Когда мне было 10 лет, это было в 1975 году, папа спросил меня, не хочу ли я поехать в Америку. Он пообещал, что в Америке я увижу «Битлов», а еще он мне купит автомобиль «Шевроле».
Когда мне было 10 лет, этого хватило, чтобы я охотно согласилась ехать с папой. Тогда он сказал маме: одна дочь тебе, одна мне. Не хочешь ехать – развод! Услышав это, мама, которая раньше наотрез отказывалась, сразу же согласилась ехать с папой в Америку. Папа подал заявление на выезд, но ему отказали.
Отказывали ему ни много ни мало пять лет. Когда же его наконец отпустили, дав на выезд 30 дней, мне было уже 15 лет, и я была уже совсем не тем ребенком, который готов был ехать в Америку за автомобилем «Шевроле». Прошло всего пять лет, но за это время ребенок превратился в сформировавшегося человека. А на выезд дано было 30 дней!
Уже давно все забыли о папиной затее с отъездом, только папа все неугомонно хлопотал, пока не добился своего.
Вот теперь я в Америке. И никто не может мне объяснить, ради чего все это.
Пока нам дали медикейд, прошел месяц. Пока сообразили и вычислили, к какому врачу и куда вести деда, прошло еще недели две. Наконец провели обследование: у нашего деда, оказывается, рак. Лечить можно, но, кажется, уже поздно. Похоже, что поезд ушел.
В Италии он три месяца купался, загорал, грелся на песке. Солнце активизирует рост раковых опухолей. А мы-то не знали! Может быть, и стресс добавил свое. Дедушка не попал в больницу сразу, как мама, на нервной почве, а, возможно, схлопотал себе рак. Я знала: так же, как мама переживала разлуку со своими матерью и братом, дедушка переживал, что оставил в Союзе любимую дочь.
Папа не признавал ни влияния стресса, ни влияния итальянского солнца. Он считал, что если человеку суждено заболеть, то это случится, где бы он ни был – в Италии или в Нальчике. В Америке больным открыто говорят, что им недолго осталось жить. У нас в Союзе это не принято.
– Доктор, пожалуйста, не говорите ему!
Кто знает, в какой именно день и час спасти деда стало невозможно. Я уверена: если бы мы сразу, не откладывая, обратились к врачу, нам бы удалось его спасти! Конечно, если бы мы знали, насколько серьезно было то, что в моче кровь, мы бы и в Америке любой ценой нашли путь немедленно обследовать деда. Но мы были все обалдевшие, пришибленные, с заторможенными реакциями. Мы с трудом функционировали в новом мире. Пойти к врачу у нас заняло около двух месяцев. Оказалось, этого срока достаточно, чтобы потерять человека.
Вас не удивляет, как холодно, как рассудительно я говорю о смерти одного из самых дорогих мне людей?
Дед умрет… а я спокойно об этом рассуждаю?
Что со мной? Как удивительно я спокойна. Может быть, я не верю? У меня просто в голове не укладывается, что мой любимый старик, мой седой дедушка, пропахший моим детством и сигаретным дымом, умрет.
Почти во всех письмах, разговорах, всегда, когда упоминали об эмиграции, предупреждали, что первое время будет, конечно, тяжело. Понимали мы все и сами, что это не шутка, взять и переселиться на другой континент. Тоска по дому, по родным, переживания, слезы – все это ожидалось и воспринималось спокойно. Но ничего этого не произошло. А произошло совсем, совсем неожиданное.
Слез не было. Тоски не было. Не было вообще никаких эмоций. Словно в нью-йоркском аэропорту во время регистрации виз кто-то невидимый проделал над всеми нами хирургическую операцию: вырезал тот важнейший, неизвестный еще людям орган, благодаря которому люди что-то чувствуют, шприцом вытянул из нас все слезы и прижег навсегда их источник.
«Органами чувств» называют те органы, которые обеспечивают человеку возможность видеть, слышать, обонять, осязать, чувствовать вкус. Оказывается, люди поспешили, назвав их «органами чувств».
Вот, к примеру, я узнала, что деду жить осталось недолго. Я не оглохла, я слышала, о чем говорили домашние тайком от самого деда, я понимала значение слов. Но то, что я слышала, в меня не проникало. Должна была быть реакция, я помнила это из своей прошлой жизни, а реакции не было.
Вот еще пример попроще: пошел дождь. В старой жизни каждое движение природы, каждый запах вызывали целую вереницу разных эмоций. Эти эмоции, эти реакции, как я теперь начинала понимать, и составляли жизнь.
Человек, живущий у себя на родине, в естественной обстановке, даже не может себе представить, каким богатством звуков, шорохов, запахов, ассоциаций… наполнен один, самый простой, самый неприметный день его жизни. Оценить это он сможет, лишь попав в эмиграцию, потеряв это все, а затем, пережив заново забытые ощущения во сне…
Опавший лист, вид простого дерева, запах хлеба, вкус молока, вид подоконника, запах кресла, ощущение школьной парты, мела в руке… Миллионы, миллионы разных ощущений, реакций, эмоций за день.
Зрение мое продолжало функционировать: я видела. Поврежден был другой орган, посредством которого я воспринимала все, что я видела. Повреждено было нечто жизненно важное, без чего ни зрение, ни слух, ни обоняние, ни осязание – сами по себе не имели значения. Этот неизвестный пока науке орган был основной мощной машиной, ответственной за усвоение информации, которую зрительные или слуховые рецепторы лишь как посредники ему передавали.