1. Жертвенные Столбы

В тот день, когда нам сообщили, что мой брат сбежал, я затеял обход Жертвенных Столбов. Я заранее знал: что-то должно произойти. Так подсказывала Фабрика.

На северной оконечности острова, возле заброшенного стапеля, где все еще поскрипывает на восточном ветру гнутая ручка ржавой лебедки, я вкопал на дальнем склоне последней дюны два Столба. Один из Столбов украшала крысиная голова и две стрекозы, а другой – чайка и две мыши. Когда я насаживал на место покосившуюся мышиную голову, в вечерний воздух с криком и карканьем взвились птицы и закружили над петлявшей между дюнами дорожкой, там, где она проходила неподалеку от их гнезд. Я покрепче насадил голову, взобрался на гребень дюны и достал бинокль.

По дорожке, налегая на педали и пригнув голову к рулю, ехал Диггс, полицейский из города; колеса велосипеда зарывались в мягкий песок. У моста он спешился, прислонил велосипед к тросам, дошел до середины подвесного пролета, где была калитка, и нажал на кнопку переговорного устройства. Постоял секунду-другую, поглядывая на тихие дюны и садящихся птиц. Меня он не увидел, так хорошо я замаскировался. Наконец папа ответил на звонок. Диггс пригнулся к решетке, сказал пару слов, толкнул калитку и, перейдя на остров, двинулся к дому. Когда его скрыли дюны, я еще немного посидел в своем укрытии, задумчиво почесывая в промежности; ветер ерошил мне волосы, птицы возвращались в гнезда.

Я достал из-за пояса рогатку, выбрал полудюймовый шарик от подшипника, тщательно прицелился и навесом послал снаряд над рекой, телефонными столбами и маленьким подвесным мостом, ведущим на наш остров. С едва слышным звоном шарик угодил в табличку «Проход воспрещен – частная собственность», и я улыбнулся. Хороший знак. В подробности Фабрика, по обыкновению, не вдавалась, но у меня было ощущение, что она предупреждает о чем-то важном, и еще я чувствовал, что новость будет неприятной, но у меня хватило ума понять намек и пойти проверить Столбы, и теперь я знал, что меткости, по крайней мере, не утратил; так что пока все при мне. Я решил сразу домой не возвращаться. Отец не любил, когда я бывал дома во время визитов Диггса, да и все равно мне еще надо было проверить парочку Столбов, пока не село солнце. Я вскочил, съехал по песчаному склону в тень у подножия дюны и обернулся посмотреть на Столбы, стерегущие подступы к острову с севера. Тельца и головки, насаженные на сучковатые ветви, смотрелись вполне удовлетворительно. Ветерок приветственно колыхал черные ленточки, привязанные к веткам. Все обойдется, решил я; надо будет завтра вытянуть из Фабрики побольше. Вдруг и отец что-нибудь расскажет, если повезет, а если уж очень повезет, то, может, он даже врать не будет.

Когда сгустилась тьма и на небе выступили первые звезды, я оставил мешок с дохлятиной в Бункере. Птицы подсказали мне, что Диггс уже несколько минут как ушел, так что я кратчайшим путем пробежал к дому, где, как обычно, горели все огни. Отец встретил меня на кухне.

– Только что был Диггс. Ты, наверно, в курсе.

Он сунул толстую недокуренную сигару под струю холодной воды и, когда та громко зашипела и потухла, бросил размокший окурок в мусорное ведро. Я пристроил свое хозяйство на большом столе, выдвинул стул и, пожав плечами, уселся. Отец включил газ под кастрюлей с супом, приподнял крышку, оценивающе глянул на варево и отвернулся от плиты.

Примерно на уровне плеча в кухне висело облако синевато-серого дыма с широкой прорехой, образовавшейся, видимо, когда я вошел через двойные двери заднего крыльца. Пока отец буравил меня взглядом, прореха успела затянуться. Я поерзал на стуле, потом опустил глаза и затеребил резинку черной рогатки. От меня не ускользнуло, что вид у отца обеспокоенный, но отец хороший актер, и не исключено, что он просто хотел внушить мне такое впечатление, и потому я воспринял это скептически.

– Пожалуй, тебе лучше узнать, – сказал он, снова отвернулся, взял деревянную ложку и помешал суп. – Речь об Эрике.

Тогда я понял, что случилось. Он мог не продолжать. По идее, можно было бы подумать, что мой сводный брат умер, или заболел, или с ним что-то произошло, – но наверняка Эрик опять что-нибудь натворил; а натворить он мог только одно, что обеспокоило бы отца до такой степени: он сбежал. Вслух я не сказал ничего.

– Эрик сбежал из больницы. Диггс заезжал предупредить. Они думают, он может направиться сюда. Убери это со стола, сколько можно говорить. – Он попробовал суп, по-прежнему стоя ко мне спиной. (Я дождался, когда он начнет оборачиваться, и только тогда убрал со стола рогатку, бинокль, саперную лопатку.) – Сомневаюсь, правда, чтобы он добрался так далеко, – продолжал отец тем же глухим тоном. – Наверно, через день-другой его поймают. Лучше, если ты будешь знать. Вдруг еще кто-то услышит и что-нибудь скажет. Достань тарелку.

Я подошел к буфету, достал тарелку, вернулся к столу и сел, подогнув под себя ногу. Отец продолжал помешивать суп, запах которого начал пробиваться сквозь сигарный дым. В животе у меня вскипало возбуждение – щекочущий прилив безудержной радости. Значит, Эрик возвращается; это хорошо, но и плохо тоже. Я был уверен, что он доберется. У меня и мысли не возникало спросить об этом Фабрику; он будет здесь, и точка. Интересно, сколько времени займет у него дорога домой и не придется ли Диггсу обходить городок, оповещая всех о том, что помешанный парень, который жег собак, опять на воле – держите, мол, своих бобиков под замком!

Отец налил мне супа. Я подул на него и подумал о Жертвенных Столбах. Столбы – это моя система раннего оповещения и одновременно средство устрашения: мощные зараженные штуки, которые преграждают доступ на остров. Эти тотемы – мой предупредительный выстрел; если, увидев их, кто-то все же решится ступить на остров, он должен знать, что его ждет. Но, судя по всему, вместо угрожающе стиснутого кулака они предстанут радушно протянутой ладонью. Для Эрика.

– Я смотрю, ты опять помыл руки, – сказал отец, когда я хлебал горячий суп.

Это он язвил. Он достал из кухонного шкафа бутылку виски и плеснул себе в стакан. Второй стакан, из которого, судя по всему, пил констебль, он поставил в раковину и сел напротив меня.

Мой отец – высокий и худощавый, правда, немного сутулится. Лицо у него тонкое, как у женщины, глаза черные. Сейчас он хромает, да и всегда хромал на моей памяти. Его левая нога почти совсем не сгибается, и, уходя из дома, он обычно берет трость. Когда сыро, он вынужден и дома пользоваться тростью, глухой стук которой разносится по коридорам, не покрытым ковровой дорожкой. Только здесь, в кухне, трости не слышно – плитняк заглушает.

Эта трость – символ безопасности Фабрики. Благодаря негнущейся отцовской ноге моим святилищем стал чердак – теплое уютное пространство на самом верху дома, где складывают хлам и старье, где витает в косых солнечных лучах пыль и где обитает Фабрика; ни звука от нее, ни скрипа – но она живая.

Отец не может подняться туда по узкой лестнице с верхнего этажа; а если бы и мог, я знаю, что ему не одолеть поворота вокруг дымоходов. Прямо же с лестницы на чердак не попадешь.

Так что чердак мой.

По моим подсчетам, отцу сейчас где-то около сорока пяти, хотя иногда он выглядит гораздо старше, а иногда, может, и чуть моложе. Он не говорит мне, сколько ему лет, – но на вид я дал бы ему примерно сорок пять.

– Какой высоты этот стол? – спросил он вдруг, когда я направился к хлебнице отрезать кусок хлеба, чтобы подтереть тарелку.

Я обернулся, недоумевая, с чего это он пристает ко мне с такими элементарными вопросами.

– Тридцать дюймов, – ответил я, доставая хлебную корку.

– А вот и нет. – И он довольно ухмыльнулся. – Два фута шесть дюймов.

Я нахмурился и стал собирать коркой коричневую кайму от супа. Было время – я до дрожи боялся этих идиотских вопросов; но теперь – не говоря уж о том, что успел, наверно, вызубрить длину, ширину, высоту, площадь и объем каждой комнаты и всей домашней утвари, – я распознал истинную природу этого отцовского наваждения. Когда у нас гости, становится неловко, даже если это родственники, которым, по идее, должны быть известны все его фокусы. Бывает, сидят они себе в гостиной, гадая, чем папа сегодня угостит их на ужин: чем-нибудь съедобным или только импровизированной лекцией о ленточных червях или о раке толстой кишки, – а он придвинется бочком к кому-нибудь, обведет взглядом комнату, проверяя, все ли смотрят, и выдаст театральным шепотом:

– Видите вон ту дверь? В ней восемьдесят пять дюймов, от угла до угла.

А потом подмигнет и отправится куда шел или же как ни в чем не бывало развалится в кресле.

Сколько себя помню, по всему дому были расклеены ярлычки с аккуратными надписями черной шариковой ручкой. Прикрепленные к ножкам стульев, краям ковриков, донышкам кувшинов, радиоантеннам, телеэкранам, дверцам шкафов, спинкам кроватей, ручкам кастрюль и сковородок, они сообщали точные размеры того, на что наклеены. Даже цветочные листья не убереглись, правда, надписи были карандашными. Как-то в детстве я не поленился обойти весь дом и содрать все ярлычки до единого; меня отстегали ремнем и два дня не выпускали из моей комнаты. Позже папа решил, что для общего развития и для воспитания характера мне тоже будет полезно знать все эти размеры, поэтому я был вынужден часами просиживать над Книгой Размеров (толстенным скоросшивателем, в точности фиксирующим данные всех ярлычков по местонахождению и категориям объектов) или ходить по дому с блокнотом и производить замеры самостоятельно. И все это в дополнение к нашим обычным занятиям – математикой, историей и т. д. На игры времени почти не оставалось, чем я был крайне недоволен. Тогда у меня шла Война – Мидии против Дохлых Мух, если не путаю, – и пока я корпел в библиотеке над книгой, борясь со сном и зубря всю эту дурацкую систему мер и весов, ветер разносил мои мушиные армии по всему острову, а море, притопив мои ракушки, заносило их песком. К счастью, в скором времени отец охладел к этому грандиозному замыслу и довольствовался тем, что в любой момент мог с бухты-барахты поинтересоваться, какова, например, емкость подставки для зонтов (в пинтах) или общая площадь всех имеющихся в доме штор (в акрах).

– На эти вопросы я больше не отвечаю, – сказал я ему, ставя тарелку в раковину. – Давно бы пора перейти на метрическую систему.

Отец фыркнул в стакан, допивая виски:

– Гектары и прочая ахинея. Ни за что на свете. Там же все основано на измерениях земного шара. Я же сто раз тебе говорил – какой, к черту, шар!

Я вздохнул и взял яблоко из вазы на подоконнике. Однажды отец сумел внушить мне, что Земля – не шар, а лента Мебиуса. Он до сих пор утверждает, что верит в это, и периодически посылает лондонским издателям рукопись с изложением своей теории, устраивая из этого целый спектакль, но я-то знаю, что это он просто воду мутит и главное удовольствие получает, изображая потрясенное неверие, а затем благородное негодование, когда рукопись в итоге возвращается. И так примерно раз в квартал, без этого ритуала ему жизнь не в радость. По крайней мере, именно соображениями высокой теории он обосновывает нежелание переходить для своих дурацких измерений на метрическую систему, хотя на самом деле ему просто лень.

– Чем сегодня занимался? – спросил он, катая пустой стакан по деревянной столешнице.

– Да так, – пожал я плечами. – Гулял…

– Опять плотины строил? – глумливо оскалился он.

– Нет, – твердо ответил я и вгрызся в яблоко. – Сегодня нет.

– Надеюсь, хоть никого из тварей божьих не убивал.

Я снова пожал плечами. Естественно, убивал, иначе-то как. Откуда еще я возьму черепа и тушки для Столбов и Бункера, если никого не убивать? Падали-то не напасешься, естественная убыль слишком низка. Впрочем, кому это объяснишь.

– Иногда мне кажется, что это тебя надо было упечь в больницу, а не Эрика.

Он смотрел на меня из-под насупленных бровей, голоса не повышал. Когда-то меня пугала такая манера разговора, но больше не пугает. Мне уже почти семнадцать, я не ребенок. По нашим шотландским законам я уже достаточно взрослый, чтобы жениться без согласия родителей, – уже год как. Допустим, жениться мне особого смысла нет, но тут важен принцип.

К тому же я – не Эрик; я – это я, и я здесь, так что и говорить нечего. Я ни к кому не пристаю, вот и мне пусть никто не мешает, если голова на плечах есть. Я-то ничьих собак не поджигал и не пугаю местных карапузов горстями личинок или полным ртом червей. Иной раз, может, кто из горожан и скажет: «Да у него винтика не хватает». Ну шутят помаленьку (самые злостные шутники при этом даже пальцем у виска не крутят) – пусть себе зубоскалят, мне-то что. Я научился жить со своей инвалидностью, и научился жить один, так что от меня не убудет.

Видимо, отец хотел съязвить; в обычной ситуации он бы такого не сказал. Наверно, его взволновали новости об Эрике. Думаю, он знал, так же как и я, что Эрик вернется, и его беспокоило, что будет дальше. Я его не виню, к тому же не сомневаюсь, что он беспокоился и обо мне. Я олицетворяю собой преступление, и если Эрик вернется и начнет баламутить, то может всплыть Правда о Фрэнке.

Я нигде не зарегистрирован. У меня нет свидетельства о рождении, нет номера государственного страхования, нет ни одной бумажки, которая подтверждала бы, что я вообще существую. Я знаю, что это преступление, и отец тоже знает, и, думаю, иногда он сожалеет о решении, принятом семнадцать лет назад, во времена своего хиппизма-анархизма или чего там еще.

В общем-то, я не в обиде. Так мне даже нравится, да и нельзя сказать, чтобы мое образование хромало. Стандартной школьной программой я владею, может, еще и лучше, чем большинство моих сверстников. Единственное, на что я мог бы попенять отцу, так это на недостоверность кое-каких полученных от него сведений. Когда я подрос и мог самостоятельно выбираться в Портенейль и сидеть в библиотеке, отцу пришлось поумерить фантазию, но прежде он то и дело сбивал меня с толку, отвечая на мои искренние, пусть и наивные вопросы полной белибердой. Подумать только, я многие годы всерьез полагал, что Пафос – это один из трех мушкетеров, Феллацио – персонаж «Гамлета», Витриоль – город в Китае и что ирландские крестьяне давят ногами торф, когда делают «гиннес».

Как бы то ни было, сейчас я достаю до самых верхних полок в домашней библиотеке и в любой момент могу заглянуть в портенейльскую и проверить, не пудрит ли отец мне мозги, так что он вынужден не пудрить. Кажется, это изрядно его раздражает, но ничего не попишешь. Прогресс, знаете ли.

Но я образован. Пусть не в отцовских силах было удержаться да не потешить свое недоразвитое чувство юмора, втюхав мне одну-другую «куклу», но в то же время он не мог допустить, чтобы его отпрыск не был для него предметом гордости хоть в чем-то; а так как о моем физическом развитии речь не могла идти по определению, то оставалось только умственное. Отсюда и все мои уроки. Отец – человек образованный, и он не только передал мне многое из того, что знал сам, но и освоил целый ряд новых дисциплин – исключительно в педагогических целях. Отец – доктор химии или, может, биохимии, не уверен. Он довольно хорошо ориентируется в традиционной медицине – возможно, не растерял старых связей, – ему не стоило труда проследить за тем, чтобы мне вовремя были сделаны все необходимые прививки. Это притом что Государственная служба здравоохранения о моем существовании даже не догадывается.

Видимо, отец работал в университете несколько лет после выпуска и, должно быть, что-то изобрел; время от времени он намекает, что получает отчисления, патентные или какие там, однако я подозреваю, что старый хиппарь по-тихому проживает остатки колдхеймовского состояния.

Как мне удалось выяснить, Колдхеймы жили в этой части Шотландии лет двести, если не больше, и владели довольно обширными земельными угодьями. Теперь остался только остров, да и тот крошечный, да и не совсем остров – когда отлив. Другой реликт славного прошлого – это название главного портенейльского злачного места, старого занюханного кабака под вывеской «Колдхейм-армз», куда я периодически наведываюсь, хотя и не достиг еще совершеннолетия, поглядеть на местную молодежь, изображающую из себя панк-группы. Там-то я и повстречал и до сих пор встречаю единственного человека, которого могу назвать своим другом, – Джейми-карлика; чтобы ему было видно сцену, я сажаю его к себе на плечи.

– Сомневаюсь, чтобы он сюда добрался. Далековато все-таки. Наверняка его поймают, – повторил отец, выдержав долгую паузу. Он подошел к раковине ополоснуть стакан.

Я замурлыкал себе под нос какой-то мотивчик; я всегда так делаю, когда хочется улыбаться или смеяться, но лучше не стоит.

Отец посмотрел на меня:

– Я к себе в кабинет. Не забудь все запереть, хорошо?

– Будет сделано, – кивнул я.

– Спокойной ночи.

Отец вышел из кухни. Я сел и глянул на свою саперную лопатку по имени Верный Удар. Смахнул несколько приставших к лезвию сухих песчинок. Кабинет. Одно из моих немногих так и не реализованных заветных желаний – это проникнуть в кабинет старика. Подвал я хотя бы видел, бывал там несколько раз; мне знакомы все комнаты первого этажа и третьего; на чердаке я вообще царь и бог, там живет Осиная Фабрика; но эта единственная комната на втором этаже до сих пор остается для меня тайной за семью печатями, я даже туда ни разу не заглядывал.

Я знаю, что отец держит там какие-то химикаты и, вероятно, ставит опыты, но как там и что и чем он занимается на самом деле – понятия не имею. Оттуда лишь доносятся иногда странные запахи да стук отцовской трости.

Я провел ладонью по длинному черенку лопатки и подумал: интересно, называет ли отец свою трость каким-нибудь именем? Вряд ли. Он не придает именам особого значения. Но я знаю, что имена важны.

Наверно, кабинет скрывает какую-нибудь тайну. Отец и сам не раз на это намекал – туманно, конечно, лишь для того, чтобы меня раззадорить, чтобы я мучился догадками, чтобы он знал, что я хочу спросить. Разумеется, я не спрашиваю, поскольку внятного ответа все равно не получу. Если он что-нибудь и ответит, то наврет с три короба, потому что, если скажет правду, тайна перестанет быть тайной, а он, как и я, чувствует, что чем дальше, тем больше утрачивает влияние на меня, и ему это решительно не нравится. Я уже не ребенок. Только эти жалкие остатки фиктивной власти позволяют ему думать, будто он контролирует то, что считает должным отношением «отец – сын». Смех, да и только – но всеми этими играми, и секретиками, и колкостями он пытается сохранить статус-кво.

Я откинулся на спинку деревянного стула и потянулся. Люблю запах кухни. Еда, грязь на наших бахилах, а иногда и слабый запах пороха, просачивающийся из подвала, – стоило об этом подумать, и у меня зарождалось по-хорошему волнующее чувство. Когда идет дождь и наша одежда мокрая, то запах другой. Зимой большая черная печка гонит по комнатам тепло с ароматом сухого плавника или торфа, и все запотевает, и по стеклу барабанит дождь. Тогда веет дремотой и покоем, и тебе уютно, как большому сонному коту, обвившемуся хвостом. Иногда мне жалко, что у нас нет кота. У меня был лишь кошачий череп, да и тот унесли чайки.

Из кухни я направился в туалет – похезать. Отливать нужды не было, потому что днем я пометил Столбы, передавая им свой запах, свою силу.

Я сидел на стульчаке и думал об Эрике, с которым произошла такая неприятная история. Бедный психопат. Уже в который раз я задавался вопросом, что стало бы со мной на его месте. Но история-то произошла не со мной. Я остался тут, а Эрик уехал, и все это случилось где-то там, вот и весь разговор. Я – это я, и тут – это тут.

Я напряг слух, пытаясь понять, чем занят отец. Может, он сразу отправился спать. Он часто спит в кабинете, предпочитая его большой спальне на третьем этаже, где и моя спальня. Может быть, та комната будит в нем слишком много неприятных (или приятных) воспоминаний. Как бы то ни было, храпа я не слышал.

Противно, что в туалете мне все время приходится сидеть. Я понимаю, что это из-за моей инвалидности я вынужден раскорячиваться на стульчаке, как баба, но все равно противно. Иногда в «Колдхейм-армз» я пристраиваюсь к писсуару, но почти все попадает мне на руки или на ноги.

Я натужился. Чвяк, плюх. Брызги фонтаном обдали мою голую задницу, и тут зазвонил телефон.

– Вот дерьмо! – выругался я и сам же хохотнул.

Быстро подтерся, подтянул штаны, дернул цепочку слива и вывалился в коридор, по пути застегивая ширинку. Скатился по широким ступеням к площадке второго этажа, где стоит наш единственный телефон. Я все время пристаю к отцу, чтобы установил хотя бы еще один аппарат, но он говорит, мол, нам не настолько часто звонят, чтобы возиться с отводной трубкой. К телефону я успел. Отец так и не вышел.

– Алло, – сказал я.

Звонили из автомата.

– Тррр! – громко проверещало на том конце провода.

Я отдернул трубку от уха и сердито на нее посмотрел. В наушнике продолжало верещать.

– Портенейль пятьсот тридцать один, – сухо проговорил я, когда шум наконец стих.

– Фрэнк! Фрэнк! Это я. Я! Алло, ты меня слышишь? Алло!

– Это эхо на линии или ты все произносишь дважды? – спросил я. Я узнал голос Эрика.

– И то и другое! Ха-ха-ха-ха-ха!

– Здравствуй, Эрик. Ты где?

– Здесь! А ты где?

– Здесь.

– Если мы оба здесь, на черта тогда телефон?

– Говори скорее, где ты, пока монеты не кончились.

– Но если ты сам здесь, ты должен знать. Или ты не знаешь, где ты? – И он захихикал.

– Эрик, не валяй дурака, – сказал я строго.

– А я и не валяю. Не скажу я тебе, где я. Ты скажешь Ангусу, он скажет полиции, и меня опять засунут в эту хуеву больницу.

– Не матерись. Ты же знаешь – я не люблю слов из трех букв. А отцу я ничего не скажу.

– «Хуеву» – это не три буквы. Это… это слово из пяти букв. Разве пятерка не твое счастливое число?

– Нет. Так ты скажешь, где ты? Мне надо это знать.

– Я скажу тебе, где я, если ты назовешь мне твое счастливое число.

– Мое счастливое число – «е».

– Это не число. Это буква.

– Нет, число. Трансцендентное число: две целых, запятая, семь один восемь…

– Не мухлюй. Я имел в виду целое число.

– Так бы сразу и сказал, – ответил я и вздохнул: в трубке послышался писк; наконец Эрик кинул еще несколько монет. – Давай лучше я тебе перезвоню?

– Нетушки. Нашел дурака! Сам-то ты как вообще?

– Нормально. А ты?

– Разумеется, аномально, – с негодованием ответил он; я не мог не улыбнуться.

– Ладно, как я понимаю, ты направляешься сюда. Только ты уж тогда, пожалуйста, не жги больше собак, и вообще…

– О чем ты? Это же я, Эрик. Не жгу я никаких собак! – выкрикнул он. – Сдались мне эти чертовы собаки! За кого ты меня принимаешь, ублюдок недоделанный? И хватит обвинять меня в том, что я жгу каких-то собак! Ублюдок!

– Хорошо, Эрик, прости, прости, пожалуйста, – затараторил я. – Я только хочу, чтобы у тебя все было хорошо. Будь осторожен. Не делай ничего такого, что может восстановить против тебя людей, ладно? Люди такие обидчивые…

– Да уж, – услышал я, и трубку заполнило его дыхание. Потом тон Эрика изменился: – Я и правда возвращаюсь домой. Совсем ненадолго, просто вас проведать. Надеюсь, вы там со стариком одни?

– Одни, одни… Так хочется поскорее тебя увидеть.

– Это хорошо. – Повисла пауза. – Что же ты ни разу не приехал меня навестить?

– Я… Да тут вроде отец собирался к тебе на Рождество.

– Отец? Да что отец… Ты-то почему не приедешь?

В его голосе слышалась обида. Я переступил с ноги на ногу, обвел взглядом лестничную площадку и ступеньки, рассчитывая увидеть лицо отца над перилами или его тень на стене следующей площадки, где он прятался и подслушивал мои телефонные разговоры, думая, что я ничего не замечаю.

– Эрик, я не люблю надолго уезжать с острова. Прости, пожалуйста, но у меня сразу появляется в животе это кошмарное ощущение, словно кишки узлом завязываются. Не могу я далеко уезжать, по крайней мере так сразу или… Не могу, и все. Я хочу тебя увидеть, но ты так далеко.

– Уже ближе, – ответил он твердо.

– Это хорошо. Сколько тебе еще примерно?

– Не скажу.

– Я же назвал тебе мое счастливое число.

– А я соврал. Я все равно не скажу тебе, где я.

– Это не…

– Все, я вешаю трубку.

– С папой не хочешь поговорить?

– Сейчас – нет. Я потом с ним поговорю, когда буду совсем близко. Все, я пошел. До встречи. Береги себя.

– Ты тоже береги себя.

– Да ну, чего мне беспокоиться? Все будет в ажуре. Да и что со мной может случиться?

– Просто не делай ничего такого, что может рассердить людей, хорошо? Сам знаешь, о чем я. Они так легко выходят из себя. Особенно из-за домашних животных. То есть я не…

– Чего-чего?! Что ты там сказал насчет домашних животных? – завопил он.

– Ничего! Просто я…

– Вот гаденыш! – выкрикнул он. – Опять вздумал обвинять меня в том, что я собак жгу? Может, скажешь, я еще и рты малышне червями набиваю? Может, и ссу на них заодно? – вопил он.

– Ну, – теребя провод от трубки, мягко начал я, – раз уж ты сам об этом…

– Ублюдок! Ублюдок!!! Поганец маленький! Я тебя убью! Ты…

Голос его пропал, и мне снова пришлось отдернуть трубку от уха, когда Эрик замолотил своей трубкой по стенам будки. На грохот наложился мерный писк – время истекало. Я дал отбой.

Я посмотрел наверх, но отец так и не появился. На цыпочках поднявшись по лестнице, я просунул голову между балясинами перил, но верхняя площадка была пуста. Я со вздохом опустился на ступеньку. У меня было такое чувство, что разговор я провел не лучшим образом. С людьми у меня вообще проблемы, и хотя Эрик мой брат, я не видел его уже больше двух лет, с тех самых пор, как он спятил.

Я встал и спустился на кухню задвинуть засовы и забрать свое хозяйство, потом пошел в ванную. Решил посмотреть у себя в комнате телевизор или послушать радио и лечь спать пораньше, чтобы встать с рассветом и поймать осу для Фабрики.

* * *

Я лежал на кровати и слушал по радио Джона Пила[1], а также вой ветра за домом и шум прибоя на берегу. Из-под кровати доносился дрожжевой запах моего самодельного пива.

Я снова подумал о Жертвенных Столбах – на этот раз более сосредоточенно, представляя, где каждый стоит и что несет, мысленно глядя сквозь пустые глазницы черепов на один пейзаж за другим, словно охранник у пульта с экраном, переключающийся с камеры на камеру. Все было на месте, все в порядке. Мои мертвые часовые, мои продолжения, подпавшие под мою власть в результате элементарной, но абсолютной капитуляции – смерти, – не ощущали ничего, что могло бы повредить мне или острову.

Я открыл глаза и снова включил ночник. Посмотрел на себя в зеркало туалетного столика у противоположной стены. Я лежал на покрывале в одних трусах.

Я слишком толстый. Не так чтобы смертельно толстый, да и вообще моей вины в этом нет, – но все равно я выгляжу не так, как хотелось бы. Мордастый я очень, вот в чем беда. Сильный и крепкий, но все равно слишком пухлый. А я хотел выглядеть суровым и грозным – каким бы я и выглядел, если бы не мой несчастный случай. А так ведь по мне и не скажешь, что я убил трех человек. Это нечестно.

Я снова выключил свет. Пока глаза не привыкли к сумраку, в комнате стояла кромешная тьма, даже звезды не мерцали. Надо бы попросить отца купить часы с жидкокристаллическим дисплеем, хотя мне очень нравится мой старый медный будильник. Однажды я привязал осу к медно-красным колокольчикам на корпусе будильника, где по ним бьет молоточек, когда будильник звонит.

Я всегда просыпаюсь до будильника, так что приходится смотреть.

Загрузка...