Плака, 2001 год
Освобожденный канат взлетел в воздух и осыпал обнаженные руки женщины каплями морской воды. Капли вскоре высохли, и когда жаркие лучи солнца упали с безоблачного неба на женщину, она заметила, что ее кожа поблескивает от образовавшегося на ней узора соляных кристаллов, подобно татуировке с бриллиантами.
Алексис была единственной пассажиркой на маленьком старом судне, и когда оно с пыхтением отошло от причала и двинулось в направлении одинокого, безлюдного острова, она слегка содрогнулась, подумав обо всех тех мужчинах и женщинах, которые отправлялись туда до нее.
Спиналонга. Алексис и так и этак рассматривала это слово, вертела его на языке, как оливковую косточку. Остров лежал прямо впереди перед ними, и по мере того, как судно приближалось к мощным венецианским укреплениям, смотревшим на море, Алексис ощутила одновременно и тягу к прошлому острова, и гнетущее чувство от того, чем он стал в настоящем. Этот остров, размышляла она, может оказаться местом, где история до сих пор полна живого тепла, это не холодные камни – там есть реальные, а не мифические обитатели. И как же все здесь отличалось от тех древних дворцов и мест давних поселений, среди которых она пробыла несколько последних недель, и даже месяцев… и даже лет.
Алексис могла бы провести и еще какое-то время, бродя среди руин Кносса, мысленно создавая картины жизни, которая могла протекать здесь больше четырех тысяч лет назад. Однако в последнее время она начала чувствовать, что это было настолько далекое прошлое, что оно почти не поддавалось воображению и уж точно не слишком ее интересовало. Хотя Алексис имела ученую степень по археологии и работала в музее, интерес к теме угасал у нее с каждым днем. Ее отец был академическим ученым, страстно преданным своим исследованиям, и Алексис выросла в искреннем убеждении, что должна пойти по его пыльному следу. Для таких, как Маркус Филдинг, никакая древняя цивилизация не была удалена в прошлое настолько, чтобы он мог потерять к ней интерес. Но для Алексис, которой уже стукнуло двадцать пять, даже волы, мимо которых она проезжала сегодня утром, выглядели куда более значимыми и уместными в ее жизни, чем Минотавр в легендарном Критском лабиринте.
Направление, которое приняла ее научная карьера, перестало беспокоить Алексис. Куда важнее оказалась проблема, возникшая из-за Эда. Но когда они в дни последнего отпуска наслаждались мягким теплом на их греческом острове, под эпохой некогда обещанной вечной любви была медленно подведена черта. Их отношения расцвели в изысканном микрокосме университета, но во внешнем мире они начали увядать, и теперь, три года спустя, их пора уже было выдернуть с корнем, поскольку они не перенесли пересадки из оранжереи на газон.
Эд был хорош собой. И это являлось фактом, а не чьим-то мнением. Но его замечательная наружность иногда раздражала Алексис точно так же, как и все остальное. Ей казалось, что внешность не служит оправданием его высокомерия, а иной раз и вызывающей зависть самонадеянности.
Похоже, они оказались вместе по принципу «противоположности сходятся». Алексис, со светлой кожей, темными глазами и волосами, – и Эд, светловолосый, голубоглазый, почти арийского типа. Но иной раз Алексис ощущала, как ее собственная более широкая натура буквально обесцвечивается под давлением Эда с его потребностью в дисциплине и порядке. Алексис понимала, что это не то, чего ей хотелось, – даже самые малые проявления спонтанности, которых она жаждала, в глазах Эда выглядели проклятием.
Многие другие его положительные качества, большинство из которых весьма высоко ценились в мире, начали доводить ее до безумия. И прежде всего неколебимая уверенность. Она была неизбежным результатом твердого знания Эда о том, какой путь ожидает его впереди, он знал это с момента своего рождения. Эду была гарантирована пожизненная работа в юридической фирме, и годы будущего представлялись ему в виде предопределенного продвижения по служебной лестнице и жизни в заранее обозначенных районах.
А единственное, в чем была уверена Алексис, так это в их растущей несовместимости. И в дни того отпуска она все больше и больше времени посвящала размышлениям о будущем и в этом будущем вообще не видела Эда. Даже в домашних привычках они не сходились. Зубная паста неправильно выжималась из тюбика. Но виновной всегда бывала Алексис, не Эд. Его реакция на ее промахи была следствием его взглядов на жизнь в целом, и Алексис обнаружила, что его требования к безупречной аккуратности слишком высоки. Она приучала себя ценить его страсть к порядку, но обижалась на молчаливое неодобрение немного хаотичного образа жизни, привычного ей. И постоянно вспоминала, что именно в темном, захламленном кабинете отца она чувствовала себя дома, а родительская спальня, для которой мать выбрала светлые стены и гладкие, безупречно чистые поверхности, вызывала в ней содрогание.
Все всегда должно было идти по правилам Эда. Он принадлежал к числу золотой молодежи: без усилий занимал первое место в учебе и из года в год одерживал победы в спорте. Идеальный староста. Он вырос в уверенности, что весь мир – его личное пространство, но Алексис пришла к выводу, что не должна быть заключена в нем. Могла ли она поступиться своей независимостью и жить с Эдом, раз уж так очевидно, что все к этому и идет? Слегка обшарпанная арендованная квартирка в Крауч-Энде против изысканных апартаментов в Кенсингтоне – не была ли она сумасшедшей, отказавшись от последних? Вопреки ожиданиям Эда, что Алексис осенью переедет туда вместе с ним, она должна была спросить себя: а зачем жить вместе, если они не собираются пожениться? Да и был ли Эд тем мужчиной, которого она хотела бы видеть отцом своих детей?
Такая неуверенность мучила Алексис много недель, даже месяцев, но рано или поздно надо было набраться храбрости и что-то предпринять. Эд столько сил приложил, организовывая этот отпуск, и едва ли заметил, что Алексис с каждым днем молчит все больше и больше.
Как отличалась эта поездка от тех каникул, которые она проводила на греческих островах в студенческие годы, когда они с подругами были свободны и лишь прихоть диктовала им маршруты долгих путешествий под палящим солнцем. Они сами решали, в какой бар им зайти, на каком пляже поваляться и как долго оставаться на том или другом острове – просто бросали в воздух монетку в двадцать драхм, и все. Трудно поверить, что жизнь когда-то могла быть такой беспечной. А это путешествие было переполнено спорами с собой и самокопанием, и борьба эта началась задолго до того, как Алексис обнаружила, что стоит на земле Крита.
«Как я могу быть настолько неуверенной в будущем, когда мне уже двадцать пять? – спрашивала себя Алексис, укладывая вещи для поездки. – Вот я здесь, в квартире, которая мне не принадлежит, собираюсь взять отпуск на работе, которая мне не нравится, и отдыхать с мужчиной, до которого мне едва ли есть дело. Да что это со мной?»
Мать Алексис, София, в таком возрасте уже несколько лет была замужем и успела родить двоих детей. Какие обстоятельства вынудили ее созреть так рано? Как она умудрялась быть такой домовитой, тогда как Алексис до сих пор ощущала себя ребенком? Если бы Алексис побольше знала о том, как именно ее мать смотрела на жизнь, возможно, это помогло бы ей принять собственное решение.
Но София всегда рьяно охраняла свое прошлое, и с годами ее скрытность превратилась в некий барьер между ней и дочерью. Алексис казалось смешным то, что в ее семье поощрялось изучение прошлого человечества, но при этом ей не дозволялось направить увеличительное стекло на собственную, личную историю. Ощущение того, что София что-то скрывает от своих детей, приводило к тому, что в их души закрадывалось недоверие. София Филдинг как будто не только закопала поглубже свои корни, но еще и утоптала землю над ними.
У Алексис был только один ключ к прошлому матери: поблекшая свадебная фотография, стоявшая на столике у кровати всегда, насколько Алексис себя помнила, – затейливая серебряная рамка почти истерлась от постоянной полировки. В раннем детстве, когда Алексис использовала родительскую кровать как батут для прыжков, изображение улыбающейся, но напряженной пары на фотографии взлетало и опускалось перед ней. Иногда она спрашивала мать о прекрасной леди в кружевах и о мужчине с платиновыми волосами. Как их звали? Почему у него седые волосы? Где они теперь? София отвечала чрезвычайно коротко: это ее тетя Мария и дядя Николаос, они жили на Крите, а теперь уже оба умерли. Тогда Алексис этого вполне хватало… Но теперь ей нужно было знать больше. В этом фотоснимке было нечто особенное: это ведь единственная фотография в рамке во всем доме, кроме снимка самой Алексис и ее младшего брата Ника. Пара на снимке явно имела большое значение для матери, и тем не менее София неохотно говорила об этих людях. И даже более чем неохотно – она проявляла редкостное упорство. Когда Алексис немного повзрослела, она научилась уважать желание матери уединяться, потому что, став подростком, и сама иной раз испытывала острую потребность запереться в своей комнате и ни с кем не общаться. Но теперь она и это переросла.
Вечером накануне того дня, когда она должна была отправиться на отдых, Алексис приехала в родительский дом, викторианский особнячок с террасой на тихой Баттерси-стрит. Это было семейной традицией – ужинать в местной греческой таверне перед тем, когда Алексис или Ник в начале нового учебного года собирались уехать в университет или же отправлялись куда-нибудь за границу, – но на этот раз у Алексис была и другая причина для визита. Ей хотелось посоветоваться с матерью о том, как ей быть с Эдом, и, что не менее важно, задать несколько вопросов о прошлом Софии. Приехав на добрый час раньше, Алексис была полна решимости уговорить мать, чтобы та приподняла завесу. Пусть даже ради тонкого лучика света.
Алексис вошла в дом, бросила тяжелый рюкзак на кафельный пол, а ключ – на старый бронзовый поднос, стоявший на полке в прихожей. Ключ упал на поднос с громким звоном. Алексис знала, что мать больше всего ненавидит, когда ее застают врасплох.
– Привет, мам! – крикнула она в тихое пространство коридора.
Полагая, что мать должна быть наверху, Алексис помчалась по лестнице, перепрыгивая через ступеньку, а войдя в спальню родителей, как всегда, восхитилась безупречной аккуратностью. Скромная коллекция бус висела на углу зеркала, да три флакона духов выстроились в ровный ряд на туалетном столике Софии. И больше ничего лишнего в комнате не было: никаких намеков на личность матери Алексис или ее прошлое, ни картин на стенах, ни книг у кровати. Только одна-единственная фотография в рамке рядом с постелью. Несмотря на то что София делила это пространство с Маркусом, оно принадлежало только ей, и страсть матери к аккуратности тут преобладала. Каждый из членов их семьи имел собственное, отличное от других пространство.
Если суровый минимализм спальни был создан Софией, то пространством Маркуса был его кабинет, где книги выстраивались в колонны на полу. Иногда эти башни рушились под собственной тяжестью, и тома разлетались по всей комнате. Тогда добраться до письменного стола Маркуса можно было, только используя книги в кожаных переплетах в качестве ступеней. Маркус наслаждался, работая в этих развалинах книжного храма, это напоминало ему археологические раскопки, где каждый камень тщательно снабжен этикеткой, даже если на посторонний глаз все казалось грудой обломков. В отцовском кабинете всегда было тепло, и уже в детстве Алексис частенько пробиралась сюда, чтобы почитать какую-нибудь книгу, свернувшись клубочком в мягком кожаном кресле, которое постепенно теряло набивку, но все равно оставалось самым уютным и самым милым местечком во всем доме.
И хотя дети покинули этот дом много лет назад, их комнаты оставались нетронутыми. Комната Алексис была по-прежнему выкрашена в депрессивный фиолетовый цвет, который она выбрала в угрюмом возрасте пятнадцати лет. Покрывало на кровати, коврик и гардероб были розовато-лиловыми – цвет мигреней и раздражительности. Это теперь Алексис так думала, но тогда она настояла именно на таком сочетании цветов. Наверное, ее родители теперь вправе были все здесь перекрасить, но в доме, где оформление интерьеров и мягкая мебель стояли на последнем месте, это могло случиться и через десятилетие.
Цвет стен в комнате Ника определить было невозможно, потому что они сплошь были заклеены плакатами группы «Арсенал», рок-групп и блондинок с невероятными бюстами. Маленькую гостиную Алексис и Ник делили между собой, и здесь Ник молча просиживал долгие часы, глядя в полутьме на экран телевизора.
А вот кухня принадлежала всем. Круглый сосновый стол 1970-х – первый предмет обстановки, который София и Маркус приобрели вместе, – являлся центром, местом, где все могли устроиться, разговаривать, играть в какие-нибудь игры и, несмотря на все жаркие споры и несогласия, часто возникавшие между ними, превращаться в настоящую семью.
– Привет, – сказала София, приветствуя отражение дочери в зеркале.
Она одновременно причесывала короткие светлые волосы и рылась в шкатулке с украшениями.
– Я почти готова, – добавила она, застегивая коралловые серьги, подходившие к надетой блузке.
Алексис не могла знать о том, что внутри у Софии все сжималось, когда она готовилась к этому семейному ритуалу. Этот момент напоминал ей обо всех ночах перед началом учебного года, когда София изображала радость, но готова была рыдать из-за того, что Алексис вскоре покинет дом. Способность Софии скрывать свои чувства, казалось, возрастала пропорционально тем чувствам, которые она подавляла. Она глянула на свое лицо, потом на отражение дочери рядом с ним, и волна потрясения прокатилась по ее телу. Это было не лицо девочки-подростка, которое София всегда видела мысленно, а лицо взрослой женщины, чей вопросительный взгляд встретился с ее взглядом.
– Привет, мам, – тихо произнесла Алексис. – А папа когда вернется?
– Надеюсь, скоро. Он знает, что тебе завтра рано вставать, и обещал не задерживаться.
Алексис взяла знакомую фотографию и тяжело вздохнула. Даже теперь, когда ей было далеко за двадцать, Алексис понадобилось собрать всю свою храбрость, чтобы попытаться проникнуть в запечатанное прошлое матери, как будто она собиралась нырнуть под желтую полицейскую ленту, ограждавшую место преступления. Но ей необходимо было знать, чтó думает ее матушка. София вышла замуж, когда ей не исполнилось и двадцати, так не решит ли она, что Алексис совершает глупость, отказываясь от возможности провести остаток жизни с человеком вроде Эда? Или, может быть, она думает так же, как Алексис, и полагает, что Эд совсем не тот мужчина, какой нужен ее дочери? Алексис мысленно повторила свои вопросы. Интересно, как это мать поняла, да еще с такой уверенностью, да в столь юном возрасте, что мужчина, за которого она выходит замуж, – «тот самый»? Откуда она могла знать, что будет счастлива в следующие пятьдесят, шестьдесят, а может, и семьдесят лет? Или она вообще ничего такого не думала? Но в тот самый момент, когда все эти вопросы уже готовы были выплеснуться наружу, Алексис заколебалась, внезапно испугавшись, что мать не захочет говорить на эту тему. Однако оставался еще один вопрос, который она просто должна была задать.
– А могу ли я… – осторожно начала Алексис, – могу ли я поехать и увидеть те места, где ты выросла?
Кроме христианского имени, говорившего о греческой крови, единственным внешним признаком, доставшимся Алексис по материнской линии, были ее темно-карие глаза, и уж она постаралась ими воспользоваться, в упор поглядев на мать.
– В конце путешествия мы собираемся на Крит, и было бы просто глупо, оказавшись там, упустить шанс.
София принадлежала к женщинам, которым большого труда стоит улыбнуться, показать свои чувства, обняться. Ее естественным состоянием была сдержанность, и она сразу же попыталась найти повод, чтобы уйти от темы. Но что-то ее удержало. Наверное, дело было в том – как часто повторял Маркус, – что Алексис всегда будет их ребенком, но не всегда ребенком, который к ней возвращается. София противилась этой мысли, но понимала, что это действительно так. Теперь, когда она видела перед собой независимую молодую женщину, она наконец смирилась. И вместо того чтобы прекратить разговор, как она всегда это делала, стоило Алексис коснуться этой темы, София ответила с неожиданной теплотой, впервые сознавая, что желание дочери узнать больше о своих корнях не просто естественно – пожалуй, оно даже справедливо.
– Да… – неуверенно произнесла София. – Думаю, ты могла бы.
Алексис попыталась скрыть изумление и даже задержала дыхание, боясь, как бы мать не передумала.
– Да, это неплохая возможность, – уже с большей уверенностью сказала София. – Я напишу письмо, а ты отдашь его Фотини Даварас. Она знала нашу семью. Должно быть, она теперь уже состарилась, но Фотини всю жизнь прожила в той самой деревне, где я родилась, а замуж вышла за хозяина тамошней таверны, так что тебя могут еще и отлично накормить.
Алексис засияла от волнения.
– Спасибо, мам! А где эта деревня? – спросила она. – Если считать от Ханьи?
– От Ираклиона ехать примерно два часа на восток, – ответила София. – Так что от Ханьи, наверное, часа четыре или даже пять – в общем, почти целый день. Папа вернется с минуты на минуту, но, когда мы поужинаем, я напишу это письмо для Фотини и точно покажу тебе на карте, где расположена Плака.
Беспечный стук входной двери возвестил о возвращении Маркуса из университетской библиотеки. Его потертый кожаный портфель стоял, раздувшись, посреди коридора, и из него торчали бумаги. Похожий на медведя мужчина, в очках, с густыми серебристыми волосами, весивший, наверное, столько же, сколько его жена и дочь, вместе взятые, приветствовал Алексис широкой улыбкой, когда она сбежала вниз по лестнице и бросилась в его объятия точно так же, как это делала начиная с трехлетнего возраста.
– Папа! – только и произнесла Алексис, но даже это было излишним.
– Моя прекрасная девочка! – откликнулся он, сжимая ее в теплых и уютных объятиях, на какие способны только отцы столь щедрого сложения.
Вскоре они отправились в ресторан, в пяти минутах ходьбы от дома. Таверна Лукакиса, приютившаяся между винными барами с сияющими витринами, дорогими кондитерскими и модными ресторанами, оставалась все той же. Она открылась вскоре после того, как Филдинги купили свой дом, за это время сотни других магазинов и закусочных возникали рядом с ней и исчезали. Владелец таверны, Грегорио, приветствовал троицу как старых друзей, каковыми они и являлись. Их визит был настолько ритуальным, что хозяин знал, что закажут его посетители, еще до того, как те уселись за стол. Как всегда, Филдинги вежливо выслушали список блюд дня, а потом Грегорио показал на каждого из них по очереди, приговаривая:
– Дежурные закуски, мусака, стифадо, каламари, бутылочка рестины и большая бутылка шипучки.
Они одновременно кивнули и засмеялись, когда Грегорио изобразил веселое недовольство тем, что Филдинги отвергли новые изобретения его шеф-повара.
Алексис, заказавшая мусаку, баранину с помидорами и сыром, говорила больше всех. Она рассказала о предполагаемом путешествии с Эдом, а ее отец, заказавший каламари, время от времени перебивал ее, перечисляя места археологических раскопок, которые они могли бы посетить.
– Но, папа! – в отчаянии застонала Алексис. – Ты же знаешь, Эда не слишком-то интересуют руины.
– Знаю-знаю, – откликнулся мистер Филдинг. – Но только невежественные люди могут побывать на Крите, не посетив Кносс. Это все равно что приехать в Париж и не пойти в Лувр. Даже Эду следовало бы это понимать.
Но они были в курсе, что Эду ничего не стоит пройти мимо всего того, в чем таится наивысшая культура, и потому в голосе Маркуса всегда звучало легкое презрение, когда речь заходила об этом молодом человеке. Не то чтобы Маркусу Эд не нравился или он не одобрял его поступки. Эд был как раз таким человеком, за какого любой отец хотел бы выдать свою дочь, но Маркус не мог скрыть разочарование, когда представлял себе этого мужчину с большими связями в будущем своей дочери.
София же, напротив, обожала Эда. Он воплощал в себе все то, что София могла пожелать своей девочке: респектабельность, стабильность и фамильное древо, которое снабжало его уверенностью человека, связанного – пусть и чрезвычайно слабо – с английской аристократией.
Вечер выдался хоть куда. Они не собирались вместе уже несколько месяцев, и Алексис хотелось узнать о многом, особенно о личной жизни Ника. Брат Алексис сейчас учился в аспирантуре в Манчестере и так спешил повзрослеть, что родители не уставали изумляться путанице его отношений с дамами.
Потом Алексис и ее отец стали обмениваться смешными историями о своей работе, а София заметила, что ее мысли возвращаются к тому времени, когда они впервые пришли в эту таверну и Грегорио взгромоздил на стул целую гору подушек, чтобы Алексис могла дотянуться до стола. К тому времени, когда родился Ник, в таверне уже появились высокие детские стулья. Вскоре дети научились ценить яркий вкус греческих блюд и с удовольствием поглощали тарамасалату с оливками и цацики – йогурт с огурцами, чесноком и мятой. С тех пор на протяжении более чем двадцати лет почти каждое событие в их жизни отмечалось в этой таверне, сопровождаемое все теми же записями популярной греческой музыки, приглушенно звучавшей в зале. Осознание того, что Алексис уже не ребенок, вдруг поразило Софию сильнее прежнего, и она начала думать о Плаке и письме, которое ей предстояло написать.
В течение многих лет она регулярно переписывалась с Фотини и четверть века назад описала появление на свет своего первого ребенка. А через несколько недель пришла посылка с маленьким, великолепно расшитым платьицем, и в это платьице София одела своего ребенка на крещение, поскольку традиционной одежды у них не было. Некоторое время назад они перестали писать друг другу, но София была уверена, что муж Фотини дал бы ей знать, если бы что-нибудь случилось с его женой. София гадала, как могла теперь выглядеть Плака, стараясь отогнать образ маленькой деревушки, захваченной шумными пабами, где торгуют английским пивом. Она очень, очень надеялась, что Алексис найдет там все таким же, каким оно было, когда София уезжала.
Вечер продолжался, а Алексис все больше волновалась из-за того, что наконец-то ей удалось чуть-чуть заглянуть в семейную историю. Посещение места, где родилась ее мать, было для нее событием, которого она ждала с нетерпением. Алексис и София обменивались улыбками, а Маркус гадал, не подходит ли к концу время, когда ему приходилось разыгрывать из себя посредника и миротворца между женой и дочерью. Эта мысль согревала его, и он наслаждался обществом двух женщин, которых любил больше всего на свете.
Наконец они покончили с ужином, вежливо выпили по глотку ракии, поднесенной им от заведения, и отправились домой. Алексис собиралась ночевать сегодня в своей старой комнате, а потому с наслаждением представляла, как несколько часов проведет в детской кровати перед утренней поездкой на метро в аэропорт Хитроу. Алексис чувствовала удовлетворение, несмотря на то что почему-то так и не решилась попросить у матери совета. Просто в тот момент ей казалась куда более важной – с благословения матери – поездка в те места, где София родилась. И все тревоги по поводу будущего с Эдом на какое-то время отошли в сторону.
Когда они вернулись из ресторана, Алексис приготовила для матери кофе, а София тем временем, усевшись за кухонным столом, сочиняла письмо Фотини, испортив сначала три листа. Но наконец она заклеила конверт и придвинула его к дочери. Весь процесс происходил в молчании, потому что София полностью углубилась в свое занятие. Алексис чувствовала: если она сейчас заговорит, чары могут развеяться и мать, возможно, даже передумает.
С того дня прошло уже две с половиной недели, и письмо Софии было надежно спрятано во внутреннем кармане сумки Алексис, такое же драгоценное, как паспорт. Но оно и в самом деле было своего рода паспортом, поскольку давало Алексис шанс проникнуть в прошлое матери. Оно ехало с ней от Афин и далее, на дымящих паромах, которые иногда встряхивало штормом, – в Парос, на Санторини, а теперь вот на Крит. Они уже несколько дней как прибыли на этот остров и нашли себе номер в гостинице на набережной в Ханье, что было совсем нетрудно в такое время года, когда большинство отдыхающих разъехались.
Шли последние дни их отдыха, и Эд, неохотно согласившийся посетить Кносс и археологический музей в Ираклионе, намеревался провести на пляже оставшееся до возвращения в Пирей время. Но у Алексис были другие планы.
– Завтра я собираюсь навестить одну старую мамину подругу, – сообщила она, когда они с Эдом сидели в прибрежной таверне, ожидая, когда им принесут заказанное. – Она живет по другую сторону Ираклиона, так что я уеду почти на весь день.
Алексис впервые заговорила об этом с Эдом и теперь приготовилась к его реакции.
– Но это ужасно! – рявкнул он и тут же недовольным тоном добавил: – Полагаю, ты возьмешь машину?
– Да, все будет в порядке. До того места все сто пятьдесят миль, и, если добираться на местных автобусах, понадобится несколько дней.
– Похоже, у меня нет выбора? Но я не испытываю никакого желания ехать с тобой.
Гневные глаза Эда сверкнули, как сапфиры, и его загорелое лицо скрылось за развернутым меню. Он мог теперь дуться весь вечер, но Алексис принимала это как само собой разумеющееся, раз уж она сама ошарашила его такой новостью. Гораздо труднее было перенести полное отсутствие интереса Эда к ее планам, хотя это вполне в его духе. Он даже не спросил, как зовут человека, которого Алексис собиралась навестить.
На следующее утро, сразу после того, как солнце поднялось над вершинами холмов, Алексис тихонько выбралась из постели и покинула гостиницу.
Но когда она нашла в путеводителе Плаку, ее поразило неожиданное открытие. Нечто такое, о чем ее мать не упомянула. Это был остров напротив деревни, и хотя его описание в путеводителе оказалось предельно кратким, оно захватило воображение Алексис.
СПИНАЛОНГА. Этот остров, на котором построена большая крепость в венецианском стиле, был в XVIII веке захвачен турками. Большинство турок покинули Крит, когда он в 1898 году заявил о своей независимости, но на Спиналонге местные жители отказались уезжать, не желая бросать весьма выгодную контрабандную торговлю. Они оставили остров только в 1903 году, когда там была создана колония прокаженных. С 1941 по 1945 год Крит был оккупирован немецко-фашистскими войсками, но благодаря лепрозорию Спиналонгу не тронули.
Выходит, смысл существования самой Плаки сводился к тому, чтобы быть поставщиком для лепрозория, и Алексис удивило, что ее мать вообще ни о чем подобном даже не упомянула. Сидя за рулем взятого напрокат «чинквеченто», Алексис очень надеялась, что ей хватит времени и на то, чтобы посетить Спиналонгу. Она расстелила на пассажирском сиденье карту Крита и впервые заметила, что этот остров очертаниями напоминает какое-то ленивое, растянувшееся на спине животное.
Путь вел ее на восток, мимо Ираклиона, по гладкой, прямой прибрежной дороге, бежавшей через идеально ухоженные современные окраины Херсониссоса и Малии. Время от времени Алексис замечала коричневый указатель, обозначавший древние руины, приютившиеся среди понастроенных вокруг отелей. Алексис не обращала на них внимания. Сегодня ее целью было некое поселение, процветавшее не в XX веке от Рождества Христова, а в XX веке до него и еще раньше.
Миля за милей минуя оливковые рощи на плоской прибрежной равнине, проскочив огромные плантации краснеющих помидоров и созревающего винограда, Алексис наконец свернула с шоссе, чтобы одолеть последний отрезок пути до Плаки. Теперь дорога стала намного уже, и Алексис пришлось сбросить скорость, чтобы объезжать небольшие горки камней, упавших прямо на середину дороги с высившихся вокруг холмов, да еще иногда выжидать, пока дорогу пересечет какая-нибудь неторопливая коза, посматривающая на Алексис дьявольскими, близко посаженными глазами. Наконец дорога пошла вверх, и после крутого и пугающего поворота Алексис добралась-таки до перевала, шины автомобиля заскрежетали по гравию. Впереди Алексис увидела ослепительно-синие воды залива Мирабелло. Там, где края берега почти круглого естественного залива готовы были сомкнуть объятия, находился клочок суши, выглядевший маленьким округлым бугорком. Издали казалось, что он должен быть соединен с большим островом, но Алексис уже видела на карте, что это островок Спиналонга и добраться до него можно, только преодолев полосу воды. Крошечный на фоне окружавшего его ландшафта, островок гордо возвышался над водой, и развалины крепости отчетливо виднелись на одной его стороне, а дальше – не так ясно, но все же вполне различимо – тянулись тонкие линии – это были улицы. Так вот он какой – заброшенный остров. Он был населен тысячи лет, а потом, менее полувека назад, по какой-то причине оставлен людьми.
Последние несколько миль до Плаки Алексис проехала медленно, опустив стекла в окнах дешевого наемного автомобиля, чтобы впустить внутрь теплый ветер и пряный аромат тимьяна. Было уже два часа дня, когда Алексис остановилась на тихой деревенской площади. Руки блестели от пота после того, как она крепко сжимала пластиковое рулевое колесо, и Алексис вдруг заметила, что левую руку уже обожгло утренним солнцем.
Время для приезда в греческую деревню было, наверное, не самым удачным. Собаки спали в тени мертвым сном, несколько котов лениво бродили в поисках объедков. Других признаков жизни не имелось, можно было только понять, что люди исчезли отсюда не так уж давно: чей-то мопед стоял под деревом, прислоненный к стволу, полупустая пачка сигарет валялась на скамье, а рядом лежала доска для игры в нарды. Распевал неустанный хор цикад, который собирался умолкнуть лишь в сумерках, когда яростная жара наконец сменится прохладой. Похоже, эта деревня выглядела точно так же, как в семидесятых годах, когда отсюда уехала мать Алексис. Видимо, у деревеньки не было причин меняться.
Алексис уже решила, что надо бы съездить на Спиналонгу до того, как она разыщет Фотини Даварас. Алексис наслаждалась чувством полной свободы и независимости, но ей казалось, что будет невежливым отправиться на островок после того, как она найдет немолодую подругу матери. Конечно, вечером придется возвращаться обратно в Ханью, но сейчас Алексис могла наслаждаться прекрасным днем и не спешить со звонком Эду и кому бы то ни было.
Решив воспользоваться советом путеводителя – «Зайдите в бар в рыбацкой деревушке Плака, и там вы, скорее всего, найдете рыбака, готового за несколько тысяч драхм перевезти вас через пролив», – Алексис решительно пересекла площадь и отодвинула пестрые пластиковые ленты, висевшие в дверном проеме деревенского бара. Эти довольно грязные ленты должны были удержать мух снаружи, а прохладу внутри, но на самом деле просто собирали пыль и создавали в баре постоянную полутьму. Приглядевшись, Алексис заметила женщину, сидевшую за столом, но, когда она направилась к ней, призрачная фигура тут же поднялась и зашла за стойку бара. К этому времени горло Алексис было буквально забито пылью.
– Неро, паракало[1], – неуверенно произнесла она.
Женщина прошаркала мимо ряда гигантских стеклянных чанов с оливками и нескольких полупустых бутылей с густым узо и достала из холодильника минеральную воду. Она аккуратно налила ее в высокий прямой бокал и, положив туда ломоть толстокожего лимона, подала воду Алексис. Потом женщина цветастым фартуком, обхватывавшим ее щедрую талию, вытерла руки, повлажневшие от соприкосновения с ледяной бутылкой.
– Англичанка? – спросила она.
Алексис кивнула. В конце концов, это почти правда. И ей понадобилось всего одно слово, чтобы выразить свое следующее желание.
– Спиналонга? – произнесла Алексис.
Женщина развернулась на пятках и исчезла за маленькой дверью позади бара. Алексис услышала ее приглушенный зов: «Герасимо! Герасимо!» Вскоре после того раздался звук шагов по деревянным ступеням.
Появился пожилой мужчина, жмурившийся из-за того, что его внезапно вырвали из дневного сна. Женщина что-то быстро говорила ему, но единственным словом, важным для Алексис, было слово «драхма», повторенное несколько раз. Но ведь и так понятно: женщина объясняла мужчине, что тот может заработать хорошие деньги. Мужчина продолжал моргать, выслушивая стремительный поток инструкций, но сам не произносил ни слова.
Женщина повернулась к Алексис и, схватив со стойки бара блокнот, в котором выписывала счета, нацарапала несколько цифр и какую-то схему. Даже если бы Алексис свободно говорила по-гречески, яснее ничего бы не стало. С помощью множества размашистых жестов и рисунков на листке Алексис объяснили, что ее поездка на Спиналонгу и обратно, с двухчасовым пребыванием на острове, обойдется ей в двадцать тысяч драхм, то есть примерно в тридцать пять фунтов стерлингов. Нельзя сказать, что это дешево, но Алексис была не в том положении, чтобы торговаться, а кроме того, она теперь более, чем прежде, преисполнилась решимости посетить остров.
Она кивнула и улыбнулась лодочнику, и тот серьезно кивнул в ответ. И только в этот момент до Алексис дошло, что в молчании перевозчика было нечто большее, чем ей показалось сначала. Он не смог бы ничего ей сказать, даже если бы захотел. Герасимо был немым.
До пристани, где стояла старая, потрепанная лодка Герасимо, идти было недалеко. Они молча прошагали мимо спящих собак и стареньких домов. Ничто вокруг не шевелилось. Единственными звуками были шорох их собственных подошв по земле да пение цикад. Даже море было плоским и тихим.
Итак, Алексис отправилась в путешествие длиной в пятьсот метров с человеком, который время от времени улыбался, но не более того. Он был таким же обветренным, как любой другой критский рыбак, проведший не один десяток лет на морских волнах, подвергаясь нападению стихии по ночам и вытаскивая сети под палящим дневным солнцем. Наверное, ему уже перевалило за шестьдесят, но если бы морщины на его лице были подобны кольцам на срезе старого дуба и по ним можно было бы подсчитывать года, то по самой приблизительной прикидке получилось бы за восемьдесят. Лицо рыбака ничего не отражало. Ни боли, ни горестей, ни даже радости. Неподвижное лицо безропотной старости, отражение всего того, что рыбак испытал за прожитые годы. Хотя туристы в последнее время все чаще появлялись на Крите, следуя по пути венецианцев, турок, а еще раньше и немцев, мало кто из них трудился выучить хоть несколько слов по-гречески. И Алексис теперь жестоко бранила себя за то, что не попросила мать научить ее хотя бы немногим полезным словам. Если, конечно, София до сих пор не забыла греческий, ведь дочь ни разу не слышала от нее ни единого греческого слова. Так что все, что Алексис теперь могла предложить рыбаку, было вежливое «эфхаристо» – «спасибо», – когда он помог ей сесть в лодку. В ответ тот коснулся рукой полей своей соломенной шляпы.
Теперь, приближаясь к Спиналонге, Алексис приготовила фотокамеру и двухлитровую бутылку воды, которую вручила ей женщина в кафе, дав понять, что Алексис очень захочется пить. Когда лодка ударилась о причал, старый Герасимо протянул Алексис руку, и она, перешагнув через деревянную скамью, ступила на неровную поверхность пустынной пристани. Потом Алексис заметила, что мотор лодки продолжает работать. Старый рыбак, похоже, не собирался здесь оставаться. Они сумели договориться о том, что он вернется через два часа, и Алексис проводила старика взглядом, когда тот медленно развернул лодку и удалился в сторону Плаки.
И вот Алексис стоит на берегу Спиналонги, чувствуя, как ее охватывает страх. А вдруг Герасимо забудет о ней? Сколько времени понадобится для того, чтобы Эд спохватился и начал ее искать? Сможет ли она сама доплыть обратно? Алексис никогда не чувствовала себя настолько одинокой, оставаясь всего в нескольких метрах от других человеческих существ, и, если не считать времени сна, никогда не бывала в одиночестве больше чем час или около того.
Ее независимость внезапно показалась Алексис чем-то вроде мельничного жернова, и она решила поскорее взять себя в руки. Надо приветствовать этот миг одиночества, несколько часов изоляции от мира, ведь для нее и краткий миг такого состояния сравним с целой жизнью прежних обитателей Спиналонги.
Массивные каменные стены венецианской крепости нависали над Алексис. И как же осилить это явно непреодолимое препятствие? Но тут Алексис заметила в закругленной части стены небольшой проход высотой едва в ее рост. Это было крошечное темное отверстие в светлой плоскости камня, а когда Алексис подошла к нему, то увидела, что это вход в длинный туннель, который поворачивает в сторону, не позволяя увидеть, что лежит на другом его конце. Но поскольку за спиной Алексис было море, а впереди – стены, то другого пути для нее не имелось – только вперед, в темноту клаустрофобического коридора. Туннель оказался длиной всего в несколько метров, и когда Алексис снова вынырнула из его полутьмы на ослепительный свет дня, то увидела, что все вокруг совершенно изменилось. Она остановилась, зачарованная.
Алексис находилась в конце длинной улицы, по обе стороны которой стояли маленькие двухэтажные дома. Наверное, некогда это место походило на любую другую деревеньку на Крите, но теперь все здания подверглись основательному разрушению. Оконные ставни под странными углами висели на сломанных петлях, покачиваясь и скрипя на легком ветру. Алексис неуверенно пошла по пыльной улочке, рассматривая все вокруг: церковь справа, с солидной резной дверью; здание, которое, судя по большим окнам на первом этаже, некогда служило магазином; далее – дом немного побольше, с деревянным балконом, арочной дверью и заросшим садом, огороженным невысокой стеной. И над всем этим – бесконечная и зловещая тишина.
Из окон комнат на первых этажах домов высовывались пышно разросшиеся дикие цветы, а на верхних этажах растения поселились в трещинах штукатурки. Многие номера домов до сих пор можно было рассмотреть, и поблекшие цифры – 11, 18, 29 – зафиксировали внимание Алексис на том факте, что некогда за каждой из этих дверей шла настоящая жизнь. Она побрела дальше, зачарованная. Похоже на прогулку во сне. Но хотя это и не было сном, все равно во всем было нечто абсолютно нереальное.
Алексис прошла мимо того, что, похоже, некогда являлось кафе, с большим залом внизу, потом – мимо здания с целой шеренгой бетонных ванн, которое она приняла за прачечную. Рядом высились развалины уродливого трехэтажного строения с чугунной решеткой вокруг балкона. Масштаб этого здания странно контрастировал с остальными домами, и Алексис даже не верилось, что кто-то мог построить его всего семьдесят лет назад и считать такое уродство верхом современной архитектуры. Теперь огромные окна этого дома впускали в себя морской бриз, а с потолков свисали электрические провода, как пучки слипшихся спагетти. Пожалуй, это было самое грустное зрелище из всего увиденного Алексис.
За поселением она обнаружила заросшую тропу, что уводила прочь от всех признаков цивилизации. Это был естественный выступ с крутым склоном к морю, лежавшему в нескольких сотнях футов внизу. Алексис представила отчаяние прокаженных и подумала, могли ли они от безнадежности приходить сюда, чтобы положить всему конец? Она посмотрела на далекий изогнутый горизонт. До этого момента Алексис была настолько поглощена всем окружающим, настолько погрузилась в тяжелую атмосферу этого места, что все мысли о собственном положении улетучились. Она была единственной живой душой на всем островке, и это заставило ее взглянуть в глаза факту: уединение не обязательно означает одиночество. Одиноким можно быть и среди толпы. И эта мысль дала Алексис силу для того, что она должна была сделать, когда вернется домой: одной начать новую страницу своей жизни.
Оказавшись снова в молчаливом поселении, Алексис немного отдохнула, присев на каком-то каменном крыльце и отпив воды из бутылки, которую взяла с собой. Вокруг не было никакого движения, если не считать ящериц, выбравшихся из-под сухой листвы и буквально ковром покрывших полы разрушавшихся домов. Сквозь щель в стене дома Алексис видела кусочек моря, а за ним – большой остров. Должно быть, прокаженные каждый день смотрели на Плаку и могли различить там каждый дом, каждую лодку, а может быть, и людей, спешивших по своим делам. И только теперь Алексис начала осознавать, как мучительно дразнила их такая близость.
О чем могли бы рассказать стены этого поселения? Вероятно, они видели великие страдания. Без слов было понятно, что стать прокаженным, оказаться запертым на этих скалах означало вытащить самую дурную карту из всех, что могла предложить жизнь. Однако Алексис, хорошо научившаяся делать выводы по археологическим фрагментам, могла по останкам этого места сказать, что жизнь здесь представляла собой куда более широкий спектр эмоций, нежели просто горе и отчаяние. Если жизнь здесь была уж настолько презренной, то зачем им понадобились кафе? Зачем стояло здание, которое могло быть только муниципалитетом? Алексис ощущала здесь тоску, но видела и признаки самой обычной жизни. И именно это застало ее врасплох. Этот крошечный островок являлся некой коммуной, а не просто местом, куда приходят и умирают, – о том отчетливо говорила вся инфраструктура поселка.
Время пролетело быстро. Посмотрев на часы, Алексис обнаружила, что уже пять. Просто солнце все еще стояло высоко и жарило так сильно, что она потеряла чувство времени. Алексис быстро встала, ее сердце заколотилось. Хотя здесь она наслаждалась тишиной и покоем, она вовсе не хотела, чтобы Герасимо уплыл без нее. Алексис поспешила обратно через длинный темный туннель на берег по другую сторону стены. Старый рыбак сидел в своей лодке, поджидая ее, и, как только Алексис появилась, сразу запустил мотор. Он явно не собирался оставаться здесь дольше необходимого.
Возвращение в Плаку заняло всего несколько минут. С чувством облегчения Алексис увидела бар, с которого началось ее путешествие, и утешительно знакомый арендованный автомобиль, стоявший напротив него. К этому времени деревня уже ожила. У входов в дома сидели женщины, болтавшие между собой, под деревьями на площади перед баром компания мужчин играла в карты, и в воздухе над ними висел бледный дым крепких сигарет. Алексис с Герасимо вошли в бар в привычном уже молчании, и их приветствовала женщина, которая, как решила Алексис, была женой Герасимо. Алексис отсчитала нужное количество засаленных купюр и отдала их женщине.
– Хотите выпить? – спросила та на ужасающем английском.
Алексис вдруг поняла, что ей необходимо не только выпить, но и поесть. Она ничего не ела весь день, и от сочетания жары и морской поездки у нее уже кружилась голова.
Помня, что подруга матери содержит местную таверну, Алексис быстро порылась в сумке, ища помятый конверт с письмом Софии. Она показала женщине адрес, и та сразу проявила понимание. Взяв Алексис за руку, женщина вывела ее на улицу и пошла в сторону берега. Метрах в пятидесяти дальше по дороге, на маленьком причале, выдававшемся в море, примостилась таверна. Ее светло-голубые стулья и скатерти в белую и темно-синюю клетку поманили Алексис, словно некий оазис. И в то самое мгновение, когда ее приветствовал хозяин таверны, Стефанос, именем которого таверна и называлась, Алексис уже знала, что будет просто счастлива посидеть здесь и понаблюдать за заходом солнца.
У Стефаноса была одна черта, общая со всеми владельцами таверн, каких только приходилось видеть Алексис: густые, тщательно подстриженные усы. Но в отличие от большинства таких хозяев он не выглядел так, словно много ест сам, пока готовит. Местным жителям обедать было еще рано, так что Алексис сидела одна у самой воды, за столиком с правого края.
– А Фотини Даварас сегодня дома? – осторожно спросила Алексис. – Моя мама была с ней знакома, когда жила здесь, и у меня для нее письмо.
Стефанос, владевший английским намного лучше хозяйки бара, тепло ответил, что его жена дома и выйдет сразу, как только закончит готовить сегодняшние блюда. А пока он предложил принести Алексис что-нибудь из местных деликатесов, чтобы ей не мучиться, разбираясь в меню.
Держа в руке стаканчик охлажденного вина и имея на столе перед собой тарелку с зерновым хлебом, чтобы утолить первый голод, Алексис ощутила, как на нее накатывает волна удовлетворения. Она получила огромное наслаждение от дня одиночества, она смаковала мгновения свободы и независимости. Алексис посмотрела через пролив на Спиналонгу. Да, свобода – это вовсе не то, чем мог бы насладиться кто-нибудь из прокаженных, но не приобрели ли они взамен что-то другое?
Стефанос вернулся с несколькими маленькими белыми тарелками, поставленными одна на другую, и на каждой лежала крошечная порция чего-нибудь свежего и вкусного, приготовленного в его кухне: креветки, фаршированные цветы цуккини, цацики и миниатюрные сырные пирожки. Алексис гадала, то ли она действительно никогда не ощущала подобного голода, то ли аппетит у нее разыгрался при виде соблазнительно выглядевшей еды.
Подходя к ее столу, Стефанос заметил устремленный на островок взгляд Алексис. Его заинтересовала эта одинокая англичанка, которая, как уже успела сообщить ему Андриана, жена Герасимо, провела целый день в одиночестве на Спиналонге. В разгар сезона туда отправлялись несколько групп туристов в день, но они проводили там не более получаса, а потом спешили на один из больших курортов дальше по побережью. В основном они ехали туда из глупого любопытства и оставались разочарованными, судя по обрывкам их разговоров, которые иной раз доносились до Стефаноса, если туристы все-таки задерживались в Плаке, чтобы перекусить. Они как будто ожидали увидеть нечто большее, чем несколько полуразрушенных домов и заброшенную церковь. Но чего они ожидали? – всегда хотелось спросить Стефаносу. Найти там трупы? Брошенные на дороге костыли? Эти люди всегда вызывали у Стефаноса немалое раздражение. Однако приехавшая женщина была на них не похожа.
– И что вы думаете об этом острове? – спросил он.
– Он меня удивил, – ответила Алексис. – Я ожидала, что почувствую там ужасающую тоску. Так и было, но было еще и нечто гораздо большее. Совершенно очевидно, что люди, которые там жили, не просто влачили свои дни, предаваясь жалости к самим себе. По крайней мере, мне так показалось.
Это совсем не было похоже на реакцию других посетителей Спиналонги, но ведь эта молодая женщина и провела там куда больше времени, чем большинство. Алексис обрадовалась возможности поговорить, а Стефанос старался как можно больше практиковаться в английском языке, поэтому он не стал ее расхолаживать.
– Вообще-то, я не знаю, почему так подумала. Но права ли я? – спросила Алексис.
– Можно мне сесть? – Не дожидаясь ответа, Стефанос придвинул скрипнувший ножками стул и сел на него. Он инстинктивно ощущал, что эта женщина открыта для магии Спиналонги. – У моей жены была подруга, которая там жила, – сообщил он. – Она одна из тех немногих в этих местах, кто до сих пор сохранил какую-то связь с островом. Все остальные сбежали как можно дальше, когда наконец было найдено лекарство. Кроме старого Герасимо, конечно.
– Герасимо болел проказой? – спросила слегка ошеломленная Алексис. Но это сразу объясняло ту поспешность, с какой старик удалился от острова, как только высадил Алексис на берег. Ее любопытство разгорелось вовсю. – А его жена, она когда-нибудь бывала на том острове?
– Много, много раз, – кивнул Стефанос. – Она знает о нем куда больше, чем кто-либо другой.
К тому времени начали подходить посетители, и Стефанос, встав со стула с плетеным сиденьем, принялся рассаживать гостей и предлагать им меню. Солнце уже спускалось к горизонту, небо окрасилось в густой розовый цвет. Ласточки стремительно проносились мимо, ныряя вниз, чтобы поймать насекомых в быстро остывающем воздухе. Казалось, прошла целая вечность. Алексис уже съела все, что поставил перед ней Стефанос, но все равно чувствовала голод.
Как раз в тот момент, когда она принялась размышлять, не отправиться ли ей на кухню, чтобы выбрать что-нибудь, как это было принято среди жителей Крита, прибыло главное блюдо.
– Вот, это сегодняшний улов, – сообщила официантка, ставя на стол овальную тарелку. – Это барбуня. Вроде бы по-английски она называется барабулька. Надеюсь, приготовлено так, что вам понравится: просто зажарено на гриле со свежими травами и капелькой оливкового масла.
Алексис была потрясена. Не только безупречно оформленным блюдом. И даже не мягким, почти идеальным английским языком женщины. Что захватило ее врасплох, так это красота. Алексис не раз размышляла о том, каким должно быть лицо, из-за которого разгораются войны. Вероятно, именно таким.
– Спасибо, – наконец произнесла она. – Выглядит просто великолепно.
Прекрасное видение собралось было отойти, но потом остановилось:
– Мой муж сказал, вы меня спрашивали.
Алексис вытаращила глаза. Мать говорила ей, что Фотини уже за семьдесят, но перед ней стояла стройная, худощавая женщина, а ее волосы, собранные на макушке, были цвета зрелого ореха. Это была совсем не та старушка, которую ожидала увидеть Алексис.
– Но вы же не… Фотини Даварас? – вставая, неуверенно произнесла Алексис.
– Именно она, – мягко заверила ее женщина.
– У меня письмо для вас, – опомнившись, сказала Алексис. – От моей матери, Софии Филдинг.
Лицо Фотини Даварас вспыхнуло радостью.
– Вы дочь Софии! Бог мой, как это замечательно! – воскликнула она. – Как поживает София? Как у нее дела?
Фотини восторженно схватила письмо, протянутое ей Алексис, и прижала его к груди, будто перед ней была София собственной персоной.
– Я так рада! Я о ней ничего не слышала с тех пор, как несколько лет назад умерла ее тетя. А до того она писала мне каждый месяц – и вдруг перестала. Я очень тревожилась, особенно после того, когда на несколько моих писем не пришло ответа.
Все это оказалось полной неожиданностью для Алексис. Она представления не имела о том, что ее мать регулярно посылала письма на Крит, и, уж конечно, даже не догадывалась, что и оттуда приходили письма. Ведь Алексис никогда не видела ни единого конверта с греческими марками. Она непременно запомнила бы такое письмо, потому что всегда вставала раньше всех и сама забирала все из почтового ящика. Похоже, ее мать прилагала большие усилия к тому, чтобы сохранить в тайне свою переписку.
А Фотини уже держала Алексис за плечи и всматривалась в ее лицо миндалевидными глазами.
– Дай-ка посмотреть на тебя… Ну да, ты немножко на нее похожа. Но еще больше ты похожа на бедняжку Анну.
Анна? При всех тех попытках, что предпринимала Алексис для того, чтобы выудить у матери побольше сведений о тете и дяде, изображенных на выгоревшей фотографии, она ни разу не слышала этого имени.
– Это мать твоей матери, – быстро добавила Фотини, сразу заметив недоумение во взгляде девушки.
По спине Алексис пробежала легкая дрожь. Стоя в сумеречном полусвете, с теперь уже чернильно-черным морем за спиной, она чувствовала себя буквально раздавленной тяжестью материнских тайн и осознанием того, что разговаривает с человеком, который может знать кое-какие ответы.
– Эй, садись-ка, садись! Ты должна попробовать барбуню, – сказала Фотини.
У Алексис почти пропал аппетит, но она чувствовала, что надо проявить вежливость, и потому обе женщины сели за стол.
Несмотря на то что ей ужасно хотелось поскорее задать свои вопросы – они буквально кипели в ней, – Алексис позволила Фотини расспросить себя, отвечая на вопросы, которые были куда более глубокими, чем могли показаться. Как поживает ее мать? Счастлива ли она? Что представляет собой отец Алексис? И что привело ее на Крит?
Фотини была такой же теплой, как окружившая их ночь, и Алексис обнаружила, что отвечает на ее вопросы очень откровенно. Эта женщина была в таком возрасте, что годилась ей в бабушки, и тем не менее она совсем не выглядела так, как полагается выглядеть бабушкам. Фотини Даварас была полной противоположностью той престарелой согнутой леди в черном, которую представила себе Алексис, когда мать передавала ей это письмо. И интерес Фотини к Алексис выглядел абсолютно искренним. Прошло много времени с тех пор – если такое вообще когда-то случалось, – как Алексис с кем-то разговаривала так открыто. Ее университетская наставница время от времени выслушивала ее, если речь шла о чем-то действительно значимом, но в глубине души Алексис знала: слушает она только потому, что ей за это платят. Поэтому понадобилось совсем немного времени для того, чтобы Алексис доверилась Фотини.
– Моя мать всегда держала в секрете свое прошлое, – сказала Алексис. – Я знаю только, что она родилась где-то здесь и растили ее дядя и тетя, а едва ей исполнилось восемнадцать, она сразу уехала и больше никогда сюда не возвращалась.
– И это все, что тебе известно? – удивилась Фотини. – И больше София ничего тебе не рассказывала?
– Нет, совсем ничего. Поэтому я и приехала сюда. Мне хочется знать больше. Узнать, чтó заставило ее так круто развернуться спиной к прошлому.
– Но почему именно теперь? – спросила Фотини.
– По многим причинам, – ответила Алексис, глядя в свою тарелку. – Но прежде всего это связано с моим другом. Я лишь недавно поняла, как маме повезло в том, что она встретила моего отца. Я ведь прежде думала, что такие отношения в порядке вещей.
– Я рада, что они счастливы. Тогда это выглядело немного поспешным, но мы все очень надеялись на лучшее, ведь они выглядели такими счастливыми и довольными друг другом.
– И все же это странно. Я так мало знаю о собственной матери. Она никогда не рассказывала о своем детстве, никогда не говорила о жизни здесь.
– Неужели? – перебила ее Фотини.
– У меня теперь такое чувство, – продолжила Алексис, – что, если я узнаю обо всем побольше, это поможет мне. Маме повезло: она встретила человека, о котором могла заботиться. Но откуда она знала, что это именно тот человек и что это навсегда? Я с Эдом уже больше пяти лет, но до сих пор не уверена, стоит ли нам быть вместе.
Такое заявление было совсем нехарактерным для обычно уверенной в себе Алексис, а для человека, знакомого с ней меньше двух часов, это, конечно, могло прозвучать расплывчато и даже причудливо. Кроме того, Алексис как будто ушла в сторону от главной темы. И разве можно ожидать, что эта гречанка, как бы ни была она добра, действительно интересуется ее жизнью?
В этот момент подошел Стефанос, чтобы убрать тарелки, а через несколько минут вернулся с двумя чашками кофе и двумя щедрыми порциями золотистого бренди. Другие посетители приходили и уходили, вечер продолжался, и вот уже снова занятым остался лишь тот столик, за которым сидела Алексис.
Согретая горячим кофе и еще более – огненным бренди, Алексис спросила Фотини, как давно та знает ее мать.
– Да, вообще-то, с того дня, как она родилась, – ответила пожилая леди, но тут же умолкла, ощутив огромную тяжесть ответственности.
Да кто она такая, Фотини Даварас, чтобы рассказывать этой девушке о прошлом ее семьи, если уж родная мать хотела все от нее скрыть? И только в это мгновение Фотини вспомнила о письме, которое сунула в карман фартука. Она достала его и, взяв с соседнего стола нож, быстро вскрыла.
Дорогая Фотини!
Пожалуйста, прости меня за то, что я так долго не писала. Я знаю, мне ни к чему объяснять тебе причины, но поверь: я очень часто о тебе думаю. А это моя дочь Алексис. Ты, конечно, обойдешься с ней так же ласково, как всегда относилась ко мне. Мне и просить не нужно, верно?
Алексис очень интересуется своими корнями, и это естественно, но я поняла, что сама не смогу ей ничего рассказать. Разве не странно, что с годами становится все труднее вспоминать прошлое?
Я знаю, что Алексис станет задавать тебе множество вопросов, она ведь прирожденный историк. Ты ей ответишь? Ты сама видела и слышала все, была свидетелем всей истории. Думаю, ты сумеешь дать ей более правдивый отчет, чем я.
Нарисуй для нее всю картину, Фотини. Алексис будет тебе за это вечно благодарна. И может быть, вернувшись в Англию, она даже расскажет мне что-то такое, чего я сама никогда не знала. Ты ей покажешь, где я родилась? Ей это очень интересно, отвезешь ее в Айос-Николаос?
Я очень люблю тебя и Стефаноса. И передай, пожалуйста, мои самые теплые пожелания твоим сыновьям.
Спасибо тебе, Фотини!
Всегда твоя,
Дочитав письмо до конца, Фотини аккуратно сложила его и снова спрятала в конверт. Она через стол посмотрела на Алексис, изучавшую ее с откровенным любопытством, пока Фотини держала в руках смятый листок.
– Твоя мать просит меня рассказать тебе все о твоей семье, – сказала Фотини. – Но это явно не та сказка, которую рассказывают на ночь. Мы закрываем таверну по воскресеньям и понедельникам, да и вообще в такой сезон времени у меня больше чем достаточно. Почему бы тебе не остаться у нас на пару дней? Я буду просто счастлива, если ты согласишься.
Глаза Фотини поблескивали в темноте. Они казались влажными, но от слез или от волнения – Алексис не могла бы сказать.
Алексис уже подсознательно чувствовала, что это не будет пустой тратой времени и может наилучшим образом сказаться на ее будущей жизни. История ее матери, без сомнения, поможет ей в дальнейшем куда больше, чем посещение десятка музеев. Зачем рассматривать холодные останки исчезнувших цивилизаций, если можно вдохнуть жизнь в собственную историю?
Ничто не мешало Алексис остаться здесь. Отправить Эду короткое сообщение о том, что она задержится на день-другой, – вот и все, что требовалось. И хотя Алексис прекрасно знала, что подобный поступок будет выглядеть почти как грубое пренебрежение к Эду, она чувствовала: такая возможность просто требует небольшого проявления эгоизма. Алексис ведь, в сущности, свободна делать то, что ей нравится. А сейчас наступил момент полного спокойствия и тишины. Даже темное гладкое море как будто сдержало дыхание, а безоблачное небо над головой, на котором сияло самое яркое из созвездий, Орион – он был убит и отправлен на небо богами, – словно бы ожидало ее решения.
Наверное, это тот единственный шанс, что предлагает Алексис судьба – шанс ухватить все разрозненные обрывки ее собственной истории до того, как их развеет ветром. Алексис не сомневалась, что на приглашение Фотини может быть только один ответ.
– Спасибо, – тихо сказала она, внезапно охваченная усталостью. – Я буду рада задержаться здесь.
Алексис крепко спала в ту ночь. Когда они с Фотини наконец отправились на боковую, был уже второй час ночи. Долгая поездка до Плаки, день на Спиналонге и головокружительная смесь вина и бренди погрузили Алексис в глубокий сон без сновидений.
Было уже почти десять, когда сияющие лучи проникли в брешь между толстыми занавесками из грубой ткани и упали на подушку Алексис. Разбуженная Алексис машинально натянула на голову простыню, чтобы спрятать лицо. В последние две недели она спала в разных незнакомых ей комнатах, и каждый раз утром, когда она осознавала окружающую реальность, ее настигал момент растерянности. Большинство матрасов в дешевых пансионах, где останавливались они с Эдом, были то ли продавлены в середине, то ли обладали торчащими наружу пружинами. С таких постелей нетрудно было вставать утром. Но вот эта постель была совершенно другой. Да и вся комната была другой. Круглый стол под кружевной скатертью, табурет с поблекшим тканым сиденьем, несколько акварелей в рамках на стене, подсвечник, густо покрытый органными трубами воска, душистая лаванда, пучок которой висел на внутренней стороне двери, и стены, выкрашенные в мягкий голубой цвет, подходивший к постельному белью, – все это выглядело даже более домашним, чем родной дом.
Когда Алексис отдернула в стороны занавески, ее приветствовала ослепительная перспектива сверкающего моря и остров Спиналонга, который в мерцающей дымке казался более отдаленным и уединенным, чем накануне.
Выезжая из Ханьи вчера утром, Алексис вовсе не намеревалась задерживаться в Плаке. Она представляла себе короткую встречу с пожилой женщиной из материнского детства и недолгую прогулку по деревне, после чего должна была вернуться к Эду. Поэтому она ничего не взяла с собой, кроме карты и фотоаппарата, и, уж конечно, не предвидела, что ей понадобится сменная одежда и зубная щетка. Однако Фотини быстро пришла ей на помощь, одолжив все, что было необходимо: одну из рубашек Стефаноса вместо ночной сорочки и чистое, хотя и довольно старое полотенце. А утром Алексис обнаружила в ногах кровати цветастую блузку – совершенно не в ее стиле, но после жары и пыли прошедшего дня она была счастлива сменить одежду. К тому же это был жест такой материнской доброты, что Алексис едва ли могла его проигнорировать, пусть даже светлые розовые и голубые тона блузки выглядели довольно нелепо в сочетании с шортами цвета хаки. Но разве это имело какое-то значение? Алексис ополоснула лицо холодной водой над крошечной раковиной в углу, а потом внимательно рассмотрела в зеркале свою загорелую кожу. Она волновалась, как ребенок, которому должны были прочитать самую главную часть сказки. Сегодня Фотини станет ее Шехерезадой.
Одетая в непривычный хрустящий, отглаженный хлопок, Алексис не спеша спустилась по темной задней лестнице и очутилась в кухне ресторанчика, где в нос ударил мощный аромат крепкого, только что сваренного кофе. Фотини сидела за огромным грубым столом в середине комнаты. Хотя стол тщательно скребли, он все равно хранил на себе следы всех тех блюд, что готовились здесь, и запах всех трав, которые крошили на его поверхности. Наверное, он также был свидетелем тысячи разных споров, что вспыхивали и закипали в невероятном жаре кухни.
Фотини встала навстречу Алексис.
– Калимера, Алексис! – тепло произнесла она.
На Фотини была блузка, похожая на ту, что она ссудила Алексис, но в оттенках охры, подходивших к ее пышной юбке, колыхавшейся вокруг ног и доходившей почти до лодыжек. Первое впечатление от ее красоты, поразившее Алексис накануне вечером, в благожелательном свете сумерек, оказалось верным. Изящное сложение этой критянки и ее огромные глаза напомнили Алексис о великих минойских фресках в Кноссе, о ярких, живых портретах, переживших несколько тысячелетий и обладавших той удивительной простотой, которая и заставляла их выглядеть невероятно современными.
– Хорошо спала? – спросила Фотини.
Алексис подавила зевок, кивнула и улыбнулась Фотини – та уже хлопотала, нагружая поднос кофейником, немалых размеров чашками и блюдцами и хлебом, который только что достала из печи.
– Уж извини, хлеб разогретый. Это единственный недостаток местных воскресений – булочник не желает выбираться из постели. Так что приходится питаться сухими корочками или свежим воздухом, – со смехом сказала Фотини.
– Я буду более чем довольна свежим воздухом, если он пойдет на закуску к свежему кофе, – ответила Алексис, выходя следом за Фотини через завесу из пластиковых полосок на террасу, где столики с красными столешницами из огнеупорной пластмассы, лишившиеся бумажных скатертей, выглядели до странности голыми.
Женщины сели лицом к морю, лизавшему камни внизу. Фотини разлила по белым чашкам густую черную жидкость. После бесконечных чашек растворимой дряни, которые подавались так, словно эти гранулы представляли собой невероятный деликатес, Алексис поняла, что никогда в жизни настоящий кофе не казался ей таким крепким и таким вкусным. Похоже, никто не смог набраться храбрости и рассказать грекам, что «Нескафе» давно уже не новинка. Здесь по-прежнему пили старомодный густой и сладкий напиток, которого жаждала душа Алексис.
Сентябрьское солнце сияло в чистом небе, и благодатное тепло, сменившее напряженную августовскую жару, делало начало осени самым прекрасным временем на Крите. Адская жара середины лета миновала, и вместе с ней исчезли обжигающие, злобные ветра. Две женщины сидели друг против друга под тентом, и Фотини своей темной морщинистой рукой коснулась руки Алексис.
– Я так рада, что ты приехала, – сказала она. – Ты и представить не можешь, насколько я рада. Мне было очень больно, когда твоя мама перестала писать. Я все прекрасно понимала, но это порвало такую важную связь с прошлым!
– А я и не догадывалась, что она раньше вам писала, – ответила Алексис, чувствуя себя так, словно обязана извиниться за поведение матери.
– Начало ее жизни было трудным, – продолжила Фотини, – но мы все старались, правда старались сделать ее счастливой, прилагали все силы ради этого.
Видя слегка озадаченное выражение лица Алексис, Фотини поняла, что ей следует притормозить. Она налила им еще по чашке кофе, давая себе минутку на то, чтобы подумать, с чего лучше начать. Похоже, нужно было вернуться в более глубокое прошлое, чем она изначально себе представляла.
– Я могла бы сказать, что начну с самого начала, но, по сути, начала тут нет, – снова заговорила она. – История твоей матери – это история твоей бабушки, а также и прабабушки. А еще и двоюродной бабушки. Их жизни были сплетены между собой, и мы именно это всегда имеем в виду, когда говорим о судьбах в Греции. Наша судьба в основном предопределена нашими предками, а не звездами. Когда мы здесь говорим о древней истории, то всегда упоминаем судьбу. Конечно, иногда случаются внезапные события, которые меняют течение нашей жизни, но на самом деле все, что с нами происходит, определяют поступки тех, кто живет вокруг нас, и тех, кто жил до нас.
Алексис охватило легкое раздражение. Неприступное хранилище материнского прошлого, накрепко запертое от нее всю ее жизнь, сейчас должно было открыться. Все тайны должны были выплеснуться наружу. И вдруг Алексис поняла, что спрашивает себя: а в самом ли деле ей этого хочется? Она смотрела вдаль, через море, на бледные очертания Спиналонги и вспоминала свой одинокий день на том острове, уже тоскуя по нему. Пандора пожалела о том, что открыла ящик. Не случится ли то же самое и с ней?
Фотини заметила, куда смотрит Алексис.
– Твоя прабабушка жила на том острове, – сказала она. – Она была прокаженной.
Фотини не ожидала, что ее слова прозвучат так резко, так бессердечно, но сразу увидела, что они заставили Алексис поморщиться.
– Прокаженной? – переспросила Алексис, и ее голос едва не сорвался от потрясения.
Эта новость вызвала в ней отвращение, и хотя Алексис понимала, что ее реакция была, пожалуй, иррациональной, скрыть свои чувства ей оказалось трудно. Но она ведь уже знала, что тот старый рыбак тоже болел проказой, и собственными глазами видела, что это не отразилось на его внешности. И все же она пришла в ужас, услыхав, что некто из ее рода был прокаженным. Это ведь совсем другое дело, и Алексис вдруг ощутила непонятную брезгливость.
Для Фотини, выросшей в тени островной колонии, проказа была всего лишь жизненным фактом. Она видела столько прокаженных, приезжавших в Плаку, чтобы пересечь пролив и остаться на Спиналонге, что и сосчитать бы не могла. Фотини также видела и жертв самых разных стадий этой болезни: некоторые были чудовищно изуродованы, другие выглядели не затронутыми бедой. Но она понимала реакцию Алексис. Это был естественный отклик для человека, чьи знания о проказе почерпнуты из Ветхого Завета и в уме которого сохранился образ людей в балахонах, с колокольчиком в руках, кричавших: «С дороги! Нечистый идет! Нечистый!»
– Позволь мне объяснить подробнее, – предложила Фотини. – Я понимаю, ты догадываешься, как должна выглядеть проказа, но важно, чтобы ты знала правду, иначе тебе никогда не понять настоящую Спиналонгу, ставшую домом для многих хороших людей.
Алексис продолжала смотреть на остров по другую сторону мерцающих вод. Ее вчерашняя поездка туда породила множество противоречивых образов: развалины элегантных вилл в итальянском стиле, сады и даже магазины – и надо всем этим мрачная тень болезни, выглядевшей в глазах Алексис как смерть заживо. Она отпила еще глоток густого кофе.
– Я знаю, что эта болезнь не всегда смертельна, – почти с вызовом сказала Алексис, – но она всегда ужасно уродует человека.
– Не в такой степени, как тебе может казаться, – ответила Фотини. – Это ведь не свирепо разлетающаяся болезнь вроде чумы. Иногда ей нужно очень много времени, чтобы полностью развиться. Образы искалеченных людей, что ты себе представляешь, – это образы тех, кто болел многие годы, даже десятилетия. Есть два вида лепры, и одна из них развивается гораздо медленнее, чем другая. И обе теперь излечиваются. Но вот твоей прабабушке не повезло. У нее была быстрая форма болезни, и ни время, ни состояние медицины не были на ее стороне.
Алексис уже устыдилась своей первоначальной реакции. Она растерялась от собственного невежества, но ведь открытие, что кто-то из членов твоей семьи был прокаженным, это как гром среди ясного неба.
– Заболела твоя прабабушка, но твой прадед, Гиоргис, также страдал – от глубоких душевных шрамов. Еще до того, как его жена отправилась на Спиналонгу, он доставлял туда всякую всячину на своей лодке и продолжал это делать, когда там очутилась его жена. А это значило, что почти каждый день он видел, как уродует ее болезнь. Когда Элени очутилась на Спиналонге, представления о гигиене там были плачевными, и хотя они основательно изменились за время ее пребывания на острове, наиболее серьезные повреждения тела произошли у нее в самые первые годы. Я не стану вдаваться в подробности. Гиоргис не говорил о них Марии и Анне. Но ты ведь представляешь, как это происходит, да? Лепра поражает нервные окончания, в результате чего человек теряет чувствительность, он может порезаться или обжечься. Именно поэтому прокаженные так уязвимы, они постоянно сами себе наносят раны, и последствия могут быть ужасающими.
Фотини замолчала. Ей не хотелось слишком сильно задевать чувства этой молодой женщины, но в истории есть моменты, которые буквально потрясают. Поэтому продвигаться вперед нужно было с осторожностью.
– Мне не хочется, чтобы тебе казалось, будто семья твоей матери была буквально подавлена болезнью. Совсем не так, – поспешила добавить Фотини. – Посмотри. У меня есть несколько их фотографий.
На большом деревянном подносе, стоявшем напротив кофейника, лежал потрепанный конверт из грубой бумаги. Фотини открыла его и высыпала содержимое конверта на стол. Некоторые из фотографий были не больше билета на поезд, но были и размером с почтовую открытку. Одни сияли глянцевой бумагой с белой рамкой, другие казались матовыми, но все – черно-белые, и многие поблекли до такой степени, что их невозможно было рассмотреть. Большинство снимков сделали, вероятно, в какой-то студии, задолго до того, как появилась мгновенная фотография, и напряженность изображенных людей делала их такими же далекими и недостижимыми, как царь Минос.
Первый же снимок, на который упал взгляд Алексис, оказался ей знакомым. Это была та самая фотография, что стояла у кровати ее матери, – леди в кружевах и седовласый мужчина. Алексис взяла фото.
– Это твоя двоюродная бабушка Мария и двоюродный дед Николаос, – с гордостью пояснила Фотини. – А вот это, – добавила она, выуживая из груды один снимок, – последняя фотография твоих прадеда и прабабки и двух их дочерей.
Она передала фотографию Алексис. Мужчина на ней был почти такого же роста, как женщина, но весьма широкоплеч. У него были темные вьющиеся волосы, аккуратно подстриженные усы, крупный нос, а его глаза улыбались, несмотря на то что он держался перед объективом фотокамеры серьезно и важно. Руки у него выглядели крупными по сравнению с телом. А женщина, стоявшая рядом, была худощавой, с длинной шеей, и поразительно красивой: волосы заплетены в косы, уложенные вокруг головы, улыбка широкая и естественная. Перед парой сидели две девочки в ситцевых платьях. У одной из них были густые пышные волосы, свободно падавшие на плечи, глаза слегка раскосые, почти кошачьи. В этих глазах светилось что-то недоброе, а пухлые губы девочки не улыбались. У второй девочки волосы были заплетены в косы, она обладала более тонкими чертами лица и наморщила нос, улыбаясь в объектив. Ее можно было назвать почти тощей, и из двух девочек она больше походила на мать. Девочка мягко и скромно положила руки на колени, в то время как ее сестра скрестила руки на груди и как будто с вызовом уставилась на человека, делавшего снимок.
– Это Мария, – пояснила Фотини, показывая на улыбавшуюся девочку. – А это Анна, твоя бабушка, – добавила она, указывая на первую девочку. – Ну и их родители, Элени и Гиоргис.
Фотини раскидала фотографии по столу, и случайно налетевший порыв ветерка слегка сдвинул их с места, как будто оживив. Алексис увидела фотографии двух сестер в младенчестве, потом в школьном возрасте, а потом уже и молодых женщин, но на этот раз в обществе их отца. Была и фотография Анны, стоявшей рука об руку с мужчиной в традиционном критском костюме. Это был свадебный снимок.
– Значит, это и есть мой дед? – спросила Алексис. – Анна здесь выглядит по-настоящему красивой, – восхищенно добавила она. – И по-настоящему счастливой.
– Ну… это сияние юной любви, – ответила Фотини.
Нотка сарказма в ее голосе застала Алексис врасплох, и она уже собиралась задать вопрос, но тут ее внимание привлекла другая фотография.
– А это похоже на мою маму! – воскликнула она.
У малышки на фото был характерный нос с горбинкой и нежная, но очень застенчивая улыбка.
– Это и есть твоя мать. Ей здесь, наверное, около пяти лет.
Как и всякая коллекция семейных фотографий, это был случайный набор, излагавший только фрагменты общей истории. Настоящую историю могли бы поведать те фото, которых тут не хватало или которые никогда не были сделаны, а вовсе не те, что были аккуратно вставлены в рамки или уложены в какой-нибудь конверт. Но теперь Алексис хотя бы краем глаза заглянула в прошлое, увидела лица неизвестных ей членов семьи.
– Вообще все началось здесь, в Плаке, – сказала Фотини. – Вон там, позади нас. Именно там жила семья Петракис.
Она показала на маленький домик на углу улицы. Это было старое сооружение с выбеленными стенами, такое же захудалое, как большинство домов в этой дряхлой деревне, но тем не менее очаровательное. Штукатурка кое-где осыпалась со стен, а ставни, много раз перекрашенные с тех пор, как в этом доме жили прародители Алексис, в итоге приобрели яркий голубой цвет, вот только краска потрескалась и облупилась от жары. Балкончик, выступавший над входной дверью, просел под тяжестью нескольких огромных вазонов, из которых каскадом спадали вниз огненно-красные герани, словно пытавшиеся сбежать сквозь ограду из деревянных столбиков. Дом был таким же, как все дома на всех греческих островах, и построен мог быть в любой период за последние пятьсот лет. Плака, как и те немногие деревни, которым повезло избежать разрушительного воздействия массового туризма, пребывала вне времени.
– Там и выросли твоя бабушка и ее сестра. Мария была моей лучшей подругой, она ведь всего на год моложе Анны. Гиоргис, их отец, рыбачил, как и большинство местных мужчин, а Элени, его жена, преподавала в школе. Хотя на самом деле она была больше чем просто учительница. Она, можно сказать, руководила местной начальной школой. Эта школа находится на дороге в Элунду, ты, наверное, проезжала через этот городок по пути сюда. Элени любила детей – не только своих дочек, но и всех детей, которые учились у нее. Думаю, Анне это давалось с трудом. Она была собственницей и ненавидела делиться чем бы то ни было, а в особенности материнской любовью. Но Элени была щедра во всем, и ей хватало времени на всех своих детей, будь они от ее собственной плоти и крови или просто учениками. А мне всегда представлялось, что я еще одна дочь Элени и Гиоргиса. Я постоянно вертелась в их доме. У меня было двое братьев, и можешь догадаться, насколько наш дом отличался от их дома. Моя мать Савина, похоже, ничего не имела против. Они с Элени дружили с самого раннего возраста и привыкли всем делиться, поэтому не думаю, что она боялась меня потерять. Вообще-то, я уверена: она считала, что Мария или Анна могут выйти замуж за одного из моих братьев. Когда я была совсем малышкой, то больше времени проводила у Петракисов, чем дома, но потом все перевернулось, и Анна с Марией стали почти что жить у нас. В то время, как и все наше детство, мы в основном играли на берегу. Там все постоянно менялось, и нам никогда не надоедали пляж и море. Мы могли плавать каждый день, начиная с конца мая до начала октября, и вечерами тоже бегали по песку, он набивался между пальцами ног, а потом сыпался на наши простыни. По вечерам мы ловили пикарелу, крошечную рыбку, а утром бежали посмотреть, с чем вернутся рыбаки. Зимой приливы становятся намного выше, они всегда приносят то, на что интересно глянуть: медуз, угрей, осьминогов, а иногда мы находили и черепаху, неподвижно лежавшую на берегу. И в любое время года, когда темнело, мы обычно возвращались к Анне и Марии, где нас всегда встречал аромат теплого сдобного теста – Элени пекла для нас сырные пирожки. Когда приходило время отправляться на боковую, я, поднимаясь вверх по холму к родному дому, обычно дожевывала один из них.
– Выглядит так, словно у вас было идиллическое детство, – перебила Алексис, увлеченная описанием идеального, почти сказочного времени. Но на самом деле ей хотелось узнать, чем все закончилось. – Но как Элени подхватила лепру? – довольно резко спросила она. – Разве прокаженным позволялось покидать остров?
– Нет, конечно, не позволялось. Именно поэтому остров так пугал окружающих. Еще раньше, в начале столетия, правительство издало распоряжение, что все прокаженные с Крита должны оставаться на Спиналонге. Как только доктора окончательно устанавливали диагноз, люди должны были, ради их же блага, оставлять свои семьи и отправляться в колонию. Она стала известна как «Место живых мертвецов», и лучшего названия не придумаешь. В те дни люди изо всех сил старались скрыть признаки болезни, прежде всего потому, что последствия такого диагноза были ужасающими. И вряд ли стоит удивляться тому, что Элени оказалась беспомощной перед лепрой. Она же никогда не думала, что рискует подхватить заразу от своих учеников. Она бы просто не смогла их учить, если бы держалась от них в сторонке или если бы не спешила первой поднять малыша, когда тот спотыкался и падал в школьном дворе. И так уж получилось, что один из ее учеников был болен проказой. – Фотини умолкла.
– Вы думаете, родители знали, что их ребенок болен? – недоверчиво спросила Алексис.
– Наверняка знали, – кивнула Фотини. – Они понимали, что им никогда больше не увидеть свое дитя, если кто-то об этом узнает. А Элени, как только поняла, что заразилась, могла сделать лишь одно: тут же распорядилась, чтобы каждый ребенок в школе был обследован, ради выявления больного. Им оказался девятилетний Димитрий, несчастным родителям которого пришлось вынести весь ужас расставания с сыном. Но иначе могло быть гораздо хуже. Ведь если подумать, как дети контактируют друг с другом, играя… Они же не похожи на взрослых, способных выдерживать дистанцию. Дети борются, толкаются и валятся кучей друг на друга. Теперь-то мы знаем, что эта болезнь передается только при долгом близком контакте, но в те дни люди боялись, что вообще вся школа в Элунде может превратиться в лепрозорий, если как можно скорее оттуда не удалят больного малыша.
– Наверное, Элени тяжело было решиться на такое, раз она была так близка со своими учениками, – задумчиво произнесла Алексис.
– Да, это было ужасно. Ужасно для всех, кого это коснулось, – согласилась Фотини.
У Алексис пересохло во рту, ей казалось, что она не в силах сказать что-нибудь еще. Чтобы как-то преодолеть напряженный момент, она придвинула свою пустую чашку к Фотини, та снова ее наполнила и подтолкнула через стол к Алексис. Аккуратно размешивая в темной жидкости сахар, Алексис чувствовала себя так, словно ее втянуло в водоворот горя и страданий Элени.
Что та должна была чувствовать? Уплыть от родного дома и оказаться навсегда запертой в пределах видимости родных, вдали от всего, что было таким дорогим, но оказалось отнятым? Алексис думала не только о женщине, бывшей ее прабабушкой, но и о мальчике, ведь оба они не совершили никакого преступления и тем не менее оказались прóклятыми.
Фотини протянула руку и коснулась пальцев Алексис. Возможно, она слишком поспешила с рассказом, совсем не зная эту молодую женщину. Но это ведь была не сказка, и Фотини не могла сама решить, какую часть изложить, а какую пропустить. И если она начнет медлить, настоящая история может так и остаться нерассказанной. Фотини наблюдала за тем, как по лицу Алексис пробежала тень – мрачная и глубокая, не похожая на тень легких облачков, проплывавших в утреннем небе. Фотини подозревала, что до сих пор единственным темным пятном в жизни Алексис было недоумение по поводу скрытого прошлого ее матери. Но этот вопрос вряд ли заставлял бы девушку не спать по ночам. Она, конечно, не встречалась с тяжкими болезнями, не говоря уже о смерти. А теперь ей предстояло узнать и о том и о другом.
– Алексис, давай немножко прогуляемся. – Фотини встала. – Мы потом попросим Герасимо отвезти нас на остров – там все станет более осмысленным и понятным.
Прогулка – это было как раз то, в чем нуждалась Алексис. Фрагменты из истории ее матери и избыток кофеина вызвали у нее головокружение, и когда они с Фотини спустились по деревянным ступеням на каменистый берег, Алексис жадно вдохнула соленый воздух.
– Но почему моя мать никогда не рассказывала мне об этом? – спросила она.
– Уверена, у нее были к тому причины, – ответила Фотини, зная, что нужно рассказать еще очень и очень многое. – Возможно, когда ты вернешься в Англию, она тебе объяснит, почему была такой скрытной.
Они прошлись вдоль воды и начали подниматься по каменной тропинке, вдоль которой росли лаванда и ворсянка. Ветер здесь дул сильнее, и Фотини замедлила шаг. Хотя она и была весьма крепка для семидесяти лет, но уже не обладала прежней выносливостью и шла все осторожнее по мере того, как тропа становилась круче.
Время от времени Фотини останавливалась – в таких местах, откуда был виден Спиналонга. Наконец женщины добрались до огромного камня, выглаженного ветрами, дождями и долгим использованием его в качестве скамьи. Они сели и стали смотреть на море, а ветер шелестел кустами дикого тимьяна, пышно разросшегося вокруг. И именно здесь Фотини начала рассказывать историю самой Софии.
В следующие дни Фотини до конца рассказала Алексис историю ее семьи, перевернув все до единого камни, – всю историю, начиная от мелких событий детства до крупных событий самого Крита. За то время, что они провели вместе, женщины то бродили по тропинкам вдоль моря, то часами сидели за обеденным столом, то отправлялись в ближайшие городки и деревушки в арендованной машине Алексис, и Фотини выкладывала перед Алексис кусочки головоломки семьи Петракис. В эти дни Алексис чувствовала, как становится старше и мудрее, а Фотини, возвращаясь так далеко в прошлое, снова ощущала себя молодой. Полвека, что разделяли этих двух женщин, словно растворились, исчезли, и, когда они шагали рука об руку, их вполне можно было принять за сестер.