.
Вообще, Елизавета была по своей натуре прагматиком, и всякие квазипатриотические вопли – мол, почему тут иностранец руководит какими-то работами, – она пресекала немедленно и жестко. Например, узнав, что некоторые мастера (англичане) из Сити – красильщики и пивовары, – ссылаясь на ущемление их прав и привилегий, препятствуют реализации важного проекта итальянца Якопо Акончо (Iacopo Aconcio; 1492–1566), получившего патент на строительство железоплавильных печей (дело стратегической важности для государства!), королева распорядилась отозвать у этих мастеров права на занятия их ремеслом[154].
Не менее прагматически был настроен и Сесил. Каждую заявку он оценивал с трех точек зрения: ее практической полезности, ее экономичности и ее новизны. Первый критерий был наиболее важным. Так, например, некий Эдмунд Джентилл (E. Jentill), осужденный фальшивомонетчик, предложил массу интересных вещей, в частности инструмент, позволяющий определить расстояние до удаленного предмета, а также его размеры; «евклидовый циркуль», с помощью которого можно было чертить различные геометрические фигуры, и др. Джентиллу не нужен был патент, он хотел, чтобы его выпустили из тюрьмы, ибо, по его уверениям, он попал туда не по причине своей греховности или распущенности, но исключительно из любви к семье и механическим искусствам.
В случае одобрения проекта Сесил составлял юридическое деловое соглашение с автором, в котором он неизменно и твердо отстаивал интересы короны и которое по своей сути и стилистике совершенно не вмещалось в традиции европейской патронатной практики, ритуализованной и слабо вербализованной. Фактически с автором проекта или изобретателем, а также с инвестором заключался контракт на условиях, выгодных прежде всего государству. При этом даруемые привилегии ставились в прямую зависимость от эффективности конечного результата. В контракте оговаривались сроки реализации проекта и издержки на его осуществление, а также количество англичан, которые должны будут овладеть новой техникой или новым методом[155]. Как правило, на получение патента уходило много времени (месяцы, иногда годы), поскольку проект должен был пройти через множество экспертиз, канцелярий и обсужден в Тайном совете. Конечно, если в проекте участвовал кто-то из ближнего круга Елизаветы (скажем, тот же Сесил, как это было в случае с проектом трансмутации неблагородных металлов в медь и ртуть, предложенным сэром Томасом Смитом, не забывшим привлечь к делу не только лорда Бёрли, но и графа Лестера), то дело заметно ускорялось (сэр Томас получил подпись Ее Величества уже к вечеру)[156]. Ускорялось оно и в случае привлечения кого-либо из влиятельных лиц лондонского Сити или придворных кругов.
Поскольку число обращений неуклонно росло, Сесилу пришлось искать новые формы организации процесса сбора информации, относящейся к предлагаемым проектам и изобретениям, и более эффективный порядок рассмотрения заявок. Прежде всего следовало научиться быстро отсеивать неграмотные, мошеннические и неоправданно дорогие проекты. С этой целью, а также для объективной оценки заслуживающих внимания предложений Сесил создал сеть информаторов, наподобие разведывательной. Собственно, это и была разведка, только не политическая, а, так сказать, научно-техническая. Джоан Тирск удачно назвала информаторов лорда Бёрли «roving reporters», т. е. «бродячими осведомителями»[157]. Эти агенты собирали всю информацию, которая могла иметь отношение к заявленному проекту: сведения об авторе (изобретателе), мнения специалистов (мастеров, техников)[158], данные по аналогичным предложениям или изобретениям, экономические оценки реализации проекта и т. п. Кроме того, они собирали сведения о технических и технологических нововведениях, которые использовались на местах и на которые никто не подавал заявок, а также слухи о возможных заявлениях. Разумеется, информатор должен был сам хорошо разбираться во многих технических вопросах. Учитывая, что далеко не все собеседники агентов Сесила готовы были выкладывать секреты производства (тем более бесплатно), работа «бродячих осведомителей» очень походила на работу шпиона, а не современного эксперта патентного бюро[159]. По мере роста количества и разнообразия заявок, росло и число агентов, каждый из которых уже имел какую-то специализацию: кто-то «курировал» химические проекты, кто-то металлургию и монетное дело и т. д.
Наиболее активными информаторами Сесила были Армагил Ваад (Armagil Waad или Armigill Wade; ок. 1511–1568) и Уильям Хёрль (William Herle; ум. 1588). Первый был хорошо знаком с миром торговли, получил монополию на добычу серы и изготовление льняного масла, имел многочисленные связи в лондонском Сити, участвовал в ряде морских экспедиций, выполнял дипломатические и разведывательные (в жанре военно-политической разведки) поручения. Что же касается Хёрля, то он много чем занимался, в частности дипломатией, торговлей, пиратством, но вдохновенней всего – шпионажем. Попав в тюрьму, он, чтобы не скучать, предложил свои услуги в качестве «тюремного шпиона» и, надо сказать, весьма в том преуспел.
После смерти Ваада Сесил решил использовать опыт этого проходимца для поиска потенциальных претендентов на получение патента на изобретение или производство чего-либо полезного для государства, а также для сбора информации о представленных проектах и их авторах. И уже вскоре Хёрль порекомендовал лорду Бёрли поддержать петицию валлонского иммигранта Ф. Франкарда (Francis Franckard), который разработал новый метод получения соли[160].
Однако уже из сказанного видно, что вся эта многогранная и многотрудная деятельность имела свои особенности, из которых отмечу лишь две самые главные, одна касается Сесила, другая – просителей:
– лорд Бёрли сосредоточился практически полностью на прикладных (технико-технологических) аспектах модернизационного потенциала науки (навигация, военное дело, водоснабжение, геодезия, картография, пробирное искусство и т. п.);
– цель авторов проектов (а их предложения учитывали характер спроса) заключалась не в исследовании природы (т. е. не в развитии фундаментальной науки, как бы сказали сегодня), но в извлечении прибыли от использования технических и технологических инноваций и эксплуатации природных сил и богатств.
Вместе с тем при Елизавете сформировалась важная для развития английской экономики социопрофессиональная группа, представителей которой я, следуя терминологии Эрика Эша, буду называть «экспертами-посредниками (expert mediators)»[161]. На этой группе следует остановиться детальней.
Как уже было сказано, процессы централизации власти, происходившие в начале Нового времени не только в Англии, сопровождались технической и технологической модернизацией, что требовало как развитого бюрократического аппарата, так и формирования в его структурах особой социальной группы лиц, сведущих в математике, натурфилософии, минералогии, химии, горном деле и прикладных («механических», как их часто называли) «искусствах». К примеру, кормчие и капитаны, прокладывая курс в открытом море, опирались на астрономические и математические знания, а не на традиционный «dead reckoning»[162]. Этих специалистов можно было встретить в разных концах Европы. Именно они критически оценивали разнообразные технические проекты и изобретения, руководили строительством дамб в северной Италии, гидротехнических сооружений в Нидерландах, каналов во Франции, прибрежной фортификации в Англии и т. д. Эти люди, становясь винтиками государственной машины, служили посредниками, «the intellectual, social, and managerial bridge»[163], между властями (представители которых выступали в роли патронов) и объектами контроля и экспертизы, от изобретателей и мастеров до простых рабочих. Главная отличительная черта такого эксперта-посредника – его способность разбираться в тонких, сложных и важных вопросах полезного (технико-технологического) знания, которое он мог поставить на службу своему патрону. Иными словами, эксперты курировали ту область государственного управления, которая традиционно не входила в сферу прямого регулирования со стороны властей.
Кем же были эти эксперты-посредники, они же – клиенты влиятельных патронов? И каким образом происходил их отбор? Ведь никаких институтов, дававших научно-техническое образование, тогда не существовало, и профессионального инженерного сообщества тоже не было. Начну с этимологии.
В XVI столетии термин expert претерпел некоторую трансформацию, на первый взгляд незначительную. Латинское существительное expertus, от которого произошло английское expert, означало «лично изведавший, знающий по опыту, опытный, проверенный»[164]. Так, например, об одном моряке говорилось, что он был «so unexpert of the sea, as he was never further from England than France, and Ireland»[165], т. е. имелось в виду, что этот человек не имел опыта далеких океанических экспедиций, но, что касается плаваний во Францию и Ирландию, он мог быть вполне опытным моряком. Но постепенно термин expert стал обозначать не только наличие опыта в каком-то деле, но и «мастерство, искусность, умение, навык» и т. п., т. е. то, что выражается английским словом «skill» – умение что-то делать хорошо. Термин «skill» имеет более широкий смысл, чем expert, ведь для того, чтобы что-то сделать хорошо, не всегда требуется делать это предварительно много-много раз (скажем, человек может от природы обладать прекрасным голосом и слухом). В XVI столетии под словом expert стали все чаще понимать того, кто сам умеет что-то хорошо делать, а иногда – и все чаще – того, кто просто знает, как надо что-то сделать хорошо, даже если он сам сделать этого не может никак. (Подобно тому как музыкальный критик знает, что такое хорошее пение или хороший балет, и потому может считаться экспертом, хотя сам не поет и не танцует.) Скажем, про одного немецкого горного мастера, работавшего в Англии, было сказано, что он «очень хороший эксперт» в своем деле, поскольку обладает «knowledge and understanding» горного промысла[166]. В данном случае мастер действительно имел большой опыт работы и был хорошим практиком, но акцент на «знании и понимании» им технологического процесса весьма показателен. Постепенно наличие «hand-on experience» перестает быть непременным условием для обретения статуса эксперта, а затем становится вообще необязательным, достаточно книжного и изустно передаваемого знания. Наоборот, какой-нибудь необразованный ремесленник мог делать прекрасные вещи, но не обладал глубокими «knowledge and understanding» своего ремесла и потому не мог считаться экспертом. А кто-то, кто никогда не занимался лично каким-то делом («искусством»), но зато хорошо рассуждал о нем, вполне мог считаться в глазах потенциального патрона надежным экспертом, поскольку его знание и понимание вещей, их природы и свойств, стояло выше вульгарного эмпиризма простых практиков. Ведь патрону – а им чаще всего был королевский чиновник, богатый купец или корпоративный инвестор – детали были неважны: может эксперт помочь реализовать проект как можно лучше и дешевле – прекрасно, большего и не требуется! Хороший эксперт – это тот, кто умеет транслировать свое знание в эффективное действие.
Но если так, почему же тогда просто не обратиться к практикам, хорошо знающим свое дело, пусть даже не шибко образованным и смутно представляющим «научные» основания своего ремесла? Прежде всего, потому, что большинство патронов имели университетское образование и усвоили в той или иной мере гуманистическую традицию, в соответствии с которой образование – это ключ к деятельной и полезной государству жизни. Университетские гуманисты, точнее некоторая их часть, наделенная натурфилософскими, математическими и техническими интересами[167], полагали, что полезное знание следует отделить от его исходных носителей – мало- или необразованных практиков и сделать доступным образованным классам. Поэтому у значительной части английских патронов уживалось два умонастроения – ориентация на пользу и выгоду, с одной стороны, и уважительное отношение к указанной выше ветви гуманистического тренда (т. е. отношение к образованию как способу достижения практических целей), с другой. Отсюда – предпочтение экспертам-«теоретикам».
Вместе с тем было бы неправильно представлять эксперта как ищущего патроната проныру-парвеню, знающего обо всем понемногу. Это, вообще говоря, не так. К примеру, как уже упоминалось выше, во второй половине XVI столетия в Англии в навигационном деле стали использоваться различные инструменты и методы, требовавшие определенной математической подготовки. В этой ситуации роль математически образованных экспертов заметно возросла. Они не только популярно разъясняли своим богатым патронам (чье богатство часто напрямую зависело от надежности морских сообщений и поиска новых торговых путей) суть и преимущество новых навигационных методов, но и выступали с публичными лекциями по математике, астрономии и навигации, а также составляли руководства по использованию математических подходов в практике мореплавания. Естественно, появление новой социопрофессиональной группы экспертов понижало социальный и интеллектуальный статус моряков.
Важным вопросом, дебатировавшимся в образованных кругах елизаветинской Англии, был вопрос об отношении к практическому знанию, а точнее, к тому, должно ли оно храниться в тайне или же стать открытым. В контексте позднесредневекового урбанизма не только увеличилось количество ремесленников и возросла их экономическая значимость, но и произошло важное изменение в их отношении к собственному труду: у них выработалось отношение к «секретам их мастерства» как к личной или корпоративной собственности, что П. Лонг охарактеризовала как «proprietary attitudes toward intangible craft knowledge»[168]. Однако параллельно, в XV–XVI веках, в контексте патронатно-клиентских связей сформировалось прямо противоположное отношение к «craft knowledge»: контроль патрона над этим знанием оказывался более выгодным делом, нежели занятие самим ремеслом. Стали появляться (и во все большем количестве) сочинения о том или ином ремесле, предназначавшиеся не в помощь тем, кто им занимался, но для привлечения внимания перспективных патронов, а заодно – для демонстрации осведомленности автора не только о секретах данного ремесла, но и о его, так сказать, теоретических основаниях. Именно образованные и просвещенные (и, как правило, вполне состоятельные) читатели составляли основу аудитории этой humanist-inspired литературы. Тем самым «низкое» ремесленное знание подавалось потенциальным патронам в красивой упаковке гуманистической эрудиции и культуры, т. е. как предмет вполне достойный внимания джентльмена. Эти патроны имели в своем распоряжении обширные земельные владения, и/или корпорации, и/или выгодные монопольные патенты, но, чтобы всем этим эффективно управлять и получать хороший доход, нужны были эксперты-посредники, посредники между патронами и непосредственными исполнителями (рабочими, ремесленниками и т. д.). Однако для реализации масштабного проекта кругозор простого ремесленника оказывался слишком узким, тогда как эксперты-посредники в большинстве своем были продуктами гуманистического воспитания в его «научно-технической» ипостаси и уважали идеал хорошо и всесторонне образованного man of action. К тому же широта познаний претендентов на роль экспертов (разумеется, в ущерб глубине) делала их практически универсалами, поскольку они могли курировать разные по характеру проекты.
Мне представляется, что с учетом сказанного о социальном статусе экспертов и об отношении лорда Бёрли к projectors, смысл цитированного выше письма Бэкона 1592 года приобретает новые и важные грани. Действительно, если Бёрли сосредоточился главным образом на экспертизе полезных для государства технико-технологических проектов и помощи в их реализации, т. е. проявлял заботу о «плодоносных» аспектах исследовательского поиска и изобретательской активности, взяв на себя роль, так сказать, министра по техническим инновациям, то Бэкон предлагал нечто совсем иное, нечто большее и масштабное: руководство научно-технической политикой королевства (претендуя на должность, так сказать, министра по делам науки и техники), что в свою очередь предполагало глубокую реформу натурфилософских изысканий.
Фактически Бэкон заявил Сесилу: то, что делает ваше сиятельство, крайне полезно и важно для общественного блага и укрепления мощи Англии, но… этого недостаточно, ибо недостаточно «собирать все опыты искусств единственно для того, чтобы таким путем достичь еще большего совершенства каждого из них»[169], нужна более глубокая реформа, затрагивающая и мотивации, и методологию, и организацию изучения природы под эгидой государства, реформа, осуществить которую может только он – Фрэнсис Бэкон. Связь между «светоносными» и «плодоносными» знаниями не должна сводиться к гуманистическому идеалу натурфилософски образованного эксперта-посредника, она должна быть более глубокой и системной, основанной на надлежащем методе. Спустя без малого тридцать лет Бэкон напишет в «Новом Органоне»: «Не будучи основателями школы, мы равным образом и не раздаем щедрых обещаний относительно частных практических результатов. Однако тут кто-нибудь может возразить, что мы, столь часто упоминая о практике и все приводя к ней, должны бы представить в виде залога какие-нибудь практические результаты. Но наш путь и наш метод (как мы часто ясно говорили и как я бы хотел сказать это и теперь) состоят в следующем: мы извлекаем не практику из практики и опыты из опытов (как эмпирики), а причины и аксиомы из практики и опытов и из причин и аксиом снова практику и опыты как законные истолкователи природы»[170]. Поэтому – возвращаюсь к письму Сесилу – он, Ф. Бэкон, не претендует ни на какие имеющиеся посты и должности, ему нужна совсем иная должность, «some middle place», крайне необходимая для процветания королевства, но, увы, не предусмотренная действующим регламентом.
В том же 1592 году, когда Бэкон изложил свои планы и намерения лорду Бёрли, он получил возможность представить свои идеи (правда, в аллегорической форме) Елизавете на очередном Accession Day. По этому случаю Бэкон сочинил (возможно, для Эссекса) небольшую пьесу-маску в жанре «зеркало для государя»[171] под названием «Of Tribute, Or Giving what is Due»[172], т. е. «О должном». Как правило, в произведениях такого жанра персонажи обсуждали добродетели, которыми должен быть наделен правитель.
Сюжет маски незамысловат: принц просит троих своих спутников высказать мнение о том, какое из качеств правителя достойно наибольшей похвалы. Первый отвечает, что наиболее достойное государя качество – это великодушие, второй полагает, что чувство («любовь»), по мнению же третьего – знание. Причем каждый подробно обосновывает свой выбор. После этого герои обращаются к их повелителю (подразумевается, что им является граф Эссекс) и тот произносит длинную хвалебную речь о «наидостойнейшей персоне», т. е. о королеве Елизавете[173].
Первые два ответа типичны для указанного жанра и фактически пересказывают рассуждения, почерпнутые из «The Governour» Томаса Элиота и «Il Libro del Cortegiano» Б. Кастильоне. Бэкон, разумеется, хорошо знал эти книги, весьма популярные в Англии, тем более что сэр Томас Хоби, переведший в 1561 году трактат Кастильоне, был женат на Елизавете Кук (Elizabeth Cooke; 1527–1607), родной сестре матери Ф. Бэкона. Однако сочинение Бэкона включало необычный для такого рода pageants (или «devices», как их еще называли) элемент: хвалебную речь, прославлявшую могущество натуральной философии («In Praise of Knowledge»), которая должна была занять достойное место в кругу интересов правителя и его окружения. «Что может доставить человеческому уму большее счастье, – риторически вопрошает персонаж Бэкона, защищающий натурфилософское познание, – чем способность подняться над путаницей вещей и человеческими ошибками, приобщившись к порядку природы?»[174] Иными словами, истинного счастья мы достигаем, когда наш интеллект поднимается над всем мирским и обыденным, обретая «God’ s-eye-view» на природу и человека.
Этот аргумент в пользу «contemplative life», разумеется, был не нов. Скажем, по Платону, знает только тот, кто созерцает истину. Как сказано в «Федоне», «если, не расставшись с телом, невозможно достичь чистого знания, то одно из двух: или знание вообще недостижимо, или же – только после смерти. Ну конечно, ведь только тогда, и никак не раньше, душа остается сама по себе, без тела. А пока мы живы, мы тогда, по-видимому, будем ближе всего к знанию, когда как можно больше ограничим свою связь с телом и не будем заражены его природою, но сохраним себя в чистоте до той поры, пока сам бог нас не освободит. Очистившись таким образом и избавившись от безрассудства тела, мы, по всей вероятности, объединимся с другими, такими же, как и мы, [чистыми сущностями] и собственными силами познаем все чистое, а это, скорее всего, и есть истина. А нечистому касаться чистого не дозволено»[175].
Однако Бэкон, признавая важность исследования природных явлений, делает акцент на их практической значимости, на их способности «обеспечивать человеческую жизнь (to endow the life of man) бесконечным многообразием товаров (commodities)»[176]. Заметим, Бэкон не случайно использует выражение «to endow the life of man», а не «endowing men» (т. е. обеспечивать человеческую жизнь, а не обеспечивать людей полезными товарами). Этим он, по-видимому, хотел подчеркнуть, что само по себе изучение природы – это не способ улучшить человеческие нравы и характеры, это способ сделать жизнь человека более комфортной и, соответственно, привести к материальному процветанию нации, не более. И эта цель, которая многим его современникам, скажем, из числа французских моралистов, казалась «низкой» и недостойной истинного философа, по глубокому убеждению Бэкона, вполне достойна каждого образованного человека, ибо «человек есть то, что он знает»[177].
Но Бэкон поразил аудиторию не только заявлением, что натурфилософия – это государево дело, да еще из разряда первостепенных. Он заявил также, что имеющееся знание и наличные практики изучения природы безнадежно устарели и не могут ни привести к открытиям («discoverie»), ни принести пользу («benefitt»), ни способствовать производству товаров («commodities»).
«Вся нынешняя философия природы, – утверждал Бэкон, – либо философия греческая, либо алхимическая. В основании греческой философии лежат слова, похвальба (ostentation) (теперь это называют „агональным духом“[178]. – И. Д.), опровержение [оппонента], сектантство, слушатели (возможно, Бэкон имел в виду любовь греков к риторике и риторическим приемам убеждения слушателей. – И. Д.), школы, диспуты. Как сказал один из них, „вы, греки, вечные дети“[179]… Философия же алхимиков основывается на мошенничестве, традициях тайновидения и темноте смысла. Эта философия цепляется за религию, но для нее (алхимической философии. – И. Д.) наилучшим принципом был бы populus vult decipi (народ желает быть обманутым)… Одна часть этой философии представляет собой собрание нескольких тривиальных наблюдений, другая – несколько опытов в горне. Одним всегда удается увеличить число слов, другим лишь изредка количество золота»[180].
И в этом отрывке, как и вообще в третьей речи («The Praise of Knowledge») маски, обращает на себя внимание частое употребление Бэконом термина «The Philosophie of Nature» наравне с семантически более широким термином «knowledge», а иногда и вместо него. В этой же речи упоминается причина того, почему многие «great reputed authors», а это, как правило, преподаватели университетов, имеют весьма убогие представления о «философии природы»: «они, увы, ничего о ней не знают, только верят» всему, чему их учили и что написано у древних авторов. Результатом стал союз («marriage») ума с «пустыми понятиями и слепыми экспериментами», тогда как Бэкон предпочел бы «счастливый брак между умом и природой вещей»[181]. Правда, в «Of Tribute» он, естественно, ничего не говорит о том, как можно было бы устроить этот «счастливый брак», – жанр не тот, да и конкретных идей на этот счет у него в то время было маловато, – но вопрос был поставлен (причем в присутствии королевы и высшей знати Англии) и направление поисков ответа на него определено.
В «Of Tribute» Бэкон привел три весьма часто вспоминавшихся в его время примера выдающихся достижений человечества: книгопечатание («a gross invention»), артиллерию (читай: порох) и «[магнитная] игла» (компас). Но, в отличие от подавляющего большинства своих современников, он воспринимал эти три изобретения cum grano salis, ибо при всей их важности, они скорее были результатом везения и случая («[they] were… stumbled upon and lighted on by chaunce[182]»), а не систематического изучения природы. И закончил он свой панегирик натурфилософии выразительным motto: «суверенность человека (или, как скажет спустя два с лишним века А. С. Пушкин, «самостоянье человека». – И. Д.) скрыта в знании»[183]. Употребление взятого из политического лексикона термина «soveraingtye of man»[184], видимо, неслучайно. С одной стороны, этот термин означал власть человека над миром природы, тогда как с другой, в его политической коннотации – власть монарха над людьми, ибо сразу за цитированным motto Бэкон поясняет, что знание есть то, что короли со всем их богатством не в состоянии купить и чем они, при всем их могуществе, не могут распоряжаться, т. е. средства, находящиеся в распоряжении монархов, – деньги и военная мощь – необходимы, но недостаточны для поддержания и укрепления их суверенитета, только «природознание», т. е. наука, может в конечном итоге его обеспечить.
Идеи Бэкона были столь необычны для его высокопоставленных слушателей, что вряд ли можно говорить об их влиянии на правящую элиту в то время. К тому же в 1593 году произошло событие, заметно охладившее отношение к нему королевы и У. Сесила. Ошибка Бэкона (с точки зрения перспектив карьерного роста) касалась его позиции по отношению к субсидиям, которые парламент выделял монарху на те или иные государственные нужды[185].
В первые двадцать шесть лет своего правления Елизавета получила от парламента шесть субсидий, при этом в целом парламентарии изъявляли готовность разделить финансовое бремя с короной, хотя коммонеры иногда начинали политический торг, как это имело место в 1566 году, когда по инициативе У. Сесила палата общин пыталась воспользоваться актом о субсидии, чтобы добиться от королевы решения вопроса о престолонаследии[186]. После 1585 года парламент предоставил правительству еще три субсидии. Однако со временем ситуация стала меняться.
Из книги К. Хейга «Елизавета I Английская»:
«…Елизавете нужны были заседания парламента, когда ей нужны были налоги – но налоги приходилось обосновывать. На каждой сессии… представитель королевы… пел одну и ту же песню: протестантская религия в опасности, оборона королевства обходится дорого, и королева, при всем своем крайнем сожалении, вынуждена просить денег. Обязательная речь была довольно легкой в начале правления. Лорд-канцлер Бэкон (Николас Бэкон. – И. Д.) мог в 1559 г. свалить на Марию (т. е. Марию I Тюдор. – И. Д.) опасность вторжения, недостаточность доходов государства и ненадежность обороны – но Елизавете все еще не хотелось выдвигать требования. Она подучила Бэкона сказать: „Если бы речь не шла о вашей безопасности и о сохранении государства, Ее Величество скорее поставила бы на карту свою жизнь (которую Господь до сих пор хранит), чем осмелилась бы побеспокоить своих подданных каким-либо неприятным делом или чем-то, что для них будет тяжко и нежелательно“. Но выхода не было.
Впоследствии просить деньги стало труднее. Парламентариев следовало убеждать, что у них мудрая и умелая правительница, которая уже предприняла все, что нужно, и не ее вина, что сейчас не хватает денег.
…Что касается отношений с парламентом, начало войны с Испанией в 1585 г. было выгодно: необходимость налогообложения была очевидна, и представителю королевы не нужно было ерзать от неловкости, когда он просил денег у палаты общин.
Елизавете нужны были налоги, и быстро: для нее идеальным был парламент, который давал ей деньги и разъезжался»[187].
После разгрома испанской «Непобедимой армады» (август 1588) 4 февраля 1589 года начал работу седьмой парламент Елизаветы Тюдор, «Парламент победителей». Поначалу его созыв планировался на ноябрь 1588 года, но поскольку главным вопросом должен был стать вопрос о новых субсидиях, в то время как прежние, вотированные предыдущим парламентом (1587 года), еще не были собраны, решили перенести начало сессии на февраль.
Главная цель созыва парламентов – вотирование «экстраординарных» налогов – всячески затушевывалась, чтобы ни у кого не зародились сомнения в мудрости монарха и в его способности эффективно управлять государством. В соответствии с елизаветинскими нормами политкорректности вопрос о финансовых потребностях короны подымался как бы между делом и не сразу. Как писал Ф. Бэкон в 1615 году, вспоминая елизаветинские парламенты, истинная причина их созывов никогда не объявлялась открыто, она выяснялась постепенно, «среди прочего» («were the cause of want never so manifest, it was never acknowledged by the State, but fell in upon the bye»)[188]: в один из дней первой декады работы парламента кто-то из коммонеров как бы между делом напоминал собравшимся об огромных расходах, которые несла королева ради общего блага, после чего предлагалось обсудить, а не вотировать ли принесение некоего «добровольного дара» короне. Тут же кто-то из советников королевы энергично подхватывал эту «инициативу снизу» и выступал с прочувствованной речью (естественно, заранее подготовленной), в которой обосновывались финансовые запросы правительства. По такому сценарию строилась и работа «Парламента победителей». Однако, несмотря на энергичное, искусно построенное выступление канцлера казначейства, члена Тайного совета Уолтера Майлдмэя (Walter Mildmay; ок. 1523–1589), блестящего оратора, коммонеры начали оживленную дискуссию относительно того, не слишком ли часто и не слишком ли в больших размерах с подданных Ее Величества берут экстраординарные подати (корона требовала двойной субсидии, которая должна была выплачиваться в три приема). Затягивая обсуждение вопроса о субсидии, парламентарии, скорее всего, надеялись таким образом оказать давление на королеву, которая выразила недовольство двумя законопроектами: о злоупотреблениях королевских поставщиков продовольствия и о реформе казначейства. Как только Елизавета пошла на уступки, пообещав улучшить работу ее финансовой администрации, коммонеры вернулись к вопросу о «добровольном даре» во имя спасения королевства и истинной веры. Согласие на двойную субсидию было дано. Ее нужно было выплатить до 12 февраля 1593 года. Однако полученные к этому сроку суммы оказались на 36 тыс. фунтов стерлингов меньше ожидавшихся. Население активно саботировало все дополнительные сборы (на субсидии, «корабельные деньги», на отряды ополчения и т. д.). Но даже если бы было собрано все, что планировалось (свыше 300 тыс. фунтов стерлингов), это все равно не спасло бы положения – расходы короны за этот период составили 1 млн 130 тыс. фунтов стерлингов[189].
К началу 1590-х годов ситуация еще более осложнилась: финансовые притязания короны заметно усилились (обычных субсидий было недостаточно, требовались не только двойные, но тройные и даже четырехкратные, с соответствующим увеличением десятин и пятнадцатин) и одновременно росло сопротивление нижней палаты. В итоге в восьмом парламенте Елизаветы Тюдор, заседавшем с 19 февраля по 10 апреля 1593 года, по поводу субсидий разразились бурные дебаты. Ход обсуждения финансовых проблем в этом парламенте детально рассмотрен в диссертации О. В. Дмитриевой[190], поэтому здесь я остановлюсь главным образом на тех моментах, которые связаны с выступлениями Ф. Бэкона.
Сессия началась в понедельник 19 февраля 1593 года с того, что лорд-хранитель Джон Пакеринг (John Puckering; 1544–1596), выступая от имени королевы, в нарушение традиции сразу обозначил главную цель данного парламента[191]: он был созван Ее Величеством «только для обсуждения и подготовки помощи (only for Consultation and Preparation of Aid)», которую королева должна получить для борьбы с врагами Англии, в первую очередь с испанским королем. Она настоятельно советует коммонерам «использовать время этой сессии парламента для вышеупомянутых обсуждений, а не приниматься за выработку каких-либо новых законов государства»[192]. Пакеринг также заявил, что выплату субсидии, вотированную парламентом 1589 года, Ее Величество назвала лишь «видимостью»[193]. Она глубоко оскорблена, что обещанную ей помощь полностью так и не собрали. Королева вынуждена была начать продажу коронных земель, устраивать внутренние займы у населения. У парламентариев был «полон рот» обещаний, а на деле они приходят с «полупустыми руками». Причем неподобающим образом перед лицом смертельной угрозы ведет себя именно состоятельная часть населения, тем самым «перекладывая бремя на тех подданных, кто стоит ниже»[194].
Спикером нижней палаты в этом парламенте, к полному одобрению королевы, стал «блистательный оратор-цицеронианец, юрист, обладавший поистине энциклопедическими знаниями и занимавший уникальное место как в истории английского права, так и парламента, Эдуард Кок»[195] (Sir Edward Coke; 1552–1634). Когда последний в своей речи затронул вопрос о свободе слова[196], Джон Пакеринг передал ему мудрые слова королевы: «две вещи могут быть как чрезвычайно полезны, если ими правильно пользоваться, так и смертельно опасны, если воспользоваться ими неправильно, – это разум и язык»[197]. И далее Ее Величество пояснила, что она «дарует право свободной, но не распущенной речи; свободу, но с долей ограничения», поэтому парламентарии должны принимать во внимание, о каких «персонах, предметах, временах, местах и обстоятельствах» они говорят. И если за проступки наказывают обычных людей, тем более за них должны нести ответственность те, кто принял на себя обязанности «советников и прокураторов государства». В связи с этим спикеру предписывалось отклонять любое предложение, которое «выходит за рамки понимания подданного (that passes the reach of subiecte’s brayne)»[198].
К концу недели границы парламентских свобод, обозначенные королевой, заметно прояснились. Когда известный своим вольнодумством пуританин Питер Вентворс (Peter Wentworth), член парламента от Нортхемптона и один из главных критиков политики Елизаветы I, попросил 24 февраля разрешения представить законопроект о назначении наследника престола («for intayling (т. е. ограничении) the [royal] succession»), он на следующий день был отправлен в Тауэр, а поддерживавшие его коммонеры – в тюрьму Флит до окончания работы парламента.
Другим примером может служить дело атторнея Суда опеки и депутата от Колчестера (Colchester) Джеймса Мориса (J. Morice; 1539–1597) и его друга, секретаря (клерка) Тайного совета Роберта Била (Robert Beale; 1541–1601), которые выступали за прекращение преследований пуританского духовенства, отмену присяги «ex officio», а также за повышение образовательного уровня англиканских священников и устранение тех недостатков Церкви Англии, о которых в парламенте неустанно говорили уже более десяти лет[199]. 27 февраля Морис заявил на заседании парламента, что «меры, принимаемые епископами… против образованных и благочестивых священников и проповедников… с помощью инквизиционного расследования и подписки… противоречат Господней чести, королевским прерогативам Ее Величества, законам государства и свободам его подданных. Их вынуждают на основании собственной присяги осуждать самих себя за действия, совершенные ими как частными лицами, а также за их слова и мысли, а после допроса отбирают у них бенефиции, разжалуют и поражают в правах, пользуясь их признаниями»[200]. Он предложил нижней палате рассмотреть два билля: о запрете расследований, проводимых Судом Высокой комиссии, и о незаконности заключения в тюрьму священников за их религиозные убеждения. После оживленной полемики было решено согласиться с предложением У. Бёрли передать билль Мориса королеве. Последняя же, узнав о парламентской дискуссии, на следующий день вызвала к себе Кока и потребовала прекратить дебаты, а Мориса допросить в Тайном совете. Юриста спасло только хорошее отношение к нему подавляющего числа членов Совета, да и королева его ценила. Возможно, было учтено и то, что Морис не был бунтовщиком, он лишь указывал на опасность узурпации прерогатив короны духовенством, т. е. он защищал юрисдикцию и прерогативы короны, а следовательно – безопасность королевы, что никак нельзя было поставить ему в вину. Поэтому было решено, что билль Мориса содержит здравые предложения, но ему не следовало выступать с ними публично, а обратиться лично к Ее Величеству, тем более что он был ее советником. Поэтому члены Тайного совета сочли достаточным приговорить Мориса к содержанию на время работы парламента под арестом в доме члена Тайного совета Джона Фортескье (J. Fortescue; 1531 или 1533–1607), который принял его с чрезвычайным радушием[201].
Вернемся, однако, к главному вопросу парламентской сессии 1593 года – о субсидиях короне. Парламентарии обратились к этой теме 26 февраля, предварительно обсудив в первом чтении билли о «приведении нелояльных подданных к надлежащему послушанию» и о соленой селедке[202].
Убеждать парламентариев одобрить очередную субсидию правительству пришлось (за отсутствием сладкогласного У. Майлдмэя, умершего в 1589 году) Роберту Сесилу, а затем таким правительственным тяжеловесам, как Джон Фортескье[203] и Джон Уолли (Вулли; J. Wolley;?–1596)[204]. С небольшой речью выступил также Ф. Бэкон. К сожалению, полного отчета о его выступлении сделано не было (или он не дошел до нас), только запись первых нескольких фраз: «Г-н Спикер, к тому, что говорили почтенные и выдающиеся личности, исходя из своего опыта, возможно, мне будет позволено добавить нечто, исходя из моего простого знания. До сих пор парламенты созывались либо для [принятия] законов, либо по поводу денег. Одни служили опорой мира, другие – войны. К одним [вопросам] я не причастен, другие же должен знать.
Я получил большое удовлетворение от сказанного Ее Величеством, слова которой были намедни переданы нам лордом-хранителем, об этом (т. е. о том, что следует наложить надлежащие ограничения на разработку законов и статутов государства. – И. Д.): это (судя по последующему тексту, Бэкон имел в виду реформу законодательства. – И. Д.) то, что не должно делаться впопыхах, в одном парламенте; и вряд ли хватит одного года, чтобы вычистить (to purge) книгу статутов, а тем более всю массу законов, каковых у нас столько, что ни один простой человек не в состоянии воспользоваться (practize) даже половиной из них и ни один юрист не в состоянии их понять в полной мере – между тем ничто не заслужит вечной похвалы Ее Величеству в большей мере, чем это (т. е. работа по систематизации законов и сокращению их числа. – И. Д.).
Некогда римляне назначили десять человек, которые должны были исправить все прежние законы, изъять многие из них и предложить законы Двенадцати таблиц, заслужившие похвалу столь многих людей. Подобным же образом афиняне назначили шестерых человек для такой же цели. И Людовик IX (вероятно, имелся в виду Людовик XI. – И. Д.) Французский поступил аналогичным образом, реформируя законы…»[205]
Вообще говоря, судя по такому началу, выступление Бэкона не вполне отвечало пожеланию королевы сосредоточиться главным образом на вопросе о субсидиях, а не на принятии новых законов (тем более что до Бэкона три оратора – причем королевские советники – уже начали обсуждать этот главный вопрос, не жалея красок на описание коварных действий и замыслов врагов Англии и бедственного положения королевских финансов). Скорее всего, его выступление показалось неуместным и никакой реакции не вызвало. Действительно, Бэкон говорил не о деньгах, а о законах, о необходимости реформы английского законодательства. Видимо, он решил, что вопрос о субсидиях уже решен, остались лишь технические процедуры, и теперь, когда главное пожелание королевы исполнено, время подумать о более существенных и стратегически важных для государства вопросах. Как было отмечено О. В. Дмитриевой, многие государственные деятели, как, например, Г. Найветт (Henry Knyvett; 1539–1598), понимали необходимость коренной перестройки финансовой системы королевства[206]. Бэкон же, с его стратегическим государственным мышлением, шел дальше: он считал необходимым реформировать всю систему английского права. Потом он не раз будет возвращаться к этой теме. К примеру, в трактате «Maxims of the Law», завершенном к началу 1596 года и опубликованном посмертно в 1630 году, Бэкон в посвящении королеве высказывает по сути те же мысли, которые содержатся в цитированном выше отрывке из его выступления в парламенте. Он советует Елизавете «to enter into a general amendment of the states of your laws, and to reduce them to more brevity and certainty[207]». Несколько ранее, в пьесе-маске «Деяния грейитов[208], или История благородного и могущественного государя Генриха, принца Пурпуля (Gesta Grayorum, or The history of the high and mighty Prince Henry, Prince of Purpoole)», написанной Ф. Бэконом (или, скорее, при его активном участии) и поставленной служащими и студентами лондонской юридической корпорации Грейс-Инн во время рождественских праздников 1594 года, один из советников главного героя (принца Пурпуля) предлагает своему господину: «обратите внимание на состояние законов и права вашей страны. Избавьтесь от обилия законов, объясните те, что отличаются неопределенностью, отмените похожие на западню, усильте действие полезных и необходимых»[209]. Но вернемся к парламенту 1593 года.
После выступлений королевских советников было решено создать специальный Комитет для помощи Ее Величеству («a select and grave Committee to consider of the dangers of the realm and of speedy supply and aid to Her Majesty»)[210]. Бэкон, как и многие другие, выступил в поддержку этой идеи. В Комитет вошли 150 парламентариев, которые должны были определить размеры субсидии и порядок ее выплаты. 28 февраля Дж. Фортесткье, глава Комитета, доложил о результатах работы: предлагалось предложить в дар королеве две субсидии на тех же условиях, что и ранее, в 1589 году.
Нижняя палата поддержала это предложение. Дебаты развернулись по вопросу о том, куда должны быть направлены эти деньги. Многие (Р. Эссекс, У. Рэли, Г. Найветт и др.) настаивали на продолжении морской войны с Испанией, тогда как трезво мыслящий У. Бёрли, исходя из состояния королевских финансов, склонялся к прекращению военных действий и охоты за испанскими «серебряными флотами». Однако «партия войны», как и следовало ожидать, победила. По справедливому замечанию О. В. Дмитриевой, «дебаты, развернувшиеся 28 февраля, нельзя считать проявлением оппозиционных настроений: это был обычный торг с короной, предполагавший уплату денег в обмен на гарантии определенного политического курса»[211].
Итак, двойная субсидия короне была одобрена и был выбран другой Комитет для составления статей соответствующего билля и преамбулы, в которой должно было быть подчеркнуто, что данная «extraordinary supply» дается перед лицом испанской угрозы и для активного ведения войны и не может быть превращена в регулярный налог, взимаемый в мирное время. Бэкон входил в состав обоих комитетов.
И тут выяснилось, что короне этих денег мало! Даже если они будут собраны в полном объеме, на счет чего были серьезные сомнения. С встречной инициативой увеличить размеры субсидии выступили лорды. Последние настаивали на вотировании тройной субсидии королеве с выплатой ее в течение трех лет по два платежа в год (речь шла об увеличении как общей суммы налога, так и доли, которую платили состоятельные горожане Лондона) и потому предлагали коммонерам провести совместную конференцию представителей обеих палат, т. е. организовать группу, состоящую из лордов и коммонеров, которая должна будет согласовать позиции палат и разработать проект билля о тройной субсидии. Подобная практика парламентской работы во времена Тюдоров использовалась не раз[212]. При этом такие совместные заседания «тщательнейшим образом регламентировались, подчиняясь церемониальным нормам, призванным подчеркнуть глубокое различие социального статуса лордов и коммонеров»[213].
Лорды заявили, что их депутация будет состоять из двадцати человек. Тогда коммонеры, опираясь на традицию (число коммонеров на совместной конференции в два раза больше числа лордов), объявили, что с их стороны будут участвовать сорок представителей, причем они не будут принимать никаких шагов без предварительного отчета в нижней палате и ее решения. И тут началась полемика, в которой активно участвовал Ф. Бэкон.
Возможно, с лордами члены палаты общин договорились бы без особых проблем, но лорд-казначей У. Бёрли, выступая 2 марта перед коммонерами с речью, в которой еще раз напомнил о возросшей мощи и захватнических действиях Испании, облек позицию верхней палаты в неприемлемую для коммонеров форму. Он заявил, что лорды «ни в коем случае не согласятся провести в их палате законопроект, предусматривающий выделение меньше трех полных субсидий», да еще потребуют указания конкретных сроков сбора денег[214].
Коммонерам не понравилась активность верхней палаты, которая затрагивала их привилегии. Получалось, что лорды указывали им, какую сумму следует даровать короне, т. е. осуществляли контроль над нижней палатой в том вопросе, который был в компетенции только этой палаты. И Ф. Бэкон был первым, кто ясно артикулировал это недовольство. Надо сказать, что сделать это ему было непросто, т. к. начать отстаивать прерогативы нижней палаты значило вызвать неудовольствие дяди (У. Сесила), но, с другой стороны, позволить лордам диктовать условия коммонерам значило для последних потерять значительную долю власти. В итоге Бэкон решил выступить на стороне права. Видимо, свою речь он продумал и набросал на бумаге заранее. Прежде всего он заверил присутствовавших, что согласен с увеличением субсидии, но «не согласен с тем, что нижней палате следует объединиться с верхней для того, чтобы одобрить их выдачу.
Обычай и привилегия нижней палаты всегда заключались в том, что именно она представляла верхней палате предложение о субсидии, за исключением случаев, когда последняя представляла в нижнюю палату билль с просьбой, чтобы мы его одобрили и затем возвратили им с нашим одобрением. И причина, по которой мы должны отстаивать наши привилегии, состоит в том, что основное бремя в принятии решения о выдаче субсидий лежит на нас, поскольку нас много больше (as the greatest number)[215], и нет оснований благодарить их [лордов]. Объединившись с ними в обсуждении этого вопроса, мы унизим себя; благодарности достанутся им, а упреки нам; они же окажутся в первопроходцах. Мне бы хотелось, чтобы в этом деле мы шли впереди так же, как и до сих пор, – независимо и самостоятельно, не объединяясь с лордами. А чтобы удовлетворить их, ожидающих к завтрашнему дню нашего ответа, мы должны его дать в крайне вежливой (obsequious) и исполненной сознания долга манере»[216]. Заранее подготовленный текст ответа Бэкон тут же извлек из-за пазухи.
Заметим, Бэкон (по крайней мере, в этом выступлении) не возражал против увеличения поборов, его волновало другое – разделение полномочий и компетенций (юрисдикции) двух палат парламента.
Для обсуждения этого предложения палата создала комитет, члены которого «много времени потратили на выяснение того, что было предметом, предложенным им на обсуждение палатой: должны ли они согласиться на субсидию… или только выработать ответ на предложение г-на Бэкона, о том, что мы должны продолжать [обсуждение] субсидии сами, не присоединяясь к лордам»[217]. Видимо, полной ясности относительно того, чем же они должны заниматься, у членов комитета не было, но это не означало, что им не было, что сказать. Некоторые их них полагали, что не следует чрезмерно увеличивать сборы, налоговое бремя может оказаться чрезмерным для заметной части населения. На это было отвечено, что налогоплательщики «скорее будут благодарны, если мы их лишим кое-чего, чем, если мы покинем их и оставим их самих и все, что они имеют, на разграбление врагу»[218].
На следующий день, 3 марта, дебаты по поводу того, следует ли отвечать лордам и снова встречаться с ними, были перенесены в палату. В ходе дискуссии позицию Бэкона поддержали Роберт Рос (R. Wroth; 1540?–1606), представлявший, как и Бэкон, Миддлсекс, и клерк Тайного совета Р. Бил. Последний, соглашаясь с Росом в том, что проведение совместной конференции с лордами означало бы ущемление «usual and ancient Liberties and Priviledges of this (т. е. нижней. – И. Д.) House», сослался на прецедент, относившийся к эпохе Генриха IV[219], когда две палаты парламента разошлись во мнениях по поводу размеров субсидии, и лорды настаивали на большей сумме. Общины «были огорчены» и ответили следующим образом: «они обдумают, что следует предпринять в столь важном деле, но полагают, что совместная конференция будет умалением свобод этой палаты. На это король ответил, что… он не станет нарушать привилегии общин, и полагает справедливым во всем их сохранять»[220].
В то же время Р. Сесил и многие придворные полагали, что конференция с лордами необходима, поскольку те из них, кто входит в состав Тайного совета, имеют представление о «целях и силе врагов, с одной стороны, а также более или менее осведомлены о состоянии королевских финансов в настоящее время, с другой»[221]. Поскольку мнения разделились, спикер поставил вопрос на голосование. «Дважды депутаты голосовали криком, однако решить, на чьей стороне перевес, не удалось. Тогда прибегли к „разделению“: тех, кто голосовал за совещание и покинул палату, оказалось 124. Против проголосовали 310»[222]. Таким образом, было постановлено, что конференции быть не должно. Сторонники корпоративной привилегии победили.
Из диссертации О. В. Дмитриевой:
«Тридцать депутатов были немедленно отправлены в верхнюю палату, чтобы почтительно поблагодарить лордов за то, что те привлекли внимание к столь важному для государства делу, о котором коммонеры подумают должным образом, что же касается встречи по поводу субсидии, они будут действовать самостоятельно, ибо „не могут провести совещание с их милостями, не нарушая при этом привилегии палаты“. Они также упомянули о том, что имеются исторические прецеденты, подтверждающие такую позицию. Этот ответ передал лордам сэр Джон Фортескье, прекрасно понимавший, что его коллеги по Тайному совету ожидали иного. Пэры королевства похвалили коммонеров за готовность увеличить размеры налога, но высказали недовольство их отказом следовать указаниям верхней палаты. Они сочли, что настаивать на мелочном соблюдении престижа в данном случае неуместно, „ибо они и мы составляем единую палату, и потому не должно быть таких разногласий, чтобы мы не могли держать совет друг с другом“ (Proceedings. P. 96). Кроме того, речь шла о помощи королевству, в котором лорды „столь же заинтересованы“ и ради которого „несут такое же великое бремя“, что и общины. В надежде продолжить полемику пэры попросили ознакомить их с упоминавшимися историческими прецедентами отказов нижней палаты следовать указаниям лордов в финансовых делах. Однако коммонеры поставили этот вопрос на голосование и единодушно решили не удовлетворять исторического любопытства старших коллег»[223].
Естественно, члены Тайного совета и королева были крайне недовольны этим решением нижней палаты, хотя речь, казалось бы, шла о «техническом» вопросе. Елизавета, однако, не понимала, какие могут быть «технические» вопросы, когда речь идет о нависшей над страной опасности (тем более что ранее подобных заминок не возникало). Правительству пришлось принять меры и объяснить радетелям корпоративной чистоты, что́ для государства важнее. Те тут же все осознали, и уже 5 марта Р. Бил заявил в палате общин, что он неверно понял вопрос, поставленный на голосование тремя днями раньше, и, как следствие, привел неуместный исторический прецедент.
Далее опять обращусь к выразительному описанию О. В. Дмитриевой происходившего в нижней палате:
«Он [Р. Бил] якобы возражал не против совещания с лордами по вопросу о субсидии как такового, а только против того, чтобы безоговорочно соглашаться с предложенной теми суммой. А теперь в верхней палате считают, что именно он сорвал конференцию, и весьма недовольны Билом. То, что сцена его „раскаяния“ была срежиссирована, совершенно очевидно, поскольку тут же один за другим выступили королевские советники – Т. Хинедж[224] и Дж. Уолли (Вулли), – которые, ссылаясь на ошибку, предложили заново поставить на голосование вопрос о необходимости встретиться с лордами. Однако манипулировать палатой было не так-то просто: на этот раз сэр Генри Найветт усмотрел в том, что произошло с Билом, симптомы нарушения другой привилегии коммонеров – свободы высказываться в дебатах, не опасаясь, что об этом станет известно за пределами палаты. Он даже потребовал вызвать к барьеру тех, кто доложил об их дискуссиях „наверх“.
Генри Антон (друг Эссекса. – И. Д.) тоже не стал подыгрывать членам Тайного совета и делать вид, что палата по ошибке проголосовала за неверно сформулированный вопрос.
Напротив, он четко изложил последовательность недавних событий и напомнил о том, что лорды на совместной встрече указали депутации коммонеров точную сумму налога, с чем палата общин не согласилась, исходя из того, что ее „древняя привилегия“ исключала инициативу лордов[225].
Как и Найветт, Антон был крайне озабочен тем, что имена выступавших депутатов и содержание их речей стали известны лордам и королеве, он полагал, что спикер обязан донести до нее правду о ходе дебатов (поскольку никто в палате не оспаривал необходимости даровать субсидию). Что же касается новой встречи с лордами, Антон был готов допустить ее, при условии, что коммонеры не станут безоговорочно одобрять предложенные ими суммы. Ему возразил Р. Сесил и, явно лукавя, снова попытался представить дело так, как будто лорды никогда не просили о конференции по поводу субсидии: речь якобы шла лишь о встрече самого общего характера[226].
Что же касается свободы слова и соблюдения тайны дебатов, по его мнению, никто не должен был сообщать о речах коллег с неблаговидными намерениями очернить кого-то, однако Сесил не мог согласиться с тем, что все, происходившее в нижней палате, следовало держать в тайне от королевы.
Усилия королевских советников поддержал У. Рэли, которому удалось переломить настроения палаты, в конце концов проголосовавшей за его предложение о новом совещании самого „общего характера“ („a general conference with the Lords“[227]. – И. Д.), о чем, якобы, лорды и просили с самого начала. Это было соломоново решение, выводившее палату общин из тупика, поскольку на этот раз формально инициатива переходила к ней, а предмет переговоров не упоминался, следовательно, не шло речи об умалении ее свобод. Однако на следующий день выяснилось, что столь уклончивая формулировка (без указания цели и предмета переговоров с лордами) породила очередную техническую проблему: Т. Хинедж, которому предстояло возглавить депутацию коммонеров, заметил, что абсурдно, предлагая встречу, явиться на нее не зная, что сказать. Он попросил у палаты четких инструкций относительно размеров субсидии, на которую они могли бы согласиться»[228].
Таким образом, все это – отчасти гротескное – развитие событий, начавшихся с полемики вокруг формальных юридических моментов, в итоге поставило парламентариев перед главным вопросом – о размерах субсидии. Генри Антон напомнил о возможном росте недовольства населения со всеми возможными последствиями. Положение коммонеров действительно было непростым: им необходимо было помнить и о бедности графств, и о потребностях короны для отражения внешних угроз. Эту дилемму нужно было как-то разрешить. Естественно, как это обычно бывает в подобных ситуациях, тут же был поднят вопрос – «а так ли уж бедны графства?». Вспомнили про богатую утварь (да, не у всех, но не все же живут в крайней бедности), про излишества в еде и одежде и т. п. Вот тех, кто побогаче, и надо обложить дополнительными налогами, «ибо в противном случае слабая ступня будет сетовать на слишком тяжелое тело»[229]. И конечно, коммонерам надо начать с себя – «we charge our selves with them and above them»[230].
Далее, в этот и в последующий день заседаний (7 марта) полемика касалась социальной ситуации в стране, нижнего порога налогообложения, дополнительных мер для финансового обеспечения короны и т. д. Были и такие, кто, подобно Г. Найветту, силился понять причины распространения бедности в королевстве и как с ней бороться. Один депутат даже задал интересный вопрос: кто в случае войны будет способен встать на защиту королевства после уплаты таких налогов?
Однако, что бы там коммонеры ни говорили, абсолютное их большинство согласилось-таки даровать короне тройную субсидию. Но теперь пошли споры о сроках ее сбора: в три года, в шесть лет или за какое-то иное время. Именно в ходе этих дебатов Бэкон сделал свою главную ошибку.
Он выступил с речью, отметив, что если уж и соглашаться на тройную субсидию, то сбор денег следует растянуть – учитывая неспособность бедняков и обычного люда платить налоги – хотя бы на шесть лет.
Отстаивая свое мнение, Бэкон опирался на три довода: «первый – невозможность (Imposibility) или трудность [сбора субсидий]; второй – опасность или недовольство (т. е. опасность массовых протестов и волнений. – И. Д.); третий – существование лучшего способа получения денег (manner of supply), нежели субсидии.
О невозможности: для бедных рента такова, что они пока еще не в состоянии ни собрать ее, ни заплатить так много. Чтобы выплатить субсидии, джентльменам придется продать все свое столовое серебро, а фермерам – свою медную посуду. Что же до нас, мы здесь для того, чтобы обследовать раны королевства, а не раздирать их (to search the wounds of the realme and not to skynne them over)»[231] и не убеждать самих себя, что их [бедняков] достаток больше, чем на самом деле.
«Об опасностях: мы прежде всего посеем недовольство, требуя выплат этих субсидий, и тем самым поставим под удар безопасность Ее Величества, которая в большей мере должна опираться на любовь народа, а не на его благосостояние. Поэтому нам не стоит этими субсидиями давать повод для недовольства, ибо мы подвергаемся двойной опасности. Во-первых, требуя два платежа в один год, мы устанавливаем двойную субсидию… Во-вторых, если мы так поступаем, то вслед за нами и другие государи будут пытаться действовать подобным образом. В итоге мы создаем плохой прецедент для себя и для нашего потомства. И в исторических трудах станут отмечать, что среди прочих наций англичане известны как покорные, приниженные и легко облагаемые налогами[232].
Способ пожертвования может быть либо обложением, понимаемым как долг, либо принудительным сбором в случае крайней необходимости. Таким образом, если казна Ее Величества пуста, она может пополняться такими способами»[233].
Мудрый Бэкон рассудил правильно: когда безопасность правителя держится на переменчивой любви подданных, а не на их стабильном благосостоянии, лучше избегать увеличения налогового бремени.
Ему возражали Т. Хинедж и У. Рэли. Первый заявил, что «странно считать невозможным то, что уже было испытано, и трудным то, что уже было использовано. Что касается недовольства, то люди стойкие в вере и верные королеве и государству никогда не выкажут столь малой любви к государю, чтобы быть недовольными». И далее – про то, что времена ныне особые («extraordinary time»), каких уже давно не бывало. У. Рэли отметил, что «время ныне более опасное, чем в [15]88 году», поскольку тогда у испанцев не было безопасных путей отхода («had no place of retreat or relief») в случае провала операции, теперь же у них есть базы в Бретани и в Шотландии. А что касается трудностей сбора субсидии, то это более на словах, чем на деле[234].
В итоге 8 марта было объявлено решение: даровать королеве три субсидии, шесть десятин и шесть пятнадцатин. Выплаты должны были проходить в три приема на протяжении четырех лет (предполагалось собрать первую субсидию к следующему февралю, вторую и две пятнадцатины – спустя год, также в феврале, все остальное – в оставшиеся два года).
В тот же день депутация коммонеров во главе с Р. Сесилом отправилась к лордам, чтобы проинформировать их о решении нижней палаты, а также окончательно сгладить противоречия, возникшие из-за ее привилегии.
Коммонеры подтвердили, что «признают приоритет лордов как советников и пэров королевства, но оставляют за собой свою привилегию, поскольку они являются телом королевства (as being the boddie of the realme)». Р. Сесил также заверил верхнюю палату, что коммонеры готовы с радостью присоединиться к лордам в минуту опасности, чтобы принести Ее Величеству «ourselves, our goods, and lands, and lives». Ответ лордов был не менее любезен, они отметили рвение коммонеров («fervencie of zeale») в столь важном деле, пообещав и впредь заботиться о «теле и привилегиях (boddie and priviledge)» нижней палаты[235].
«Такое обилие похвал, – отмечает О. В. Дмитриева, – безусловно, служит лучшим доказательством тому, что и верхняя палата, и королевские министры были довольны исходом дела и не усматривали в поведении коммонеров оппозиционности»[236]. Однако тут же она вынуждена констатировать: «Дальнейшая полемика о некоторых местах в преамбуле акта 14 марта убеждает в том, что в сессию 1593 года критический настрой по отношению к официальной финансовой политике был весьма ощутимым»[237]. Депутаты потребовали вычеркнуть из вступления к акту фрагмент, где сказано, что они приносят к ногам Ее Величества «самих себя, свои жизни и земли». И правильно – не стоит обещать слишком многого, а то, не приведи Господь, власть поймет это буквально.
10 апреля парламент завершил свою работу. В тот день Елизавета прибыла в палату общин. По обычаю, ее речь озвучил лорд-канцлер. Но в этот раз Ее Величество выступила также сама, поблагодарив парламентариев и заверив их, что, если бы не крайняя необходимость, она никогда бы не стала облагать своих подданных дополнительными налогами[238].
Вместе с тем благостный тон ее парламентской речи скрывал крайнее возмущение Елизаветы речами тех, кто, по ее мнению, выступал против субсидии[239]. Три парламентария вызвали особый гнев королевы: Р. Бил, Г. Антон и Ф. Бэкон. За Антона вступился Эссекс, но безрезультатно, Елизавета более не желала ничего слышать о своем бывшем посланнике во Франции. Особенно ее возмутили слова Антона про «горшки и кастрюли», с которыми придется расстаться англичанам, чтобы уплатить налоги.
Что касается Бэкона, то Елизавета велела лорду Бёрли лично сообщить Фрэнсису о ее недовольстве, что тот и сделал. Бэкон выслушал дядю молча, но на следующий день отправил ему письмо, в котором разъяснил свою позицию, не пытаясь оправдаться:
«Я с сожалением узнал из вчерашней речи вашего сиятельства, что мое выступление в парламенте, продиктованное моей совестью и моим долгом перед Богом, Ее Величеством и государством, было воспринято как оскорбительное. Если бы оно было неправильно передано, я был бы рад сделать приятное вашему сиятельству, отказавшись от всего, что не говорил. Если бы меня неправильно истолковали, я был бы рад объяснить мои слова, чтобы устранить тот смысл, который я в них не вкладывал. Если бы я дал повод ложно истолковать мои чувства и приписать мне кем-то из завистливых или услужливых доносчиков стремление к славе или оппозиционности, это стало бы для меня большой обидой, тем большей, что характер моего выступления совершенно ясно показывает: я говорил прямо и по совести, а вовсе не ради выгоды и не с целью раскачать лодку… Да, всякое обложение, превышающее двойную субсидию, могло, как я полагал, поначалу казаться (по отношению к прецедентам) необычным (might appear to be extraordinary), и (в силу того, что это могло вызвать недовольство) оно не могло быть взыскано с беднейших слоев, хотя с другой стороны я хотел, чтобы оно было увеличено настолько, насколько, я полагаю, это может быть обосновано и т. д. Таково мое мнение, и я его не скрываю»[240]. Возможно, это была его вторая – и более существенная – ошибка, поскольку королеву раздражали не столько сами выступления Бэкона в парламенте, сколько его упорство в отстаивании правильности своей позиции.
Бэкон просил Бёрли не менять своего хорошего к нему отношения и помочь «вернуть благосклонность Ее Величества», которая для него (Бэкона) «дороже жизни (is to me dearer than my life)»[241].
Фрэнсис, конечно, понимал, что его выступления в парламентских дебатах сильно и, может быть, надолго застопорили его придворную карьеру, тем более что Эссекс не стал его защищать перед Елизаветой (возможно, убедившись в бесплодности такой защиты на примере Антона). В какой-то момент Бэкон был готов отказаться от активной политической деятельности и обратиться к философским и научным изысканиям. Однако, подумав, решил, как выразились его биографы, «to give his fragile political career one last chance»[242], сделав ставку на Эссекса, который в начале 1593 года стал-таки членом Тайного совета.
Перед Бэконом, которого никак не устраивала карьера private lawyer, стояли две главные задачи – восстановить благорасположение королевы и получить должность генерального атторнея[243]. Именно эти задачи должен был решить Эссекс как патрон Бэкона.
В организованной графом кампании по служебному продвижению Бэкона последний надеялся вернуть хорошее отношение к себе дяди, барона Бёрли, воспользовавшись услугами его секретаря М. Хикса (Michael Hicks; 1543–1612) и своих племянников – Томаса и Роберта Сесилов.
С сэром Томасом (Thomas Cecil, 1st Earl of Exeter; 1542–1623) проблем не было. Он сразу обратился к отцу с просьбой посодействовать тому, кто был «почти родственником нашему дому, и чьи таланты и умственные способности ваше сиятельство, как мне известно, не считает неподходящими для той должности, которой он добивается»[244]. Сложнее было с сэром Робертом. Тот был поумнее, более брата вовлечен в государственные интриги и потому дал уклончивый ответ: во-первых, он не посвящен в «reshuffle plans» Ее Величества, а во-вторых, было бы лучше, если бы Бэкон смог «склонить графа [Эссекса] к участию в этом деле, ибо граф питает к Вам подлинную любовь и владеет надежнейшими и сильнейшими средствами преодолеть неудовольствие Ее Величества по отношению к вам»[245].
Хотя сэр Роберт в этой ситуации решил умыть руки, Бэкон понимал, что его совет обратиться к графу вполне резонный. Но Эссекс отвечал на настойчивые просьбы своего друга помочь восстановить расположение королевы, что Ее Величество уже «совсем смягчилась (thoroughly appeased)» и единственное препятствие для его (Бэкона) дальнейшего продвижения по службе состоит в «the exception of his year», т. е. – молод еще быть генеральным атторнеем. Но Эссекс уверен, что Бэкон «вскоре сможет преодолеть эту трудность»[246].
В июле 1593 года граф посетил Энтони Бэкона и заверил того, что непременно все устроит, надо только немного подождать, потому как сейчас Ее Величество «должна сначала встретиться с французскими и шотландскими послами и уладить свои зарубежные дела, а потом уже она сможет думать о делах внутренних»[247]. Ободренный этими словами, Энтони немедленно сообщил об уверениях графа матери. Если Эссексу и вправду удастся получить для Фрэнсиса доходную должность, то они больше не будут зависеть от дядюшки Уильяма: «мне не нужно будет беспокоить лорда-казначея, прося его помощи, занимая у него некие суммы для оплаты моих долгов… И чем более я буду свободен, тем тверже я смогу быть в разговорах с его сиятельством по поводу моего брата, чье благополучие и продвижение я рассматриваю как свое собственное»[248].
Однако в действительности все оказалось сложнее. Граф явно недооценил Елизавету, полагая, что, если она пускает его в свою постель, то без труда допустит его или его протеже на высшие государственные должности[249]. 22 августа 1593 года, когда Эссекс пытался заговорить с королевой о Бэконе, она быстро прекратила беседу, сославшись на то, что торопится на ужин. Правда, на следующий день Елизавета удостоила Эссекса «полной аудиенции, но с успехом, ненамного большим, чем ранее». Граф просил об «абсолютной amnestia» для Бэкона «и [его] доступе (т. е. возможности получать аудиенции Ее Величества. – И. Д.), как в прежние времена». В ответ Елизавета возразила, что Фрэнсис был «виноват больше, чем кто-либо другой из членов парламента, и когда она их (парламентариев. – И. Д.) простит и вновь явит свою милость к тем, кто ее тогда обидел, то она это сделает по отношению ко многим, кто был менее виновен, но также и в отношении» Бэкона.
«И еще она сказала, – писал Эссекс далее, разъясняя Фрэнсису позицию Ее Величества, – что доступ [к ней] вы имеете такой, какой просите. Если бы дело было во времена ее отца (Генриха VIII. – И. Д.), то тогда за гораздо меньший проступок человеку было бы отказано находиться в присутствии короля навсегда. Вы же можете приходить ко двору, когда захотите; но с ее стороны было бы слишком опрометчиво, будучи столь сильно недовольной вами, позволить вам близкий доступ (near access), который она разрешает только тем, к кому исключительно благоволит»[250].
Пока Эссекс хлопотал о Бэконе перед королевой, леди Анна (мать Фрэнсиса) решила использовать семейные связи. Она обратилась по поводу своих сыновей к мужу своей сестры, лорду Бёрли. Однако лорд-казначей, в самых высоких словах отозвавшись о братьях Бэконах (если им есть что пожелать, то только здоровья), заметил: «Хотя у меня меньше возможности делать добро моим друзьям, чем полагают, они не будут испытывать недостатка в [моем] намерении сделать им добро»[251]. Откровенней всех выразился Роберт Сесил: «Вряд ли королева согласится предложить вам место (an office), если она воздерживается от разговора с вами»[252].
Между тем лорд Бёрли в сентябре 1593 года включил Фрэнсиса в список кандидатов на должность генерального атторнея, который представил королеве. Но Елизавета попросила лорда-хранителя Джона Пакеринга[253] подобрать другие кандидатуры. Пакеринг обратился за советом к Бёрли, и тот вновь назвал Фрэнсиса в качестве «подходящего человека». Лорд-хранитель согласился включить Фрэнсиса в свой список в память о сэре Николасе, но заметил, что считает других юристов, в частности сэра Джона Брогрейва (J. Brograve; 1538–1613), атторнея герцогства Ланкастер, более достойными.
В октябре Эссекс снова в разговоре с королевой поднял вопрос о Бэконе. На этот раз Елизавета была настроена мягче, похвалив графа за его хлопоты о Фрэнсисе, но заметила, что он слишком усердствует в этом деле, тогда как даже дядя Бэкона поставил его в списке кандидатов вторым после Кока, по сравнению с которым Фрэнсис имеет важный недостаток – молодость (Бэкону в 1593 году исполнилось 32 года, Коку – 41). На это Эссекс ответил, что, хотя «голова и борода мистера Кока поседели с возрастом, это не компенсировало его другие недостатки»[254].
10 ноября 1593 года Фрэнсис пишет Эссексу загадочное письмо. Послание доставил Эссексу в Виндзор Энтони Станден[255]. В этом письме Бэкон поделился с графом своими подозрениями:
«Я полагаю нет ничего дурного в том, что я сообщу вашему сиятельству то, к чему я пришел отчасти по догадке, а отчасти благодаря сообщению одного недавно выздоровевшего – во многом благодаря молитвам вашего сиятельства – человека, и исходя из чего я имею веские основания думать, что некто плетет тайные интриги.
И хотя это может показаться странным, учитывая, сколь много для него значит быть непосредственно связанным с вашим сиятельством (принимая во внимание и его врагов, и его цели), однако я менее всего опираюсь в этом на какие-либо фантазии, поскольку он – человек настолько полагающийся на свою искусность и ловкость (подобно превосходному лодочнику, который, как вы знаете, подгребая к Вестминстеру, поглядывает на мост), что надеется добиться своей цели и при этом сохранить доброе расположения вашего сиятельства». В постскриптуме Бэкон просил Эссекса сжечь это письмо по прочтении.
Граф внимательно прочитал послание и уничтожил его, однако набросок письма (или его копия) сохранился[256]. Кого Бэкон заподозрил в тайных интригах? Кока, Ролстона, Р. Сесила? И кто был его информатором? Бёрли, Пакеринг? Многие исследователи склоняются к тому, что в интригах Бэкон обвинял Кока, а информацию получил от Пакеринга или Р. Сесила[257].
Спустя неделю Эссекс внезапно исчез из Виндзора, где тогда находился двор. 25 ноября Станден сообщал, что граф «отсутствовал три дня и вернулся сегодня утром около шести часов: это было началом его странной, воровской манеры поведения, сильно смущавшей его приверженцев и доброжелателей. Он специально приезжал поздно, чтобы быть в постели до полудня и ни с кем не разговаривать до обеденного времени».
7 декабря Эссекс снова исчез и новостей о нем не было до шести часов вечера 11 декабря. «Столь длительное отсутствие, – писал Станден, – которого не было все эти годы, явилось причиной сплетен при дворе… и даже когда граф появился, все были в большом возбуждении… По моему мнению, дело м-ра Фрэнсиса [Бэкона] могло быть тому причиной»[258].
Враги Эссекса воспользовались его отсутствием, чтобы распространить сплетню, будто он отправился в Дувр, намекая на возможное бегство за границу. Встревоженная и возмущенная королева приказала послать за ним, если той же самой ночью он не вернется. Но он вернулся, и Елизавета его тепло встретила[259].
Возможно, вся эта загадочная история действительно как-то связана с Ф. Бэконом, хотя, скорее всего, внезапные исчезновения Эссекса обусловлены иными причинами.
Но как бы то ни было, к началу весны 1594 года Эссекс понял, что место генерального атторнея Бэкону не достанется, королева явно склонялась к кандидатуре Э. Кока. 28 марта граф с сожалением пишет своему протеже: «она [Елизавета] сказала, что никто, кроме милорда казначея и меня, не думает, что вы подходите на эту должность»[260]. Однако если Кок будет назначен генеральным атторнеем (что и произошло 10 апреля 1594 года), то освобождается занимавшаяся им с 11 июня 1592 года должность генерального королевского солиситора. Сам Эссекс полагал, что Бэкон заслуживает большего, но выхода не было, и теперь надо было добиваться solicitorship, тем более что серьезных соперников у Фрэнсиса в борьбе за это место не просматривалось. Однако из этого не следовало, что для королевы не было серьезных причин отказывать ему в этой должности. Главными минусами Бэкона (даже если забыть про его выступления в парламенте, вызвавшие гнев Елизаветы) были отсутствие юридического опыта и молодость, в январе 1594 года ему исполнилось «только» 33 года. Высшим елизаветинским чиновникам в день их назначения на главные государственные посты было за сорок, а то и за пятьдесят, и они уже имели большой опыт государственной службы, «after serving an arduous apprenticeship», как выразился Джулиан Мартин[261]. К примеру, Томас Эджертон (Thomas Egerton, 1st Baron Ellesmere; ок. 1540–1617) стал генеральным солиситором в 1581 году, когда ему было за или под сорок, спустя без малого год – генеральным атторнеем, в 1594 году его назначили хранителем свитков (Master of the Rolls), а в 1596-м – лордом-хранителем и в 1603-м – лордом-канцлером[262]. Коку в день назначения генеральным солиситором было сорок лет, а генеральным атторнеем он стал в сорок два года. Исключения весьма редки, скажем – У. Сесил, который стал в тридцать лет госсекретарем при Эдуарде VI[263] и в тридцать восемь – вновь назначен на эту же должность при Елизавете I.
Бэкон был не только сравнительно молод для высоких постов, но он не участвовал в, как бы мы сегодня сказали, громких судебных процессах, он, по словам его противников, «никогда не выступал на поле брани (he had never entered the place of battle)»[264]. Первое значительное выступление Фрэнсиса в суде королевской скамьи состоялось в конце января 1594 года. Впрочем, начало оказалось весьма удачным, и лорд Бёрли поздравил племянника с «first-fruits of his public practice»[265]. Удачными оказались его выступления и в двух других сложных и важных судебных процессах (один из молодых юристов заметил даже, что «Бэкон может оказаться для Кока слишком твердым орешком»[266]). Все это было замечательно, но совершенно недостаточно, чтобы Елизавета решила назначить Фрэнсиса на высокий пост. Тем более что 13 февраля 1594 года начались пасхальные каникулы, продлившиеся до 17 апреля, и суд королевской скамьи не работал.
Итак, к началу апреля 1594 года образовались следующие вакансии на высшие государственные посты:
– хранителя свитков (место освободилось 4 февраля 1593 года, после смерти сэра Джилберта Джерарда (Gilbert Gerard;?–1593), и на него прочили Т. Эджертона, который в итоге и занял этот пост), и
– две вакансии государственных секретарей (одна образовалась еще в апреле 1590 года после смерти Ф. Уолсингема, другая должность официально значилась за Уильямом Дэвисоном (William Davison; 1541–1608), но тот с февраля 1587 по сентябрь 1588 года находился в тюрьме[267], а после выхода из Тауэра был отстранен от государственных дел). Фактически с июля 1590 по июль 1596 года обязанности госсекретаря – в качестве Acting-Secretary – исполнял лорд Бёрли, который с начала 1594 года (если не раньше) начал начтойчиво уговаривать королеву сделать соответствующие назначения. Бёрли предлагал переместить Т. Эджертона с должности хранителя свитков на пост генерального атторнея, Э. Кока – с поста генерального солиситора на освобожденную должность атторнея, Ф. Бэкона назначить солиситором, а госсекретарями сделать сэра Роберта Сесила (сына Бёрли) и сэра Эдуарда Стаффорда[268]. Эссекс решительно воспротивился этим предложениям. Он прямо заявил Роберту Сесилу, что будет добиваться для Фрэнсиса Бэкона места атторнея.
Елизавета же, изрядно разочаровавшаяся в Эссексе, и не допускавшая, чтобы кто-либо вмешивался в то, что являлось ее прерогативой, решила сделать так, как считала нужным, отчасти, но только отчасти, приняв план лорда Бёрли. 10 апреля 1594 года Т. Эджертон стал Master of the Rolls, Э. Кок – генеральным атторнеем, тогда как должности генерального солиситора и госсекретарей остались вакантными.
Однако к этому времени в Лондоне появилась новая talking point: арест личного врача Елизаветы Родриго Лопеса (Rodrigo Lopez; ок. 1525–1594), заподозренного в участии в заговоре с целью убийства королевы.
Братьям Бэкон, особенно Энтони, Лопес был фигурой знакомой. Португальский еврей, обращенный в христианство, он сначала стал личным врачом графа Лестера, затем сэра Фрэнсиса Уолсингема и графа Эссекса, а с 1581 года – королевы, которая предоставила ему монополию на ввоз аниса и сумаха. Кембриджский ученый Габриель Харвей считал его неучем, но признавал умение Лопеса создавать себе репутацию: «он очень хорошо рассказывал о себе как о лучшем [враче] и, используя какую-то еврейскую практику [лечения], сколотил хорошее состояние, приобрел некоторую репутацию как у королевы, так и у лордов и их жен»[269].
Лопес знал пять языков, был в контакте с еврейским сообществом Антверпена, а также с претендентом на португальский трон Доном Антонио, чьим агентом в Лондоне был брат жены Лопеса[270]. Разумеется, Лопес был вовлечен в шпионскую сеть Уолсингема, под контролем которого поддерживал связь с испанскими властями и португальскими националистами. Но, как и многие, занимавшиеся разведкой, Лопес ухитрялся состоять на жалованьи двух противоборствующих сторон, в данном случае – и Англии, и Испании. Эссекс, после смерти Уолсингема, предложил португальцу работать на него, на что тот ответил: «Милорд, это очень серьезное и опасное дело, сейчас вы в фаворе, но как долго это будет продолжаться – неизвестно. Вы можете умереть и тогда меня обвинят в измене»[271]. Однако королева одобрила идею Эссекса привлечь ее врача к разведывательным операциям и обещала Лопесу вознаграждение за службу. В итоге, Лопес согласился.
Но вскоре граф разочаровался в новом агенте, поскольку выяснилось, что тот сообщал информацию Эссексу лишь во вторую, а то и в третью очередь, предпочитая сначала делиться ею с лордом Бёрли или с королевой. Поэтому Эссекс выглядел глупо, когда приносил Елизавете сведения, ей уже известные. А когда граф узнал, что Лопес в подпитии рассказал Дону Антонио и еще одному испанцу, агенту Эссекса, как намедни вылечил графа от венерической болезни, последний поклялся отомстить врачу. Вскоре такой случай Эссексу представился.
В середине октября 1593 года по подозрению в продаже английских секретов Испании был арестован португалец Феррера де Гама (Ferrera da Gama). Эссекс стал перехватывать всю корреспонденцию португальских подданных, находящихся в Англии. Из полученных документов он вскоре узнал, что Лопес является участником какого-то заговора. На допросе Феррера признался, что он и его сообщники хотели добиться мира с Испанией, и Лопес был участником тайных переговоров.
В пятницу 21 января 1594 года врач был арестован и допрошен в Бёрли-хаусе. Пока лорд Бёрли, Эссекс и Р. Сесил вели допрос, в доме Лопеса проводился обыск. Однако никаких компрометирующих врача бумаг там не нашли. В конце дня Р. Сесил отправился в Кэмптон-корт к королеве, чтобы сообщить ей, что «свидетельств преступных намерений» со стороны Лопеса найдено не было. И когда Эссекс в тот же вечер встретился с Елизаветой, уже вернувшейся в Лондон, он понял, что Сесилы «успели все ему испортить, поскольку королева, обращаясь к нему, назвала его безрассудным и легкомысленным юнцом, начавшем дело против бедняги, вину которого он не в силах доказать» и в невиновности которого она вполне уверена[272]. После этого Эссекс, любивший театральные жесты, на два дня заперся в своем доме.
Прибыв в Эссекс-хаус, он сразу прошел в кабинет, не заметив ожидавшего его в гостиной Стандена. Спустя час Эссекс вышел из уединения и, увидев гостя, спросил, почему тот так плохо выглядит. Станден сообщил, что уже давно был бы в постели, если бы Энтони Бэкон не попросил его срочно передать графу полученные из придворных кругов хорошие новости относительно Фрэнсиса Бэкона. В чем именно состояли эти новости – неизвестно, но наверняка речь шла о перспективах служебного продвижения Фрэнсиса. Эссекс воспринял информацию весьма благожелательно и пообещал завтра же, в субботу, поговорить с королевой.
Но к ней он отправился только в воскресенье, 23 января. После аудиенции Эссекс признался Стандену, что королева «очень непостоянна в этом деле, она говорит то да, то нет», причину чего граф усматривал в происках его «могущественных врагов»[273].
29 января Лопес, до того содержавшийся в Эссекс-хаусе, был переведен в Тауэр и на следующее утро, допрошенный Эссексом и Р. Сесилом, признался, по словам Стандена, «более чем достаточно»[274]. Эссекс и Сесил вместе отправились ко двору в одной карете, и по дороге поссорились из-за назначения Фрэнсиса Бекона, который в то время весьма успешно выступал в суде королевской скамьи по ряду сложных дел, что не прошло мимо внимания королевы и ее окружения.
Между тем на 28 февраля 1594 года был назначен суд над Лопесом. К началу процесса нужно было подготовить массу бумаг, изучить перехваченные документы, некоторые из которых были зашифрованы. Бэкон активно помогал Эссексу, в частности, в расшифровке испанской корреспонденции, используя знания и навыки, полученные в годы работы в посольстве Полета. Кроме того, Эссекс поручил Бэкону составить обоснование процесса для правительства. Фрэнсис, неоднократно писавший для графа политические сочинения, представил весьма мрачный очерк о предательских намерениях Лопеса и других заговорщиков, явно предназначенный для публикации. В этом сочинении он утверждал, что испанский король действует против «христианской веры, вопреки природе и законам наций, военным и гражданским, против правил морали и политики»[275]. Однако Бёрли счел этот памфлет чрезмерно резким и труд Бэкона не был напечатан. Другая брошюра, написанная по заказу Бёрли, по-видимому, Уильямом Уэйдом (Sir William Wade (or Waad); 1546–1623) и Р. Сесилом, имела более сдержанный характер[276].
В итоге, по результатам судебного разбирательства, в котором тон задавали Э. Кок и Эссекс, Лопес был приговорен к смертной казни. Граф хвастливо уверял всех, что «обнаружил самую опасную и гнусную измену»[277]. Но королева, даже после вынесения приговора, продолжала сомневаться в виновности своего врача и откладывала экзекуцию до начала июня.
Вернемся, однако, к служебной карьере Фрэнсиса. Итак, Т. Эджертон в начале апреля 1594 года стал хранителем свитков (Master of the Rolls), а Э. Кок генеральным атторнеем, что в принципе давало возможность Ф. Бэкону, если на то будет воля Ее Величества, занять пост генерального солиситора. Р. Сесил, Т. Эджертон и, разумеется, Эссекс поддерживали такое назначение. Однако королева медлила с решением, и Эссекс продолжал при каждом удобном, с его точки зрения, случае напоминать ей о должности для своего protégé. Замечу, для графа, как, впрочем, и для Елизаветы, речь шла не только о продвижении креатуры Эссекса, но об отношениях между властной королевой и ее строптивым фаворитом, ибо если она упорно отказывается пойти навстречу настойчивой просьбе графа (ведь он же рекомендовал ей отнюдь не случайного человека и не на такую уж, по его меркам, высокую должность), то в его глазах это означало, что она игнорирует его просьбы и ее доверие к нему тает, а следовательно, времена, когда Эссекс, по выражению Стандена, «мог уладить все (he hath managed all)»[278], уже прошли.
В ответ на речи графа по поводу должности Бэкона Елизавета игриво ответила, что захотела встретиться с Эссексом не по этому делу, а вопрос о назначении Фрэнсиса она будет обсуждать, когда граф придет к ней, а не она к нему. Когда же Эссекс стал возражать, она закрыла ему рот.
Во время следующей встречи королева прямо заявила графу, что он просит за Бэкона слишком горячо и, если бы он был более «гибким (yielding)», она скорее бы пошла ему навстречу[279].
Вместе с тем сдержанное отношение королевы к Ф. Бэкону (она даже вернула ему, правда, со словами глубокой благодарности, ювелирное украшение, которое он послал ей в подарок), не мешало Ее Величеству активно использовать его знания и таланты, когда речь заходила о раскрытии заговоров и других государственных преступлений. А услышав, что Фрэнсис выразил желание отправиться в путешествие на континент, королева с раздражением обратилась к своим советникам: «Почему? Ведь у меня еще нет солиситора. Может, у кого-то есть кандидатура?» И добавила, что, если Бэкон будет так себя вести, она «скорее перероет всю Англию в поисках солиситора, нежели назначит его». И далее последовал перечень ее благодеяний по отношению к Бэкону, правда, весьма короткий и неопределенный, типа «I have used him in my greatest causes»[280].
Надо сказать, что на Бэкона елизаветинские тирады особого впечатления не произвели, он знал – ее слова обращены не столько к нему, сколько к Эссексу. «Она больше сердится на него, чем на меня. Я же в собственном деле играю самую незначительную роль», – прозорливо заметил кандидат на должность секретаря Звездной палаты. В письме Р. Сесилу он выразил надежду, что королева «не обидится, если, не будучи в состоянии выдерживать свет Солнца, он уйдет в тень»[281]. И удалился в Твикнем-парк, где вдали от двора сумел поправить свое здоровье.
«Говоря откровенно (plainly), – писал он Бёрли, – хотя, быть может, напрасно (vainly), я не думаю, что обычная юридическая практика, а не служба королеве в какой-либо должности, принесет много пользы скромному таланту, которым наградил меня Господь»[282]. Причину своих неудач он видел в тайных происках Р. Сесила, поддержку которого считал показной, что, возможно, в какой-то степени соответствовало истине. Во всяком случае, отношения братьев Бэконов, особенно Энтони, с Сесилами в середине 1590-х годах сильно испортились. Фрэнсис высказал Р. Сесилу свое недовольство, а также сообщил тому ходившие при дворе слухи, будто он, сэр Роберт, был подкуплен «мистером Ковентри». Однако вскоре Бэкон понял, что зашел слишком далеко и может потерять расположение старшего Сесила. Чтобы смягчить ситуацию, Фрэнсис написал лорду Бёрли примирительное письмо от 21 марта 1594 года, фрагмент которого я процитировал выше. В нем он, кроме жалобы на то, что так и не занял должности, отвечающей его талантам, просил прощение у лорда-казначея за «чрезмерную доверчивость к пустым слухам» по поводу его сына и высказал надежду, что его сиятельство припишет это не его, Бэкона, «предрасположенности (inclination)» (Фрэнсис обошелся без прилагательного), но незавидному положению «просителя, утомленного морской болезнью»[283], в котором оказался.
Елизавета продолжала тянуть время и не допускала, чтобы до принятия ею окончательного решения по должности солиситора кто-то из претендентов сходил с дистанции. Все соперники должны были продолжать борьбу за место. Она умела и любила играть подданными. Тем более что с Эссексом это было несложно в силу полной предсказуемости его поведения: сначала он делал глупость, затем получал нагоняй от королевы с бурным объяснением, после чего граф дулся, покидал двор и запирался у себя дома или в имении, симулируя болезнь, а потом писал жалостливые письма Ее Величеству. Бэкон же был устроен не столь просто, а потому был не столь предсказуем. Может быть, поэтому Елизавета сдерживала его, как бы сейчас сказали, карьерный рост. С недалеким графом ей было проще, а когда требовался умный совет, ей достаточно было обратиться к лорду Бёрли.
Но и фавориты, зная ее слабости, играли с ней. К примеру, Уолтер Рэли в 1591 году имел неосторожность тайно, без разрешения королевы, жениться. Это могло стать и со временем стало поводом для скандала. Но Рэли не просто женился, он заключил брак с фрейлиной Елизаветы Элизабет Трокмортон. Причины просты: любовь Уолтера и беременность Элизабет. В 1592 году ревнивая стареющая королева обо всем узнала и отправила Рэли сначала под домашний арест, а в июне этого года в Тауэр. Рэли обращается за помощью в Р. Сесилу, умоляет королеву простить его, но все бесполезно. Он пишет ей стихи (бандит… простите, моряк и путешественник Рэли был еще замечательным поэтом и писателем):
Я знать не знал, что делать мне с собой,
Как лучше угодить моей богине:
Идти в атаку иль трубить отбой,
У ног томиться или на чужбине,
Неведомые земли открывать,
Скитаться ради славы или злата…
Но память разворачивала вспять —
Грозней, чем буря, – паруса фрегата[284].
Все это прекрасно, но обиженную королеву складным поэтическим словом не прошибешь, нужно средство посильнее. И Рэли повезло. Выяснилось, что английские корабли, среди которых были и принадлежавшие сэру Уолтеру, захватили богатую добычу – португальскую карраку «Madre de Dios», груженную пряностями, золотом, черным деревом, драгоценными камнями и шелками. И Рэли, и королева были пайщиками этой корсарской флотилии. Соответственно, Ее Величеству полагалась доля от полученной добычи. Королеве сообщили, что ее доля составляет примерно 10 000 фунтов. Это была явно заниженная сумма. И тогда Рэли из Тауэра пишет ей письмо, в котором предлагает 100 тысяч фунтов, причем, по его уверениям, исключительно из «искреннего желания услужить ей»[285]. Правда, в итоге он ей отдал 80 тысяч, но все равно «это более, чем когда-либо случалось кому-то преподнести Ее Величеству в дар»[286]. Дар был оценен, Рэли вышел из Тауэра и стал членом парламента[287].
Ф. Бэкону так не везло, он не был пиратом. 5 ноября 1595 года королева вручила патент на должность генерального солиситора сэру Томасу Флемингу (Sir Thomas Fleming; 1544–1613).
Когда граф Эссекс узнал, что должность генерального солиситора Ф. Бэкону не светит, он немедленно отправился к своему protégé. Эссекс чувствовал себя виноватым, что не сделал для Фрэнсиса все, что мог. «Я умру, – сказал граф в отчаянии, – если не сделаю хоть что-то для вашего благополучия (fortune). Не отказывайтесь принять от меня кусок земли, который я вам дарю»[289]. Речь шла о Твикнем-парк (Twickenham-Park).
Немного подумав, Бэкон ответил Эссексу: «Что касается моего благополучия, то это не главный вопрос, но предложение вашего сиятельства напомнило мне, что говорили, когда я был во Франции, о герцоге Гизе – он был самый большой ростовщик во Франции, потому что превратил все свои земли в облигации; имея в виду, что он не оставил себе ничего, кроме нескольких верных ему людей. Сейчас милорд, я не дам вам возможность повторить его поступок, не превращайте столь большими подарками ваше состояние в облигации, ибо тогда вы обнаружите вокруг себя много плохих должников»[290].
Однако Эссекс не внял этому мудрому предостережению и продолжал настаивать. В итоге Бэкон согласился, но заметил: «Милорд, я вижу, что должен-таки стать вашим вассалом (homager) и взять землю, которую вы мне дарите. Но знаете ли вы порядок вассальной присяги (homage) согласно закону? Она подразумевает сохранение верности королю и другим лордам, а потому, милорд, я не смогу быть вашим в большей степени, чем я был ранее… и если я стану богатым человеком, вы позволите мне возвратить ваш дар некоторым вашим последователям, не получившим награды»[291].
Подарок Эссекса, который Бэкон потом продал за 1800 фунтов, позволил последнему чувствовать себя в материальном отношении много уверенней, чем раньше. Кроме того, у Фрэнсиса появилось время спокойно оценить сложившуюся ситуацию. Неполучение должности он сравнил с удалением больного зуба («я был рад, когда [в детстве] это было сделано»[292]). Единственное, о чем он жалел, так это о потере уймы времени, которое «можно было посвятить лучшим целям»[293].
Вместе с тем эта история, по крайней мере в том виде, как она была рассказана самим Бэконом, показывает, что он всегда – вежливо, но твердо – держал дистанцию между собой и графом, понимая, что чрезмерное сближение с Эссексом может стать политически опасным.
И действительно, дела его патрона шли не лучшим образом. В ноябре 1595 года в Нидерландах была опубликована посвященная графу книга, затрагивавшая запретную в Англии тему престолонаследования после смерти Елизаветы. «Книга была неприятна Елизавете по многим причинам: потому что напоминала ей о возрасте и скорой смерти, потому что автор называл законной претенденткой на английскую корону испанскую инфанту и не в последнюю очередь потому, что вредная книга оказалась официально посвящена графу Роберту Эссексу. Он и сам был поражен этим неожиданным посвящением и считал это происками иезуитов, решивших скомпрометировать его в глазах королевы»[294]. Елизавета так рассердилась на Эссекса, что тому пришлось срочно впасть в меланхолию и долго не выходить из дома. Но в итоге она поверила в его невиновность.
В 1596 году Эссекс, объединившись с адмиралом Чарльзом Ховардом и Уолтером Рэли, предпринял экспедицию с целью захвата Кадиса. План был смелый и в случае удачи сулил богатую добычу. Однако Елизавета отнеслась к этой затее весьма прохладно. Она, как всегда, думала о расходах и не собиралась давать ни пенни. Но фавориты убедили королеву, и она, хоть и неохотно, согласилась пожертвовать из казны пятьдесят тысяч фунтов стерлингов на реализацию их плана. Этих денег было мало, и тогда Эссекс добавил свои. В июне 1596 года эскадра, направляемая Ховардом и Рэли, с большим десантом, которым командовал Эссекс, двинулась к берегам Испании. Кадис взяли без труда, но желанной добычи там не оказалось, еле-еле хватило на выплаты солдатам и матросам. Кончилось тем, что главари экспедиции перессорились и отправились восвояси. (Задержись они еще ненадолго, и огромная добыча сама приплыла бы к ним в руки в виде испанского флота с серебряными слитками.) Эссекса в Лондоне встречали с триумфом. Все, кроме Елизаветы. А чему, собственно, ей радоваться? Королеву обуревали не великодержавные эмоции, а забота о государственной казне, тогда как привезенная добыча – меньше, чем на 13 тысяч фунтов – не покрывала ее расходов на экспедицию. Все нагрели руки на этом походе, кроме нее. По Лондону ходили слухи о привезенных золотых цепях, ящиках с ртутью, дорогих тканях, португальских винах, да и сами испанцы утверждали, что потеряли несколько миллионов. И где все это?
Не меньшее неудовольствие королевы вызывали бурные восторги, щедро расточавшиеся Эссексу в народе. Слава подданного, даже фаворита, не должна затмевать славу монарха.
Уже в Плимуте граф получил письмо королевы, в котором она описывала его миссию как «подвиг чести и победу над врагом, принесшую бо́льшую добычу армии, чем нам (т. е. госказне. – И. Д.)»[295]. Чуя неладное, Эссекс помчался в Лондон. Там на приеме у Елизаветы его ждали не горячие восторги, но холодная отповедь. Елизавета запретила печатать отчет о победе под Кадисом, хотя пропагандистский памфлет был уже готов. Эссекс, как человек недалекого ума и весьма поверхностных чувств (в том числе и патриотических), никак не мог понять, что происходит.
Но кое-что он оценил сразу. Во время его отсутствия Сесилы многого добились. После многолетних проволочек королева назначила Роберта Сесила государственным секретарем, а его друга – сэра Джона Стэнхоупа (John Stanhope; ок. 1549–1621), – казначеем королевской палаты. Однако, чтобы утешить Эссекса, Елизавета сделала его дядю сэра Уильяма Ноллиса (William Knollis; ок. 1545–1632) членом Тайного совета и контролером финансов королевского хаусхолда. По мнению Энтони Бэкона, последние назначения должны были уравновесить политическое усиление Сесилов.
Понадобились трезвый взгляд и красноречие Ф. Бэкона, чтобы объяснить графу ситуацию. По мнению Фрэнсиса, «склонить королеву на свою сторону» можно, но добиваясь ее «благосклонности или приязни». В данной ситуации необходимо использовать «иное соответствие и покладистость»[296]. Ведь кто такой Эссекс в ее глазах? «Неуправляемая натура, человек, который пользуется ее привязанностью к нему и осознает это; человек с состоянием, не соответствующим его величию, популярный, имеющий в своем подчинении множество военных… Я спрашиваю, может ли возникнуть более опасная картина в воображении любого монарха, а тем более женщины на троне?»[297] И пока королева будет видеть его (Эссекса) именно в таком образе, его сиятельство не найдет у Ее Величества «ничего, кроме стремления держать такого подданного в состоянии подавленности и униженности, пресекая все его действия и выражая недовольство ими, умаляя и подрывая его заслуги, с презрением отмечая его недостатки и придираясь к его манере поведения; хорошие манеры, воспитанность и мужество – все это будет оборачиваться против него… [она будет стараться] подчинить его и отвлечь от него тех, кто колеблется; навязать ему постылые службы и обязанности, подорвать его репутацию, оскорбить его и накормить пустыми разговорами и демонстрациями, отстранить от участия в серьезных делах… и рисковать его головой в опасных и безнадежных предприятиях… Такие инструменты никогда не подводят государей»[298].
Отвечая на главный вопрос графа – «так что же ему делать?», – Бэкон советовал Эссексу не давать повод думать о себе как о человеке неуправляемом, своенравном и безрассудном упрямце (совет совершенно неподходящий, ведь именно таким Эссекс и был!). Бэкон настоятельно советовал ему перестать «избегать сходства» с Лестером или сэром Кристофером Хаттоном[299]. «В ваших отношениях с королевой, – уговаривал графа Бэкон, – вам принесет больше пользы, если вы будете при каждом удобном случае ссылаться на них как на примеры и образцы»[300].
В разговорах с королевой Эссексу, по мнению Бэкона, следует избрать более доверительный тон и говорить с ней в более «правдивой манере (oratione fida)»[301]. Что же касается его военных успехов, то всякие восторги по этому поводу следовало бы оставить в Плимуте. Слава сама его найдет. Королева предпочитает мир и спокойствие, ненавидит перемены, поэтому не надо демонстрировать ей свое рвение и стремление к подвигам.
И не надо бороться за высокие посты графа-маршала и смотрителя артиллерии (которые Эссекс таки получил в 1597 году). Вполне достаточно должности лорда-хранителя личной печати – «прекрасные почести, спокойное место и тысяча фунтов в год жалованья», и кому как не фавориту королевы, несущему ее образ в своем сердце, хранить оный и на ее личной печати. И тогда у Ее Величества никогда не возникнут подозрения, будто ее избранник, мало того, что неуправляем в своих поступках, так еще и жаждет воинского величия (martial greatness)[302].
Конечно, популярность Эссекса сама по себе куда как хороша, но обращаться с ней следует крайне осторожно («tenderly», как выразился Бэкон), она не должна затмевать популярность Ее Величества, а потому чрезмерно вспыхнувшую «popular reputation» надо гасить, но, разумеется, «verbis and not rebus» – только на словах, тогда как на деле следует активно пожинать плоды народной любви[303].
«Используйте в разговорах с королевой все возможности, чтобы горячо и с негодованием высказаться против [собственной] популярности и стремления к ней, порицайте в этом всех остальных; но при этом спокойно идите вашей дорогой славы к общему благу, что вы и делаете. По этой причине я не советую вам влезать в монополии или обременять себя какой-либо иной зависимостью. Разве что в парламенте ваше сиятельство будет высказываться за выделение денег на войны, что станет для вас благом»[304].
«И наконец, – буду откровенен с вашим сиятельством, – ничто не сможет заставить королеву или весь мир думать, будто вы приходите к ней, предусмотрительно заботясь о вашем благосостоянии, если вы перемените некоторых ваших служащих»[305], поведение которых многим кажется подозрительным.
И последнее, что посоветовал проницательный и циничный Бэкон своему патрону в этом очень откровенном письме: «уступить дорогу какому-нибудь другому фавориту», убедившись, что «он не испытывает ничего дурного или опасного по отношению к вам»[306].
Фактически Бэкон предложил своему патрону заняться полезным государственным делом, перестав играть в войну, наивно полагая, что он сможет, как потом скажет герой Бена Джонсона, «уничтожить всех испанцев одной своей дворянской персоной». Иными словами, Бэкон предложил Эссексу сделать то, на что тот был совершенно не способен. Прежде всего граф не мог взглянуть на себя и на ситуацию, в которой оказался, глазами Елизаветы. А уж о том, чтобы уступить место фаворита кому-нибудь другому – и речи быть не могло. Поэтому советы Бэкона были мудрыми, но бесполезными, и он это понимал.
Разумеется, Бэкон прекрасно разбирался в механизмах власти и психологии властителей, в частности Елизаветы, тогда как та всегда «тонко чувствовала ту меру унижений и обид, которую были способны вынести ее фавориты»[307]. Она вернула графа ко двору. Но тут начались новые испытания.
Штурм Кадиса больно ударил по самолюбию испанского монарха. Зимой 1596/97 года пошли слухи, что Филипп II готовит морские силы против Англии. В свою очередь Елизавета планировала нанести два удара по испанскому флоту. Участие Эссекса в планируемой операции было под вопросом. В процессе подготовки флота королева имя Эссекса не упоминала. В итоге она предложила ему разделить командование с Томасом Ховардом и Уолтером Рэли. Эссекс, как и следовало ожидать, отказался, за что получил нагоняй от королевы, после чего, как водится, заперся в своем дворце и просидел там две недели.
Как раз в это время граф получил неожиданный подарок от Бэкона – только что отпечатанный экземпляр первой книги Фрэнсиса «Опыты, или Наставления нравственные и политические». До того «Опыты» ходили в рукописных копиях, и возникла угроза появления пиратской версии. Бэкон поторопился с изданием, и 7 февраля 1597 года его сочинение было выставлено на продажу по цене 20 пенсов.
«Опыты» быстро обрели популярность. Казалось, было естественным посвятить их Эссексу, многолетнему патрону автора, тем более что мудрость бэконовских изречений могла бы пригодиться графу в его выступлениях и в беседах с королевой. Однако Бэкон был слишком хорошо информирован о шаткой позиции графа при дворе, чтобы делать тому подарок на глазах у всей придворной публики. «Опыты» были посвящены Энтони, «верному и любимому брату» Фрэнсиса, с трогательным предисловием:
«Любезный брат мой! Я поступаю ныне подобно тем владельцам садов, которые, имея плохих соседей, собирают плоды, прежде чем они созреют, опасаясь, чтобы их не разворовали. Эти плоды моих размышлений готовы были выйти в свет. Задержать их выход было бы хлопотно и могло подать повод к толкам; пустить их на волю судеб значило бы подвергнуть их опасности искажения или приукрашивания, как вздумалось бы любому их издателю. Вот почему я почел за лучшее издать их самому так, как они некогда вышли из-под моего пера, что не грозит никакими неприятностями, разве что автора их упрекнут в слабости. Я всегда был того мнения, что изъятие своих произведений из обращения (за исключением особых случаев) может быть поступком столь же тщеславным, как и навязывание их читателю. Так что я в этом случае сам явился себе цензором и не нашел их ни в чем противными религии или же вредными для нравов, но, скорее, как кажется мне, целительными. Единственно, почему я выпускаю их неохотно, это потому, что они будут подобны новым полупенсовым монетам: серебро в них полноценно, но монеты очень уж мелки. Но раз уж они не остались со своим создателем, а хотят гулять по свету, я представляю их тебе, как ближайшему мне по крови, посвящая их, каковы они есть, нашей любви; она во мне так сильна (уверяю тебя), что я иной раз желаю себе твои недуги, дабы ум твой, столь деятельный и сильный, мог служить Ее Величеству, а я имел возможность посвятить себя всецело созерцанию и занятиям, которые всего более мне по душе»[308].
Все акценты расставлены умно и точно: Энтони представлен фигурой социально беспомощной, но желающей активно служить королеве, Фрэнсис же позиционирован как человек, мечтающий проводить время в созерцательных занятиях. Но это для публики, и в основном придворной.
Посылая Эссексу экземпляр книги брата, Энтони пишет в сопроводительном письме от 8 февраля 1597 года: «В силу нераздельной и почтительной любви к вам со стороны как моей, так и моего родного брата, кои связанны с вашим сиятельством бесконечным числом уз, я осмелюсь представить вашему взгляду и вкусу те плоды, которые мой брат вынужден был поторопиться собрать еще не созревшими, чтобы предотвратить их воровство. И потому я, как и мой брат, смиренно просим ваше сиятельство принять в знак нашей взаимной неколебимой братской привязанности сочинение, украшенное посвящением мне, с тем, что ваше сиятельство, в чьем распоряжении и повелении я полностью и ненарушимо поклялся пребывать и с которым я связан по принадлежности и по праву, позволит, по вашей благородной и исключительной доброте по отношению к нам обоим, сначала перенести посвящение мне на ваше сиятельство, а затем смиренно просить вашего благородного принятия сего дара и самого достойного покровительства»[309].
Таким образом, Энтони призывает Эссекса любить обоих братьев, но одновременно распространяет посвящение «Опытов» и на графа, в распоряжении которого он всецело находится. Кстати, не исключено, что оба текста – посвящение «Опытов» Энтони и письмо последнего Эссексу – вышли из-под одного пера.
25 февраля 1597 года Эссекс помирился с королевой, но 4 марта рассорился с Робертом Сесилом, после чего, пользуясь испытанным приемом, покинул двор, правда, на этот раз граф удалился не в свой тихий Уонстед, что на восточных подступах к Лондону, а в Уэльс. Два дня спустя умер лорд Кобэм (Sir William Brooke, 10th Baron Cobham; 1527–1597), что спровоцировало новую ссору, на этот раз по поводу назначения губернатора Пяти портов (группы портов в юго-восточной Англии, с особыми привилегиями: Дувр, Сандвич, Ромни, Гастинс, Хайт). На это место претендовал сын покойного, Генри, но Эссекс хотел, чтобы должность досталась сэру Роберту Сидни. Когда же королева твердо заявила о своей поддержке младшего Кобэма, граф ответил, что у него есть причины ненавидеть Кобэма, поскольку тот его оскорблял, и «если Ее Величество окажет ему [Кобэму мл.] эту честь, у меня будет право думать, что она мало расположена ко мне»[310]. Елизавета на такой шантаж не поддалась и назначила Г. Кобэма. Эссекс уже готов был по обыкновению покинуть двор, но по дороге встретил лорда Бёрли, который убедил его поговорить с королевой наедине. Мудрый совет опытного придворного дал хороший результат: Эссексу была предложена должность Смотрителя артиллерии (Master of the Ordnance), которую он с удовольствием принял.
Тем временем Ф. Бэкон активно искал новых патронов. В частности, он написал лорду Бёрли, что готов служить Ее Величеству секретарем Звездной палаты безвозмездно. Но из-за болезни Бёрли и по другим причинам предложение Бэкона не было принято.
Когда указ о новом назначении Эссекса был подписан (18 апреля 1597 года), Фрэнсис решил напомнить графу, что, поскольку тот своего добился, теперь самое время позаботиться и о своих сторонниках. Но графу в тот момент было не до Бэкона. Он задумал экспедицию к Азорским островам, чтобы подстеречь там испанские корабли с золотом. Однако его затея провалилась. Экспедиция не принесла ему ни чести, ни славы, ни добычи, только тяжелые обвинения со стороны казначейства и самой Елизаветы.
Мало того что Эссексу пришлось пережить неприятный разговор с королевой, смириться с производством адмирала Ховарда в графы и назначением Роберта Сесила канцлером герцогства Ланкастер (оба были врагами Эссекса), да еще Ф. Бэкон изволил сказать ему колкость: «Милорд, когда я впервые пришел к вам, я обратился к вам как к врачу, который желает вылечить болезни государства; но сейчас я убеждаюсь, что вы подобны тем врачам, которые предпочитают держать своих пациентов в неудовлетворительном состоянии, чтобы всегда быть нужными»[311].
От фиаско, которое Эссекс потерпел во время экспедиции к Азорским островам, граф так и не оправился: его психологическая связь с реальностью начала ослабевать, он становился все более подозрительным и грубым, участились резкие перепады настроения – от головокружительных приступов необоснованного оптимизма к спазмам черной депрессии.
Пока Эссекс отсутствовал (осень 1597 года) Бэкон нашел неплохой, как ему казалось, способ улучшить свои дела. Выше уже упоминалось, что Фрэнсис был первым кандидатом на должность секретаря Звездной палаты. Тогдашний секретарь Уильям Милл (W. Mill) попал под подозрение в коррупции и вот-вот мог лишиться должности. В принципе, назначение в палату было бы неплохим шагом для дальнейшей карьеры, но, как заметил Фрэнсис, эта должность «могла улучшить мои перспективы, но не заполнить мой амбар»[312], а «амбар» у него был, хоть и пустой, но обширный.
И тогда Бэкон предложил Т. Эджертону, который с 1596 года совмещал должности хранителя свитков и лорда-хранителя, сделку: Эджертон передает ему должность хранителя свитков, а Бэкон откажется от места секретаря Звездной палаты в пользу сына Эджертона Джона. Конечно, надо еще, чтобы такую «рокировку» одобрила королева, но почему не попробовать. Однако этот замечательный проект реализовать не удалось, поскольку, во-первых, Эджертона назначили судьей в деле Милла, а во-вторых, в ходе разбирательства было решено, что последний невиновен.
Когда рассмотрение дела Милла еще только готовилось, Елизавета спросила у Бэкона, – который накануне выступал в парламенте против депопуляции страны и огораживаний, – что он думает о кандидатурах судей и советников для ведения этого дела. На что Бэкон ответил: «Мадам, мое мнение хорошо известно. Я против всяких огораживаний, и особенно против огораживания правосудия»[313]. Красиво сказано!
В октябре 1597 года собрался очередной парламент. В отличие от предыдущего, он проходил спокойно. Не было попытки лордов диктовать решения нижней палате, не было давления на коммонеров со стороны королевы. 24 октября лорд-хранитель выступил с речью, которая была близка сердцу Бэкона – необходимо сократить число законов, многие из которых уже устарели, а некоторые были малопонятны и противоречивы.
Он активно участвовал в заседаниях, но память о его неудачном выступлении в 1593 году была еще жива, поэтому в этот раз Бэкон решил не нагнетать страсти и выступил в поддержку субсидий.
Между тем Эссекс по возвращении из безрезультатной экспедиции к Азорам не появлялся ни в парламенте, ни при дворе почти два месяца, сказавшись очень больным. Впрочем, как только он узнал, что Елизавета сделала его графом-маршалом, его самочувствие внезапно улучшилось, и в конце декабря он показался на публике.
Среди обилия проблем, занимавших королеву в середине 1590-х годов, пожалуй, более всего ее волновала ситуация в Ирландии, где уже три года продолжалось восстание. Внезапная смерть Томаса Бурга (Thomas Burgh, 3rd Baron Burgh; ок. 1558–1597) в октябре 1597 года оставила армию в Ирландии без командующего. Бэкон считал Эссекса вполне подходящей кандидатурой на эту должность, что несколько странно, поскольку Фрэнсис отнюдь не преувеличивал полководческих талантов своего благодетеля. Но, возможно, он решил рискнуть: а вдруг миссия Эссекса окажется успешной. Тогда положение графа – если он не наделает глупостей – укрепится, а следовательно, заметно возрастут шансы Бэкона занять какую-либо придворную или государственную должность.
Сам же граф колебался. С одной стороны, он желал возглавить армию и покорить Ирландию, но с другой, наученный печальным опытом, не желал оставлять двор, где его противники смогут укрепить свое положение за время его отсутствия. В ходе одного из споров о лорде-депутате Ирландии, проходившем в присутствии королевы, раздраженный Эссекс повернулся к ней спиной и пробормотал что-то непочтительное в адрес Ее Величества. Елизавета, услышав его слова, немедленно наградила графа оплеухой. Тот непроизвольно схватился за шпагу, но тут между ним и королевой встал лорд-адмирал Ноттингем (Чарльз Ховард). Эссекс удалился, сказав, что не стерпел бы такого даже от самого Генриха VIII. Когда именно произошел этот инцидент, точно неизвестно. Скорее всего, в июне или июле 1598 года. Около пяти месяцев королева ждала от Эссекса извинений, но безуспешно. Т. Эджертон пытался образумить графа, но получил в ответ резкую отповедь: «пусть тот, кто в своей близости к властителям ищет презренной пользы, не замечает оскорблений» и т. д.[315], он же, граф Эссекс, которому нанесли незаслуженную обиду, не смирится.
А что, собственно, произошло? Эссекс нагрубил старухе-королеве, та влепила ему затрещину. Граф, вместо того чтобы извиниться, обиделся и занял позу поборника рыцарского достоинства и противника притеснений со стороны властителей[316].
4 августа 1598 года умер лорд Бёрли, верой и правдой служивший Елизавете более сорока лет. Она тяжело переживала его кончину. Эссекс с унылым выражением на лице появился на похоронах, но примирение с королевой произошло позднее, примерно месяц спустя, по случаю чего Бэкон написал графу: «Я убежден, что из всех ваших затмений, это было самое длинное и оно станет последним»[317].
Что касается событий в Ирландии, то Фрэнсис всячески подчеркивая, что находится «в стороне от этого дела»[318], тем не менее заметил при случае, что действовать там можно не только силой, но и переговорами, а также путем сокращения злоупотреблений. Однако мирно уладить конфликт не удалось.
В августе 1598 года английские войска потерпели серьезное поражение в сражении при Йеллоу-форде (2 000 убитых). Нужно было принимать срочные меры. И Елизавета решает-таки назначить Эссекса главнокомандующим.
27 марта 1599 года граф во главе 17-тысячной армии (16 000 пехотинцев и 1300 всадников) вышел из Лондона под ликующие крики толпы. У. Шекспир включил в пьесу «Генрих V», над которой тогда работал, несколько строк, предвкушая победное возвращение Эссекса из Ирландии:
Когда бы полководец королевы
Вернулся из похода в добрый час —
И чем скорее, тем нам всем отрадней! —
Мятеж ирландский поразив мечом.
Какие толпы, город покидая,
Его встречали б!..[319]
Однако при дворе многие отнеслись к назначению Эссекса лордом-лейтенантом Ирландии с опасением. Один из придворных наставлял Джона Хэрингтона (Sir John Harington; 1561–1612), известного в свое время литератора и крестника королевы[320], сопровождавшего графа в походе: «он (граф) идет впереди не для того, чтобы служить королеве, но для удовлетворения своего чувства мести»[321].
Позднее Бэкон писал, что расхождения между ним и графом со временем углубились, и «в течение полутора лет, предшествовавших походу его сиятельства в Ирландию, меня не звали и со мной не советовались, как в былые времена»[322]. Поэтому для Бэкона стало полной неожиданностью желание Эссекса перед отбытием узнать мнение своего советника об этом предприятии.
«Я не только разубеждал его, но и протестовал против этой затеи»[323], – уверял впоследствии Бэкон. Вразумляя графа, он ссылался на исторические примеры, напоминал о природных союзниках свободолюбивых ирландцев – лесах и болотах. «Но видит Бог, – сокрушался Фрэнсис, – моим доводам было открыто только его ухо, но не сердце»[324].
Такова была версия событий, изложенная Бэконом в 1604 году, когда графа уже не было в живых, а его бывшему protégé было выгодно подчеркнуть свою связь с Эссексом.
Судя по другим источникам, Бэкон, когда граф пытался выяснить его мнение о предстоящем походе в Ирландию, старательно отмалчивался. А когда Эссекс стал настаивать на прямом ответе, отделался «несколькими беспорядочными строчками»[325], из которых, однако, можно было понять, что Фрэнсис предупреждал своего патрона: «то будет не амбициозная война с иноземцами, но война за восстановление утраченного подданства»[326] (т. е. со стороны ирландцев – война за независимость), а этого можно добиться не только силой (и лучше не ею), но и гуманностью, тем более что ирландцы – вовсе «не бунтовщики и не дикари»[327]. И еще об одном важном обстоятельстве напомнил Эссексу Бэкон: «достоинство дороже славы… и смирение лучше жертвы»[328].
Между тем англичане встретили в Ирландии ожесточенное сопротивление, и то, что из Лондона казалось сравнительно простым делом, в действительности потребовало колоссальных жертв.
Из книги О. В. Дмитриевой «Елизавета Тюдор»:
«Явившись [в Ирландию] со своей регулярной армией, Эссекс попал в трясину партизанской войны. Он гонялся за неуловимым противником среди лесов и болот, со всех сторон его окружали враги и союзники, которые за его спиной немедленно превращались во врагов. Запасы истощались, армия таяла, впереди маячила зима, и казалось, что эту войну невозможно выиграть. Королева была недовольна каждым шагом Эссекса… К концу лета из его армии боеспособными оставались три-четыре тысячи человек. Эссекс открыто проклинал все на свете, и в первую очередь Роберта Сесила. Именно в этот момент вождь ирландцев Тирон предложил ему встретиться конфиденциально и договориться об условиях возможного перемирия. 6 сентября они съехались у брода через небольшую речушку и, отослав свидетелей, долго (полчаса. – И. Д.) беседовали наедине. Как выяснилось позднее, Тирон выговорил для Северной Ирландии право исповедовать католичество и просил Эссекса о посредничестве в переговорах с королевой Елизаветой, чтобы со временем достичь всеобъемлющего религиозного компромисса. После этого обе стороны заключили перемирие на шесть месяцев и разъехались. Измученный и больной Эссекс отправился лечиться в Дрохеду, откуда и известил королеву о своей встрече с предводителем мятежников. Он, правда, умолчал об уступках, сделанных ирландцам, и некоторых намеках Тирона. Хитрый ирландец, прекрасно осведомленный о политической ситуации в Англии и о пошатнувшихся позициях Эссекса при дворе, прямо намекал ему, что такой выдающийся полководец, как граф, мог бы вернуться в Лондон триумфатором и легко избавиться от соперников. Ирландцы бы горячо поддержали благородного графа, с которым им уже удалось найти общий язык.
Эссекс и сам раздумывал над этой опасной, но заманчивой идеей, он и его друзья – граф Саутгемптон, барон Кромвель, Кристофер Блаунт и капитан Томас Ли – втайне обсуждали план высадки их армии в Уэльсе, где у Эссекса были обширные поместья и множество сторонников, и похода оттуда на Лондон. Он уже мысленно видел Сесила в Тауэре. Но, возвращаясь к действительности, граф, все еще лояльный подданный, пугался собственных мыслей»[329].
У Эссекса был вкус к войне, но не было военных талантов. К тому же, отправляясь в Ирландию, он обещал двинуться на север страны, чтобы атаковать главные силы повстанцев, как ему и было предписано королевой. На деле же граф с апреля по август 1599 года метался по всему острову, тратя силы и время на второстепенные операции, но так и не вторгся в Ольстер. А между тем его армия катастрофически уменьшалась из-за боевых потерь, болезней, дезертирства, из-за необходимости распылять войско по завоеванным замкам. Он писал жалобные письма королеве, сетуя на то, что она лишила его своего благоволения и т. д. Но Елизавета ждала не этого, она не для того послала Эссекса во главе самого большого войска, которое отправляла в Ирландию, и не для того выделила из казны беспрецедентную сумму в 300 тысяч фунтов. Елизавета настаивала, чтобы Эссекс немедленно отправился в Ольстер и атаковал Тирона.
По мнению О. В. Дмитриевой, основанному на предсмертной речи сэра Кристофера Блаунта (Sir Christopher Blount; 1555/1556–1601) и других свидетельствах, «в Ирландии Эссекс был озабочен не борьбой с Тироном, с которым был готов заключить военно-монархический союз, а своими собственными честолюбивыми планами. Ему ни к чему был поход на север страны в Ольстер, так как из Дублина легче было перебросить армию в Уэльс»[330], где у графа было много сторонников. И далее О. В. Дмитриева ссылается на Джеймса Спеддинга (биографа и публикатора работ Ф. Бэкона), который полагал, что только двойной игрой Эссекса «можно объяснить, почему в Англии он так настаивал на необходимости положить конец восстанию, а в Ирландии использовал каждую возможность, чтобы оттянуть это, почему продвигал своих ставленников на важные посты, почему как мог быстрее и дальше увел свою армию от главной арены борьбы»[331]. При всей весомости аргументации Д. Спеддинга и О. В. Дмитриевой, не исключено, что странное поведение Эссекса в Ирландии объясняется недостатком полководческих талантов графа и отсутствием у него опыта руководства столь масштабными операциями[332].
17 сентября 1599 года граф получил от Елизаветы грозное письмо. «Из Вашего дневника следует, – писала королева, – что вы полчаса беседовали с предателем без свидетелей. И хотя мы, доверяя вам дела нашего королевства, вовсе не проявляем недоверия в вопросе [о ваших переговорах] с этим изменником. Но вы… могли бы для порядка и для вашего собственного оправдания заручиться надежными свидетельствами о ваших действиях… По существу, по отношению к нам вы поступили очень осторожно, сообщив сначала только о получасовых переговорах, а не о том, что обсуждалось в ходе их… Нам остается лишь догадываться об исходе этого предприятия. Мы уверены только в одном: вы столь мало преуспели в своих военных действиях, что мы не можем не быть суровы, как бы удачно ни сложились переговоры»[333].
Эссекс понял: надо срочно оправдаться перед королевой, изложить ей свою версию неудач ирландской кампании, а не ту, которую ей преподнесут его противники. Он оставил армию и с небольшим отрядом личной охраны помчался в Англию.
Между тем летом, когда Эссекс прочно увяз в Ирландии, королева решила поинтересоваться мнением Бэкона о действиях графа. «Я полагаю, Мадам, – отвечал Фрэнсис с изумительной прозорливостью, – что, если бы вы держали милорда Эссекса при себе с белым жезлом в руке, как некогда милорда Лестера[334], чтобы он продолжал оставаться при вас и вашем дворе честью и украшением в глазах ваших подданных и иностранных послов, он был бы в своей стихии (in his right element). Но вы, вселив в его душу недовольство, затем вручили ему оружие и власть, что может стать для него искушением проявлять непослушание. Поэтому, насколько я в состоянии судить, было бы лучше всего, если б вы за ним послали и разрешили ему вновь быть подле вас, если, конечно, ваши дела, – о коих я не имею чести знать, – вам в этом не препятствуют»[335]. Говоря современным языком, Бэкон указал королеве на ее крупную ошибку в кадровой политике, попутно продемонстрировав тонкое понимание натуры графа.
28 сентября 1599 года в 10 утра Эссекс буквально ворвался в Нансач, в дорожном плаще, в пыли и в грязи и, не обращая ни на кого внимания, прошел прямиком в покои Елизаветы, которая еще не закончила процедуры утреннего туалета. Он бросился к ее ногам, целовал ей руки… И казалось, она его простила. Только после часового разговора Эссекс покинул ее, чтобы переодеться и помыться. Потом, за обедом, граф в приподнятом настроении рассказывал об Ирландии. Но к вечеру все переменилось. Эссекс получил распоряжение оставаться в своих комнатах в Нансаче, поскольку покинул Ирландию без разрешения королевы, а кроме того, он нарушил ее прямое распоряжение не вступать ни в какие переговоры с мятежниками. В тот день он видел Елизавету последний раз в своей жизни.
Фрэнсис, узнав о случившемся, написал графу утешительное письмо («это просто небольшое облачко, которое быстро проходит»[336]), после чего им удалось немного, минут 15, поговорить. Эссекс просил совета, как ему себя вести. «Милорд, – ответил Бэкон, – это все в тумане, но я скажу вашему сиятельству, что, если туман поднимается вверх, может пройти дождь, если опускается, все проясняется. И потому, милорд, ведите себя так, чтобы любыми путями устранить все обиды и недовольства королевы»[337]. И далее Бэкон дал Эссексу три совета: во-первых, представить разговор с Тироном как военную хитрость, с целью выиграть время и перегруппировать силы (да, возможно, то был не самый удачный шаг, но об измене и речи быть не может); во-вторых, предоставить королеве самой решить, возвращаться ему в Ирландию или нет (и ни в коем случае не вооружать ее против себя); и в-третьих, добиться встречи с ней (любым путем).
В итоге, как потом стало ясно, Эссекс все сделал наоборот[338]. Бэкону оставалось только сказать со вздохом: «каким же пророком я оказался по отношению к явному и столь естественному изменению мнения королевы»[339] об Эссексе.
На следующий день, 29 сентября 1599 года, комиссия Тайного совета допросила Эссекса, и совет был в целом удовлетворен его объяснениями. Роберт Сесил высказался за то, чтобы отпустить графа из-под ареста, но Елизавета не согласилась. После допроса Эссекс был переведен в Йорк-хаус на Стрэнде, в дом лорда-хранителя Т. Эджертона, в тот дом, где в 1561 году родился Ф. Бэкон.
В ноябре Эссекс, и до того чувствовавший себя неважно, заболел всерьез. Тем не менее королева оставалась непреклонной. Ему даже не позволили встретиться с женой, которая родила в сентябре дочь.
Осенью 1599 года королева решила посетить Бэкона в Твикнем-парке. Фрэнсис по этому случаю сочинил сонет (увы, не сохранившийся), в котором прямо призывал Ее Величество помириться с Эссексом. Кроме того, он затронул тему освобождения его сиятельства в личной беседе с Елизаветой. Бэкон ссылался на то, что на войне не всегда можно следовать прямым инструкциям, что граф находился на большом расстоянии от Лондона, тогда как обстановка подчас быстро менялась, на сложную ситуацию в Ирландии и т. д. Но Елизавета не вняла просьбам и советам Бэкона, решив, что дело Эссекса должно слушаться в Звездной палате, причем в отсутствие самого графа. Фрэнсис был категорически против, настоятельно советуя королеве завершить дело приватно, не вынося на публику, поскольку народ Эссекса любит, а с общественным мнением необходимо считаться. В ответ королева велела Бэкону удалиться. Позже он признался: «определенно я оскорбил ее тогда, что случалось со мной редко»[340].
29 ноября в Звездной палате начались слушания по делу Эссекса. Бэкон не присутствовал, сославшись на недомогание. Его отсутствие было замечено королевой, и она на него рассердилась, надолго прекратив с ним всякие разговоры о графе. Вскоре при дворе пошли разговоры, будто именно Бэкон, который в это время часто бывал на приемах у Елизаветы по вопросам торгового права и доходам казны, настроил Ее Величество против графа. Бэкон подозревал, что источником сплетни был Роберт Сесил или кто-то из его окружения, например лорд Генри Ховард (Henry Howard, 1st Earl of Northampton; 1540–1614). В письме последнему Фрэнсис прямо заявил: «хотя я презираю ложные слухи, ибо ими пользуется только низкий люд, в то же время я не игнорирую их вовсе, поскольку они могут войти в чьи-то уши… Что же касается милорда Эссекса, то я ему не раб, если речь идет о моем высшем долге. В отношениях с ним у меня есть четкие границы. Но с другой стороны, я посвятил больше времени и больше мыслей его благу, нежели своему… Со своей стороны, я заслужил лучшего, чем быть объектом зависти или грубости негодяев. У меня есть личное укрытие в виде чистой совести. Я уверен, что такие истории и сплетни вредят милорду больше, чем все остальное»[341]. Аналогичное письмо Бэкон послал Р. Сесилу.
13 декабря 1599 года жена Эссекса, наконец, смогла поговорить с королевой. К этому времени здоровье графа ухудшилось, и Елизавета отправила к нему восьмерых врачей. Вердикт был суровый: у графа дизентерия, и шансов, что он выживет, очень мало. Но Елизавета не смягчилась. Сестре графа, леди Пенелопе Рич, было запрещено навещать его по причине ее активных выступлений в защиту брата. Однако общественные симпатии к Эссексу росли, и на Рождество во многих церквях молились о его здравии. Вскоре выяснилось, что врачебный прогноз оказался чрезмерно пессимистичным. Граф стал понемногу поправляться.
19 марта 1600 года ему было разрешено вернуться в Эссекс-хаус (у лорда Эджертона были другие дела и заботы, кроме надзора за арестованным графом), но по-прежнему на условиях домашнего ареста. Из дома были выдворены его жена и все проживавшие там его друзья (включая Энтони Бэкона), остались лишь два хранителя, назначенные властями. Тогда же, весной 1600 года, Елизавета избавила его от необходимости давать объяснения в Звездной палате. Она, наконец-то, согласилась с доводами Бэкона. А кроме того, королева приняла во внимание слабое физическое состояние графа, да и мольбы Эссекса возымели в итоге некоторое действие на нее. Но это не означало прекращения дела, расследовать действия графа в Ирландии отныне должна будет специальная комиссия.
Тогда же, весной 1600 года, королева в разговоре с Бэконом вновь заговорила о деле Эссекса. Они придерживались разных взглядов: Бэкон советовал все решить в узком кругу, Елизавете же нужно было как следует наказать графа, тем более что еще в январе 1600 года до нее дошли слухи, будто Эссекс и Тирон тайно договорились после ее смерти разделить короны: первый станет королем Англии, второй вице-королем Ирландии, причем Тирон обещал послать 8000 солдат, чтобы помочь графу получить корону[342].
5 июня 1600 года Эссекса доставили в Йорк-хаус, где он предстал перед следственной комиссией, состоявшей из советников королевы, пэров, судей и некоторых знатных и доверенных особ. Фактически это был Тайный совет в расширенном и несколько измененном составе. Елизавета некоторое время колебалась, включать ли в него Бэкона или нет, но в итоге включила.
Спустя годы он напишет еще об одной сплетне, возникшей в то время в связи с его участием в работе этой комиссии: «якобы меня использовали в качестве той стороны в процессе, которая выступала против милорда Эссекса. В действительности же я, – зная, как развивались отношения между мной и королевой, помня, что дал ей повод для неудовольствия и недоверия, когда, вопреки ее распоряжению, непреклонно выступал в защиту милорда, подозревая, что за всем этим стоит стратегия, обусловленная неким личным соперничеством, – написал ей две-три любезных фразы, сообщив Ее Величеству, что если бы ей было угодно избавить меня от участия в деле милорда Эссекса, принимая во внимание мои обязательства по отношению к нему, то я бы счел это одним из ее величайших благодеяний. Но с другой стороны, я желал, чтобы Ее Величество не сомневалась в том, что я сознаю степень моих обязанностей перед ней и что не существует таких обязательств по отношению к какому-либо иному ее подданному, которые позволили бы пренебречь моим долгом или как-то умалить мой долг служить ей»[343].
Однако Елизавета не удостоила Бэкона просимого им «благодеяния» и высказала пожелание, чтобы он также поучаствовал в разбирательстве по делу его патрона. Фрэнсису поручили высказаться по поводу одного неприятного для графа эпизода.
В 1599 году доктор Джон Хейворд (Sir John Hayward; ок. 1564–1627) опубликовал первую часть своей книги «Жизнь и правление короля Генриха IV (The First Part of the Life and Raigne of King Henry IV)», посвященной Эссексу, где напомнил о судьбе Ричарда II (Richard II of Bordeaux; правл.: 1377–1399) – короля, низложенного своими подданными. Елизавета восприняла это сочинение весьма болезненно. Автор был отправлен в Тауэр, где просидел до самой ее смерти. Эссекс выразил протест в связи с тем, что его имя попало на страницу столь опасного сочинения. «Но кое-кто нашептывал Елизавете, что его протест был формальным и Эссекс прочел книгу с удовольствием»[344]. На суде графа обвиняли в поддержке памфлета Хейворда. Бэкон еще до начала процесса объяснил лордам, что «дело это старое и не имеет никакого отношения к остальной части обвинения», касавшейся ирландских событий. Лорды же заявили в ответ, что намеренно попросили Бэкона выступить именно по этому эпизоду. Учитывая, что Эссекс был патроном Фрэнсиса, они сочли приемлемым поручить ему выступить по той части обвинения, которая для графа является юридически наименее существенной, ибо самое большее, что ему грозило по данному пункту, – это предостережение и увещание («caveat and admonition»), тогда как все остальное тянуло на государственную измену[345].
Бэкона это хитроумное объяснение не убедило, поскольку он прекрасно понимал – если уж графа начнут обвинять в госизмене, то и по этому эпизоду дело не ограничится одним увещанием. Но делать нечего, пойти против воли королевы он не мог.
В восемь утра королевский сержант права Кристофер Йилвертон (Christopher Yelverton) открыл заседание кратким докладом, после чего начали выступать члены комиссии. Особенно отличился генеральный атторней Э. Кок, обвинивший графа в предательстве. В ответ Эссекс заявил, что после нападок Кока «вынужден изменить цель своего прихода сюда. Он явился не для того, чтобы оправдываться, но чтобы признать свои проступки… а также для того, чтобы убедить других не повторять его ошибок. Но когда его честь и верность поставлены под сомнение, было бы несправедливо по отношению к Богу и собственной совести не пытаться оправдать себя как честного человека…»[346]
Однако лорды прервали его эмоциональную речь, уверяя, что он вовсе не обвиняется в предательстве, а должен ответить исключительно на те обвинения, которые Тайный совет королевы выдвинул против него, а именно: он без согласия Ее Величества сделал Саутгемптона (Henry Wriothesley, 3rd Earl of Southampton; 1573–1624) генералом кавалерии (General of the Horse), а некоторых офицеров возвел в рыцарское достоинство; кроме того, вопреки инструкциям королевы, он отправился в Манстер; сверх того, не получив соизволения Ее Величества, он вел переговоры с Тироном, и, опять-таки без ее разрешения, вернулся в Англию. Эссекс ответил на каждое обвинение, не стараясь себя оправдать, и в конце просил у королевы милости и прощения. Лорды выразили одобрение его благоразумию и манере держаться.
Бэкон выступал последним. Как его и просили, он в основном говорил о книге Хейворда. Позже, отвечая на упреки в том, что он выступал против своего благодетеля, Бэкон объяснил: «если в своей речи я обошелся без нежностей (хотя никто из выступавших до меня не выразился против приписывания милорду какого-либо вероломства столь определенно, как это сделал я)… то это должно быть приписано моей первейшей обязанности в публичных слушаниях заботиться о репутации и чести королевы, а кроме того, моему намерению сохранить ее доверие, чтобы в дальнейшим я мог сослужить милорду Эссексу лучшую службу»[347].
Почти все заседание Эссекс простоял на коленях «у стола, держа в руке связку бумаг, которые иногда укладывал в свою шляпу, лежавшую рядом, на полу»[348]. И только в конце ему позволили сесть.
Разбирательство длилось около тринадцати часов, и в итоге собрание предложило в качестве наказания графу тюремное заключение, а также лишение доходных должностей и наложение штрафа. Окончательное решение оставалось за королевой, а пока Эссекс должен был находиться под домашним арестом в своем доме.
В целом Елизавета была довольна тем, как прошли слушания в Йорк-хаусе. «Ее Величество вполне успокоилась и удовлетворена, убедившись, что лорды ее Совета, ее дворянство и авторитетные судьи страны посчитали графа Эссекса достойным бо́льшего наказания, нежели было на него наложено»[349].
Молва приписывала Бэкону важную роль в осуждении своего патрона. По свидетельству современника, «полагают, что мистер Бэкон повлиял на королеву в этом вопросе (речь шла о лишении рыцарского достоинства тех, кого Эссекс посвятил в рыцари. – И. Д.)»[350].
Сэр Джелли Меррик (Sir Gelly Merrick [Meyrick]; ок. 1556–1601), человек из ближнего окружения графа, характеризовал Бэкона как «пустослова», которому «в конце концов воздастся за его нрав»[351]. Посланник французского короля Генриха IV упомянул в своем донесении, что «некто по имени Бэкон, когда-то самый близкий друг графа Эссекса, по отношению к которому граф был исключительно великодушен, тем не менее, после того как граф впал в немилость, приносил королеве доклады о том, что он слышал от графа, когда тот был в ее высочайшем фаворе, и то, что она узнала, обидело ее куда больше, чем ирландское дело»[352]. «Я чрезвычайно потрясен вероломством этого Бэкона», – заметил по этому поводу король[353].
На следующий день после окончания слушаний Фрэнсис посетил королеву. Если верить его позднейшим объяснениям, он был «полон решимости… в последний раз попытаться, – насколько я мог это сделать своими слабыми силами, – как можно скорее вернуть милорда ко двору и обеспечить ему фавор». Бэкон сказал ей: «Сейчас, Мадам, вы одержали победу над двумя вещами, победу, которую не смогли одержать величайшие правители мира при всем их желании: одну победу – над славой, другую – над великим желанием. Я уверен, что весь мир несомненно будет удовлетворен. Что же касается милорда, он действительно испытал унижение по отношению к Вашему Величеству, а потому я убежден, что никогда в своей жизни он не был более достоин вашей благосклонности, чем теперь. Поэтому если Ваше Величество не станет ухудшать (его положение. – И. Д.) и далее, а закончит (это дело) наилучшим образом, то вы тем самым поставите в этой истории хорошую точку. Вы снова примете его с нежностью, и я тогда буду думать, что все происшедшее было к лучшему»[354].
Королева согласилась с Бэконом, заметив, что она устроила этот процесс, «ad reparationem (для восстановления, обновления), а не ad ruinam (для разрушения)» репутации графа. Иными словами, Елизавета решила провести с графом воспитательную акцию. Ее Величество приказала Бэкону «описать все, что произошло в тот день», т. е. в день суда. Вскоре Бэкон представил ей текст с изложением событий, который он читал королеве в течение двух дней. Елизавета была тронута до глубины души, особенно в тех местах, где Фрэнсис описывал раскаяние Эссекса и его последнее слово на суде. «Она поняла, – пишет Бэкон, – что старую любовь нелегко забыть»[355].
Завершив чтение своего отчета, Бэкон попросил королеву выступить с некоторым заявлением по результатам работы комиссии, поскольку никакого протокола или меморандума представлено не было. Елизавета согласилась, что все записи, сделанные в ходе суда, должны быть уничтожены. «Я думаю, нет и пяти человек, которые бы видели их», – добавила она[356]. Действительно, до нас дошли лишь фрагменты записей, сделанных в ходе работы комиссии, но запротоколированных текстов выступлений Эссекса и Бэкона (равно как и других участников процесса) не сохранилось.
В итоге Елизавета лишила графа членства в Тайном совете и доступа ко двору. Однако все должности и звания за ним сохранялись.
Когда летом 1600 года Эссекс был освобожден из-под ареста и ему было позволено жить в доме его дяди, сэра Уильяма Ноллиса в Оксфордшире[357], Бэкон мог писать своему покровителю, «не опасаясь вызвать недовольство королевы». Позднее, в «Apology concerning the Earl of Essex», он так объяснил свои намерения в то время: «Я поставил себе целью использовать любой случай и делать все, чтобы улучшить состояние милорда»[358]. Он заверил Эссекса, что готов и далее быть его советником, но дал понять, что долг по отношению к своему суверену для него (Бэкона) превыше его обязанностей по отношению к своему патрону: «Хотя, признаюсь, есть вещи, которые я люблю много больше, чем ваше сиятельство, а именно: службу королеве, ее спокойствие и довольство, ее честь, ее благоволение, а также благо моей страны и тому подобное, – в то же время я мало кого люблю так, как вас, не только из чувства благодарности, но и за ваши добродетели, которым нельзя нанести ущерб иначе, как только случайным оскорблением». И далее прозорливый Бэкон откровенно поделился с графом своим опасением, что тот «может взлететь с восковыми крыльями в надежде, что его минует судьба Икара»[359].
В ответ граф написал Бэкону, что с радостью принимает его желание служить ему, а вот по поводу полетов Икара ничего сказать не может, поскольку «чужд всяких поэтических образов», что было, разумеется, кокетством. Впрочем, Эссекс добавил, что «никогда не летал иначе как на крыльях желания служить своему суверену и уверенности в ее благоволении; когда же одно их этих крыльев упало, я мог прилететь только к ногам моей государыни, и она сострадала моим ранам, которые я получил при падении. И пока Ее Величество, зная, что я никогда не был хищной птицей, полагает, что, в согласии с ее желанием и со службой ей, мои крылья следует восстановить (my wings should be imped again, т. е. следует добавить перьев, чтобы улучшить полет. – И. Д.), я готов находиться в клетке (Эссекс употребил слово mew, т. е. клетка, куда сажают соколов и ястребов на период линьки. – И. Д.)»[360]. Очевидно, Эссекс здесь немного поскромничал или слукавил, он был мастером поэтических метафор.
Желая помочь своевольному графу и одновременно удержать его от каких-либо необдуманных действий, которые могли бы еще более повредить его отношениям с Елизаветой, Бэкон написал два письма с намерением «случайно» показать их королеве: одно от себя Эссексу, другое якобы ответное от графа, полное раскаяния и изъявлений любви и преданности Ее Величеству[361]. Кроме того, Бэкон не упускал ни малейшего повода рассказать королеве о достоинствах своего патрона. «Никогда она не принимала меня лучше, чем тогда, когда я говорил о нем много и смело», – отмечал он в Apology[362].
В качестве примера Бэкон приводит следующий эпизод. Во время одной из аудиенций Елизавета поинтересовалась состоянием здоровья его брата Энтони, который страдал подагрой и еще многими болезнями. Бэкон ответил, что после курса лечения самочувствие брата «осталось таким же и даже немного ухудшилось (at a stay or rather worse)». «Я скажу вам, Бэкон, в чем ошибка, – уверенным тоном заметила королева. – Метод этих врачей, особенно эмпириков, сводится к тому, что они применяют одно и то же лекарство, которое поначалу помогает улучшить душевное состояние (humour) больного… но потом им не хватает благоразумия обратиться к другому средству и они продолжают использовать ранее прописанное, когда уже пора начать лечение и поддержать тело». «О Боже, Мадам! – воскликнул Бэкон, к тому времени уже вполне осознавший могучую силу дешевой лести. – Как мудро и удачно (aptly) вы можете говорить и ясно определять лекарство, пригодное для тела, понимая, что это совсем не то снадобье, которое нужно для души. И также в случае с милордом Эссексом – вашим королевским словом вы всегда пытались преобразовать его душу, но не сломать его судьбу…»[363]
Кроме того, Бэкон, с ведома (и даже, как он утверждал позднее, по поручению) своего патрона, написал черновики двух писем, которыми якобы обменялись Эссекс и Энтони. Расчет был на то, что в частной переписке с последним граф мог быть более откровенен. Эту «переписку» Бэкон как бы между делом показал Елизавете[364]. В первом письме «Энтони» убеждает графа не слушать тех, кто утверждает, будто его (Эссекса) придворная карьера закончилась, и приводит несколько доводов, почему это не так: королева отказалась от публичных слушаний по делу Эссекса, передав его в Тайный совет, она не выдвинула против графа обвинения в предательстве (disloyalty) и за ним была сохранена должность шталмейстера. В своем ответе «Эссекс» благодарит «Энтони» за добрые слова, но указывает, что Ее Величество не смогла покончить с порочащими его слухами, а ее решение передать его дело в Тайный совет говорит о том, что его враги во время его отсутствия укрепили свои позиции.
Тем самым Бэкон предложил королеве умело сбалансированную версию поступков и проступков графа, напомнив ей о коварстве врагов ее фаворита. Вместе с тем в письмах не был забыт и сам Фрэнсис, действия которого обсуждают «Энтони» и «Эссекс». К примеру, «Энтони» пишет, что его брат «слишком мудр, чтобы быть обманутым, и слишком честен, чтобы обманывать других, хотя его держали вдали от всех дел больше, чем необходимо»[365]. В своем ответе «Эссекс» также не забывает о Фрэнсисе: «что касается вашего брата, я рассматриваю его как честного джентльмена и желаю ему всего наилучшего»[366].
Между тем Эссекс продолжал писать пылкие, в стиле рыцарских романов, письма Елизавете, не забыв, однако, напомнить Ее Величеству, что пришло время продлить его монополию на торговлю сладкими винами: «Через семь суток, считая от сегодняшнего дня, истекает аренда, которую я имею благодаря доброте Вашего Величества, а это – мое основное средство к существованию и единственная возможность расплатиться с купцами, которым я должен»[367].
Вот тут-то графу представился случай убедиться, что он имеет дело с куда более искусным и коварным игроком, чем ему казалось. Ответ королевы был по-женски жестким: «непослушной лошади следует уменьшить корм, чтобы ей легче можно было управлять»[368]. Она отказала графу в продлении монополии. Напрасно Эссекс умолял ее изменить решение. «Вы никогда не услышали бы этих просьб, если бы кредиторам можно было уплатить несколькими унциями моей крови»[369]. Елизавета была неумолима!
Узнав о просьбах графа, Бэкон сразу понял, что его патрон совершил крупную ошибку. Поэтому на следующей аудиенции, когда королева стала жаловаться на поведение Эссекса, Бэкон ответил, что во всех творениях природы заложены две тенденции (sympathies): «одна к совершенству, другая к сохранению. Та, которая направлена к совершенству, подобна железу в магнитном железняке; та же, которая направлена к сохранению, подобна лозе, обвивающей колышек, около которого она растет. Лоза обвивает его не из любви к нему, но из необходимости удержаться самой, не упасть. И потому, Ваше Величество, следует различать две вещи: с одной стороны, желание милорда служить вам, это для его совершенства… а с другой – его желание получить от вас эту вещь (т. е. монополию. – И. Д.), чтобы поддержать себя»[370].
Отказ Елизаветы продлить монополию привел Эссекса в отчаяние. Он уговаривал некоторых своих друзей обратиться к королеве с просьбой возобновить ему патент, но безуспешно. Граф явно терял контроль над собой, он начал весьма резко отзываться о Елизавете. «Ее доводы! – как-то воскликнул он. – Да они так же кривы, как ее стан!»[371] Слова Эссекса тут же были переданы Ее Величеству. По мнению Рэли, ничто так не навредило и без того крайне напряженным отношениям между королевой и графом, как это высказывание последнего. Многие придворные сочли общение с Эссексом небезопасным для себя. Как заметил сэр Джон Хэрингтон, Эссекс в беседе с ним «произнес такие странные слова, выразив такие странные намерения, что я предпочел поторопиться покинуть его. Слава небесам, я в безопасности дома, и если я окажусь снова в такой ситуации, то заслужу виселицы за глупое вмешательство. Его речи о королеве – это не речи человека, который имеет mens sana in corpore sano (в здоровом теле здоровый дух. – И. Д.). У него плохие советчики и много зла выплескивается из этого источника. Королева хорошо знает, как смирить высокомерный дух, высокомерный же дух не знает, как уступить, и человеческая душа, кажется, бросается туда и обратно, как волны в бушующем море»[372].
Конфликт Елизаветы с Эссеком негативно отражался на Бэконе, который отмечал, что, начиная с октября 1600 года, королева «стала заметно отдаляться от меня… отворачиваясь с выражением неудовольствия каждый раз, когда меня видела»[373]. И тогда Бэкон решил обратиться к ней с откровенным (разумеется, в пределах той меры откровенности, которую умный подданный может себе позволить в разговоре с монархом) письмом.
«…Я вижу, вы недовольны мной, – писал Фрэнсис, – и сейчас, когда я потерял многих друзей ради вас, я теряю вас тоже. Вы обращаетесь со мной как с одним из тех, кого французы называют enfan[t]s perdus (обреченные, смертники. – И. Д.) и которые идут пешком впереди всадника, поскольку вы поместили меня в гнездо зависти, не дав мне ни должности, ни власти. Известно, что в шахматах пешки, стоящие перед королем, используются в первую очередь. Многие не любят меня, потому что думают, будто я выступал против милорда Эссекса, вы же не любите меня, поскольку знаете, что я был за него. Я никогда не раскаюсь в том, что по простоте сердечной вел дела с вами обоими, забывая об осторожности, поэтому vivus vidensque pereo (я еще живой, но ясно видящий свою погибель. – И. Д.)… Мадам, я не так прост, чтобы не видеть подстерегающие меня опасности. Я лишь хотел, чтобы вы знали, что честность, а не глупость приведет меня к поражению (overthrow) и что я буду молиться за вас»[374]. Слова Бэкона произвели впечатление на Елизавету, которая сказала в его адрес «много добрых и любезных слов», но «что касается милорда Эссекса – не проронила ne verbum quidem (ни единого слова. – И. Д.)»[375]. Тогда Бэкон, понимая, что более ничем не может помочь своему патрону, решил отойти в сторону.
Между тем Эссекс, потерявший внутреннее равновесие, впадал то в отчаяние, то в ярость, все более склоняясь к решительным действиям. Его дом, Эссекс-хаус на Стрэнде, что на самом берегу Темзы, превратился в место встреч всех недовольных политикой королевы – от безработных солдат, авантюристов и пуританских священников до знати. Зачинщиками заговора, кроме самого Эссекса, стали его ближайшие друзья: Генри Ризли, 3-й граф Саутгемптон[377], сэр Чарльз Дэнверс (Sir Charles Danvers; ок. 1568–1601), сэр Фердинандо Горджес (Sir Ferdinando Gorges; 1565–1647)[378], сэр Джон Дэвис (Sir John Davies Senior; 1560–1625), сэр Кристофер Блаунт и сэр Джон Литтлтон (Sir John Littleton или Lyttelton; 1561–1601). Кроме того, в заговоре участвовали Роджер Мэннерс, 5-й граф Рэтленд (Rodger Manners, 5th Earl of Rutland; 1576–1612) и его братья Фрэнсис и Георг, Эдуард Рассел, 3-й граф Бедфорд (Edward Russell, 3rd Earl of Bedford; 1572–1627), Роберт Рэдклиф, 5-й граф Суссекс (Robert Radclyffe, 5th Earl of Sussex; 1573–1629), лорд Эдуард Кромвель (Edward Cromwell, 3rd Baron Cromwell; ок. 1560–1607), Уильям Паркер (William Parker, 13th Baron Morley, 4th Baron Monteagle; 1575–1622), сэр Генри Кафф (Sir Henry Cuffe; 1563–1601)[379] и другие[380].
Эссекс убедил себя, будто его враги – Сесил, Кобэм и Рэли – лишили его главного источника дохода, а теперь намериваются убить. Он вообразил также, что Роберт Сесил мечтает передать престол не шотландскому королю Якову VI, а испанской инфанте Изабелле Кларе Эухении (Евгении) (Isabel Clara Eugenia de Austria; 1566–1633), правительнице Испанских Нидерландов (с 1598 года)[381]. Страх, что английская корона может перейти к католичке, привел многих протестантов в Эссекс-хаус (разумеется, вместе с надеждой, что в случае удачи произойдет «смена правящей придворной группировки и перераспределение благ, даруемых короной»[382]). К тому же граф, узнав, что Елизавета дала согласие на начало предварительных мирных переговоров с Испанией, решил, что ее подтолкнули к этому советники (они же его заклятые враги), подкупленные испанцами. Возможно, кое-какие основания для такого опасения у Эссекса были. Так, например, Роберт Парсонс (Robert Parsons или Persons; 1546–1610)[383] писал в ноябре 1600 года испанскому послу в Риме, что, по информации одного из агентов Р. Сесила, последний и его сторонники при английском дворе пребывают в нерешительности относительно того, кого им следует поддерживать в качестве преемника Елизаветы, и «они не могут более оттягивать соглашение с королем Шотландии, если нет никакого подходящего решения [со стороны Испании или Рима], потому что они опасаются смерти королевы и того, что после ее кончины вознамерится сделать граф Эссекс, их враг»[384].
Однако нельзя исключать, что Р. Сесил через своего агента специально организовал «утечку» информации, чтобы прощупать настроения испанцев, а возможно, и для того, чтобы слухи о контактах Сесила с Испанией по поводу престолонаследия дошли до Эссекса, что могло вызвать резкую реакцию графа и спровоцировать его на те или иные непродуманные шаги. По версии П. Хаммера, У. Рэли, Р. Сесил и лорд Кобэм намеревались устранить Эссекса (лучше всего физически), после чего Яков вынужден будет срочно искать себе новых сторонников в Англии, в качестве которых ему будут предложены кандидатуры Р. Сесила и людей его круга. Для сэра Роберта это было особенно важно, поскольку не было секретом, что Яков относится к нему враждебно, помня, что отец Сесила, лорд Бёрли, в свое время много сделал для того, чтобы добиться казни Марии Стюарт. Кроме того, если Эссекс переживет королеву, а на английском троне окажется Яков, то нетрудно догадаться, что граф сделает со своими противниками. «Если Вы сочтете добрым советом пойти на уступки этому тирану, – предупреждал У. Рэли Р. Сесила летом 1600 года, имея в виду Эссекса – то вам придется раскаиваться в этом, но уже будет поздно»[385].
Самый простой способ избавиться от противника – обвинить его в государственной измене, что и пытался сделать Э. Кок во время суда над Эссексом в 1600 году. Но тогда отправить графа на эшафот не удалось.
К Рождеству 1600 года по Лондону поползли слухи, будто в Уайтхолле ищут предлог для ареста Саутгемптона. Эссекс написал тайное письмо Якову VI, с которым и раньше переписывался, ища поддержки, но получал лишь неопределенно-уклончивые ответы. Граф обвинил своих противников во многих преступлениях: «они… подкупали моих слуг, воровали мои бумаги, нанимали лжесвидетелей, составляли поддельные письма от моего имени» и т. д. Более того, Эссекс уверял Якова, будто Сесил и верные ему люди хотят посадить на английский трон испанскую инфанту и даже замышляют заговоры «против вашей персоны и вашей жизни»[386].
«И теперь, – продолжал Эссекс, – меня со всех сторон призывают остановить зло, порок и безрассудство, исходящие от этих людей, и освободить мою бедную страну, которая изнывает под этой ношей. И ныне разум, честь и совесть велят мне действовать»[387]. Далее Эссекс возлагает надежду на помощь шотландского монарха в этом благородном деле. Граф просил Якова прислать к 1 февраля 1601 года специального посланника, который бы потребовал от Елизаветы признания права шотландца наследовать после ее смерти английский престол, и в случае ее согласия (а для несогласия у нее не было веских оснований) перейти к вопросу о «реабилитации» Эссекса и смещении «царствующей фракции», т. е. Р. Сесила, У. Рэли и других плохих советников и изменников. В этом и состоял первоначальный план Эссекса – дождаться прибытия посла Якова. Но этому плану не суждено было сбыться.
9 января 1601 года лорд Томас Грей (Thomas Grey, 15th and last Baron Grey of Wilton; 1547–1614), сторонник Сесила, и несколько его подручных средь бела дня напали на графа Саутгемптона, спокойно проезжавшего верхом на лошади по лондонским улицам. Тем самым перемирие между Греем и Саутгемптоном, установленное по требованию королевы несколькими месяцами ранее, было нарушено. Грея задержали и отправили в тюрьму, но вскоре он был освобожден, не понеся практически никакого наказания[388]. Это происшествие насторожило Эссекса, равно как и полученное им известие, что в Тауэре возобновили допросы некоторых заключенных с целью получить от них сведения, которые позволили бы возобновить против графа обвинение в государственной измене. Эссекс опасался, что члены Тайного совета узнают о его контактах с Яковом VI, который не торопился отправлять своего посланника в Лондон. Более того, в конце января рухнули надежды Эссекса на помощь парламента – королева отказалась его созывать. В этой ситуации ему оставался один выход: организовать и возглавить делегацию лордов, которые обратятся к Елизавете с нижайшей просьбой арестовать врагов графа и отдать их под суд за измену и коррупцию: «Я и двенадцать других знатнейших персон Англии вместе с многими иными нашими благородными друзьями и родственниками, лордами, рыцарями и джентльменами, должны будут добиться возможности обратиться прямо к Ее Величеству, покорно преклонив колени у ее ног и сообщив ей о вреде и оскорблениях, которые наши враги наносят нам ежедневно»[389]. Эссекс надеялся, что королева поймет и оценит патриотические мотивы его действий. По-видимому, демарш планировался на 14 февраля[390].
На Сретенье, 2 февраля 1601 года, самые близкие сторонники Эссекса встретились в Друри-хаусе (Drury House), резиденции Саутгемптона. Сам Эссекс, чтобы избежать подозрений, на этой встрече не присутствовал. Главный вопрос, стоявший перед собравшимися: как обеспечить свободный проход делегации к королеве, по возможности, не прибегая к насилию. Все предприятие должно было иметь хотя бы видимость законности. Для этого требовалось прежде всего арестовать лорда-адмирала Ховарда, Р. Сесила и У. Рэли, но сделать это надо, когда они будут не при дворе, а у себя дома.
Между тем власти обратили внимание на подозрительные собрания в Эссекс-хаусе и с января 1601 года установили постоянное наблюдение за этим очагом недовольства. Соглядатаи вскоре донесли: на проповеди священник-пуританин заявил, что «высшие должностные лица королевства имеют власть принуждать самих королей». «Этого было более чем достаточно, чтобы всколыхнуть самые худшие опасения Елизаветы. В двух шагах от Уайтхолла замышлялся государственный переворот, возможно, ее свержение и даже убийство»[391].
Разумеется, Р. Сесил в это время не сидел сложа руки. Через своих агентов он собирал сведения о замыслах Эссекса, понимая, что многое в складывающейся ситуации будет зависеть от того, кто в этой «secret race»[392] в решающий момент перехватит инициативу. Однако, сосредоточившись в основном на посетителях Эссекс-хауса и пуританских проповедях, наблюдатели Сесила пропустили собрания в Друри-хаусе, где присутствовали только немногие доверенные лица из близкого круга Эссекса. А между тем именно на этих собраниях обсуждался план проникновения в Уайтхолл, тогда как остальные гости графа, пребывавшие в Эссекс-хаусе, были уверены, что их задача – охрана хозяина от врагов.
Хотя по Лондону ходили упорные слухи о намерении иезуитов убить Эссекса, утром в субботу 7 февраля 1601 года ничто не предвещало, что на следующий день случится нечто важное. Эссекс в то утро играл в теннис, граф Рэтленд отправился на охоту, а некоторые – в театр «Глобус», чтобы посмотреть шекспировскую пьесу «Ричард II» (представление было заранее заказано приятелями Эссекса).
Во второй половине дня графа вызвали на экстренное заседание Тайного совета, проходившее в особняке лорда-казначея, якобы для обсуждения разведывательных операций, касающихся испанского флота. Эссекс заподозрил ловушку и дважды отклонил приглашение. Он не ошибся – члены совета действительно намеревались детально допросить его о происходящем в его доме. Неподчинение прямому приказу, исходившему от Тайного совета, могло иметь весьма серьезные последствия.
К вечеру от агента графа пришло известие, что Рэли и его люди собирались убить Эссекса прямо на улице, если бы тот отправился на заседание[393]. Таким образом, исходный план обращения к королеве на следующей неделе (14 февраля или чуть ранее), план, предусматривающий лишь самые необходимые действия, направленные исключительно на обеспечение прохода к Ее Величеству, пришлось оставить. Теперь главным стал вопрос о защите жизни Эссекса, от чего зависели и судьбы его сторонников и, как они полагали, благо государства. Предлагались разные варианты. В итоге было решено, что на следующее утро (8 февраля, в воскресенье), граф и его ближайшие друзья отправятся в Сити, чтобы там встретиться с лордом-мэром и олдерменами, когда те направятся на воскресную службу в собор Св. Павла. Эссекс должен будет обратиться к ним с просьбой о защите и поддержке, а также предложить им составить петицию к королеве с просьбой дать графу аудиенцию.
Однако и этот план сорвался. Каким-то образом (скорее всего через агентов) намерения Эссекса стали известны Р. Сесилу. В этой ситуации 8 февраля Тайный совет отправил депутацию из четырех лордов во главе с лордом-хранителем Томасом Эджертоном в Эссекс-хаус. Лорды от имени Елизаветы должны были сообщить графу, что если он чем-то недоволен, то ему надлежит не устраивать подозрительные сборища в своем доме, а в установленном порядке подать прошение королеве. За воротами Эссекс-хауса депутацию Тайного совета встретила возбужденная толпа. Лорды заявили, что были посланы Советом с целью выяснить, чем вызвано это скопление агрессивно настроенных вооруженных людей. В ответ посыпались угрозы. Тогда Эссекс, во избежание расправы, увел лордов в свой дом и запер их в библиотеке, приставив к дверям охрану. Потом эти его действия трактовались как незаконный арест посланников королевы.
Кроме того, тем же утром Р. Сесил сумел опередить Эссекса, послав своего человека к лорду-мэру и олдерменам с предупреждением, что граф – преступник, задумавший свергнуть Елизавету, и ему следует дать отпор. Наконец, на улицы Лондона были отправлены герольды, сообщившие жителям об измене Эссекса и его сторонников.
Согласно распространенной версии, заговорщики планировали, активно привлекая на свою сторону всех недовольных режимом из лондонского Сити, неожиданно появиться при дворе, захватить королеву и заставить ее: 1) сместить Роберта Сесила, сэра Уолтера Рэли, барона Кобэма и др. «секретарей»; 2) гарантировать протестантское правление, т. е. передачу короны после смерти Елизаветы шотландскому королю Якову VI; 3) созвать парламент и 4) произвести изменения в управлении государством. Ходили слухи, что Эссекс и сам при удачном стечении обстоятельств будет не прочь возложить на себя английскую корону, став королем «Robert the First». Короче, согласно этой версии событий, исходившей от противников Эссекса и получившей затем широкое распространение в исторической литературе, граф и его сторонники задумали совершить coup d’ état, государственный переворот.
Рано утром 8 февраля один из заговорщиков отправился на разведку. Он убедился, что в Уайтхолле выставили двойную стражу и теперь королевский двор так просто не возьмешь.
Поскольку планы заговорщиков срывались один за другим, отчаявшийся Эссекс, облачившись в доспехи, вскочил в седло и во главе вооруженного отряда, численность которого составляла 200 (по другим данным, 300) человек (причем некоторые шли пешком, т. к. лошадей подготовить не успели), поскакал в Сити. По дороге к нему присоединились некоторые из его друзей. Эссекс не заготовил никакой речи и, проходя через Чипсайд и Грейзчерч-стрит, только кричал, что враги хотят его убить и продать страну испанцам. Он добрался до дома шерифа Томаса Смита (который командовал милицией Сити). Тот, выслушав Эссекса, не встав ни на чью сторону, решил проконсультироваться с лордом-мэром. Эссекс продолжал повторять, что «корону Англии хотят продать инфанте». К этому времени он был официально объявлен предателем и окружен войсками.
Один из заговорщиков, сэр Фердинандо Горджес, предложил Эссексу послать кого-то для переговоров с войсками. Сам же Горджес отправился в Эссекс-хаус, чтобы выпустить лордов. Тем временем Эссекс решил вернуться в свой дом, что ему удалось не без труда, т. к. многие улицы были перекрыты войсками. Пришлось повернуть к реке и воспользоваться лодкой. По прибытии в Эссекс-хаус граф сжег некоторые бумаги и приготовился к обороне. Но королевские войска, руководимые лордом-адмиралом, захватили с собой пушки. Сопротивляться было бесполезно и в 10 часов вечера Эссекс сдался властям. Ночь он провел пленником в Ламбетском дворце. Рано утром в понедельник все главные заговорщики были отправлены в Тауэр.
11 февраля Ф. Бэкон был вызван в Тайный совет, где узнал, что его включили в состав комиссии по расследованию мятежа. Комиссия разделилась на небольшие группы и работала в течение семи дней. Главная задача всех групп – допрос свидетелей. Группа, в состав которой были включены Бэкон и генеральный атторней Э. Кок, должна была допросить Саутгемптона и Эссекса.
Таким образом, Фрэнсис попал в трудное положение: с одной стороны, он должен был исполнить свой долг, выступая в роли беспристрастного следователя, с другой – выступить против Эссекса, своего многолетнего патрона, которому был многим обязан. Сам Бэкон позднее писал, что старался «исполнить свой долг… честно, не увиливая (without prevarication); но что касается моего усердия в этом деле, то, клянусь Богом, я никогда не позволял ни королеве, ни кому-либо другому использовать меня в качестве свидетеля или допрашиваемого в этом деле, которое было просто возложено на меня и на других»[395].
Высказывались предположения, что Бекон согласился участвовать в процессе в обмен на гарантию неприкосновенности для его брата, который был тесно связан с Эссексом. Действительно, Энтони не был ни арестован, ни допрошен. Однако его могли просто не рассматривать как участника заговора, поскольку он был парализован и дистанцировался от графа ранее, после событий 1600 года. В мае 1601 года Энтони Бэкон скончался.
19 февраля 1601 года Эссекс и Саутгемптон были доставлены в Вестминстер-холл, где предстали перед лордом-казначеем, председателем суда, и двадцатью пятью пэрами Англии (девятью графами и шестнадцатью баронами)[396]. Главным обвинителем выступил Э. Кок, утверждавший, что конечной целью Эссекса было убийство королевы.
Граф горячо протестовал, говоря, что «никогда не желал вреда своей государыне». В ответ Кок напомнил ему о «маленькой черной сумке», которую граф носил с собой и в которой содержался план всего заговора. Да, Эссекс уничтожил содержимое сумки, но Кок из показаний арестованных сообщников графа знал все детали. Он знал, что граф намеревался внезапно захватить двор и расставить по местам своих людей: на воротах должен был стоять сэр Кристофер Блаунт, в холле – сэр Джон Дэвис, в залах – сэр Чарльз Дэнверс, а сам Эссекс намеревался «захватить священную особу Ее Величества (to take possession of her Majesty’s sacred person)» и потребовать от нее созыва парламента[397].
Однако, несмотря на мощный натиск Кока, обвинение вскоре пошло вкось. Уже показания первого свидетеля по делу были опротестованы Эссексом (получившим право оспаривать каждый пункт обвинения) как ничем не обоснованные. Далее Эссекс утверждал, что запер лордов в своей библиотеке ради их же безопасности, поскольку многие собравшиеся в его доме вели себя очень агрессивно. А в Сити он направился из опасения, что будет захвачен его противниками, если выполнит приказ лордов явиться на заседание Тайного совета.
Тогда были зачитаны показания сэра Фердинандо Горджеса, рассказавшего о собраниях в Друри-хаусе, на которых обсуждался поход в Сити и последующий захват Тауэра и Уайтхолла. Получалось, что действия Эссекса 8 февраля отнюдь не были спонтанными и вынужденными. Эссекс на это возразил, что все сказанное в Друри-хаусе – лишь разговоры, никакого решения там принято не было, да и вообще, собравшиеся обсуждали только безопасный проход к королеве, которой он хотел изложить свои жалобы и опасения, а также убедить Ее Величество удалить от себя Кобэма, Сесила и Рэли, которые были ответственны за его, Эссекса, немилость у королевы. Но всего этого, подчеркнул граф, он намеревался добиться словами, а не мечом.
Эссекс увел процесс в сторону, обвинив Кобэма в сговоре с шотландским королем по поводу престолонаследия. Услышав такое, Кобэм потребовал от Эссекса объяснений, после чего в зал был приведен Горджес, заявивший, что тема обращения за помощью к шотландскому королю обсуждалась заговорщиками три месяца. Однако суд не стремился развивать эту слишком болезненную для королевы тематику и вернулся к вопросу о том, почему Эссекс считал, что ему угрожает опасность.
Граф поначалу отвечал несколько неопределенно, но потом уступил давлению судей, сказав, что сэр Уолтер Рэли изъявил желание поговорить с Горджесом, они встретились на реке утром в воскресенье 8 февраля, и Рэли убеждал собеседника «уйти от них [от заговорщиков], иначе он станет потерянным человеком и уподобится тому, кто ступил на тонущий корабль». Судьи потребовали от Рэли объяснения и клятвы. Тот согласился. И тут раздался возглас Эссекса: «Вы посмотрите, на какой книге он клянется!» Рэли клялся на малоформатной Библии. Принесли фолио, клятва была повторена, и Рэли пояснил, что в упомянутом разговоре он дал Горджесу дружеский совет вернуться к себе в Плимут, чего желала и королева. Однако сэр Фердинандо отказался покинуть графа, на что Рэли снова повторил: «Если вы [к ним] вернетесь, то вы – потерянный человек». «Нам это было передано иначе», – заметил Эссекс по поводу свидетельства Горджеса[398].
Тогда Кок обратился к тому, о чем Эссекс кричал в Сити: будто Сесил продал английскую корону испанцам. Эссекс ответил, что он слышал это много раз и что ему и Саутгемптону «сообщили, будто секретарь Сесил уверял одного из членов Совета, что после смерти Ее Величества трон должен перейти к инфанте».
В этот момент из-за занавеса вышел… Сесил. Он встал на колени и обратился к судьям с просьбой дать ему возможность «очистить себя от такой клеветы». Из последовавших пререканий Сесила с Эссексом стало ясно, что источником информации был дядя подсудимого сэр Уильям Ноллис. Когда последнего доставили в суд, он рассказал, как было дело. Оказалось, что как-то Сесил рассказал Ноллису о книге, в которой титул инфанты почитался выше прочих, и даже обещал ему эту книгу показать. Только и всего.
Следует отметить, что манера, в которой Кок вел процесс, была крайне неудачной, поскольку генеральный атторней, с одной стороны, позволял себе излишне агрессивный тон по отношению к обвиняемым, а с другой увязал в малозначимых деталях. В итоге, по свидетельству хрониста У. Кэмдена (William Camden; 1551–1623), многие в зале уже перестали понимать, за что именно судят Эссекса и Саутгемптона[399].
Бессистемные вопросы Кока утомили Бэкона, и он был рад, когда, наконец, ему предоставили слово. Он не стал повторять все пункты обвинения, сославшись на то, что его аудитория – это «не провинциальное жюри присяжных, состоящее из невежественных людей», а потому он позволит себе сказать всего несколько слов. Воздав должное образованности пэров, Бэкон отметил, что история не знает такого предателя, который не оправдывал бы свою измену благовидными предлогами, и Эссекс не был исключением. «Граф выступил, движимый стремлением лишить несколько великих людей и советников благоволения Ее Величества, а также страхом, что он оказался в окружении врагов – им же, однако, придуманных, – замысливших его убить в его доме. Поэтому он говорит, что вынужден был бежать в Сити за поддержкой и помощью». Под предлогом этой «мнимой опасности и угрозы нападения граф Эссекс вошел в Сити Лондона и прошел через его недра, распуская слухи, будто его должны убить, а государство продано, в то время как не было ни таких врагов, ни такой опасности»[400].
И, повернувшись к Эссексу, Бэкон добавил: «Милорд, вы должны знать, что, хотя государи дают своим подданным повод для недовольства, хотя они могут лишить их почестей, коими осыпали ранее, хотя они могут низвести их в более низкое состояние, нежели то, в которое возвели, тем не менее подданные не должны настолько забывать о своем долге быть верными своему государю, чтобы позволить себе какое-либо проявление непокорности, а тем более устроить бунт, как это вы, милорд, сделали. Поэтому все, что вы сказали или можете сказать в ответ на это, будет не более чем прикрытием (shadows). А потому, как я полагаю, вам лучше сознаться, а не оправдываться»[401].
Граф тут же, обращаясь к судьям, выкрикнул: «Я призываю мистера Бэкона против мистера Бэкона!» И далее Эссекс рассказал о письмах, которые Фрэнсис составил от его, Эссекса, и Энтони Бэкона имени, в которых защищал графа. «Тогда, – продолжал Эссекс, – мистер Бэкон был общего со мной мнения и указывал на тех, кто был моим врагом и настраивал Ее Величество против меня. Ныне же, он, кажется, переменил свое мнение обо мне, и поэтому я оставляю на усмотрение ваших сиятельств решить, кто из нас говорит правду»[402].
На это Бэкон невозмутимо ответил, что если бы «эти письма были здесь, то всякий смог бы убедиться, что они не содержат ничего, за что было бы стыдно. Вместо того чтобы заняться чем-либо другим, я попусту потратил время, пытаясь угадать, как сделать графа хорошим слугой Ее Величества и государства»[403]. С этими словами Бэкон вернулся на свое место, и суд продолжился. Были зачитаны признания других заговорщиков, которые, впрочем, мало что добавили к тому, о чем уже было известно.
Затем привели Саутгемптона. Он сказал, что на собраниях в Друри-хаусе речь шла о намерении Эссекса поговорить с королевой, и все, что планировалось, предполагало самозащиту, а не предательство.
В какой-то момент разбирательства некоторые пэры подняли вопрос: можно ли считать предательством простое желание передать жалобу лично королеве без умысла применить силу? На что Кок уверенно ответил, что можно, поскольку заговорщикам в этом случае пришлось бы преодолеть сопротивление охраны и других лиц, т. е. применить силу, и они на своих собраниях в Друри-хаусе должны были принять во внимание это обстоятельство, поэтому речь должна идти об «intended violence» с их стороны. Эссекс на это возразил: «По совести, о действии должно судить по намерению». «Нет, – парировал Кок, – наш закон исходит из того, что о намерениях судят по действиям». «Ну что ж, – ответил Эссекс, – руководствуйтесь вашим законом, а мы будем обращаться к совести»[404].
В зале поднялся шум, но тут вмешался Бэкон. «Я никогда еще, – начал он, громко и отчетливо выговаривая каждое слово, – ни в одном деле не наблюдал такой благосклонности по отношению к подсудимому, такого количества отступлений [от сути дела], такой манеры представлять улики по частям (by fractions) и такой нелепой (silly) защиты столь тяжкой (great) и очевидной государственной измены».
«Предположим, – продолжал Бэкон, обращаясь к притихшей аудитории, – что граф Эссекс намеревался… всего лишь явиться в Ее Величеству в качестве просителя. Но должны ли петиции представляться вооруженными просителями? Ведь это по необходимости ограничивает свободу государя. …Собрать тайный совет и, во исполнение его решений, бежать вооруженной толпой – какое этому может быть оправдание? Их предупреждал посланник королевы, лорд-хранитель, но они продолжали упорствовать. Это ли не измена в глазах любого простого человека?»
«Если бы, – возразил Эссекс, – я намеревался выступить против кого-то иного, кроме своих личных врагов, разве я тогда ограничился бы столь малой компанией?»
На это Бэкон, выдержав небольшую паузу, ответил: «Не на ту компанию, милорд, вы рассчитывали, которая за вами увязалась, а на помощь, которую вы надеялись получить от Сити. В День Баррикад герцог де Гиз ворвался на улицы Парижа в камзоле и чулках, сопровождаемый лишь восемью джентльменами, и нашел поддержку в городе, которую вы здесь (слава Господу) не получили. И что за тем последовало? Король (Генрих III. – И. Д.) вынужден был переодеться в платье пилигрима и в таком виде спасаться от ярости толпы. И милорд был преисполнен той же самоуверенностью и такими же притязаниями – слава и привет Сити! Но итогом стало предательство, как это было в достаточной мере доказано»[405]. На эти слова Эссексу нечего было возразить.
Если Кок все ходил вокруг да около и наводил тень на плетень, то Бэкон ясно и бескомпромиссно сформулировал суть дела: как ни трактовать мотивы и действия Эссекса, но получалось, что в любом случае речь шла о захвате королевы, или, как выразится Бэкон немного позднее, «заговор и мятеж имели целью навязать королеве законы»[406].
Судьи единодушно приговорили Эссекса и Саутгемптона к смертной казни. Эссекс извинился за свои прошлые проступки, но не признал себя виновным и, прося милости королевы, добавил: «Я скорее умру, чем буду жить в нищете»[407]. Однако последнее слово оставалось за Елизаветой.
Здесь уместно обратиться к вопросу о том, можно ли считать поведение Бэкона на суде предательским по отношению к Эссексу. Д. Л. Стрэчи, следуя во многом Маколею[408], утверждал, что «широкая простая человечность тут была бы куда уместней, чем как бритва изостренный ум. Бэкон этого не сообразил, он не сообразил, что долгая дружба, неизменная доброта, благородная щедрость и трогательное восхищение графа делали прискорбным и позорным участие в его уничтожении. Сэр Дэверс особенным умом не отличался, но его беззаветная преданность благодетелю останется благоуханной долькой чистоты среди вонючих залежей истории. В случае с Бэконом такого безоглядного героизма ничуть не требовалось, хватило бы простого воздержания. Если бы, не боясь недовольства королевы, он удалился в Кембридж, умерил расточительство… и посвятил всего себя наукам, которые так истинно любил… Но это было не для него. Натура не позволяла, судьба не позволяла. Пост лорда-канцлера маячил впереди»[409].
Так ли это? Начну с того, что, если бы Бэкон отказался участвовать в процессе над Эссексом, то свои труды ему пришлось бы писать не в Кембридже, а в Тауэре (если бы ему это разрешили). Как советник короны он не мог отказаться от участия в процессе по делу о государственной измене. Кроме того, необходимо учесть, что в 1584 году, после провала одного из заговоров против Елизаветы, молодой Бэкон составил небольшой доклад, в котором предлагал способы защиты королевы от «злобных варварских действий». Позднее его не раз привлекали к допросам заговорщиков, покушавшихся на жизнь Ее Величества. И за три года до мятежа Эссекса Бэкон анонимно опубликовал памфлет, написанный в форме письма некоего английского джентльмена своему другу в Падую, в котором высказал свои соображения о том, как избежать опасности покушения на королеву[410]. Но важнее другое. Кому и что хотел сказать Бэкон, дважды выступая в суде?
Разумеется, он обращался и к собравшимся (включая судей и пэров), и к Эссексу, но с разным целеполаганием. Судьям и пэрам он хотел напомнить суть дела и увести их от смакования ненужных деталей, к чему толкали выступления Кока. Эссексу он намеревался объяснить другое. И Бэкон, и Елизавета прекрасно понимали, что граф испытывает дефицит ума, а с некоторых пор, потеряв винную монополию, и денег. Понимали они и то, что поднятый им мятеж, «цели которого, похоже, до конца оставались неясны даже ему самому»[411], свидетельствовал лишь о том, что Эссекс был не в состоянии подчинять свои страсти рассудку (по причине ограниченности последнего), а не о том, что он вынашивал коварные планы государственной измены. Мятеж Эссекса был глупостью, но это не уменьшало его опасность, хотя бы потому, что цели графа (вернуть монополию и место при королеве) могли совершенно не совпадать с целями примкнувшей к нему знати.
Чем в этой ситуации Бэкон мог помочь своему патрону? Что ему было делать, чтобы публицисты типа Маколея были довольны его поведением? Сидеть молча? Не читать материалов дела? Не слушать свидетельских показаний? Нет, помочь Эссексу он мог только одним способом: убедить его в том, что упрямо отстаивать на суде свою правоту совершенно бессмысленно. Единственное, что могло, да и то лишь с некоторой вероятностью, спасти Эссексу жизнь (о спасении чего-то еще и речи не было), – это искреннее и глубокое раскаяние, в расчете на то, что королева, возможно, сохранившая еще остатки былой привязанности к графу, его помилует. Именно эту мысль и хотел донести до Эссекса Бэкон на суде, поскольку возможности привести свои доводы обвиняемому в личной беседе с глазу на глаз у него уже не было. В нелегкой ситуации Бэкон, всегда старавшийся не выводить свою совесть из равновесия, избрал единственно правильную линию поведения.
Отношения между Эссексом и Бэконом были вполне доверительными, но их разделяло (кроме всего прочего) разное понимание природы патронатных отношений. Предлагая свои услуги («bounden service») лорду Бёрли, а затем Эссексу, Бэкон всегда делал важную оговорку: для него служба королю/королеве выше службе кому-либо другому, кроме, разумеется, службы Богу («my service to God, her Majesty and your Lordship draw in a line»[412]). (Выше я неоднократно цитировал его слова, ясно выражающие этот его принцип). Достойный человек, по мнению Бэкона, – это тот, который «дает отчет лишь Богу… королю и государству, коим он служит» и не способен сосредоточиться «исключительно на служении частным лицам», поскольку такая служба ущемляет «широту его ума»[413]. Эссекс же опирался на иную модель патронатных отношений: он служил не государству, но государю, точнее, государыне, от которой ждал милостей и благодеяний. Иными словами, для графа патронат был сферой межличностных отношений. Бэкон считал себя обойденным и досадовал потому, что, сознавая свои способности, полагал, что будет более полезен государству, чем Эджертон или Флеминг. Эссекс не мог понять, почему королева, с которой у него установились «особые» отношения, назначила, к примеру, на должность губернатора Пяти портов Кобэма, которого граф ненавидел, а не Р. Сидни, его, Эссекса, близкого друга.
Позднее, описывая историю мятежа Эссекса и последующие события, Бэкон напомнил тем, кто осуждал его за участие в обвинении своего патрона, что он также немало сделал, чтобы прекратить дела некоторых других участников заговора: «У меня есть много достойных свидетелей, которые могут подтвердить… что благодаря моему усердию и информации, касающейся характера задержанных, дела шестерых из девяти обвиняемых были приостановлены, в противном случае их бы предали суду»[414].
Напомнил он и о своей беседе с королевой, состоявшейся после суда над Эссексом, но до того, как она подписала приговор: «поскольку при том состоянии дел я не осмелился прямо говорить о милорде, то сказал в общих словах о милосердии Ее Величества, о том бесценном бальзаме, который она постоянно изливает из своих государевых рук, что услаждает чувства подданных»[415]. Бэкон также напомнил королеве, что не все, кто совершал опасные преступления, были злодеями.
Из книги О. В. Дмитриевой «Елизавета Тюдор»:
«Двор затаил дыхание в ожидании. Фрейлины подсматривали за старой королевой, которая подолгу сидела в задумчивости в своих покоях, не смыкая глаз до утра, и втайне надеялись, что она помилует „прекрасного Робина“.
…Елизавета ждала. Возможно, ей хотелось, чтобы граф сам просил ее о помиловании, но, раскаявшийся в содеянном, он тем не менее твердо готовился принять смерть без новых унижений. К ногам королевы припадали его друзья, сестра, жена, но сам Эссекс хранил гордое молчание. Елизавета обмакнула перо в чернила и подписала приговор. Но тут же отменила его. Она ждала еще сутки… На исходе очередных суток королева снова поставила свою подпись на смертном приговоре, на этот раз – окончательном»[416].
25 февраля 1601 года Эссекс был казнен в Тауэре. 5 марта на казнь были осуждены пятеро его сообщников: К. Блаунт, Ч. Дэнверс, Д. Дэвис, Д. Мейрик и Г. Кафф. Только графу Саутгемптону смертная казнь была заменена заключением в Тауэре, откуда он вышел после смерти Елизаветы.
Поскольку о мятеже Эссекса и суде над ним в народе ходили разные слухи (граф был любимцем многих), Елизавета решила опубликовать отчеты о процессе. Но поручать это дело Коку она не хотела, а потому велела ему «выдать генеральному солиситору двадцать пять документов, касающихся заговора Эссекса, которые надлежит передать господину Ф. Бэкону»[417]. Фрэнсис получил детальные указания через госсекретаря, как именно ему следует представить это дело. Поручение королевы было исполнено, и вскоре он представил ей сочинение под названием «Объявление о деяниях и изменах, совершенных Робертом покойным графом Эссексом и его приспешниками (Declaration of the Practices and Treasons attempted and committed by Robert late earl of Essex and his Complices)». Королева приказала нескольким своим советникам просмотреть написанное. Те высказали множество замечаний, и Бэкону пришлось фактически написать все заново. Как он потом заметил, «за мной остались только слова и форма стиля»[418]. Но даже когда брошюра была уже в типографии, Елизавета продолжала вносить в текст исправления, в частности ей не понравилось, что Бэкон «не смог забыть о своем былом уважении к милорду Эссексу, называя его так (т. е. милордом Эссексом. – И. Д.) почти в каждом абзаце»[419]. Она потребовала более сдержанной манеры выражения – просто «Эссекс» или «покойный граф Эссекс». Текст был заново отпечатан, а предыдущие сорок экземпляров уничтожены.
Кроме того, в августе 1601 года несколько лордов и джентльменов были удостоены денежными наградами от Ее Величества за пресечение заговора и участие в суде. Свои 1200 фунтов получил и Бэкон[420]. Впрочем, он ожидал большего[421].
Воспоминания о мятеже еще некоторое время тревожили правительство (нужно было выяснить масштабы заговора) и народ, но постепенно события февраля 1601 года отошли в прошлое. Бэкон продолжал выступать в суде и в парламентских дебатах. Его отношения с Коком становились все более напряженными, о чем, к примеру, свидетельствует полемика между ними, случившаяся в одном судебном заседании:
«Господин Бэкон, – заявил Кок, – если у вас на меня есть зуб, то лучше вытащите его, иначе боль, которую он вам причинит, превысит пользу от всех остальных зубов».
«Господин атторней, – холодно ответил ему Бэкон, – я уважаю вас, я не боюсь вас, но чем меньше вы будете говорить о своем величии, тем больше я буду в него верить»[423].
Этого было достаточно, чтобы Кок немедленно перешел к прямым оскорблениям, никак, впрочем, не поколебавшим невозмутимости Бэкона и давшим последнему повод пожаловаться на поведение коллеги Р. Сесилу.
В другой раз Бэкон вполне резонно заметил Коку: «если бы не ваша близорукость по отношению к вашему будущему, вы бы могли воспользоваться моими услугами»[424]. Но это был совет не для Кока.
В своих парламентских речах Бэкон с особой настойчивостью выступал за реформу законодательства, которое было перегружено давно устаревшими и ненужными нормами. «Чем больше законов мы создаем, – внушал Бэкон коммонерам, – тем больше ловушек, в которые мы потом попадаем»[425]. Многие с ним соглашались – надо модернизировать законодательство, но дело практически не двигалось.
Тем временем ситуация в Ирландии для англичан заметно улучшилась. На Рождество 1601 года Маунтджой (Charles Blount, 8th Baron Mountjoy; 1563–1606), сменивший Эссекса в Ирландии и успешно воевавший там, используя тактику выжженной земли, разбил войска Тирона, усиленные тремя тысячами испанских военных, и фактически взял остров под полный контроль. Бэкон, узнав об этом, начал активно выступать за ненасильственные меры по отношению к ирландцам. Но на то, чтобы окончательно решить ирландский вопрос, у Елизаветы уже не осталось времени.
Весной 1603 года ее физическое и умственное состояние резко ухудшилось. Вечером 23 марта было объявлено, что королева лишилась дара речи. Когда лорд-адмирал Ховард, лорд-хранитель Эджертон и секретарь Р. Сесил посетили ее, попросив в последний раз подтвердить знаком, по-прежнему ли Ее Величество желает, чтобы после ее кончины трон перешел к королю Шотландии, Елизавета подняла руки над головой, как будто надевая корону. После этого силы покинули ее.
Венецианский посол сообщал, что «во дворце удвоена охрана и наемники вооружены. Королевские украшения и серебро перенесли в Тауэр под охрану королевских ювелиров. Многие придворные тоже отдали туда свои драгоценности… Волнения и тревога в каждом доме. Многие из министров ненавидимы народом. В городе очень боятся католиков, т. к. их сорок тысяч, и они открыто противодействуют королю шотландцев… Однако у католиков нет лидера, но есть разногласия»[426].
В этой ситуации некоторые министры приняли сторону Якова и старались заручиться его расположением. По словам Томаса Деккера, «сообщение о ее [Елизаветы] смерти, как разряд молнии, могло убить тысячи, сокрушить сердца миллионов, поскольку под ее крылом воспиталась нация, появившаяся на свет и выросшая при ней, нация, которая… кроме нее никогда не видела никакого другого государя, которая никогда не понимала значения странного заморского слова „change“»[427].
Бэкон, которому в 1603 году шел пятый десяток, всем своим существом был «елизаветинцем», и прощание с королевой было для него, как и для многих, прощанием с эпохой. Да, она не способствовала его карьере. И тем не менее с ее смертью он мог потерять многое. Ведь кто знает, какова будет политика нового государя? Что он одобрит, что осудит? Кого приблизит, а кого удалит от двора? Поэтому, когда стало ясно, что дни Елизаветы сочтены, Бэкон пишет два письма, очень сходные и по форме, и по содержанию, но разным адресатам.
Из письма Ф. Бэкона Майклу Хиксу, личному секретарю Р. Сесила (март 1603 года):
«Я был бы рад, как только представится случай, насладиться вашим обществом и дружеской беседой. И хотя нам, подобно игрокам в карты, приходится их прятать, все-таки я, всегда пользовавшийся вашим посредничеством, чтобы выразить мою истинную привязанность к господину Секретарю [Р. Сесилу], прошу вас найти время, чтобы сообщить ему, что в этом государстве он является тем человеком, которого я люблю более всего»[428].
И на всякий случай, если устроить патронат Р. Сесила не удастся, Бэкон пишет Генри Перси, 9-му графу Нортумберленда (Henry Percy, 9th Earl of Northumberland; 1564–1632):
«Поскольку время сева известно, тогда как время всходов зависит от случая или времени года, также и я могу засвидетельствовать, что в моей душе долгое время хранилось зерно привязанности и рвения к вашей светлости, посеянное уважением к вашим добродетелям и к вашему необычайному благородству и благосклонности к моему недавно умершему брату и ко мне. И семя это все еще прорастает, и ростки его ныне проявляются в этом признании.
…Скажу откровенно вашему сиятельству, – и это будет сущая правда (никакие гражданские бури не в состоянии выбросить ее из моего ума и сердца), – что ваша великая тяга и любовь к занятиям и созерцаниям предметов более высоких и более достойных, нежели обычные (вещь редкая в этом мире, а если говорить о персонах, подобных вашему сиятельству, то почти исключительная), служит для меня великим и главным мотивом выразить вам мою привязанность и восхищение. А потому, дорогой милорд, если я смогу быть полезен вашему сиятельству – моей головой, языком, пером, возможностями или друзьями, – я покорно прошу вас распоряжаться мной». И в конце он заверил графа, что предлагает ему свою службу не из каких-либо своих потребностей, «а просто из предпочтений и полноты моего сердца»[429]. Очень своевременно написано. Циничный и проницательный разум Бэкона точно рассчитывал предпочтения сердца.
24 марта 1603 года в 2 часа ночи королева Англии Елизавета I скончалась. Она правила 44 года 5 месяцев и несколько дней.
Вступление на престол нового монарха вселило в Бэкона надежду на добрые перемены в его карьере, благодаря которым он сможет наконец-то рассчитаться с долгами и занять высокую должность. Но было одно опасение – как бы король, благоволивший в свое время Эссексу и помиловавший всех выживших участников мятежа, не поставил ему в вину выступление во время суда над графом. В 1604 году, стремясь заручиться расположением Якова I, Бэкон составляет так называемую «Апологию»[431] – документ, призванный реабилитировать его перед королем и друзьями казненного графа. «Все, что мною было сделано, делалось по соображениям долга и служения королеве и государству»[432], – таков был лейтмотив этого сочинения.
Но, чтобы войти в доверие к королю Якову, одной «Апологии» было недостаточно. И тут Бэкону помогли старые связи его, к тому времени покойного, брата Энтони. Среди друзей и информаторов последнего были некий Дэвид Фоулис (Sir David Foulis;?–1642), шотландский политик, прибывший с Яковом I в Англию, и Эдуард Брюс (Edward Bruce, 1st Lord Kinloss; 1548–1611), через которого в конце царствования Елизаветы шла тайная переписка Якова с Р. Сесилом, и который также входил в шпионскую сеть Энтони. Бэкон срочно пишет весьма любезные письма, в которых напоминает о «разнообразных услугах», оказанных им его братом, и выражает надежду, что «искры былого знакомства» еще не угасли. По причине плохого самочувствия Бэкон не смог, подобно многим другим искателям королевских милостей, отправиться на север Англии встречать нового монарха. Поэтому он обратился к Томасу Чалонеру и своему приятелю по Грейс-Инн, дипломату и политическому деятелю Тоби Мэтью (Sir Tobie Matthew (Mathew); 1577–1655) с просьбой передать его (Бэкона) письма Фоулису, Брюсу и некоторым друзьям Энтони при шотландском дворе, а также обращение к новому королю.
Последнее начиналось обычной для такого рода посланий лестью. Бэкон весьма искусно увязал упоминание о своей ревностной службе Елизавете с желанием столь же ревностно служить новому монарху, отметив, что был весьма приближен к своей «любимой покойной августейшей повелительнице, государыне, счастливой во всех отношениях, особенно же вследствие того, что ей наследует такой преемник». И добавил: «Меня немало укрепила в моем намерении не только надежда, что, возможно, до священного слуха Вашего Величества… дошло хотя бы малое знание о доброй памяти, которую оставил после себя мой отец, столь долго занимавший пост первого советника в вашем нынешнем королевстве, но и в особенности знание о беспредельной преданности, которую питал к вам мой любимый брат, служа Вашему Величеству и выказывая при этом безграничное усердие сверх меры своих сил и вопреки обстоятельствам; и если Вашему Величеству будет благоугодно явить вашу ни с чем в мире не сравнимую благосклонность и подарить милость, стократно превосходящую заслуги всего того, что ваш слуга способен совершить… то, я думаю, у Вашего Величества нет другого подданного, который бы так сильно любил этот остров, в чьей душе нет места двоедушию и коварству и чье сердце пламенно жаждет не только принести искупительную жертву, дабы обрести вашу благожелательность, но и готово к огненной жертве всесожжения на службе Вашего Величества: нет у Вашего Величества подданного, чье пламя было бы более чистым и жарким, чем мое»[433]. А кроме того Бэкон составил и предложил королю (через графа Нортумберленда) прокламацию по поводу восшествия Якова на английский престол, чтобы «подготовить чувства людей»[434]. Но, увы, прокламация не была зачитана.
Когда его самочувствие улучшилось, Бэкон встретился с королем. По-видимому, это произошло в начале мая 1603 года в Теобальдсе (Theobalds)[435], семейном доме Сесилов, где Яков I Стюарт принял английский двор и государственное управление. Но то была мимолетная встреча. «Я очень рад, что совершил это путешествие, – писал Бэкон графу Нортумберленду, – хотя и не получил того, за чем ехал, ибо король не соизволил побеседовать лично со мной, как не побеседовал почти ни с кем из англичан. Что до речей, с которыми он обращается к некоторым аристократам, то это скорее проявление милости, чем интерес к делу… После того как Его Величество поздоровался со мной, он обещал мне личную аудиенцию»[436].
23 июля 1603 года состоялась коронация Якова в Уайтхолле. В этот день под проливным дождем Фрэнсис Бэкон в числе трехсот других подданных Его Величества был возведен в рыцарское достоинство. Поскольку в это время в городе свирепствовала чума, Яков с супругой Анной Датской сразу после коронации отбыли в Вудсток, а сэр Фрэнсис – в Горхэмбери.
То, что он стал рыцарем, его не радовало. Еще накануне церемонии, 3 июля, он пишет Р. Сесилу: «этот затрепанный и почти проституированный рыцарский титул я мог бы получить без труда при вашем содействии», напомнив, что «тут, в бардаке Грейс-Инн, у меня под боком аж три новых рыцаря». Он даже вспомнил с ностальгической грустью елизаветинские времена: «при королеве, моей прекрасной госпоже, кворум был мал, и служба ей была своего рода фригольдом[437], но это было более серьезное время»[438].
Так как летом и осенью 1603 года его услуги в качестве советника не требовались (ему, по счастью, не пришлось выступать в суде по делу о государственной измене лорда Кобема и сэра У. Рэли[439]), он мог посвятить себя написанию нескольких задуманных, а отчасти уже начатых трудов: об объединении Англии и Шотландии, о преодолении разногласий, грозящих расколоть церковь, а также трактата «Temporis partus masculus» («Плодотворный отпрыск времени»)[440].
В июле 1603 года Бэкон писал Р. Сесилу: «Я возлагаю теперь все свои надежды исключительно на перо, посредством которого я смогу сохранить память о своих заслугах в последующие времена»[441].
Впрочем, к 1604 году его политическая деятельность заметно оживилась. 19 марта этого года начал работать первый парламент Якова. Предстояло обсудить множество важных вопросов, в частности расходы на содержание королевского двора, а также привилегии и прерогативы монарха. Несколько комитетов палаты общин избрали сэра Фрэнсиса своим представителем, поручив ему выступать от их имени, причем одним из самых важных вопросов этой сессии было объединение Англии и Шотландии, которого настойчиво добивался король. Под скипетром нового монарха оказалось сразу три королевства – Англии, Шотландии и Ирландии. Но то было объединение корон. Яков же хотел большего – объединить страны. Дебаты в парламенте продолжались весь апрель и май. Была устроена совместная конференция представителей двух палат. Но дело не двигалось, несмотря на неудовольствие короля. Раздосадованный Бэкон, поддерживавший идею англо-шотландской унии, жаловался, что парламентарии ведут себя подобно греческому поэту Симониду Кеосскому, которому Гиерон I, тиран Сиракуз, задал вопрос о Боге, и поэт попросил на размышление сначала шесть дней, потом двенадцать, затем двадцать четыре. «Чем дольше мы переходим черед брод, – негодовал Бэкон, – тем больше у нас сомнений»[442]. Наконец, 2 июня 1604 года, парламент, отметив, что проект унии подобно зимнему фрукту «созревает медленно», принял билль о создании комиссии для всестороннего рассмотрения вопроса о предполагаемом союзе двух королевств. Бэкон был убежденным сторонником объединения. Во-первых, это позволило бы положить конец многовековой вражде двух стран, а во-вторых, объединившись с Шотландией и подчинив Ирландию, Англия стала бы одной из сильнейших европейских держав. Но, несмотря на затянувшиеся дебаты, коммонеры так и не смогли договориться. Что же касается лордов, то английская аристократия не хотела делить своих привилегий с «захудалой» шотландской знатью. Идея англо-шотландской унии, которую так горячо отстаивал Бэкон, была реализована лишь столетие спустя, в 1707 году.
В 1603 году Бэкон пишет трактат «Некоторые соображения относительно наилучшего умиротворения и наставления церкви Англии»[443], посвященный сложным отношениям между официальной англиканской церковью и пуританами. Фрэнсис был последовательным противником всякого фанатизма. Он жестко отличал догматические разногласия от разногласий в вопросах ритуала и церковной иерархии. Если в первом случае надлежит, по его мнению, руководствоваться принципом: «кто не с нами, тот против нас», то во втором более уместен принцип: «кто не против нас, тот с нами»[444].
Надо сказать, что отстаивать свои позиции в парламентских дебатах ему было непросто. Во-первых, до августа 1604 года у него не было официального статуса советника короны, он работал в этом качестве по устному желанию Елизаветы, подтвержденному затем Яковом[445]. А во-вторых, Бэкон был противником всяческих конфликтов, тем более с королем (не надо, убеждал он парламентариев, спорить с тем, кто командует тридцатью легионами) и с лордами. Разумеется, здесь можно вспомнить об уроках его отца, сэра Николаса, предпочитавшего во всем «средний путь». Впрочем, путь, которым приходилось идти Фрэнсису, более походил на тропинку через болото.
Обращаясь к весьма болезненному вопросу об отношениях между палатами, Бэкон исходил из того, что необходим диалог, ибо «сильным мира сего надлежит отстаивать свои прерогативы, тогда как нам (коммонерам)… – наши привилегии». Ему возражали – мол, нам говорят, что мы половина тела нации, а лорды – часть, ближайшая к голове. «Ничто не восходит к голове иначе, как через тело», – парировал Бэкон[446].
Однако дело осложнялось тем, что «повестки дня» у коммонеров и у Его Величества были разными. Якова в первую очередь волновал вопрос об унии плюс религиозная ситуация в стране, у коммонеров программа была куда более насыщенной: монополии, поставки провизии королевскому дому[447], налоги, права и привилегии нижней палаты и ее отношения с лордами и т. п. Более того, король занял неприемлемую для большинства населения Англии позицию в религиозном вопросе. Он назвал римскую католическую церковь «материнской», пусть даже и оскверненной «некоторой шаткостью и порчей», добавив, что не будет преследовать лояльных к власти католиков, но не потерпит, чтобы кто-то утверждал превосходство папы над королями.
Вообще отношение к Якову большинства парламентариев и Бэкона заметно различалось. Так, сэр Генри Йилвертон (Sir Henry Yelverton; 1566–1630), выражая настроения коммонеров, заявил: «Распоряжения Государя похожи на удар молнии, а его требование нашей преданности походит на рычание льва. Ему нельзя противоречить»[448].
Ф. Бэкон (после встречи короля с одной из парламентских комиссий) не скрывал восторга: «Его (Якова) посещение нас возродило воспоминание о прошлых временах, когда мы уходили с таким же восхищением. То был голос Бога в человеке, высокая душа Бога, явленная в человеческой речи. Я не говорю, что это голос Бога, а не человека, ибо я не из породы льстецов Ирода: проклятье упало на того, который сказал это, и проклят был тот, кто это стерпел. Но мы могли бы сказать, как некогда сказал Соломон: „Мы рады, – О, Король! – что мы даем тебе отчет, ибо ты понимаешь, что́ тебе говорят“»[449]. Действительно, когда глава государства понимает, что ему говорят, это радует.
7 июля 1604 года в работе парламента был объявлен перерыв, и Бэкон получил возможность вернуться к своим трудам. Он намеревался завершить трактат под названием «Валериус Терминус об истолковании природы с аннотациями Гермеса Стеллы». Но сделать это ему не удалось. Сочинение было опубликовано после его смерти в 1734 году. В этом трактате, развивая свои мысли о познании природы, он предостерегал от двух крайностей: «знание, которое ищет лишь удовольствия, подобно бесплодной куртизанке, которая жаждет наслаждений и никогда не родит детей. А знание, которое ставит своей целью выгоду, карьеру (profession) и славу, подобно золотым яблокам, которые бросали под ноги Аталанте, она отбегала за ними в сторону, наклонялась, чтобы поднять, и в итоге проиграла состязание»[450].
В этом сочинении Бэкон неоднократно возвращается к мысли, что «все знание было растением, посаженным самим Богом, поэтому можно предположить, что рост и цветение этого растения или, по крайней мере, его плодоношение было, в согласии с божественным провидением, и, возможно, не только с общим провидением, но и с особым пророчеством, назначено на эту осень мира», т. е. на ту эпоху, в которую выпало жить сэру Фрэнсису[451]. А если все знание происходит из единого, божественного, источника, то оно должно быть единым. «Отдельные науки, – пишет Бэкон, – зависят от универсального знания (universal knowledge), и они должны быть приумножены и исправлены его высшим светом, и разделы этой универсальной науки также зависят от ее аксиом (the Maxims), и от того света, который одна часть этой науки получает от другой. Поэтому мнение Коперника, согласно которому сама по себе астрономия может быть правильной не потому, что не противоречит видимости, но потому, что не противоречит натуральной философии, является правильным. С другой стороны, если бы некоторых древних философов, достигших совершенства в своих астрономических наблюдениях, призвали в качестве советников, поскольку они давали принципы и первые аксиомы, то они никогда бы не стали разделять свою философию, подобно космографам, описывающим свои глобусы, на философию неба и философию того, что под небом»[452].
Казалось бы, это все весьма отвлеченные рассуждения. Но это не так. В 1603 году Бэкон пишет небольшой трактат «Краткие рассуждения о счастливом союзе королевств Англии и Шотландии»[453], в котором призывает Его Величество действовать осторожно и без спешки. При этом он широко пользуется наряду с политической и правовой, также и натурфилософской аргументацией. Он «исходит из традиционного представления о гармоничности и иерархичности устроенного Богом мира и из изложенной им в „Valerius Terminus“ идеи о тождественности мира природы и мира политики. „Есть великое сходство и полное соответствие между правилами природы и правилами политики“, – пишет он. На первые опирается мировой порядок, на вторые – порядок в государстве. Еще монархи древних персов уяснили эту истину и, строя государственный порядок, повторяли „фундаментальные законы природы“»[454].
Более детально аргументация Бэкона изложена в цитированной статье С. В. Кондратьева и Т. Н. Кондратьевой, которые, обращаясь к вопросу о том, зачем Бэкону потребовалось «прибегать к столь далеким от политической повестки дня аргументам?», дают, на мой взгляд, совершенно правильный ответ. «Еще до появления в Англии Яков имел репутацию короля-философа, ибо был автором нескольких трактатов на политические темы, участвовал в теологических дебатах, писал сочинение по демонологии. Бэкон, предлагая свое произведение, одновременно демонстрировал монарху собственную эрудицию. Философ искал место при дворе и своим трактатом говорил, что король может обрести слугу, искушенного одновременно в области политики и права и в области высокой философии»[455]. Якова I часто называли «британским Соломоном». Он действительно был при всей его ограниченности человеком хорошо образованным и начитанным[456], и, приняв во всех сферах жизни образ монарха-миротворца, отождествлял себя не с воителем Давидом, а с его миролюбивым сыном – законодателем Соломоном.
Разумеется, сказанное не означает, что интерес Бэкона к философским проблемам науки (если выражаться современным языком) носил чисто утилитарный характер. Нет, он действительно был поглощен проектом «великого восстановления наук». Но он умел при случае использовать свой интерес к этой проблематике и свою эрудицию в целях личного преуспеяния при дворе. А что, собственно, ему оставалось делать, учитывая, что он не получил богатого отцовского наследства, да и ситуация в позднетюдоровской и раннестюартовской Англии изменилась (земельные владения и фискальные права корона стремится сохранить за собою, а вознаграждением за службу стали должности и политическое влияние)?