Одним из самых больших потрясений в моей жизни был «Кошкин дом» Маршака.
В детстве эта вещь снесла мне голову.
И недавно, когда я её перечитывал, опять снесла.
Я снова пережил сильнейшее ощущение крушения, несчастья, жалости и опустошения.
О этот подлый, уютный, бездушный, отвратительный кошкин дом – и его неминуемое сожжение!
Это как греческая трагедия.
Только она у Маршака не героическая.
И с фарсовым счастливым окончанием.
Теперь я знаю, почему ненавижу все человеческие жилища, квартиры, хаты, морги, хоромы, трупарни, хрущёвки, казематы, покои, камеры: из-за Маршака.
Он привил мне эту тошноту, это отвращение.
И я говорю ему – патентованному советскому писателю:
– Obrigado, Самуил Яковлевич! Вы для меня всё равно что пророк Захария!
Я помню, как к моим родителям приходили их друзья-знакомые.
Я помню этих кур и петухов, этих кабанов и свиней, этих козлов и коз.
Они все были точно такие, как у Маршака: толстомясые, закоснелые, загребущие, заледенелые, неспособные увидеть ничего, кроме своих горшков и корыт.
А мои родители?
Маршаковские кошка и кот.
И всё почему?
А потому, что у них был дом!
Нельзя, нельзя иметь дом!
Даже если это избушка Хайдеггера!
Даже если это сруб Тарковского!
Даже если это пещера Делёза-философа!
Даже если ты пускаешь туда бездомных котят!
А моя мама, кстати, пускала котят, а не гнала их.
Моя мама была добрая.
Но дом (вернее квартира), к которому она прилепилась душой, губил её.
Зачем прилепляться душой к стенам, полу и потолку?
Незачем.
НЕ-ЗА-ЧЕМ!
Вот оно:
Бим-бом! Тили-бом!
На дворе – высокий дом,
Ставенки резные,
Окна расписные.
А на лестнице ковёр —
Шитый золотом узор.
По узорному ковру
Сходит кошка поутру…
У неё, у кошки,
На ногах сапожки,
А в ушах серёжки.
На сапожках —
Лак, лак.
А серёжки —
Бряк-бряк.
По своему экзистенциальному ужасу эти стихи не уступают Иннокентию Анненскому.
Здесь из псевдофольклорного лада высовывается и кажет свою насурьмлённую рожу ад: самая главная мифическая гадина: цивилизация.
Тут всё звенит, трясётся и пляшет на манер вавилонской блудницы или Саломеи с головой Иоанна Крестителя.
Платье новое на ней,
Стоит тысячу рублей.
Да полтысячи тесьма,
Золотая бахрома.
Вот этой самой тесьмой с золотой бахромой можно удавиться, даже не дочитав кошачью, рассказанную в стихах, детскую историю.
Человеческий дом всегда сводится к следующему:
Мне коза сейчас сказала,
Что у нас тут места мало.
Так всё было, будет и есть, Самуил Яковлевич.
Пока стоят на земле дома, будут стыд и кутерьма.
Пока есть квартирный вопрос, будут боль и понос.
Будут одни Мармеладовы, Михалковы и Кончаловские.
Будут одни собачьи конурки да дачки на Рублёвском шоссе.
Будут города Глуповы.
Будут Собакевичи и Коробочки.
Будут Свидригайловы.
Но Свидригайлов-то понял под конец: истинный дом – банька с паутиной и тараканами.
А когда поймут нынешние?
Никогда.
Всяк, у кого есть жилплощадь в бараке или в сталинке, похоронил себя там заживо.
Прав Батай: могила – прототип всякого обиталища.
Сколько раз в детстве я мечтал убежать из дома родителей?
Сто, сто и ещё сто раз!
Но никогда не думал убегать в какой-то другой дом.
Всегда хотел убежать только в цирк.
Потому что цирк – не дом.
Потому что цирк – антидом.
Вагончики.
Брезент.
Тряпки какие-то.
Кочевники.
Лошади.
Ослики.
Нищие пожитки.
Полуголые девушки.
Шпагоглотатели.
Канатоходцы, жонглёры, клоуны.
А укротителей я не любил и всегда ждал, когда на них прыгнет тигр.
И сожрёт.
Я жил с разными людьми и в разных домах, но в любом из них запрещалось летать не только летучим мышам, но и бабочкам.
Да они бы и не захотели там летать!
Только один дом был наполнен мотыльками, комарами и капустницами.
Но это был не дом, а сквот: Кан-Кун.
А в домах – ни-ни.
Какие-то взрослые грозные пацаны и накрашенные хамские дамочки ловят всех бабочек и на иглы насаживают.
И под стекло помещают для эстетического благообразия.
И на стены дома вывешивают.
И вот снова Маршак:
Мой дом для вас всегда открыт!
Здесь у меня столовая.
Вся мебель в ней дубовая.
Вот это стул —
На нём сидят.
Вот это стол —
За ним едят.
Какая цивилизованность!
Какое сучество!
Не хочу ваших стульев и столов.
Не хочу вашей дубовой мебели.
Не хочу у вас гостить, милые хозяева!
Уж лучше я буду стыть на улице!
Однажды я решил провести ночь под проливным дождём и посмотреть, что со мной сделается.
Простудился, слабак.
У-у!
Трудно без крыши и стен.
Но бушмены ведь обходились без них.
И без всяких стульев и столов жили эскимосы Гренландии.
Без комодов и шкафчиков.
Не все двуногие мебелью обзаводятся.
Поэтому верно говорит Коза, хотя и по-козлиному:
Сказать по правде, мы с козлом
Есть не привыкли за столом.
Мы любим на свободе
Обедать в огороде.
Это можно сказать и про нас с Барбарой.
Однажды я жил на острове.
Этот остров известен тем, что на нём родился Наполеон Бонапарт.
Да, Корсика.
Мы с Барбарой полгода там провели, в странном городке под названием Сартен.
Мы туда поехали по совету Жюльена Купа.
Он – один из самых свободных людей на земле.
И он сказал нам, что на Корсике хорошо.
И правда: там ты чувствуешь, что когда-то – ещё вчера! – существовал древний мир, древние боги и существа: титаны, Зевс, Гера, Аполлон, Дионис, Афродита, Геракл, Абарис, Орфей…
Так вот: на Корсике жил в то время некто по имени Орфил.
Про него ходили всякие россказни.
Говорили, что он – псих.
Или что он – колдун.
Или что он – шаман.
Словом, всякое судачили.
Этот человек был крайне нелюдим.
И к тому же немой.
Он занимался тем, что убирал с дорог трупики зверей.
На Корсике, как и везде, туристы-автомобилисты нещадно давят мелких животных, перебегающих асфальтовые пути.
Зайцев давят.
Тушканчиков.
Змеек.
Ежей.
И даже птиц.
Орфил подбирал их тела и хоронил.
Ему за это даже платили жалованье.
Чтобы он не умирал с голода.
Несколько раз я встречал Орфила в Сартене на улице.
Он был очень красив.
Кудрявый, широкоплечий, с львиной головой.
А одет в старое пальто с дырками.
И это странное имя: Орфил.
Почти как Орфей.
Но Орфей, как известно, пел, а Орфил, как я уже сказал, молчал.
Зато он, как и Орфей, не любил общество людей.
Предпочитал деревья, камни, зверей и птиц (даже если они – мёртвые).
А жил он в старом грузовике, на котором передвигался по острову, собирая звериные трупики.
Потом он их где-то закапывал.
И поговаривали, что Орфил делал с ними что-то ещё: тайное, странное.
Какие-то ритуалы совершал.
Но про это я уже ничего не могу сказать.
Почему я вспомнил его?
Думаю, он был из какой-то древней маргинальной традиции…
Из какой именно?
Затрудняюсь сказать.
Из какой-то мистической…
Возможно, из орфической?
В любом случае: ему не нужны были дома и всё, что к ним прилагается.
Орфил был сыном неба, моря и земли.
А я – их пасынком?
Не хочу быть просто сыном своих родителей!