Окно пятого этажа наконец погасло.
Угловое окно, где был его кабинет.
Я напрягся и одновременно расслабился. Стиснул в кулак волю, но позволил упасть с себя нервному напряжению, которое за последний час – или два, или даже три; я потерял счет времени – уже не било ознобом, а заковало в какой-то панцирь. Не зная, как вывести себя из ступора и вернуть в обычное состояние, я подвигал окоченевшими пальцами в промокших сапогах. И подумал, что если ничего не сорвется, то скоро я смогу переодеться в сухую обувь… Которая быстро станет теплой.
Полной определенности еще, конечно, не имелось. Но если все шло по плану – точнее, согласно данным разведки, проводимой мною на протяжении недели – то имело смысл утверждать, что приближается развязка. И через каких-нибудь полчаса я буду сидеть в своей теплой машине, направив воздух от печки как раз на ноги, которые онемели от холода и сырости. А еще через час с небольшим, переодевшись, даже приняв ванну, запью снотворное джином и отключусь на расшатанной гостиничной койке захолустного городка в сотне километров отсюда. Если все пойдет по плану…
Должно пойти – недаром же я наудачу рассыпал под ногами эти самые окурки, которые так здорово вошли в тему моей затеи…
Через несколько секунд ожило окно, следующее за угловым. Отразило слабый, рассеянный свет. Сердце мое радостно подпрыгнуло: я знал планировку его квартиры. Окно принадлежало особой комнате, вроде приемной для гостей – раньше, когда он был поганеньким челноком и возил из Греции дешевые шубы, то там, словно в маленькой секции магазина, стояли никелированные стойки, увешанные плохо выделанным вонючим мехом, за которым приходили покупатели. Призрачный свет проникал в эту комнатку из передней. Значит, он покинул кабинет и теперь одевался у двери.
Еще через несколько секунд свет в прихожей погаснет – и он выйдет на лестницу. Я не услышу грохота двери и тем более его шагов по пролетам безлифтового дома. Просто если сейчас погаснет свет – значит с вероятностью девяносто девять процентов примерно через минуту лязгнет замок подъездной двери и он появится на крыльце.
Свет погас.
И теперь счет пошел на секунды.
Я вдруг испугался самого себя: вот сейчас-то и не выдержат мои расшатанные, практически несуществующие, сожженные алкоголем и снотворным нервы. Задрожат руки, подогнутся ноги, ударит кровь в голову – и, не дождавшись ничего, я сорвусь с места и побегу прочь.
Но как ни странно, ничего подобного не произошло. Словно в оболочку неврастеника и ходячего трупа, называющегося Виктором Барыкиным, вдруг каким-то образом влили Стивена Сигала. Точнее наоборот – несчастный Барыкин оказался втиснутым внутрь холодного и расчетливого Кейси Райбэка.
И я подумал лишь о возможности досадной помехи типа парочки влюбленных уродцев или мамаши с коляской, которые могли появиться в эти решающие секунды. Но тут же отбросил эти опасения. Ведь не зря я избрал для исполнения самое поганое время года – конец марта, когда снег расползся холодной жижей и никто без особой надобности уже не таскался по вечерам. К тому же по счастливой случайности около нужного подъезда росли густые кусты. Даже голые, они создавали тут достаточно неуютное ощущение, и вряд ли кто-то стал бы здесь праздно шататься.
Я мгновенно отогнал прочь опасения – а он тем временем уже, наверное, шел вниз; невидимый, приближался ко мне. Скрытый пока стенами подъезда. Секунды свистели, как ветер в боковых стеклах при скорости в сто миль на трассе, и рука сама собой тянулась за пазуху куртки. Но я знал, что этого делать нельзя: пальцы должны приступить к действию в самый последний момент; не будучи профессионалом и вообще ничего путного в жизни не умея, я все-таки помнил, что моторное напряжение мускулов может свести на нет удачу даже в таком простом деле.
И я ограничился лишь тем, что расстегнул куртку на три верхних пуговицы. Мерзкий, сырой воздух гриппозного марта тут же проник внутрь, отрезвляя и делая еще более готовым к задуманному.
Мне показалось, прошло гораздо больше минуты, прежде чем раздался скрежет невидимого замка. Раскрылась дверь подъезда и на пороге возник он. В короткой темной дубленке и шапке с козырьком, еще более разжиревший за последнее время. В темноте, едва пробиваемой фонарем от соседнего подъезда, было видно, что он говорит по мобильному. Это в общем не нарушало моих планов; даже если он разговаривал с женой, оставшейся на пятом этаже: заранее рассчитанного времени мне должно было хватить на все. Но и это не помешало. Он захлопнул крышечку и спрятал телефон, едва сойдя с крыльца: видимо, он говорил, спускаясь по лестнице, потому и шел так долго.
Теперь ему оставалось пятнадцать метров до своей, припаркованной на обычном месте, «тойоты-авенсис». Я вдруг, неожиданно для себя, ощутил нечто вроде легкого стыда за него. Ведь даже по-настоящему разбогатев, этот хорек сохранил привычки мелкого скопидома и оставался верен дешевому японскому хламу, не обзаведясь человеческой машиной.
Он шел, уверенно ступая по снегу сухими и теплыми сапогами. Совсем близко от меня; гораздо ближе, чем я рассчитывал.
Вот теперь было действительно пора.
Спокойным, натренированным, движением я опустил руку за пазуху. Нащупал рукоятку. И быстро, но осторожно – чтоб не повредить привернутый проволокой самодельный глушитель, наудачу выжженный из бутылки из-под «аква минерале» – вытащил револьвер.
Пока он был еще далеко и не мог услышать щелчка, быстро взвел курок: не будучи опытным стрелком, я все-таки сознавал, что рывок при самовзводе может увести первую пулю; а в запасе имелось слишком мало выстрелов. Тем более, что рука в двух перчатках практически не чувствовала оружия.
Тихо щелкнула, взводясь, боевая пружина; барабан послушно повернулся и с приятным металлическим шелестом – как у настоящего «нагана» – подался вперед, плотно надвинув невидимое дульце гильзы на выступ ствола.
Он шел медленно и неторопливо, помахивая барсеткой.
Вот поравнялся со мной, не видным в кустах. Вот прошел мимо.
Мне хотелось крикнуть, чтоб он обернулся и увидел свою смерть. Как того заслуживал. Но я знал, что этот урод практически всегда носил брелок тревожной сигнализации, который мог нажать в последний момент, и такая возможность не входила в мои планы. Я собирался остаться живым. Это он должен был перестать пачкать воздух.
Стрелять в спину в прежние, глупые эпохи считалось едва ли не самой подлой подлостью, своего рода смертным грехом. Смешно было даже думать об идеализме тех времен – или то лишь волна памяти донесла до нас никчемную пену идеализма? Сам я на собственной шкуре понял, что с подлецами нельзя бороться иначе. Истинное добро никогда не победит; зло можно покарать лишь еще большим злом, бесчестие – худшей подлостью.
Поэтому, когда он отдалился метра на два, подставив мне широкую спину, я спокойно вскинул револьвер и прицелился, насколько это позволял скрывший мушку баллон глушителя. Я не был медиком и с трудом представлял расположение сердца, потому заранее решил стрелять в позвоночник – при таком попадании имелась вероятность, что пуля заденет спинной мозг. Спокойно – как миллион раз проигрывал заранее – я навел прозрачную бутылку на середину его воротника, затем аккуратно опустил ее туда, где по моим подсчетам находилась поясница – и наконец выстрелил.
Раздался сдавленный хлопок – глушитель-таки сработал! – тяжелый ствол револьвера лишь чуть-чуть дернулся, и я тут же снова взвел курок. Я рассчитывал на три выстрела, не больше.
Он взмахнул руками и беззвучно, не издав даже возгласа, упал в грязный снег лицом вниз. Так, будто его легонько толкнули сзади – чего еще можно было ожидать от спортивного «ТОЗ-49» со слабой пулей винтовочного калибра? Упал, издав глухой и одновременно влажный звук, точно куль с навозом… Впрочем, я никогда не слышал, как падают кули с навозом, да и вообще ни разу такого куля не видел. Но он валялся именно как мешок, полный дерьма, раскинув руки и выронив барсетку.
Я подошел к лежащему телу и выстрелил еще раз, точно так же целясь в позвоночник. Он дернулся, по-прежнему беззвучно. Только царапал руками снег, словно пытаясь нагрести его в пригоршни. Ноги оставались неподвижными. Значит, я рассчитал правильно и действительно перебил ему хребет, и это жирная туша была уже наполовину мертва.
Второй выстрел раздался почти так же тихо – но все-таки чуть громче. Я подозревал, что третий прозвучит в полную силу, разорвав остатки бутылки. В этом квартале, где жили богатые мерзавцы, постоянно курсировали милицейские патрули, а некоторых подъездах даже дежурили специально нанятые охранники. К тому же кто-то все-таки мог появиться в пустынном дворе. Хотя вся операция заняла секунд десять, следовало спешить…
Достав из кармана куртки заранее припасенный пластиковый пакет, я натянул его до локтя, потом снова – тоже давно отрепетированным и уверенным движением – перехватил револьвер, уже вовсе едва ощутимый, приблизился к телу и вытянул руку, пока не почувствовал, что размахрившийся конец глушителя коснулся затылка.
…Тебя там встретит огнегривый лев….
Давно привычная боль сжала горло. Отклонившись назад, я с облегчением нажал спуск.
Третий выстрел грохнул, как разрыв новогодней петарды. Тело подо мной мелко затряслось в стремительной агонии – и тут же распласталось неподвижно. Сквозь куртку и полиэтилен я почувствовал, как плеснула густая жижа, ударили какие-то мелкие твердые осколки.
Я выпрямился, стараясь не глядеть на правую руку. Быстро вывернул мешок так, что залитый кровью и мозгами револьвер оказался внутри – и сунул все в припасенный чистый пакет.
Хаканов лежал на снегу, и вокруг головы его приятно расползлось пятно, в трупном полусвете фонаря не красное, а какое-то иссиня-черное. Он был мертв; наконец мертв – этот ненавистный человек, сломавший мне жизнь… И вероятно, не мне одному.
Мне очень хотелось перевернуть его, со сладостью увидеть мертвое, наверняка пробитое навылет лицо. Но я не стал этого делать: отчасти боялся испачкаться в крови, отчасти дорожил временем. И кроме того, не стыдясь себе в этом признаться, при виде его раздробленного затылка уже ощущал подкатывающие волны тошноты.
Я ограничился лишь тем, что из всех сил пнул сапогом в бок уже совершенно мертвого, не отзывающегося на удар тела.
Потом оглянулся, на уронил ли чего невзначай. Нет, все мое оставалось при мне. Я увидел отлетевшую в снег барсетку и подобрал ее. Я знал, и был уверен, что милиция знает тоже, что этот тип всегда носит при себе изрядную сумму денег. Так пусть они , несмотря на очевидный контрольный выстрел в голову, помаются над версией убийства с целью ограбления. Я тут же вспомнил про разбросанные окурки, и на душе стало совсем тепло.
Помаются, уроды…
К милиции с некоторых пор я относился не лучше, чем к только что убитому мерзавцу.
Дело сделано, Анечка…– отстраненно подумал я. – Дело сделано.
Теперь остались вторая и третья часть. Быстрое исчезновение. И заранее продуманное алиби.
Мне страшно, просто до спазма в горле хотелось бежать сломя голову. Но я изо всех сил шел не торопясь.
У меня тряслись руки. Сразу после выстрелов возникло томительное ожидание кого-то бдящего, кто выкристаллизовался бы прямо из воздуха за моей спиной, схватил, скрутил и бросил бы в столь же внезапно возникшую патрульную машину.
Но никто не появлялся.
И я шагал, стараясь казаться беспечным.
Мой слух был напряжен до такого предела, что, казалось, я различал детский плач в последнем окне двенадцатиэтажки, которую огибал – но никакого особенного шума машины, завывания сирены или топота ног я не слышал. Значит, этот мерзавец не успел нажать тревожную кнопку. Впрочем, вряд ли в своем дворе он держал на ней палец.
По сути дела, это мне было все равно. Ведь моя жизнь, уничтоженная Хакановым, в принципе не подлежала восстановлению. И какая разница – прожил ли бы я еще лет двадцать, или меня бы расстреляли за предумышленное убийство, или те же двадцать лет – ну может, немного меньше – предстояло провести в тюрьме. Это не различалось по сути. Но по каким-то высшим, не понятным мне законам, различалось. Хаканов должен был умереть. А я – остаться жить. Даже сознавая бессмысленность своей жизни.
А раз жить, то следовало заметать следы.
Быстро пройдя два квартала, я завернул за угол, еще через квартал нырнул во двор. Подошел к убогому трехэтажному бараку, почти развалившемуся от старости и безысходности – даже не верилось, что в двух минутах ходьбы громоздились элитные дома, возле которых я только что прикончил Хаканова.
Тихо поднимаясь по лестнице, в свете пятнадцатисвечовой лампочки я вдруг заметил, что несмотря на меры предосторожности, на куртке темнело несколько брызг. И подумал, что, кстати, контрольный выстрел вовсе необязательно было делать в упор… Но это меня уже не волновало. Этой старой куртке – как и остальным вещам, свидетелям совершенного мною преступления, – оставалось существовать не больше часа.
Я отметил также, что слегка запыхался, неторопливо но поспешно возвращаясь сюда – и подумал, что выбрал точку перехода далековато от места, и в случае обнаружения мог бы и не успеть… Впрочем, если бы меня обнаружили, все закончилось бы в трех метрах от трупа Хаканова. Но меня не обнаружили. Значит, все шло по плану.
Еще тише я вскарабкался по дрожащей деревянной лестнице на чердак. Когда-то люк имел и дверцу, и замок, но то было очень давно. Сейчас жильцы давно забросили этот дом и сами доживали свой век непонятно как. Однако при разведке местности днем я не обнаружил на чердаке ни одного брошенного шприца: значит, это место никем не посещалось, и я практически не рисковал на кого-то нарваться.
Сейчас там стояла абсолютно черная тишина. Я включил фонарь. Ступая по балке, неслышно прошел в дальний угол. Моя дорожная сумка с вещами лежала на месте, спрятанная под газетами.
Я быстро стащил с себя все верхнее старье, специально найденное для этого случая, затолкал в припасенные пакеты и, дрожа от промозглого воздуха, натянул на себя успевшую вымерзнуть и сделаться чужой свою обычную одежду, на которой не имелось следов преступления. Особенно приятно было наконец освободиться от перчаток.
Когда я снял сначала кожаные, а потом тонкие гинекологические, мне показалось, что открылось второе дыхание; я даже не заметил, как тошно было законсервированным рукам и на миг проникся сочувствием к профессиональным киллерам, вынужденным всю работу исполнять в перчатках… Я не знал, правильно ли поступаю: мне не у кого было узнать, спасут ли две пары таких перчаток в случае проведения парафиновой пробы на следы пороха. Впрочем, я не сомневался, что до этого дело не дойдет: если бы дошло, то спасения мне все равно не оставалось, расшатанные нервы не позволили бы выдержать даже первого допроса – а просто надел их для собственного успокоения.
Спрятав все в сумку, я тихо вышел на улицу.
Теперь даже если за мной пустят собаку – хотя я не знал, сможет ли какая-нибудь собака вести следы сапог по мартовскому снегу – то на этом чердаке погоня придет в тупик.
Выйдя с другой стороны квартала, я оказался на остановке маршрутного такси.
И через пару минут уже сидел в теплой, насквозь прокуренной водителем «газели», которая везла меня туда, где я оставил свою машину.
Я закрыл глаза. Кто-то сел рядом со мной и чем-то тонко задел – то ли банным веником, тот ли стеблями цветов из букета…
Я вздрогнул – и тут же с пронизывающей остротой вспомнил тот случай….
Когда точно так же – не помню по какой причине; кажется, машина стояла в сервисе или я ехал куда-то, где предстояло выпивать – я тоже ехал в маршрутке. И так же прислонился виском к стеклу и даже задремал – и очнулся от осторожного и мучительного прикосновения к своей руке. И открыв глаза, увидел, что рядом сидит женщина, держа на коленях сумку с белым котом. И этот белый котик, обезумевший от ужаса в транспорте, среди незнакомых людей и запахов, осторожно протянул свою мягкую лапку, касаясь моей руки – словно ища во мне спасения от окружающего мира.
И как точно так же касалась меня своей тонкой, почти детской ручкой, , моя жена Анечка, когда я сидел рядом с нею, уже будучи не в силах…
…И синий вол, исполненный очей…
Нет, нет, нет!
Я яростно встряхнулся.
Расслабляться не время!!!!! Я еще не все сделал! Все – потом. Анечка, город, воспоминания о лапке белого котика…. Потом, потом…
Сейчас стоило думать о чем-то другом. Ободряющем и вселяющем силы.
И я вспомнил о своих окурках. Вернее не о своих – я никогда не курил – а о подброшенных мною на место засады. Это получилось с гениальной случайностью: сегодня утром, подходя к парковке, я увидел, как какой-то мужик опустошил прямо на снег пепельницу из своей машины. Выбросил целую гору окурков. Я подождал, пока он уедет, потом улучил момент, когда рядом никого не было, быстро натянул резиновые перчатки и сгреб их себе.
Потом, сидя в машине, тщательно рассортировал все на газете. Часть окурков оказались женскими, со следами губной помады – я их выбросил. Зато остальные были мужскими и явно принадлежали одному человеку, потому что на мундштуках даже я, непрофессионал, отметил совершенно одинаковый прикус.
Эти окурки я спрятал в бумажный пакетик. А потом, дожидаясь Хаканова, разбросал их вокруг себя. Причем, имитируя курильщика, на просто клал окурок на снег, а сначала выплавлял небольшую лунку специально захваченным спичками, чтобы создать иллюзию только что докуренной и выброшенной сигареты. Я не был уверен в подлинной действенности таких нехитрых уловок. Но в том, что куча одинаковых окурков вокруг натоптанного места неподалеку от трупа хотя бы ненадолго уведет розыск не в ту сторону, не сомневался.
Сейчас я подумал, что скоро вокруг бездыханного и уже начинающего вонять Хаканова засуетятся его прежние знакомые милиционеры, и какой-нибудь полупьяный опер в серой куртке будет, матерясь и царапаясь о мерзлые кусты, пинцетом подбирать мои зловредные окурки, и мне стало почти тепло.
И даже эта бесконечная, душащая меня песня вроде ушла из головы…
Я не любил фильм «Асса» – точнее, относился к нему равнодушно. Он казался мне надуманным и одновременно каким-то чрезмерным. Эмоции там вызывал лишь мой тезка, бессмысленно погибший негр по имени Витя, да еще черная старая машина, угробленная столь же бессмысленно. Машины я любил больше, чем людей.
Что же касается культовой группы, что делала саундтрек… По определению я должен был любить ее, ведь она цвела в годы моей молодости. Но я всегда оказывался равнодушен к такой музыке. Мои патлатые современники в грязных футболках вызывали у меня чисто физическую брезгливость, которая не позволяла воспринять суть их творчества: я был патологическим чистоплюем в лучшем смысле этого слова. Летом и зимой, в любую погоду, в мороз и даже когда болел, несколько раз в день принимал душ, а каждое утро надевал все свежее. Привык обстирывать себя сам со времен жизни в московском общежитии, хотя там для этого не существовало практических условий. Но я просто не мог, к примеру, надеть вчерашние носки или даже рубашку – меня весь день бы преследовало тошнотное чувство собственной нечистоты.
Поэтому нечесаные музыканты, кумиры семидесятых и восьмидесятых, вызывали у меня отвращение: при одном их виде я сразу представлял, какие они грязные, вонючие и прокуренные.
Да и вообще в музыке для масс я относился скептически; я не признавался никогда никому, но даже лежащие вне критики «Битлы» мне в целом не нравились. В их тонких, искусственно сладких голосах чудилось нечто немужское, я воспринимал их как кучку гомиков, хотя они таковыми, бесспорно, не являлись.
Всю жизнь, с самого детства, когда почти без принуждения учился играть на фортепиано, я любил только классику. Таким и остался к зрелости – точнее, к уже медленно надвигающейся старости.
В приверженности к серьезной музыке я высился, наверное, уже почти единичным реликтом. Потому что старое поколение почти вымерло, у моих ровесников перекосились набок мозги и сдвинулось мировосприятие, а молодые вообще не понимали и не хотели знать, что такое музыка. Заткнув уши плеером или самой модной игрушкой для придурков – «блютузом», радиоудлинителем сотового телефона, принимающего волглый хрип какой-нибудь коротковолновой радиостанции – они могли часами поглощать всякую бессмысленную ритмическую молотилку или заунывную арабско-турецкую гадость… Я никогда не критиковал их за это; каждое поколение имело право на свои привязанности, и если следующие за ними собирались слушать только ритм африканских барабанов, то это оставалось их собственным вкусом.
Каждый человек имел право быть дебилом на полную шкалу своего собственного имманентного и априорного дебилизма.
Но эта песня…
Эта песня из старого и пустого, на мой взгляд, кинофильма имела для меня свою историю.
И свое значение.
…То было давно. В моей даже не прошлой и не позапрошлой, а в какой-то просто доисторической жизни – в само существование которой сейчас уже просто не верилось.
Как не верилось сегодня, что когда-то я был просто счастлив. И даже молод. И полон надежд, каждая из которых могла сбыться, поскольку все были одинаково радужны, глупы, но не ирреальны…
И то было именно давно. В ту счастливую, имеющуюся в жизни каждого человека, но только по-разному оцениваемую потом пору. В пору моей самой зрелой и радостной молодости. Когда я, окончив Московский авиационный институт, сразу остался там же в аспирантуре и без перехода продолжил прежнюю жизнь. Полную радостей истинной молодости и прелестей исключительно столичного бытия, невозможного в нашем, хоть и миллионном, но все-таки невыразимо убогом городе.
В любой миг, в любой ситуации я мог молниеносно и четко, до последних мелких черточек – даже не как фотографию или картину, а словно тщательно отлитый барельеф – увидеть ту ночь. Которая началась обычно и мало чем отличалась от остальных, заполненных однообразным удовольствием ночей в московском общежитии – но подвела черту и решила мою дальнейшую жизнь.
Анечка была моложе меня и тогда еще училась в педагогическом. И, как многие московские студентки тех времен, пришла на танцы к нам в институт: ведь у нас было много парней, причем далеко не самых худших. На танцах-то мы и познакомились, совершенно случайно.
И столь же случайно, сколь и полностью обязательно, я затащил ее к себе в постель. Без всякой задней или передней мысли. Я не ожидал ничего от нее, маленькой и несмышленой… Более того, сложением она не походила на привычных и ставших приятными мне других, грудастых и задастых девиц. Просто в тот вечер так сложилось, что я оказался именно с нею и решил довести дело до конца. В сущности, лишь потому что не подвернулось никого другого.
Абсолютно спокойно, привычно как в десятки раз до – и, как казалось, после – я привел ее в общежитие, на свой аспирантский привилегированный этаж. Где комнаты давались на двоих и где я, ловко прописав азербайджанца, всю аспирантуру жившего в городе у сменяющихся любовниц, предавался разгулу в ни кем не контролируемом одиночестве. И все прошло, как было многажды прежде.
Но потом вдруг началось нечто странное. Насытившись ее маленьким и легким, совершенно птичьим тельцем, получив свое, но почему-то не разъединяясь с нею, я лежал на полуразвалившейся от еженощных упражнений койке. А Анечка, обхватив тоненькими детскими ручками, продолжала меня ласкать, покрывая лицо своими быстрыми, короткими, трогательными поцелуями… Это было как-то необычно и совершенно непохоже на других партнерш – которые, закончив акт, всегда спешили в душ подмываться, а потом не возвращались, предпочитая уйти обратно в свою комнату.
Я тихо прислушивался к своим ощущениям. И как раз в тот момент, когда во мне творилось нечто непонятное, сквозь тонкую дверь комнаты раздалась песня. Судя по всему, из тупика коридора, где у полуразбитого окна в любое время суток кто-нибудь курил.
Голос оказался знакомым и он принадлежал моему бывшему сокурснику Диме, тоже оставшемуся в аспирантуре. Этот Дима был странным парнем: ел сырой фарш из магазина, носил длинную – до пояса! – тонкую косичку на затылке, которую аккуратно прятал под рубашку; и вообще я считал его законченным придурком. Но сейчас он пел, и голос его, отраженный ночной тишиной, звучал сильно и удивительно приятно. И по общежитию тихо неслась эта самая песня, которой я прежде словно и не знал:
…Под небом голубым есть город золотой
С прозрачными воротами и яркою звездой,
А в городе том сад, все травы да цветы,
Гуляют там животные невиданной красы…
И странное дело: наивные и дурацкие по сути слова неожиданно остро входили в мою душу… Или причиной тому была легкая головка Анечки, лежавшая на моей груди…
…А в небе голубом горит одна звезда.
Она твоя, о ангел мой, она твоя всегда.
Кто любит, тот любим, кто светел, тот и свят,
Пускай ведет звезда тебя дорогой в дивный сад…
Кто любит, тот любим…. Я никогда никого не любил, как не любил никто и меня. С девками я встречался и расставался безо всякого сожаления; то был чистый секс, взаимная радость вставленных друг в друга половых органов, удовлетворение природного инстинкта, не затрагивающее даже краешка души, о существовании которой я не думал…
Но сейчас, слушая чистый голос Димы, я вдруг совершенно четко понял, что… То есть ничего не понял, просто вдруг осознал, точно знал всегда: она, ангел мой – о существовании которой я и не подозревал несколько часов назад…– наконец-то со мной. Хотя абсолютно ничего не предвещало этого.
Я нашел в темноте Анечкино лицо. И почувствовал, что оно мокрое.
– Ты что? – спросил я.
– Не знаю…– прошептала она. – Просто…мне очень хорошо с тобой.
– Я… Я люблю тебя! – сказал я легко и свободно, хотя никогда в жизни
еще не произносил этих слов.
– И я… И я тебя тоже…
Глаза ее, наполненные слезами, блеснули в желтом свете, пробивавшемся в комнату сквозь щели косяка.
…С ними золотой орел небесный,
Чей так светел взор незабываемый…
Придурок Дима еще не допел песни, но я уже знал свою судьбу. С этой самой секунды и до самого последнего конца. Это был не внезапный порыв, рожденный секундной прихотью. Тем более, что ничего особенно отличающегося от прочих я с Анечкой не испытал. Просто вдруг остро осознал: дело не в сексе, не в количестве поз и не в качестве упражнений… А в совсем, совсем другом. До чего я раньше просто не дорос своим скудным умом, и лишь сейчас, внезапно и определенно понял. Предназначение свершилось. Предназначение души – к которому пришлось идти через десятки чужих, эфемерно сладостных тел… Что я сделаю все, что смогу и даже не смогу все, лишь бы удержать около себя эту маленькую женщину-ребенка; удержать лишь слушая ошеломительный порыв нежности и любви, который охватил, закружил и понес меня под звуки случайно прорвавшейся песни…
Что я не просто удержу ее – я немедленно женюсь на Анечке, и мы проживем долгую и счастливую жизнь, и умрем в один день.
Так оно и получилось.
Все, кроме последнего.
Все, кроме последнего…
Мой темно-зеленый джип «гранд чероки» тихо стоял там, где я его оставил несколько часов назад. Зачем-то таясь, я снял сигнализацию беззвучной кнопкой, запустил двигатель и включил печку. Лобовое стекло успело слегка замерзнуть, и ехать сразу было нельзя.
Я сидел в своей машине, чувствуя себя в полной безопасности, несмотря на еще не уничтоженные улики.
И словно глядя со стороны, поражался, что все здесь осталось прежним. Машина, отрегулированное под меня сиденье, маленькая трещина на лобовом стекле от отлетевшего в прошлом году камня, старый и уже бесполезный дезодорант слева от приборной панели… Все тоже самое, каким я оставлял это, уходя отсюда. Сейчас я вернулся совершенно иным: я только что убил человека. Ну не человека, конечно, в полном смысле слова – вонючего хорька, которого давно стоило прикончить если не мне, то кому-то другому. Но все равно – я, никогда не веривший в бога, нарушил главную божескую заповедь. Один из основных Моисеевых законов, по которым до сих пор старался существовать цивилизованный мир. Я уничтожил себе подобного – переступил некую черту, остающуюся недостижимой для подавляющего большинства моих сородичей. И…
И ничего особенного не ощутил. Перемен во мне произошло. Я остался тем же самым. Не чувствовал груза греха, вообще ничего не чувствовал – точно стрелял в Хаканова кто-то другой, а я лишь наблюдал. Впрочем, вероятно, я так часто убивал его прежде в мыслях и во снах, что свыкся с этим действием, и сейчас воспринимал все лишь как продолжение иллюзий. И сожалел лишь о том, что сделал это слишком поздно…
Двигатель не хотел быстро греться на холостых оборотах; стекла оттаивали медленно, задерживая меня еще на минуты.
А как убивали врагов на войне? Судя по книгам, фильмам и воспоминаниям, первый убитый всегда вызывал в человеке переворот. Хотя бы позыв к тошноте.
Может быть, дело в том, что я впервые убил не в двадцать лет, а в сорок пять?
Я вспомнил громкий звук последнего выстрела и влажно шмякнувший плевок его мозгов, смешанных с осколками черепа, и почувствовал наконец легкую дурноту. На этот случай тоже было все приготовлено. Я достал термос с теплой водой, насильно влил его в себя – и, выйдя наружу, сделал промывание желудка. Получилось не сразу, было противно, но я предусмотрел такую ситуацию и решил, что лучше предугадать позыв к рвоте, чем оказаться застигнутым ею врасплох.
Умывшись остатками воды, я почувствовал себя совсем хорошо.
Я взглянул на часы. Пока все укладывалось в график.
Достав мобильный телефон, я позвонил Наташе.
– Зай, это ты? – спокойно отозвалась она. – Как дела?
«Зай» означало сокращенное от «зайка». Наташа давно призналась, что так называла всегда всех близких и дорогих ей мужчин. Я не возражал.
– Нормально, – ответил я. – На курсе, на глиссаде.
Эту фразу, означающую, что все в порядке, еще двадцать пять лет назад употреблял один из моих преподавателей в МАИ; хотя я учился там на программиста, летный язык был у нас в ходу. И я до сих пор ею пользовался. И мои друзья, не понимая сути терминов, улавливали смысл.
– Хорошо. Все идет по плану?
– Да, – сказал я, ничуть не покривив душой. – Так ты, Натуля, не забудешь позвонить мне в ноль-пятнадцать? Телефон помнишь – три-два-два два нуля – одиннадцать?
– Не забуду. – я ощутил, что она улыбнулась своей привычной скуповатой, но неимоверно надежной улыбкой. – Удачи, Вик!
Мое римское имя она переделала в дурацкого, педерастического Вика. Как модно было сейчас среди молодежи: Вики, Ники, Стасы, Влады, Максы, шмаксы, Эды, педы… Мне такая аббревиатура не очень нравилась, но я и с этим смирялся. Все-таки ей было всего двадцать пять лет, и она имела право иметь иной взгляд на жизнь, нежели мое поколение.
– Спасибо, – ответил я и отключился.
Наташе предстояло обеспечить мое алиби. Ей я сказал, что отправляюсь в Медногорск, областной город договариваться по поводу внезапной и очень обещающей сделки с компьютерами – хотя уже давно не имел дел ни с какими сделками.
Я еще вчера съездил туда, оформился в гостинице и сейчас числился постояльцем. После полуночи ей предстояло позвонить мне в номер и сообщить текущий курс доллара, выясненный по интернету: я наврал, что город не входит в зону роуминга и мой мобильник там не работает. Этот звонок и разговор через гостиничный коммутатор свидетельствовал, что я нахожусь за сто с лишним километров от места преступления. Конечно, вся история для Наташи писалась вилами на воде; она была умной девушкой и вряд ли ее убедили мои туманные намеки, но она сделала вид, что поверила. А я притворился, что верю, что она верит… Так было легче. Я еще не знал, расскажу ли ей о содеянном. Скорее всего, стоило потом рассказать. Она почти ничего не знала о моем прошлом, но должна была понять, ведь она осталась моим последним и единственным настоящим другом… Впрочем, меня это особо не волновало. Меня уже вообще мало что волновало всерьез.
И алиби я составлял скорее для самоуспокоения. Потому что оно было таким же приблизительным, как уловки с двумя перчатками или разбросанные окурки. При тщательной проверке, конечно, хронометраж показал бы, что я в самом деле мог убить Хаканова, а потом вернуться в тот город. А может быть – и не мог бы. Потому что времени для поездки туда-обратно по шоссе оставалось в обрез.
Но я не собирался ехать по шоссе. Я уже нашел путь до Медногорска через деревни. Почти в три раза короче, чем отрезок нормальной трассы. Эта дорога к концу зимы становилась практически непроезжей. Однако я был на джипе и все-таки ее одолел, хотя один из участков, проходящий по полю, пришлось форсировать почти как Днепр в сорок третьем году. Конечно, выяснить, на какой машине я езжу, не представляло труда. Но официально джип за мной не числился. Так что все-таки мне могло повезти. Тем более, я разведал даже очень рискованную, но реальную снеговую трассу в объезд КПМ и мог покинуть наш город, как призрак. Если не какая-нибудь случайность типа проверки прямо на мосту через реку, или завязшего на этой снежной дороге такого же хитрого грузовика, или еще чего-нибудь…
Но что-нибудь плохое могло случиться и так практически в любой момент. Пока мне везло – значит, должно было везти и дальше.
Однако ехать предстояло очень быстро. Неимоверно быстро, даже объездными путями. Тем более, что осталось сделать еще кое-что.
Я сел в машину. Стекла оттаяли, в салоне стало тепло. Я направил воздух на ноги, как давно уже мечтал. И быстро, но не спеша – чтобы не нарваться в неподходящий момент на дэпээсный патруль – двинулся по темным улицам к выезду из города.
Я, Виктор Барыкин – убийца, у которого окоченели ноги, пока он поджидал свою жертву на мартовском снегу…
И все-таки, как просто, оказывается, было стать убийцей… Впрочем, хотя я не воевал и даже не служил в армии, но никогда не относился с благоговением к самому факту человеческой жизни. Вот животные – другое дело; животных мне всегда было жалко. Они, в отличие от людей, никогда не делали мне ничего плохого. В прежние времена, когда я еще был человеком и имел вокруг себя сонм таких же, как я, обеспеченных и наделенных всякими прихотями друзей, среди них имелись заядлые охотники, увешивавшие свои квартиры черепами пристреленных медведей и кабанов. И мне не раз приходилось выезжать с компаниями на охоту. Но я никогда не брал ружья – ездил просто так, выпить водки и закусить. Убивать же живое существо – птицу или зверя – я просто не мог. Даже когда, подобно всем, проходил период компьютерных игр, никогда не играл в охоты. Умерщвлять животных ради пропитания или шкур казалось допустимым, но это представляло профессиональный промысел и воспринималось как некий необходимый акт природного круговорота. Но стрелять просто так, для спортивного развлечения – было не по мне. Мне всегда казалось, что убивать стоит только людей.
Сегодня я это попробовал. И понял, что был прав. И сейчас душило лишь одно чувство: что я решился убить Хаканова поздно. Слишком поздно…
Чувствуя, как к горлу подступает тщательно сдерживаемое в течение последних лет отчаяние, я вставил на место панель плеера и хотя знал, что это преждевременно, что я сам лишаю себя необходимой энергии, втолкнул в щель тот диск, который сейчас не стоило слушать.
…Тебя там встретит огнегривый лев….
Даже потом, переживая лучшие и удачнейшие периоды своей жизни, я никогда не ощущал такого ошеломительного всеобъемлющего счастья, как тогда в обшарпанном общежитии – когда я случайно познал Анечку и с изумлением понял, что нашел свою единственную половинку.
Мы с зарегистрировались практически сразу после той ночи: я махом разрушил свои планы, хотя, привыкнув к столичной жизни, намеревался жениться на москвичке и навсегда осесть тут. Анечка была с Дальнего Востока и нам с нею вдвоем не светило никаких перспектив остаться. Но внезапная любовь к этому маленькому, однако совершенно точно для меня предназначенному существу казалась неизмеримо более ценной, нежели даже жизнь в Москве.
Так оно и получилось. Когда я закончил аспирантуру и по распределению вернулся в свой город, Анечка просто перевелась в местный педагогический институт: это не представляло проблем – и доучилась здесь.
Мы прожили с нею почти двадцать лет И ни разу, ни на секунду, даже на кратчайший миг я не пожалел о своем внезапном выборе… Я любил ее неистово и отчаянно – больше жизни и больше самого себя. Она и в самом деле была очень маленькой, доставала мне едва до плеча, а уж весила столько, что я мог свободно держать ее, посадив на руку. Родные Анечки остались так далеко, что их фактически не существовало – и я стал ее единственным близким человеком. Тем более, что и сам почти сразу остался один: отца у меня не было почти с рождения, а мама умерла вскоре после моего возвращения из Москвы. И мы очень крепко держались друг за друга, – как котята, вцепившись острыми коготками – зная, что не нужны больше никому на всем белом свете и ни от кого не получим поддержки.
Но как мы были счастливы вдвоем… Безумно счастливы. Заставь кто-то сейчас разложить по полочкам и проанализировать это мое тогдашнее перманентное состояние счастья – я бы не смог привести ни одного вразумительного аргумента. Скорее всего, истинное счастье не может быть объяснено. Оно или есть – или его нет. И у меня оно было. Точнее, у нас.
У нас не получилось детей: Анечка страдала женскими болезнями и имела слабое сердце – и нерастраченное свое отцовство я обрушил на нее, только на нее одну. Я возился с нею, как с ребенком: постоянно баловал подарками и деликатесами, даже в ресторане украдкой перекладывая ей самые вкусные куски из своей тарелки, оклеивал ее тоненькое тело горчичниками и делал уколы, когда она болела, сам надевал маленькие шерстяные носочки на ее ступни, раздевал ее, если она возвращалась с работы усталая, укутывал на ночь и так далее… Никто бы не смог понять и оценить такого отношения к собственной жене; мои друзья воспринимали супруг как нечто среднее между кухонным комбайном, стиральной машиной и куклой для секса – но меня никогда не интересовало чужое мнение. Я делал сам основную часть работы по дому, помня об Анечкином сердечке, лишь бы она оставалась счастлива и здорова. Я любил ее без памяти и был без памяти счастлив с нею. Как и она со мной…
Возможно, причина этого моего безумного, опьяняющего, просто-таки наркотического, если не сказать психоделического состояния счастья крылась не в каких-то особых, недостижимых иначе прелестях нашей семейной или половой жизни – а в моем отношении к Анечке. Я помнил о ней каждую секунду, даже когда находился далеко от нее. И помнил, что очень счастлив с нею. И, помня, постоянно поддерживал и усиливал в себе это состояние. Всяческими, порой совсем простыми на вид средствами. Например, в нашем доме почти всегда стояли какие-нибудь живые цветы.
Мы познакомились и впервые полюбили друг друга в ночь, когда состоялся институтский вечер с танцами, посвященный первому мая, за день до праздника. С тех пор на протяжении всей нашей жизни мы каждое тридцатое число каждого месяца мы отмечали с Анечкой как маленький семейный праздник. А годовщины праздновались нами пышнее, чем у иных золотая свадьба. Думаю, нас мало кто бы понял из наших друзей: для большинства семейная жизнь после десяти лет казалась если не каторгой то привычной и надоевшей лямкой. Мы же не уставали быть счастливыми друг с другом.
И каждый месяц я покупал Анечке розы. Больше прочих цветов она любила именно их. Самыми любимыми были те, что имели цвет киновари, то есть занимали промежуточное положение между красным и оранжевым. Любила она, впрочем, и белые, и маленькие розовые, размером с лесной орех, которые росли по несколько венчиков на веточке. С самого начала совместной жизни я всегда дарил ей цветы, даже если это требовало денежного напряжения; когда моя жизнь поднялась на новый уровень, я стал просто засыпать ее цветами. Помимо ежемесячных маленьких юбилеев были еще праздник восьмого марта и Анечкин день рождения; кроме того, часто я дарил ей цветы просто так – что в наше время стало уже абсолютно не принятым. Не ограничиваясь розами, летом мы украшали свой дом букетами полевых цветов, привозимых с вылазок на природу. А зимой появлялись белые и очень душистые хризантемы…. Наверное, если взять всех мужчин целого района или даже города, то они за свою жизнь подарили цветов своим женам меньше, чем я один…
Однако вспоминая нашу жизнь с Анечкой, я не могу скрыть и одну парадоксальную и далеко не красящую меня деталь.
Не знающему меня человеку это показалось бы чудовищным, но… безумная любовь не мешала мне изменять своей жене. Постоянно, при всякой возможности: когда она в редкие годы уезжала проведать родных, или я сам ездил в командировки, или даже просто походя, во время рабочего дня. Эти измены даже на миллиметр не затрагивали любовь, которую я испытывал к Анечке. Просто я не мог совладать с собой. Мой дед по материнской линии, одна тысяча девятьсот седьмого года рождения, был наполовину сербом, оказавшись в своей большой крестьянской семье незаконным сыном прижившегося в деревне военнопленного – уже не помню с какой войны. Среди вологодских сородичей – истинно русских, светловолосых и голубоглазых – он выделялся смуглостью кожи и темнотой глаз. И у меня тоже были не карие, а практически черные глаза, и проклятая капля южнославянской крови, доставшаяся через два поколения, постоянно осложняла и отравляла мне жизнь.
Меня никогда всерьез не считали бабником; в школе я был некрасив и застенчив, но в душе моей всегда таилась такая дикая страсть, что временами я едва сдерживался, чтоб не броситься на первую попавшуюся женщину, будь она одноклассницей или учительницей. И когда я заматерел, превратился из прыщавого подростка в не слишком дурного собой мужчину, темная сила вышла из-под контроля. Кляня себя до и ненавидя после, и давая обещания, что это было в последний раз, я все-таки не мог пропустить ни одной юбки.
Эта привычка не собиралась уходить после женитьбы, как ни пытался я ее искоренить: необузданное тело не подчинялось разуму. Мне было противно, но я никак не мог перебеситься; напротив, с возрастом все больше входил в азарт. Потом махнул рукой и заботился лишь о том, чтоб не подхватить болезни и чтобы об этих похождениях – который и совершал-то по сути не я, а неизвестный мне, давно сгнивший в могиле похотливый серб! – ничего не узнала Анечка.
И я был уверен, что она ни о чем даже не догадывалась. Потому что я всегда оставался неимоверно любящим мужем-отцом, а в тайны своих предков я ее не посвящал.
Я чувствовал себя полной скотиной и осыпал жену подарками, чтоб хоть как-то для себя и для своей нечистой совести загладить неизвестную ей вину – любой посторонний моралист осудил бы и заклеймил бы меня, обещав миллионы лет адского пламени на том свете. Но женщины, с которыми я совокуплялся, проходили сквозь тело, не задевая меня ничем. И Анечка была счастлива со мной – неизмеримо больше, нежели оказывались в браках ее сверстницы.
Даже те, чьи мужья после женитьбы вычеркнули из своего поля охвата всех прочих женщин.
А жизнь моя – то есть наша – текла довольно успешно.
Вернувшись из Москвы, новоиспеченным кандидатом технических наук в области автоматизированных систем управления, я по распределению попал в один НИИ, занимающийся исследованиями нефтедобычи. Где и провел несколько довольно спокойных лет, пока материальное еще не сильно волновало ум. А когда начался великий развал и научные учреждения стали медленно умирать, мне повезло.
Повезло случайно и невероятно. Предугадывая близкий крах всей системы и чувствуя свою обязанность обеспечить нам достойную жизнь, я начал заранее искать работу. И просматривая газету, однажды наткнулся на объявление, гласившее:
«Частной фирме требуется квалифицированный программист для организации учета товара».
Как именно программист мог организовать учет товара, я представлял себе не вполне, но все-таки позвонил по указанному телефону, а потом встретился с хозяином фирмы. Его звали Олегом, он был примерно моего возраста, но никаких ВУЗов не заканчивал и поэтому смело плыл на грязных волнах начинающейся перестройки. Как я понял, он уже довольно давно открыл свое дело, начав торговать на вещевом рынке женской одеждой. Но не ограничиваясь застившими глаза прелестями челночного бизнеса, сразу задумал поставить бизнес на серьезную основу. Для чего ему нужен именно квалифицированный программист, Олег еще сам конкретно не понимал, но чутьем сознавал, что к делу требуется подход иного уровня. Он сказал мне об этом честно и предложил для начала просто раскинуть мозгами и подумать, как можно применить компьютер в такого рода деле.
Не знаю, что подсказало мне, но я согласился. Мы очевидно понравились друг другу, и Олег сразу предложил мне официальную должность коммерческого директора в своей «фирме» – состоявшей только из двух человек, его самого как директора и обязательного бухгалтера-кассира – и оклад, в два раза больший, чем еще оставался у меня в НИИ. Я сразу взялся за дело. Поняв, что вообще-то ему требовалась информация по товарам и конкурентам, я увлекся и стал смотреть дальше.
Сейчас даже не верится, что я был способен на такой прорыв. Не ограничившись составлением простой базы данных, я написал программы для анализа ранка и сбыта; потом вышел в интернет и, пользуясь знанием языков, стал находить прямых поставщиков, закупка товаров у которых сулила неизмеримо большие прибыли, чем при простых челночных рейдах.
Через полгода у нас была уже не палатка на рынке, а небольшой магазин в павильоне. Через год мы переехали на красную линию города. Потом напряглись и откупили отдельное здание, где раньше была какая-то захудалая столовая, и сделали собственный роскошный магазин.
Почти всю свою зарплату я тут же тратил на покупку нового товара, и так получилось, что к моменту выхода на ощутимый уровень мы уже оба достаточно вложились в общее дело. И перерегистрировав фирму, Олег сделал меня равным партнером.
Все шло блестяще. К тому же я внезапно оказался руководителем чисто женского коллектива. Надо ли говорить, что всех продавщиц, кассиров и даже уборщицу я перепробовал хотя бы по разу. Это казалось естественным и само собой разумеющимся
Наш бизнес рос и расширялся, и как-то незаметно для себя я сделался почти новым русским. У меня появились деньги, я теперь мог дарить Анечке еще лучшие подарки, нанял домработницу, чтоб полностью освободить ее от физического труда; мы отдыхали с ней в хороших местах, и я даже настаивал, чтобы она бросила свою школу, где так и оставалась с послеинститутских времен. Но она отказывалась, говоря, что я в делах, а ей дома скучно.
Наконец – то ли от пресыщения постоянной возможностью, то ли просто исчерпав отмеренный природой запас сил, я стал чувствовать, как мой жгучий интерес к посторонним женщинам постепенно уменьшается. Нет, конечно – он не угас совсем, но по крайней мере стал поддаваться контролю. И спеша вечером домой к любимой Анечке я уже почти перестал испытывать угрызения совести.
Казалось, жизнь наконец установилась совершенно чисто и стабильно на много лет вперед. Но вдруг все пошло на спад, причем внезапно и неожиданно. Скопив достаточно денег, Олег решил свернуть свой бизнес в нашем городе. Сделав подсчеты и забрав свою долю – без которой я все равно остался владельцем солидного предприятия, он уехал. Говорил, что в Москву – но скорее всего, нацелился за границу.
Вот тогда-то и мне следовало сделать то же самое. Продать оставшееся дело и уехать куда-то, хотя бы в Америку – тогда туда еще пускали – положить имеющиеся деньги в банк и тихо жить на проценты.
Потому что вести бизнес без Олега я не смог, причем понял это почти сразу. Я был, вероятно, блестящим аналитиком, способным провести детальный анализ данных и сделать исчерпывающие выводы, я мог написать для наших нужд любую программу, я оставался творческим человеком и мог придумать за пять минут любую сногсшибательную рекламную акцию, но…
Но не имелось во мне той гениальной деловой жилки, того верхнего чутья, которое имелось у Олега. И помогало не после подсчетов, а чисто интуитивно найти наиболее выгодный путь решения задач. Я был идеальным исполнителем и генератором идей. Но не был коммерсантом. Да и вообще я с детства отличался мягким, покладистым характером – совершенно непригодным для мира добывания больших денег. Но я понял это слишком поздно. И даже поняв, не сделал выводов.
И магазин мой – теперь уже только мой – начал понемногу хиреть. Это было практически незаметно; он мчался вперед, как мчится под гору тяжелая машина с заглохшим двигателем. По инерции, но все-таки убыстряясь. Однако тем не менее именно лишь по инерции, которая рано или поздно должна кончиться, потому что любая гора в конце концов переходит в равнину… Поняв и почувствовав это, я должен был свернуть дела, пока еще имел хорошие деньги.
Но я не сделал этого, тупо веря в свою удачу.
Это было главной моей ошибкой, сломавшей всю жизнь.
Не отрезвил меня и уход главного бухгалтера, которая начинала вдвоем с Олегом и много лет тянула наш общий воз. Серьезная семейная женщина, которой я безгранично доверял и которая всегда могла помочь найти выход из любой щекотливой ситуации, сейчас она оказалась неспособной работать в полную силу из-за внуков. И предпочла уйти совсем, нежели исполнять свои обязанности кое-как.
На ее место, найдясь сама собой, пришла молодая лупоглазая девица. На вид очень хваткая и расторопная, к тому же с замечательной, круглой, тугой задницей. Не в силах сопротивляться вновь нахлынувшей привычке, я совокупился с ней в первый же вечер прямо на рабочем столе. Мы остались довольны друг другом и я всерьез надеялся, что работа пойдет на лад.
Гора тем временем становилась все более пологой и движение замедлялось, но я ничего не замечал и не хотел замечать. Я все еще был при деле при деньгах. И каждый вечер возвращался домой. В свою лучшую на свете семью к своей любимой и любящей жене. И верил только в лучшее.
А потом появился Хаканов.
Я свернул на крутую улицу, спускающуюся к реке, резко отчеркнувшей городскую черту.
Вообще-то наш огромный и несуразный, вытянутый почти на полсотни километров город имел четыре выезда в разных направлениях, два из которых приходились на участки стратегической, европейско-сибирской магистрали. А дом Хаканова располагался ближе к выходу на другую местную трассу.
Но это направление я выбрал не из-за приготовленного Медногорска. Сама река входила в мои тщательно разработанные планы, и только ради нее стоило потратить несколько опасных минут на езду с уликами по вечернему, быстро пустеющему городу.
Ведь мне предстояло избавиться от оружия, которое невозможно было уничтожить простым способом. А широкая река, все еще обмерзшая по берегам, но давно вскрывшаяся на быстрине, как нельзя лучше могла мне помочь.
Через нее были перекинуты два лежащих рядом параллельных моста. Так сложилось чисто исторически. Один, висящий на огромном ферменном пролете – сталинских времен, всего в две полосы; сейчас по нему был разрешен только выезд из города. Лет двадцать назад практически вплотную – вероятно, чтобы устои одного не попали в зону турбулентности другого – прокинули второй, современный и широкий. Который использовался для движения в обоих направлениях.
Сидя в своей надежной, вполне прогревшейся машине, и видя приближающуюся реку, я почувствовал желание упростить намеченный план. Въехать прямо на мост, остановиться посередине, несмотря на строгий запрет – включить аварийку, поднять капот, сделав вид, будто заглох мотор, и быстро выбросить оружие.
Но на мостах с начала зимы до конца весны всегда висели знаки «40» – и тут, особенно по ночам, часто дежурили патрули ДПС, взимая мзду с тех, кто спешил в аэропорт и игнорировал ограничение скорости. Мою остановку могли заметить и задержать на выезде для выяснения обстоятельств: многажды бывав тут, сам я ни разу не видел, чтоб какая-нибудь машина сломалась и остановилась посередине. Поэтому следовало потерять немного времени в угоду собственной безопасности.
Свернув на проезд к старому мосту, я аккуратно втерся в парковочный карман около сияющего огнями казино.
Не выходя наружу, снова надел для верности перчатки, достал револьвер, заранее приготовленной тряпкой обтер его – убедившись, что опасался зря; брызги крови и мозгов пришлись-таки не на оружие, а на пакет, которым я оборачивал руку. Оторвал остатки глушителя и не поленился быстро скрутить пассатижами кольцо медной проволоки со ствола. Вынул штифт, извлек барабан, экстрагировал три стреляных гильзы и три целых патрона. Потом вытащил свои сапоги, сунул в них специально припасенные камни.
И тихо поставив машину на сигнализацию, пешком пошел на мост.
Пешеходов не было; никто в это время не таскался через реку. Да и машин практически тоже: въезд на новый мост располагался удобнее и водители предпочитали пользоваться именно им; к тому же разбитое в хлам полотно старого не ремонтировалось много лет, и езда тут напоминала движение по проселку. Пока я шел к обнажившемуся фарватеру, мимо продымил лишь желтый пригородный «икарус», имевший остановку прямо за мостом.
Я встал над самой серединой далекой, темно и страшно бурлящей речной воды и первым выбросил револьвер. Мне было до слез жаль расставаться с ним: с детства я благоговел перед любым огнестрельным оружием, хотя никогда и не имел к нему доступа. Но я не мог поступить иначе; главную улику требовалось уничтожить. Тем более, мне не предстояло больше пользоваться револьвером. Я убил своего врага; это был единичный акт, который, несмотря на небольшой отрезок времени, уже отодвинулся куда-то далеко и почти не трогал – и не собирался убивать кого-то еще. Во всяком случае, мне так казалось.
Быстро, как снижающаяся птица, револьвер упал вниз и бесшумно скрылся в черноте.
Перебежав на другую сторону моста и вернувшись немного назад, я размахнулся посильнее – чтобы течение не успело принести на то же место – и швырнул барабан. Потом по одному, словно сеятель, отправил следом патроны. Снова перейдя проезжую часть, бросил в воду сапоги. Они летели долго и упали с шумом, подняв брызги. Но я тем временем уже спешил назад.
Остальная одежда, по моим подсчетам, не представляла проблем для быстрого уничтожения и ее я собрался просто сжечь. Равно как и остатки пластикового глушителя, который, попав к знающему человеку, не вызвал бы сомнений в своем предназначении.
Вернувшись к машине, я сел за руль и прислушался к своим ощущениям. Все было нормально, даже руки не дрожали. Я не узнавал самого себя, неврастеника и в общем глубокого больного человека. Словно убийство Хаканова уничтожило всю мою слабость и я совершено преобразился. Помолодел и вообще сделался другим.
Выдерживая ровно тридцать восемь километров в час на спидометре, я проехал мост.
Как я и ожидал, на той стороне мерцали ядовито-зеленые жилеты и светящиеся полосы на штанах патрульных, стояли две «шестерки» и даже одна «вольво» спецполка ДПС. На меня никто не обратил внимания: вдоль поребрика выстроилась уже целая очередь отловленных «девяток» и «десяток», с которыми требовалось разобраться. Мне оставалось проехать еще два километра по трассе, потом – совершенно спокойно – свернуть на боковую дорогу, ведущую в заречную часть города, там выдержать еще три с половиной километра и лишь затем резко уйти влево, в лес, чтобы тайной трассой миновать городской КПМ.
Эти километры стоило проехать спокойно, чтоб не попасться глупо и случайно в последние минуты.
Впрочем, Хаканов ниоткуда не появлялся. Он, как и я, родился в этом городе – и мы с им даже несколько лет учились в одной школе. Пока его не перевели в другую из-за полного отсутствия способностей к английскому языку; наша была специальной. Я знал, что вырос он в торгашеской семье: отец его в семидесятые годы возглавлял крупнейший городской универмаг, потом проворовался и едва не сел – такие дела тогда случались редко, шумели громко и сильно волновали умы обывателей – затем исчез со сцены. Пока я учился в Москве, мои детские связи практически оборвались; само собой разумеется, что и Хакановский след я потерял.
Занявшись торговым бизнесом, я в общем случайно узнал, что Хаканов сделался челноком, потом, как мы с Олегом, начал крутиться как-то еще, но пути наши не пересекались и я им абсолютно не интересовался.
До тех пор, пока он вдруг сам не нашел меня. Пригласил к себе домой и предложил вложить в мой магазин довольно крупную сумму денег.
Мы выпили бутылку его коньяка – кстати, довольно хорошего – и разошлись фактически партнерами. В его желании я не видел никакого подвоха, тем более, что мои капиталы оставались неизмеримо более весомыми. Но тем не менее я ощущал, что бизнес остро нуждается в притоке оборотных средств и обрадовался внезапно найденному компаньону.
Я думал, что он, как и многие, приходившие и уходившие прежде, даст деньги под процент, удовлетворившись распиской, но он попросил – в целях спокойствия, по его выражению – чтобы я сделал его официальным соучредителем фирмы. Не для реального участия в делах, а лишь для порядка.
Я не имел ничего против Хаканова; в школе он никогда не был мне симпатичен, но в бизнесе руководствуются не симпатиями, а расчетом – полный идиот, даже ощущая медленное угасание фирмы, я все еще считал себя бизнесменом. И совершено спокойно принял его условия, сделал перерегистрацию и внес его в состав участников ООО, справедливо распределив наши доли.
Надо сказать, что вливание живых денег в самом деле гальванизировало дело. Я закупил партию нового товара, который начал расходиться, снова появился быстрый оборот и я уже совершенно не сомневался в том, что выплыву без Олега.
Тем более, что Хаканов действительно не вмешивался в дела; раз в месяц я привозил ему домой положенные пять процентов, мы несерьезно беседовали о делах, и этим все ограничивалось.
Я пребывал в эйфорических эмпиреях, по-прежнему ощущая себя твердо стоящим на земле. Пока позапрошлым летом не произошла катастрофа.
Такая, которой я не ожидал никогда.
Мы с Анечкой, как уже привыкли за последние годы, улетели отдыхать. На Канарские острова, к океану, около которого круглый год держалась средняя температура: с ее сердцем нельзя было ездить в действительно жаркие края вроде Египта или Эмиратов.
Улетел я обеспеченным и уверенным человеком. А вернувшись, нашел себя нищим.
Правда, не сразу.
По возвращении меня ожидала всего лишь мелкая неприятная новость: во время моего отсутствия магазин навестила проверка налоговой полиции, хотя я вел дела достаточно открыто и не имел явных причин для каких-то обысков.
Однако документацию все-таки арестовали, хотя и вернули через несколько дней. Не наложив даже никакого минимального штрафа за оплошность.
Я прекрасно знал о мелких погрешностях в новой кассовой книге: круглозадая бухгалтерша Ленка, несмотря на россказни о своей опытности, за многие месяцы ужасно запустила всю документацию; я собирался ее менять, но периодические, хоть и редкие занятия сексом с нею понуждали откладывать неприятную акцию на потом.
Вот это отсутствие штрафов меня насторожило, и я сам наведался в налоговую – и там с удивлением узнал, что никакой проверки в наш магазин не посылалось. Откуда взялись два наглых парня в полицейской форме и с автоматами – этого никто не смог объяснить.
Мне бы тут вспомнить давние хвастливые слова Хаканова о том, что у него есть «прихваты» во всех службах города, включая налоговую полицию, но я не вспомнил.
И все еще некоторое время не принимал случившегося всерьез. Пока не ткнулся лбом во внезапно выросшую стену. Пришел черед платить аренду, и банк вдруг не принял платежки с моей подписью – она была зарегистрирована одна, бухгалтер не предусматривался.
Обескураженная Ленка сказала, что ей ничего не объяснили, заявив лишь, что в нашей фирме теперь другой директор.
Не разбираясь, я пошел не в банк, а сразу в отдел регистрации юридических лиц своей налоговой инспекции – и там, к своему полному ужасу и непониманию узнал, что в нашем ООО директором числится Хаканов, да и вообще он стал единственным его участником. Я не верил ушам и глазам; если бы подо мной провалился пол, я бы удивился меньше. Не веря происходящему, я продолжал тупо сидеть в кабинете – инспектор, не зная, как от меня избавиться, показала аккуратно подшитые новый устав и учредительный договор, и протокол собрания участников, то есть нас и Хаканова, на котором я по собственному желания был выведен из состава.
Все еще не понимая происшедшего, я помчался в районную администрацию – там мне продемонстрировали то же самое плюс договор переуступки доли и мое заявление о выходе из состава ООО, напечатанное на принтере, но подписанное мной. И вообще на всех документах – на протоколе и договоре, в частности, стояли мои подписи.
Тут я понял, что Хаканов оказался подлецом, какого я в нем не предполагал. И разъярился, но все еще не проникся подлинной серьезностью ситуации. Я решил, что он просто нагло подделал мою подпись, которая была, надо сказать, довольно сложной и любая экспертиза выявила бы мошенничество.
Злой и взбешенный предательством компаньона, но еще не видящий сокрушительных последствий, я возвратился в магазин, и только входя в свой кабинет, вдруг вспомнил ужасную вещь.
Настолько ужасную, что волосы в прямом смысле встали дыбом, а ноги отказались держать. Плюхнувшись в кресло и ощущая небывалую, прежде сердечную боль и какое-то совершенно незнакомое жжение в глазах, точно они распухли и хотели вывалиться прочь, я посидел несколько минут, потом прошел в бухгалтерию, запер за собой дверь и начал допрос с пристрастием.
Дело в том, что уезжал я часто. И поскольку не назначал вместо себя никого официально, всегда оставлял достаточное количество чистых листов со своей подписью в нужном месте. Для различных платежей: за товар и всяких других неожиданных – которые могли возникнуть без меня. Я доверял прежнему бухгалтеру и ни о чем не беспокоился; по моему возвращению она всегда отчитывалась о напечатанных платежных поручениях и возвращала мне оставшиеся неиспользованными листы, которые мы тут же рвали. Насколько я знал, так поступали практически все директора предприятий: назначение своего преемника хотя бы на время всегда требовало нудного оформления документов в банке, а бухгалтеры всегда пользовались неограниченным доверием; с иными просто никто не работал.
Улетая с Анечкой на Канары, я привычно оставил подписанные листы Ленке: у меня не было причин не доверять ей.
И сейчас, с ужасом и ненавистью глядя на эту лупоглазую дуру, я относительно спокойно поинтересовался, какие конкретно документы забрали для «проверки» наглые автоматчики, и все ли вернули потом.
Она утверждала, что все до единого. Но когда я спросил, где чистые листы с моей подписью, Ленка захлопала глупыми глазищами и ничего не сказала. Она держала их в общей куче с текущей документацией, не унеся домой или хотя бы не спрятав куда-нибудь, и спокойно позволила забрать вместе с остальными. И, как утверждала, забыла проверить наличие, когда в двух коробках из-под бумаги документы принесли назад.
Мне хотелось ее задушить, но я понимал, что это уже поздно. Я даже не обозвал ее ни дурой, ни падшей женщиной; в происшедшем не было ее фактической вины. Виноват был лишь я, строящий из ошибок дорогу в ад. Но так или иначе, листы с моей подписью исчезли – вот только теперь я вспомнил похвальбу Хаканова о своих дружках и понял истинную цель полицейской операции.
Следовало сразу предпринять решительные меры. Нанять хорошего адвоката и начать превентивные действия, но я был словно парализован. Никто никогда не поступал со мной так подло; я просто не верил, что не с кем-то, а именно со мной, не обманувшим за всю свою жизнь никого, можно так расправиться.
Вместо адвоката я позвонил Хаканову и встретился с ним в его машине – и он, совершенно изменившись и будучи абсолютно не похожим на прежнего моего партнера, нагло продемонстрировал ксерокопии документов, которые я уже видел, и сказал, чтобы я убирался из магазина, пока он не предъявил еще кое-что.
Я не стал его слушать. В магазине никто ничего не знал, кроме глупой Ленки – и я, пользуясь прежними правами директора, без объяснения уволил ее и всех остальных сотрудников, забрал печати, а магазин закрыл. Словно это могло чем-то помочь.
Вот тогда, тогда-то мне и нужно было убить Хаканова. Пусть не самому, а наняв киллера – ведь я располагал довольно большими деньгами – но именно тогда, а не сейчас. Поняв его зловещую силу и полную бесполезность борьбы законными средствами. Только физическое устранение мерзавца могло спасти меня и предотвратить все страшные события, которые последовали дальше. Если вспомнить честно, то ворочаясь без сна около безмятежно спящей Анечки, в те дни я уже думал об убийстве. Но как о чем-то отвлеченном, не мною совершаемом. Серьезно я не представлял себя убийцей, даже если бы акт совершился чужими руками за мои деньги; с детства я был достаточно нервным и чувствительным, и дожив до сорока с лишним лет, все еще мог запросто плакать от хорошей музыки – и не с моим характером казалось идти на такие меры. Я знал – так виделось мне тогда – что даже если я смогу уничтожить подлого компаньона, то не проживу и нескольких часов после этого, задушенный тяжестью противочеловеческого поступка. Пойду сдаваться в милицию и тем самым полностью поломаю себе жизнь, в которой пока все-таки не произошло необратимых перемен. Вот если бы Хаканов сам по себе попал в автокатастрофу, или с ним случилось еще что-нибудь – тогда другое дело…
И я отсиживался, затаившись и не зная, что предпринять. Полагая, что все рассосется само собой, а при любом серьезном разбирательстве всплывет подлог.
А еще через несколько дней меня вызвали повесткой в отдел борьбы с экономическими преступлениями местного РОВД. Там предъявили новые документы: напечатанные так же на принтере и подписанные якобы мною расписки о взятии в долг различных сумм денег не у одного Хаканова, а у нескольких человек на общую сумму около восьмисот тысяч долларов. По масштабам нашего города это представлялось делом века.
Дрожащими руками, царапая и разрывая бумагу, остро сожалея, что так и не нанял адвоката и теперь оказался вынужденным выкручиваться сам, я писал объяснения, не зная, как лучше мотивировать свои действия: изложить правду о том, что считаю документы поддельными или врать, будто подписал эти договоры под принуждением. Ничего не решив и опасаясь сразу навредить себе неверными показаниями – как будто эта новая ошибка могла спасти меня в той чудовищной цепи, которая привела меня сюда! – я не дал никаких объяснений, а просто написал, что не брал этих денег и отказываюсь говорить без адвоката.
В ответ меня задержали. Согласно закону, на семьдесят два часа поместили в следственный изолятор. Говоря простым языком, посадили в тюрьму. Меня, Виктора Барыкина, существующего в единственном экземпляре на свете и не сделавшего ничего плохого никому, сунули в тюрьму, как преступника.
За эти трое суток я едва не умер. Причем не от сокамерников – как ни странно, они оказались спокойными – и не от издевательств со стороны милиции, а от невозможности принять душ и сменить рубашку. От вони и ощущения собственной нечистоты, которое душило меня, не давая дышать.
Потом меня выпустили под подписку о невыезде.
Но за три дня произошло непоправимое. Сломавшее всю мою жизнь, которую не смогла бы до конца сломать потеря магазина, денег и честного имени.
Пока я был закрыт, Хаканов позвонил Анечке и заявил, что я уже посажен за мошенничество и проведу за решеткой не менее семи лет.
Этого оказалось достаточным для конца.
Оберегая Анечкино слабое сердечко, я никогда не рассказывал ей о своих проблемах; в ее понимании мои дела продолжали идти блестяще. И внезапное известие о том, что муж посажен, обрушилось на нее тяжестью, которую она не смогла перенести. У Анечки случился инфаркт – явление само собой редкое для женщин – ее без меня увезли в кардиоцентр, где она медленно скончалась, так и не придя в сознание.
Примчавшись к ней, небритый и воняющий тюрьмой, я увидел ее ставшее чужим лицо, и мне показалось, что вот теперь мир действительно перевернулся и земля ушла из-под ног. У меня имелись наличные деньги, я умолял врачей сделать что-то, требовал, чтобы мою жену отправили самолетом в Москву или за границу – но мне отвечали, что ничего сделать уже нельзя, сосудистая недостаточность не оставляла шансов, даже если бы чудом ей удалось сделать немедленную пересадку сердца…
И я просто сидел около нее, мучительно пытаясь заплакать и не имея сил даже на это. Я держал ее пальчики – она уже не узнавала меня и вообще ничего не понимала, трогала меня своей маленькой детской ручкой, как тот белый котик в маршрутке, искавший во мне спасения…
Утыканная капельницами, обвешанная проводами, моя жена медленно покидала меня, и я не мог, не мог, не мог этому помешать. Я задыхался от чудовищного, не изведанного прежде чувства собственного бессилия. Не могу покривить душой, что в эти часы я поклялся себе убить Хаканова – это решение вызрело гораздо позже; тогда мне лишь хотелось просто умереть вместе с нею.
Все это текло мучительно, растянувшись, как мне казалось, на века…
Я смутно помню, как бросился, судорожно обнял маленькое тело, утонувшее в огромной койке, и кричал, пытаясь достучаться де ее гаснущего сознания:
– АНЕЧКА, НЕ УМИРАЙ!!!!!!!!!!!!
Она оставалась еще живой, но ее уже не было тут.
– Анечка, не умирай! Вернись, ведь я вернулся! И у нас все будет хорошо!
Анечкаааа…….
Или я не кричал, а только мысленно произносил эти мучительные и бесполезные слова?
Нет наверное, все-таки кричал. Потому что вдруг понял, что меня оттаскивают от жены и усаживают обратно на стул. Потом подошла сестра, молча закатала мне рукав и вколола что-то в руку. Я не почувствовал ничего: ни самого укола, ни облегчения, которое он обязан был принести. Я сам уже наполовину умер вместе с Анечкой. По крайней мере лишился чувств и осознания реальности.
Я не помню, сколько прошло часов, когда подошел врач, посмотрел что-то на приборах, взглянул в Анечкины невидящие глаза и сказал мне, что наступает агония.
Очнувшись внезапно, я встал и вышел в коридор. Я должен был оставаться с нею до последней секунды, но я не мог наблюдать, как моя жена умрет. Я не мог перенести самого момента, когда остановится ее слабое дыхание и перестанет биться уже почти отказавшее сердце. Зная себя, свою впечатлительность и излишне чувствительные нервы, я знал, что сойду с ума, увидев процесс смерти своего единственного родного существа. А я не мог сходить с ума; пусть жизнь теперь потеряла для меня смысл, я должен был остаться жить – хоть пока еще неясно для чего. И я просидел еще какое-то время в коридоре, сгорбившись на клеенчатом диване. Пока тот же врач не сообщил мне, что все конечно, я могу войти и проститься с тем, что еще недавно было моей женой.
Они презирали меня за эту слабость, и доктор и медсестры; я видел выражение лиц, привыкших к смерти и слышал шушуканье за своей спиной – но они не знали меня и не могли понять. А я помнил, что должен сохранить рассудок – хотя бы для того, чтобы похоронить Анечку. И лишь потом позволить себе роскошь сходить с ума.
Что было потом, осталось смутными отрывками. Старший следователь, которому было поручено вести мое уголовное дело, оказался от возбуждения, поскольку Хаканов не смог представить ни одного документа, написанного от начала до конца моей собственной рукой, кроме расписки на первоначально внесенные им сорок тысяч долларов. А этой суммы не хватало для открытия серьезного дела о мошенничестве.
Руководствуясь какими-то своими соображениями, Хаканов отозвал заявления вымышленных людей, одолживших мне деньги, и подал на меня иск в гражданский суд.
Его адвокат – молодая, но сильно потасканная женщина, птичью фамилию которой я уже забыл, напоминавшая скорее проститутку средней руки, нежели юриста – не потрясала пачкой свидетельств о моих долгах, а представила лишь настоящую расписку и напечатанный договор, согласно которому я продал Хаканову свою квартиру. Вероятно, у него просто кончились бланки с моими подписями, а созывать для опроса дружков, на которых раскидал мифические восемьсот тысяч, он все-таки не рискнул.
Я нанял наконец адвоката, тот настоял на почерковедческой экспертизе, которая установила подлинность моей подписи на договоре – в чем я и не сомневался, помня о пропаже чистых листов.
Ясно было, что бесполезно настаивать и на опротестовании перехода фирмы в руки Хаканова.
Адвокат уговаривал меня дать крупную взятку судье, чтобы тот развалил дело – но я не имел даже такой возможности.
Трудно поверить, но имея в течение достаточного количества лет постоянный и надежный источник доходов, я не составил практически никаких сбережений, кроме небольшого счета на текущие расходы и тоненькой пачки долларов в письменном столе.
Меня бы осмеял любой из нормальных деловых мужчин – но практически все деньги я тратил на жизнь. Точнее, на свою жену, которая была смыслом и точкой моей жизни. Я ограничился тем, что купил нам хорошую большую квартиру и набил ее до отказа всевозможной техникой. А потом просто заваливал Анечку подарками. Постоянно что-нибудь ей покупал. Дорогое, настоящее французское фирменное белье, заказывавшееся по каталогам. Шубы, которые ей некуда было надевать, поскольку она нашла себе школу в квартале от дома, а в силу моей постоянной занятости мы почти никуда не ходили. Украшения, которые она почти не носила, так как кольца с большими бриллиантами мешали писать мелом на доске… И так далее, и тому подобное. Мы постоянно обедали в хороших ресторанах, дома регулярно принимали друзей с богатым застольем. Я делал все, чтобы моей жене жилось хорошо, легко и нескучно со мной.
И теперь, когда она умерла, остался у совершенно разбитого корыта. Но с ее уходом мне все сделалось абсолютно безразличным.
Безумно, как мне казалось и осознано любя свою жену всю жизнь, только сейчас, сейчас я понял истинную глубину и разрушительную, деструктивную силу своей любви. Именно деструктивную; поскольку оставшись без Анечки, я сразу потерял смысл жизни и чувствовал себя мертвецом.
Из всех человеческих чувств осталось лишь мучительное раскаяние, что любя без памяти, я походя ей изменял, хотя это никак и не отражалось на наших отношениях. Но теперь, когда ее не стало рядом, мне предстояло остаться наедине со своей совестью и она оказалась вдруг нечистой.
Адвокат меня теребил, настаивал, чтоб я нашел свидетелей изъятия бумаг с моими подписями, писал жалобы в Верховный суд – я ничего не предпринял. Анечка умерла и жизнь моя кончилась, и мне было уже все равно. Рядом с Анечкой я бы сражался, как зверь, я выгрыз бы этому паразиту глотку прямо в зале суда. Оставшись один, я потерял смысл существования. И мне было все равно, с чем расставаться: с миллионом рублей или с миллионом долларов. Эти деньги уже не имели для меня значения.
В итоге суд вынес решение отдать Хаканову якобы проданную ему квартиру, а в возмещение признанного ущерба в виде сорока тысяч долларов, вложенных им в дело и не отданных мною, арестовал все мое имущество, мой скудный банковский счет и даже маленькую двухкомнатную квартирку которая оставалась у меня от родителей. Не имея темных помыслов, не планируя махинаций, я жил по белому, и чисто по-мужски оформлял все на себя.
И теперь в одночасье я лишился жены, смысла жизни, жилья и имущества.
У меня отобрали абсолютно все, остались лишь несколько тысяч долларов, которые я успел забрать и спрятать. Да еще эта машина. Которая была куплена год назад и оформлена на Анечкино имя – совершенно случайно, просто у меня в момент покупки истек срок загранпаспорта и для переоформления пришлось общероссийский сдать в паспортно-визовую службу. Я ездил на своем джипе по доверенности, выданной покойной женой. Ей оставалось еще два года срока, и дальше ее уже нельзя было продлить. Но я не загадывал так далеко.
Я был раздавлен, убит и уничтожен. И Хаканов, завладев всем моим имуществом, больше не предъявлял ко мне претензий.
Чуть позже я узнал, что он сразу же продал все, нечестным путем отобранное у меня: обе мои квартиры и магазин – и, завладев действительно крупными деньгами, успешно ушел в какой-то совершенно иной бизнес.
Я даже не собирался с ним расправляться: со смертью жены из меня ушла жизнь; сейчас я просто доживал, почему-то не умерев вместе с Анечкой
От нее у меня остался лишь небольшой мешочек, куда я ссыпал подаренные ей драгоценности и практически все время носил его с собой. Не в качестве капитала: я знал, что драгоценности в наш век утратили свою стоимость и выручить за них можно едва ли треть от суммы, потраченной когда-то на приобретение – и даже не из боязни, что их у меня украдут в мое отсутствие. Просто эти, мертвые по сути, камни и металл хранили в себе кусочек тепла, когда-то успевшего перейти в ним от моей, теперь уже тоже мертвой жены. Временами я доставал их, высыпал на ладонь. Плакал – в последнее время я, словно женщина, стал плакать очень часто и вообще без всякого повода. Играл и в их блеске, размытом слезами, казалось, что я снова вижу Анечку… Точнее, она опять со мной, только отошла куда-то. Но сейчас вернется, и подставит мне маленькие ручки. И я по одному снова надену на нее все эти кольца, перстни и браслетики…
Временами я осознавал, что поступаю, как не вполне нормальный человек. Мне было наплевать; иначе я просто не мог.
И сейчас тяжелый, нагретый моим телом мешочек привычно лежал во внутреннем кармане пиджака. Но теперь украшения мертвой жены казались мне почти в самом деле живыми.
Ведь я наконец убил Хаканова.
Я осторожно пересек шоссе, выехал на встречную полосу и тихо затормозил у едва заметной, разъезженной и уже сильно подтаявшей дороги, что падала вниз и тут же терялась в хмуром, не по-зимнему темном лесу.
Сняв руки с руля, я пошевелил пальцами, вызывая в них тепло и остроту ощущений. Сейчас мне предстоял небольшой марш-бросок по широкой и извилистой лесной тропе, которая должна была вывести на основную трассу уже после городского КПМ. Всего километра три, не больше. Но я уже проехал по этой дороге днем и знал, как трудно будет одолеть ее ночью.
Я должен был сейчас забыть обо всем – даже об Анечке – слиться с машиной и сам стать частью своей машины, чтобы проехать эти километры. Я открыл ящик подлокотника, пошарил там и вставил в плеер диск с классической музыкой, нашел Вагнеровский «Полет валькирий» и включил автоповтор. Эта мощная, страстная и чудовищная музыка как нельзя лучше подходила к моменту. Она влекла за собой, и невозможно было растеряться и совершить ошибку, когда со мной в пути была такая музыка.
Включив дальний свет, я съехал с обочины.
Ночной лес казался непроезжим. Дороги практически не было – или она успела еще подтаять со вчерашнего дня? На моем джипе – как и на всех американских машинах, рассчитанных на использование в цивилизованной стране, где даже вдоль пустынных шоссе горят фонари – стояли отвратительнейшие слабые фары с пластмассовыми стеклами. Которые были пригодны лишь для езды по вечернему городу среди огней. Другие люди, купив подобную машину, обычно сразу же меняли фары на какие-нибудь европейские, мощные и из настоящего стекла. Пока у меня была жизнь и возможность, я не удосужился этого сделать, ведь мы с Анечкой не ездили глухими местами по ночам. Потом стало просто не до этого.
Лишь сейчас въехав в злой, отторгающий меня лес, я по-настоящему пожалел о том. Проклятые американские фары практически ничего не освещали, выхватывая из мрака лишь отдельные деревья. Дороги не было видно впереди, мне приходилось ее чувствовать.
По моему телу лил тяжелый пот; в машине было жарко, но я не мог выключить печку, поскольку без нее сразу же запотевали стекла. Я вообще не мог оторваться от руля, хотя всю жизнь привык водить машину одной лишь левой рукой – сейчас я гнал довольно быстро и крутил скользкую баранку двумя руками, как таксист, резко кидая машину то вправо, то влево. Так обычно, насколько я себе представлял, ездили гонщики на ралли. Только там правил пилот, а рядом сидел штурман, держащий на коленях размеченную до метра карту трассы и кричащий водителю в ухо о предстоящих поворотах, ямах, скользких местах и прочих опасностях. Я был один, без штурмана и без карты и мог рассчитывать лишь на себя, предугадывая то, что ожидало меня на следующем метре пути и пытаясь увернуться от протаявшей ямы или разъезженного снежного овражка. Я ни разу не выдернул пониженной передачи и вообще не сбавлял скорости, боясь остановиться: мой джип только назывался джипом, на самом деле это была всего лишь городская машина повышенной проходимости, на которой даже не предусматривалась возможность установить лебедку. И если бы я застрял, сев на мосты, то шансов выехать самостоятельно у меня не осталось. Тогда… Тогда бы мне пришлось бросить машину и, возможно, даже поджечь ее, не имея уже других способов незаметно избавиться от улик, и дальше добираться пешком. Хотя пешком, даже поймав попутку на шоссе, я бы уже не успел добраться к нужному времени в проклятый Медногорск.
Я старался не думать о такой опасности, подстерегавшей за каждым изгибом. Я просто мчался вперед, зная, что должен проехать, как должен был убить Хаканова и остаться при этом непойманным. Я летел быстро, как по нормальной дороге, чувствуя, что лишь при таком режиме действительно смогу одолеть этот чертов лес. Торможение означало гибель. Как в довоенном фильме забытого мною названия, где молодой командир отстаивал теорию, что очень быстро можно даже на танке проехать где угодно. И несколько раз продемонстрировал это на практике. Пока на одном с виду крепком мосту танк случайно не заглох – и тут же обрушился в реку, увлекая за собой деревянные обломки. Я представил себе, что еду сейчас не на раскачивающейся, ревущей машине, а именно на танке, который при необходимости можно направить прямо в лес – и ломать и подминать под себя деревья, вынуждавшие меня делать петли, и рваться к шоссе просто по прямой…
– Хой-о-то-хоо! Хой-о-то-хээй!!! – кричали яростные валькирии в пороховом дыму Вагнеровской музыки.
И подхватив меня на крылья, несли вперед. Вперед, вперед, только вперед…
Я почти удивился, когда за очередным поворотом лес мгновенно поредел и кончился и впереди – высоко-высоко, как мне показалось – вспыхнула оранжевая цепочка фонарей аэропортовской трассы, по которой спокойно, без всяких хлопот, сновали туда и сюда обычные машины….
Разогнавшись на последних метрах, я с ревом одолел кювет и, на секунду увидев сплошную черноту неба, протыканную редкими злыми звездами – машина страшно вздыбилась, натужно карабкаясь обратно на крутую обочину – оказался на твердой земле. Я не смог удержаться, выбрался из салона, спустился вниз и нахватав чистого снега, остудил пылающее лицо.
Мне сразу сделалось легко и почти спокойно.
Теперь оставалось проехать в том же темпе тридцать километров до Медногорска – мерзкого городишки, в котором, тем не менее, нашлась отвечающая моим планам гостиница с телефонами в номерах. Дорога, конечно, предстояла нелегкая, но все-таки она не шла в сравнение с той лесной тропой, которую я только что прочесал.
Внимательно оглянувшись в поисках спрятавшихся где-нибудь в угольной тени серебряных нашивок, и не увидев опасности, я броском пересек шоссе и съехал на второстепенную дорогу, ведущую к первой из нужных мне деревень.
Сейчас я гнал даже быстрее, чем по настоящему шоссе, где днем и ночью можно напороться на радарную засаду. Деревни мелькали одна за другой. Они спали, лишь иногда вслед моей одинокой машине несся запоздалый собачий лай. Кое-где, не удовлетворяясь укороченным путем, я срезал углы по полям и даже по огородам – рискуя влететь в заснеженную яму, но все-таки интуитивно чувствуя, куда можно ехать, а куда нельзя.
Временами я притормаживал у дорожных указателей, включал свет в салоне и доставал бумажку, на которую вчера выписал с карты точный маршрут трассы. Все было верно, и сверялся я лишь для собственного успокоения. В котором в общем-то не слишком нуждался.
Поскольку единственным моим природным – и так и не востребованным жизнью – талантом была исключительная, звериная, прямо-таки волчья способность к ориентации. Причем на любой местности и в любое время. Если я проходил путь однажды, то всегда мог повторить его откуда угодно. А в абсолютно незнакомом месте практически не плутал, сразу находя нужное направление.
И сейчас волчья звезда уверенно вела меня к цели.
– Хой-о-то-хоо! Хой-о-то-хээй!!!
Буйноволосые и полногрудые девы, дочери бога Вотана, со свистом рассекали ночное небо. Оставляя в нем недобро светящиеся следы, спускались к земле, подбирали павших воинов, чтоб забрать их и унести в мир вечного блаженства, в Валгаллу, рунический рай нибелунгов…
Под эту музыку в самом деле можно было лететь… Недаром Герман Геринг, главнокомандующий военно-воздушных сил у Гитлера, сделал ее официальным маршем своей дальней бомбардировочной авиации.
Подумав о толстом Германе, я тут же вспомнил жирную тушу Хаканова, лежащую сейчас в собственной крови на снегу возле своего дома. Вот уж этого мертвеца валькирии точно не заберут ни в какую Валгаллу. Потому что он не павший воин, а мерзкий ублюдок, которого стоило уничтожить еще давным-давно. Причем не двумя выстрелами в спину и одним контрольным в основание черепа – его следовало живым сунуть под танк и медленно, методично размесить гусеницами в кровавую кашу…
Это следовало сделать давно, тогда…
Нет, хватит изводить себя угрызениями о непоправимом прошлом. – вдруг подумал я. Его уже не изменить, сейчас надо думать вперед. А не назад…
Широкое снежное поле, по которому полукругом шел уже почти несуществующий зимник, означало фактический конец пути. После него, я знал, оставалось меньше пяти километров до въезда в Медногорск; причем такого же тайного, в обход местного КПМ. Я поехал медленнее, всматриваясь в обступивший поле лес. И не пропустил чуть заметную, едва проложенную колею, свернул на нее. К поляне, входящей в мои планы.
Аккуратно втянувшись туда, я осторожно развернул машину носом на выезд, заглушил двигатель, погасил свет и вышел наружу.
В воздухе витала мерзкая вонь, лучше карты говорившая о том, что окруженный химкомбинатами Медногорск совсем рядом.
Над лесом поднялась ущербная луна, и в ее мертвом свете я видел запримеченную вчера кучу полусожженного мусора. Быстро, но не торопясь, я вытащил несколько припасенных картонных ящиков, поверх разложил свою старую куртку со следами крови, брюки, вязаную шапку, перчатки, остатки пластикового глушителя и даже саму дорожную сумку… Все, что находилось со мной в момент преступления и теперь должно было исчезнуть навсегда.
Я тщательно облил все бензином и бросил спичку.
Пламя с радостным хлопком взметнулось на несколько метров вверх, потом успокоилось и занялось ровной, плотной массой. Я знал, что в принципе можно уезжать: тряпки сгорят довольно быстро, а отсутствие ставших бичом цивилизованных стран пресловутых «меток на одежде» вообще лишает меня всякой опасности. Но я подумал о следах, оставленных моей машиной около кострища, взглянул на часы и решил подождать минут пятнадцать, пока все действительно сгорит до неузнаваемости.
Прислонясь к горячему капоту, я бездумно глядел в огонь.
Мне вдруг захотелось достать Анечкины драгоценности, подержать их в пальцах, глядя, как играют в бриллиантах жаркие отсветы костра, но запретил себе так делать. Все-таки еще нельзя было полностью расслабляться.
Я посмотрел на часы. Еще минут десять, и можно ехать. Оказаться в гостинице, принять душ и смыть с себя усталость этого дня. Смыть вообще все, лечь пусть в убогую, но чистую гостиничную койку, выпить свой джин и забыться в искусственном сне… А завтра уже думать о дальнейшем.
Я еще раз прикинул время. Все шло по графику, но все-таки возвращение в гостиницу будет достаточно поздним и может остаться в памяти администратора. Проскользнуть незаметно, ясное дело, мне бы не удалось никак, поскольку ночная гостиница Медногорска – это не отель Ритц в Париже… Значит, следовало что-то придумать, чтоб мой ночной приход запомнился специально, но не вызвал ненужных мыслей и подозрений.
Прикинув так и сяк, я понял, что придется прополоскать рот спиртным и слегка облить им одежду – машину я все равно собирался оставить за много кварталов от гостиницы, ведь и на заселение пришел именно пешком. И, скорее всего, стоит взять в номер проститутку. Проводя ее мимо администратора, дать на чай за молчание – и эта плата вкупе с запахом алкоголя сотрет мое позднее возвращение, точнее сделает его само собой разумеющимся….
Вот только как найти срамную девицу ночью в незнакомом городе?
Зная меня, мой характер и условия прежнего существования, мало бы кто поверил – но я ни разу в жизни не пользовался услугами продажной любви. Не из страха заразиться, не из материальных и тем более уж не из нравственных соображений. Просто мне этого никогда не требовалось. Вероятно, вместе с порочными наклонностями покойного серба ко мне перешел некий внутренний магнетизм, потому что ни одна женщина, на которую падал мой взгляд, мне не отказала. Может быть, конечно, секрет крылся не в самоуверенном моем обаянии, а просто я сам выбирал лишь подходящие для отправления нужд объекты, с которыми потом можно было без проблем расстаться – но все всегда складывалось именно так. Мир проституток даже к концу жизни остался для меня практически закрытым.
Но я тут же подумал, что и в чужом городе можно будет отыскать – хотя бы в урне! – какую-нибудь местную газетенку. А что даже в паршивом Медногорске половина любой газеты занята клейкими призывами всяких Кристин, Изабелл, Аделей и Лейл, готовых обслужить кого угодно и как угодно в любое время, я не сомневался. А сотовый, вопреки вранью, работал в Медногорске так же хорошо, как и в моем городе.
Итак, требовалось срочно найти газету и вызвонить проститутку, согласную пойти в гостиницу… Идеально было бы в номере сразу с нею расплатиться и выпроводить вон. Но именно такой вариант в случае коснувшегося меня расследования показался бы невероятно подозрительным. Значит, несмотря на отсутствие сил и желаний, я должен был напрячься и быстро совершить половой акт, чего бы мне это ни стоило. И лишь потом отделаться от девки, вымыться под душем, принять снотворное, джин и наконец лечь спать.
Дождавшись, конечно, заказанного звонка Наташи.
С Наташей мы познакомились совершенно случайно. Чуть больше года назад, когда я работал продавцом-консультантом в компьютерном салоне.
Да, именно так. Лишенный почвы под ногами, я – кандидат технических наук и бывший владелец известного в городе магазина – в свои сорок три года не смог отыскать себе должности лучшей, чем стоять за прилавком рядом с двадцатилетними пацанами.
Несмотря на казавшееся обилие, друзья исчезли, сторонясь меня, как прокаженного, едва приключилось несчастье. Я тыкался в разные места, и всюду встречал отказ. Везде требовались только молодые парни. Или люди с экономическим образованием. Или с юридическим. Но никак не с моей специальностью АСУ ТП… И я был счастлив, когда вдруг прошел собеседование во вновь открывшемся салоне, одном из многих разбросанных по городу филиалов компьютерной фирмы, куда меня взяли продавцом. Возможно, благодаря тому, что я до сих пор казался лет на десять моложе реального возраста. Или директору магазина приглянулось мое образование, косвенно связанное с компьютерами. Конечно, в годы моего студенчества не существовало даже намека на технику, которой предстояло торговать сейчас. Но все-таки это было близко к теме.
Вероятно, стоило попытать счастье в фирме, торговавшей одеждой. Ведь я имел довольно большой опыт в этом направлении. Но дело заключалось в том, что несмотря на долгие годы, отданные этому бизнесу, я так и не проникся любовью к тряпкам. Я попал к Олегу случайно, и предметы женского гардероба не стали радостью моей жизни. Возможно, именно из-за этого прискорбного факта я и оказался неспособным на самостоятельное ведение дела.
А технику я любил всегда. И разобраться с современными компьютерами мне ничего не стоило. Я мог даже принести на своем месте пользы больше, нежели мои сослуживцы, молодые, хоть и знающие товар «от и до» ребята. Ведь техника менялась, а переводные инструкции на русском языке не всегда оказывались точными. И довольно часто мне приходилось прибегать к своим, не растерянным за годы жизни, школьным знаниям английского, чтобы понять те или иные функции и внятно объяснить их потребителю.
Вот так мы и познакомились с Наташей.
Она пришла в салон за карманным – если точно следовать оригинальному термину, «ладонным» – компьютером. Никчемной, на мой взгляд, штуковиной размером действительно в ладонь и наделенной некоторыми возможностями. Эта современная хрень мне казалась лишь хитрым средством выкачивания денег из богатых придурков – вроде сотовых телефонов с полифоническим звонком, цветным дисплеем и цифровой фотокамерой: ведь на подобном «компьютере» можно было лишь писать короткие сообщения, играть в игры для дебилов да слушать столь же дебильную музыку в формате МР3. Его крошечный экран не позволял работать с полноценными документами, или как следует просматривать веб-страницы. Но стоила модная игрушка около пятисот долларов – почти половину настоящего, действительно функционального «ноутбука»
Сам я получал сотню, которой хватало на неумирание с голода и минимальные хозяйственные нужды, а деньги на съемную квартиру, без которой мне было просто негде жить, приходилось брать из неукротимо тающей пачечки сохраненных банкнот. Поэтому люди, приходящие в наш салон за такими вещами казались мне кем-то вроде покупателей автомобиля «феррари».
Однако Наташа приглянулась мне в общей массе. Услышав краем уха ее разговор с одним из продавцов, я понял, что на обычном компьютере она умеет лишь нажимать нужные кнопки, сейчас же хочет купить карманное барахло с наилучшими характеристиками, хотя с трудом понимает их суть. Я ввязался в диалог, и коллега с радостью уступил мне клиентку, поскольку с недавно появившимися миникомпьютерами у нас уже случались проблемы от неумения загрузить программное обеспечение.
Задав пару вопросов и выяснив, что бесполезно отговаривать упертую девушку от никчемной чепухи, я внимательно ее выслушал, рассказал подробно обо всех имеющихся моделях и мы выбрали действительно самый лучший компьютер. Который стоил не пятьсот, а почти шестьсот долларов.
Забыв о своем отношении к такому товару, я действительно старался; тем более что девушка понравилась сосредоточенным, неимоверно серьезным, почти мужским вниманием к моим объяснениям. И еще внезапными, сдержанными, но молниеносно светлыми улыбками, которые мелькнули у нее несколько раз, когда я приводил действительно смешные примеры.
В итоге я выписал чек, она взяла свою побрякушку и мы попрощались, довольные друг другом и забывая знакомство на ходу.
Когда эта же девушка появилась в нашем салоне через пару дней, я почувствовал досаду, что несмотря на все мои старания, придется делать возврат или тратить время на самостоятельное программирование.
Но оказалось, она пришла не из-за компьютера, а просто так. Чем-то я ей понравился – видимо, несмотря на проехавший по мне каток, еще не растерял последних остатков прежнего обаяния. Или просто ей захотелось меня поблагодарить: как-никак, но я незаметно потратил на нее почти час.
Мы немного пообщались через прилавок, потом она сказала, что сейчас заглянула в обед, однако у нее имеются некоторые вопросы по компьютеру, и попросила разрешения вернуться к закрытию магазина. Я не возражал; мне было все равно, а с проданным товаром следовало разобраться до конца.
И она пришла вечером, мы зашагали рядом по темной, холодной зимней улице. Я тогда уже не ездил; мой безжизненный, как и я сам, джип стоял во дворе, потому что не было денег на бензин.
Разговаривать о компьютере на холоде было трудно, и девушка предложила зайти в бар. Это не входило в мои планы; сам я уже несколько месяцев питался только магазинными пельменями да водкой, которую после смерти жены стал пить понемногу, но регулярно. Работая в элитном компьютерном салоне, фактически я был нищим бомжом, и само понятие баров, ресторанов, кафе перестало для меня существовать. И, взглянув на нее, я прямо признался, что не имею финансовых возможностей пригласить ее туда, и нашу встречу следует отложить на другой раз – мне было неловко обижать заведомо хорошую девушку совсем резким отказом.
– Ничего страшного, – абсолютно ровным голосом ответила она. – У меня есть деньги и я вас приглашаю.
Никогда прежде женщины не платили за меня в ресторане. Что ж, когда-то все приходится испытывать в первый раз, – грустно, но с отстраненной усмешкой, точно о постороннем, подумал я. Тем более, этот поход можно было считать своего рода платой за профессиональную помощь.
И мы вошли в ближайший бар. Девушка спокойно спросила, что для меня заказать. Чувствуя страшную неловкость от сомнительного положения, я ответил, что отдаюсь на ее выбор. Она взяла пиво, креветки, свиную отбивную, еще что-то – вкусное и дорогое, от чего я уже давно отвык.
Мы на самом деле немного повозились с компьютером; я напомнил ей некоторые функции и помог правильно настроить пару игровых программ. Но пиво оставалось чуть отпитым, и мы поневоле разговорились на другие темы. В частности, наконец познакомились.
Я узнал наконец ее имя. Наташа работала в расположенном неподалеку банке и получала чуть больше тысячи долларов в месяц. Слегка смущаясь, она призналась, что все ее коллеги, уже не удовлетворяясь одними разноцветными мобильниками и даже болтающимися в ушах, словно дикарские украшения, блейтузами, ходят теперь с пищащими и мяукающими компьютерами на поясах. И она, разумеется, не могла отставать от них, поэтому ей понадобился такой же, который и в самом деле оказался забавной штукой… И так далее, и тому подобное
Я слушал Наташу вполуха, мучительно вспоминая свои двадцать пять – начало нашей жизни с Анечкой. Когда сам был счастлив без всяких дурацких примочек, компьютеров на поясе и вообще практически без ничего… Но одновременно я понимал и эту незнакомую девушку и с удивлением ощущал, что рядом с нею мне как-то очень спокойно. И почти хорошо. Было бы хорошо, если б я не забыл, как такое может быть…И я чувствовал искреннюю благодарность за этот внезапный, подаренный мне вечер.
На прощание Наташа предложила обменяться номерами мобильных телефонов. Этого мы не смогли по той причине, что у меня в тот момент мобильника не имелось из-за ненадобности и отсутствия денег. Ограничились тем, что я записал ее номер на бумажке, не намереваясь когда-нибудь им воспользоваться.
Как ни странно, наше общение не ограничилось походом в бар. Наташа пришла ко мне на работу еще через несколько дней Потом еще и еще…
Я сам не заметил, как наши встречи сделались регулярными. Это казалось мне странным: Наташа отнюдь не принадлежала к женскому типу, который привлекал меня в прежней жизни. Она носила брюки и мужские жакеты, ходила вразвалку, говорила грубоватым голосом, не делала макияж и грызла ногти и вообще напоминала скорее длинноволосого парня, нежели девушку. Но подсознательным чутьем уже умершего, но еще не похороненного ценителя женщин я ловил исходящую от нее женственность, которой она сама стеснялась и всячески пыталась скрыть. Мне нравились ее улыбки – вспыхивающие коротко и сдержанно, но всегда чудесно освещавшие ее серьезное лицо. И еще… Она казалась какой-то неимоверно надежной. Было стыдно признаться самому, но около этой девушки, моей дочери по возрасту, я ощущал такое душевное равновесие, что подсознательно стремился к общению с ней, вырывавшему меня из собственного раздерганного, нервного мрака жизни.
Меня поражало и другое: я годился Наташе в отцы; мы представляли не просто разные поколения, но противоположные эпохи, имея диаметральные взгляды на одинаковые вещи. Несмотря на официальный ярлык «технаря