…Девочка за Невскою заставой,
та, что пела, счастия ждала…
Прежний дом постепенно рассыпался. Со смертью бабушки и дедушки зашатались устои берггольцевской семьи. Ольге хотелось бежать из домашней рутины в жизнь, наполненную высоким смыслом.
Ее стихи и очерки стали появляться в газете Ленинградского губкома РКСМ, которая выпускалась для детей и подростков. Когда в 1926 году на Невской заставе началась перестройка Палевского проспекта, юнкор Ольга Берггольц опубликовала в газете «Ленинские искры» радостный очерк о строительстве новых домов для рабочих возле ее родного дома: «Палевский проспект. Маленькие такие домишечки, деревянные, почти у каждого дома – садик как в деревне. И теперь рядом с ними новые дома – солидные, каменные. А ведь было время, когда Палевского проспекта совсем не было: было большое болото, поперек проходил железнодорожный вал. Это было лет тридцать тому назад. Теперешние отцы семейств на месте теперешних жилищ ловили карасей… По праздникам в этих местах происходили кулачные бои. Население было некультурное; не было ни клубов, ни домпросветов, ничего того, что теперь имеет Невская застава. И вот единственным развлечением темных рабочих и обывателей Невской заставы были жестокие кулачные бои, во время которых было немало жертв. Выходила “Смолянка” на “Александровцев”… Дрались долго и жестоко. Пока одна сторона не побеждала другую…»
Любимый Ольгин дедушка Христофор Бергхольц – бывший управляющий фабрики Паля. Родительский дом стоит на землях эксплуататора. Отдает ли девочка, пишущая бодрый очерк о новом быте, себе в этом отчет? Конечно. Но для того, чтобы шагнуть в новое время, ей надо отречься от собственного прошлого. Домики, скверики, палисадники, беседки Невской заставы кажутся теперь Ольге старообразными и уродливыми.
Палевский жилмассив (построенный в 1925–1926 годы) был одним из первых опытов советского градостроительства. Но трехэтажные аккуратные домики с отдельными входами в квартиры совсем не походили на будущие дома-коммуны с обобществленным бытом, которые будут построены несколько лет спустя. Может быть, сказывалось, что строительство шло в эпоху НЭПа. Тогда же был выстроен Дом культуры текстильщиков, открывшийся к десятилетию октября к 1927 году, – один из лучших образцов ленинградского конструктивизма.
В это же время шестнадцатилетняя Ольга узнает, что в центре Ленинграда действует литобъединение для рабочей молодежи «Смена», где собираются молодые поэты и писатели. Она пришла туда «с безумной робостью» в самом начале 1925 года. Пришла втайне от родителей. Занятия проходили не реже двух-трех раз в неделю. Лит-объединение располагалось под самой крышей дома – первого по Невскому проспекту, прямо напротив Адмиралтейства; до революции в этом здании была гостиница «Лондон». Потом занятия стали проходить в Домпросвете на Мойке, в знаменитом Юсуповском дворце. Совсем недавно здесь в одной из комнат был убит Григорий Распутин. Прошло каких-то десять лет, но для молодых людей, живущих в новом мире, это была вечность. Их новый мир только начинался.
С Невской заставы в центр надо было ехать на двух трамваях, набитых под завязку. Все знакомые улицы и площади теперь назывались по-новому. Невский проспект стал проспектом 25 Октября, сад перед Адмиралтейством – садом Трудящихся.
Сменовцам было по шестнадцать – восемнадцать лет. Сюда приходили Борис Корнилов, Александр Решетов, Александр Прокофьев, Геннадий Гор. Руководили ими поэты, которые были чуть старше их самих: Илья Садофьев, Виссарион Саянов, а потом Валерий Друзин.
Старшие поэты были членами ЛАПП (Ленинградской ассоциации пролетарских писателей). Стихи Виссариона Саянова, где было много блатной лексики, называли тогда молодыми и бодрыми; известность ему принес сборник «Фартовые года». Об этой книге Николай Асеев писал: «Она трогает и задевает искренней задорностью тона, верой в правильность собственного пути и близостью этого пути к шумному шарканью комсомольских подошв по весенним улицам».
Молодые ленинградские поэты еще не боялись признаваться в любви к поэтам предшествующего поколения. Саянов считал Гумилева, расстрелянного большевиками в 1921 году, своим учителем. Запретную книгу с подписью Николая Гумилева всю жизнь хранил еще один его ученик – Николай Тихонов. В это время он часто выступает перед юными поэтами-сменовцами, его поэтические баллады пользуются огромной популярностью. Ольга относилась к Тихонову в двадцатые – начале тридцатых годов с огромным уважением.
«Среди ленинградских поэтов, членов ЛАППа, уже тогда выделялся Александр Прокофьев, – писал Геннадий Гор. – Я впервые увидел его на собрании группы “Смена”, куда он пришел читать стихи… Прокофьев брал свои слова не из книг и газет, а прямо из живой, говорящей стихии, из уст народа. Он видел мир глазами деревенского парня, прошедшего через революцию и гражданскую войну, и писал обо всем, что пережил и знал, с огромной лирической силой. Его лирика поражала емкостью, самобытностью и резко отличалась от художественной лирики поэтов, перепевавших либо Гумилева, либо Блока»[7]. В 1919 году он бежал от белых, вступил в Красную армию, с 1922 по 1930 год работал в ЧК и ОГПУ. От себя добавим, что спустя годы он возглавит Ленинградский Союз писателей и превратится в классического советского чиновника. Но ранние его стихи были еще приподнято-романтичны, что покоряло читателей. Так, стихотворение 1929 года «Товарищ», положенное на музыку Олегом Ивановым в 1970 году, стало популярно у последующего поколения молодежи.
Чтоб дружбу товарищ пронес по волнам,
Мы хлеба горбушку – и ту пополам!
Коль ветер лавиной и песня лавиной —
Тебе половина и мне половина!
Ольге очень нравился юный поэт Геннадий Гор, поклонник обэриутов, начитанный, умный и интересный собеседник. «Вид немного шпанский, ну да ничего, – хорошенький», – записала она в дневнике от 20 февраля 1926 года.
В те же дни она впервые услышала стихи Бориса Корнилова. Читал он с нижегородским оканьем, ходил в пальто нараспашку и в кепке, сдвинутой на затылок.
Дни-мальчишки, вы ушли, хорошие,
Мне оставили одни слова, —
И во сне я рыженькую лошадь
В губы мягкие расцеловал.
Стихи Ольге понравились, но к самому Корнилову она осталась безразлична. У нее разворачивался полудетский роман с Геннадием Гором: «…а когда стояли над Невой и “ждали трамвая”, пропуская один за другим, он целовал меня все горячей и горячей, обняв крепко-крепко… Он как-то радостно и нежно хымкал, говорил нежно, взяв мою руку в свою…»
«Замедление времени» – так назовет спустя годы свои воспоминания о литобъединении и его участниках Геннадий Гор. Он был менее всего похож на своих товарищей из «Смены»: самозабвенно увлекался Павлом Филоновым, часто навещал его в мастерской, восхищался стихами Константина Вагинова и прозой Леонида Добычина. «И Добычин, и Вагинов жили и писали на периферии эпохи, слишком сложные и камерные, чтобы воодушевлять студентов и молодых рабочих. Они были писатели для писателей»[8], – признавался он в своих воспоминаниях.
«…Комсомолец Гор, в юнгштурмовке, с кожаной портупеей и пышными тогда еще волосами. Его слушали всегда с интересом, чувствуя, что это не просто красноречивый, но и чем-то особенный, одаренный юноша, и не ошиблись…»[9] – таким запомнил его Леонид Рахманов.
В тридцатые годы Гор напишет роман «Корова», в котором тема коллективизации будет решена в сюрреалистическом ключе. От нападок и обвинений в формализме его спасет Горький. Когда же в 1936 году начнутся гонения на так называемых формалистов и его имя зазвучит в газетах, Гор испугается уже не на шутку – однако успеет «эмигрировать» в жанр советской фантастики. Но во время блокады он пишет потаенные стихи о ленинградском голоде, стихи, которые будет прятать до конца своих дней. Их опубликуют только после его смерти, уже в наше время.
Геннадий Гор боялся всю жизнь. Не случайно Андрей Битов, встречавшийся с Гором в семидесятые годы, назвал свои воспоминания о нем «Перепуганный талант». «Только никому не говорите, – шептал он в дверях, вытирая платком лысину… – вот моя первая книжка. Это опаснейший формализм. Это единственный экземпляр»[10].
Су́дьбы поэтов «Смены» складывались по-разному. Одни уходили в детскую литературу, другие в перевод. Саянов, Прокофьев и Тихонов превратились в литературных начальников. Однажды Шкловский, по воспоминаниям Каверина, в конце тридцатых годов слушая на собрании выступление Николая Тихонова, саркастически заметил: «Жить он будет, а петь – никогда!»[11] Судьба же лучшего из них, поэта Бориса Корнилова, завершилась в 1938 году: он был расстрелян.
А Ольга Берггольц по сути еще в 1926 году предсказала свою поэтическую судьбу. Однажды на вечере Союза поэтов, который вел Корней Иванович Чуковский, она попросила у него разрешения прочесть свое стихотворение «Каменная дудка». Чуковский согласился.
Я каменная утка,
я каменная дудка,
я песни простые пою.
Ко рту прислони,
тихонько дыхни —
и песню услышишь мою.
Лежала я у речки
простою землею,
бродили по мне журавли,
а люди с лопатой
приехали за мною,
в телегах меня увезли.
Мяли меня, мяли
руками и ногами,
сделали птицу из меня.
Поставили в печку,
в самое пламя,
горела я там три дня.
Стала я тонкой,
стала я звонкой,
точно огонь, я красна.
Я каменная утка,
я каменная дудка,
пою потому, что весна.
«Чуковский очень обрадовался, – вспоминала Берггольц. – Он обнял меня за плечи и сказал: – Ну, какая хорошая девочка! Какие ты стишки хорошие прочитала! – А потом повернулся ко всем и проговорил: – Товарищи, это будет со временем настоящий поэт».
Изначально природе ее творчества было свойственно немного наивное, но счастливое принятие жизни и нового мира. Совсем скоро «как весну» она будет петь про стройки коммунизма, заводы, каналы, колхозы, дороги, Днепрогэс.
Но однажды из каменной дудки зазвучит совсем иной голос…