III Дом дыма

В своей эпической поэме о морском путешествии Васко да Гамы в Индию – «Лузиады», или «Песнь португальцев» (которые ведут свое происхождение от мифической фигуры Луза[35]) – Луиш Важ де Камоэнс писал о заключении как человек, хорошо с ним знакомый:

И мысль его тревожная блуждала,

Как солнца луч, что зеркалом игривым

Бездумно отражается, бывало,

И по стене блуждает шаловливо.

А та рука, что вдаль его послала,

Шутя, все ищет солнца переливы,

И луч дрожит, и мечется, и бьется,

Пока рука-шалунья не уймется[36].

Камоэнс неоднократно побывал в застенках, поэтому нельзя с уверенностью утверждать, что при написании этих строк он думал о своем пребывании в лиссабонской тюрьме Тронку. Но они, несомненно, отражают многое из его опыта пребывания в заключении в течение нескольких месяцев в 1552 и 1553 годах: вид из окон тюрьмы Тронку, расположенной во впадине между двумя лиссабонскими холмами, где на склонах уступами располагались дома, по которым метались его мысли; беспокойная, нервная неуверенность его нынешнего положения[37].

Камоэнса задержали за уличную драку, произошедшую 16 июня 1552 года в праздник Тела и Крови Христовых; он оказался одним из трех человек, обвиненных в том, что они избили на улице некоего придворного по имени Боржеш. Ткнули ли в тот раз пальцем в нужного человека или нет, но подобное поведение было Камоэнсу свойственно: всего восемь ночей спустя появился второй ордер на его арест за участие в другом нападении – на этот раз 18 человек избили еще одного состоятельного дворянина. Камоэнс написал своему другу предупреждение, что его имя находится в верхней части списка разыскиваемых, хотя главным виновником в этом деле являлся неустановленный «философ» по имени Жуан де Мело. В этом письме Камоэнс не признается, что как-то замешан в деле, но и не отрицает этого, и в любом случае ситуация, похоже, не слишком его беспокоит. В целом письмо создает впечатление о закоренелом нарушителе закона – если задерживали обычных подозреваемых, то, вероятно, потому, что они были подозрительны более обычного[38].

Это письмо, а также письмо, отправленное несколькими месяцами ранее тому же анонимному другу, – путеводитель по изнанке Лиссабона, по городу, который занимал то же пространство, что и торговая столица Дамиана, но оставлял совсем другое впечатление. Это был город праздных молодых бездельников, разодетых по последней моде и ищущих любви или неприятностей, легкой добычи для сводниц, дурачивших их, обещая со дня на день встречу с женщиной, на которую те положили глаз: еще чуть-чуть времени, еще немножко неизбежных расходов – такая игра не обходится дешево! Подобных людей можно было заметить издалека: ладони на рукояти клинка, шляпы надвинуты, чтобы скрыть глаза, короткие накидки, длинные ноги, в их походке чувствуется некоторое самодовольство, а в манере держаться – некоторая подозрительность. На ножнах у подобных людей имелось немножко поблескивавшего золота, а в рукаве пряталась какая-нибудь любовная книга Боскана[39], демонстрирующая глубины их грозного молчания. В неменьшей степени в этой игре – по крайней мере, в понимании Камоэнса – участвовали и женщины. У мастериц этого ремесла всегда имелся отсутствующий муж – возможно, уехавший на острова Зеленого Мыса или где-нибудь умерший – и, боже мой, как они благочестивы, всегда ходят на исповедь к доминиканцам или иезуитам, великолепные, как Елена Троянская, облаченные в траур и перебирающие свои чётки. При этом они не забывают покачивать при ходьбе бедрами, и он знает, что под этими унылыми одеяниями они носят самые соблазнительные наряды, какие только можно купить. Этих женщин, говорит Камоэнс, можно завоевать не изысканными словами или манерами, а исключительно золотыми крузадо, и путь к ним лежит не через какую-нибудь сводницу, а через тех самых монахов и священников, которые помогают им молиться о том, чтобы муж не объявился в ближайшее время. Исповедальня, сообщает Камоэнс, дает им много свободного времени для решения самых разных дел[40].

Такие циники, как Камоэнс и его корреспондент, не жаловали подобные дурацкие игры: они предпочитали в открытую разбираться с продажной стороной любви. Основная идея писем поэта – сообщить другу последние новости о лиссабонских проститутках, которых, как он уверен, тому не хватает во время изгнания в провинцию. Кто-то скажет, пишет он, что, поскольку этим женщинам достаточно заплатить и можно действовать, никаких недоразумений быть не может. Но только не Камоэнс: он считает, что во многих отношениях они настолько же плохи – вся эта невинность распахнутых глаз и молочная кожа, такая же гладкая, как у русалок, потому что они никогда не выходят на улицу. Но, парень, остерегайся змеи в этой траве. Некоторые утверждают, что они обманывают своих сутенеров так же, как и клиентов, хотя Камоэнс считает, что у самих сутенеров дела идут отлично.

Мир, который Камоэнс рисует в этих письмах, дик и безжалостен, порой невыносимо. Он шутит со своим корреспондентом о городских убийцах, которым – как он загадочно пишет – в какой-то казне платят мармеладными пастилками и кувшинами холодной воды; видимо, это воровской жаргон, смысл которого со временем утерян. Камоэнс также сообщает, что проститутка, которой благоволил его друг, некая Мария Калдейра, была убита мужем, а вскоре за ней последовала ее компаньонка Беатрис да Мота. Другая проститутка, по имени Антония Браш, поспорила с какими-то испанцами, которые затащили ее на свой корабль, стоявший в гавани, и избили. Ее предполагаемый защитник и сутенер ничего не предпринял; это, по крайней мере, означало, что она могла выгнать его взашей. Такие жалкие женщины притягивали к себе всю жестокость мира, но при этом (по его словам) были самыми лучшими певицами и танцовщицами, каких только мог предложить город, настолько искусными и безупречными, что королевский двор не мог продемонстрировать ничего лучшего, праматерями певцов фаду[41] эпохи звукозаписи, чьи голоса лежат в мучительном пространстве между завыванием и мелодией. При всей своей бессердечности, ощущаемой в письме, молодой Камоэнс (ему сейчас нет и тридцати), возможно, был не так черств, как кажется из его слов: в конце второго письма он сообщает, что за несколько дней до отправки в тюрьму он помешался на той самой Антонии Браш, на которую напали испанцы. Похоже, что она играла с юношей, заключив с ним пари и предложив себя в качестве приза, если он выиграет. Можно предположить, что это был старый трюк, применявшийся для влюбленных юнцов, у которых не было денег сейчас, но могли появиться позже. Он проиграл пари, заявил, что она его обманула, а теперь мучительно переживал это и придумывал, как бы поскорее сделать ее своей.

Несомненно, подобные женщины всегда сталкивались с серьезным насилием, но то лето, похоже, оказалось хуже других, и группа женщин объединилась, чтобы организовать дом, где они могли бы жить и работать в безопасности. По словам Камоэнса, это была настоящая современная Вавилонская башня, стонущая под тяжестью множества языков – в любой час здесь можно было встретить мусульман, евреев, людей из Кастилии или Леона, монахов, священников, женатых и холостяков, молодых и старых. Тот самый Жуан де Мело, который возглавлял нападение в ночь святого Иоанна, дал ей другое название – «Клетка для битья»; эту шутку трудно понять и, вероятно, лучше не пытаться, хотя, похоже, она как-то связана с тем, что здесь было три женщины, которые любили причинять боль (включая Антонию Браш), и одна, готовая ее принимать. Любопытно, что это святилище жриц любви Камоэнс называет пагодой, храмом, превосходящим самые смелые мечты эпикурейцев, используя малайское слово, которое служило португальцам общим термином для культовых сооружений в Индии и по всему Востоку. На тот момент Камоэнс еще не видел таких пагод своими глазами, но ждать оставалось недолго[42].

Нет ничего удивительного в том, что среди посетителей Вавилонской башни Камоэнс упоминает мавров и евреев. Хотя все они теперь являлись христианами по имени, среди них имелось еще много людей, отцы и матери которых родились в еврейских и мусульманских семьях; многие подозревали их в том, что новой религии они привержены лишь на словах. Весь район между местом, где работал в замке Дамиан, и местом, где сидел в тюрьме Камоэнс, занимала Моурария – квартал, который достался мусульманам после завоевания города в 1147 году и с тех пор в основном принадлежал им, хотя в нем жили и христиане, в том числе родители Камоэнса. Жизнь этих новообращенных была небезопасной, и в последние десятилетия произошли некоторые изменения в некогда довольно терпимом отношении к ним. Поначалу португальский король открыл двери для всех евреев, изгнанных из Испании после падения последнего исламского королевства Гранада в 1492 году. Однако вскоре Португалия уступила давлению Испании: католические монархи Фердинанд и Изабелла были помешаны на идее апокалиптической чистки полуострова, которая, по их мнению, должна была привести к созданию всеобщей христианской империи под испанским главенством. Евреям предложили два варианта – уйти как народ без крова и пастыря (как выразился Дамиан) или остаться и обратиться в христианство, в то время как мусульман предполагалось изгонять в массовом порядке. Некоторые представители португальского двора выступали против – пусть даже исключительно из опасений, что евреи передадут врагам-мусульманам свои знания об оружии и взрывчатых веществах (не говоря уже о деньгах, которые, как считалось, они скопили), и мусульманские королевства в ответ начнут так же обращаться с христианами, живущими в Египте, Сирии и других местах. Те евреи, которые решили (или были вынуждены) обратиться в христианство и остаться, были беззащитны перед Cristãos Velhos («старыми христианами») и при любых неприятностях легко превращались в козлов отпущения. Многих детей разлучили с их эмигрировавшими семьями, а впоследствии их стали называть прозвищем, напоминающим об унылых побережьях, где они смотрели вслед уплывающим родителям: os d’area, «песчаные», «с песка»[43].

Но это не значит, что подобные новые христиане жили обособленно (об этом говорит их появление в Вавилонской башне), и даже отличить их было непросто. Личность упоминаемого Камоэнсом буяна и острослова Жуана де Мело так и не установлена однозначно (это довольно распространенное имя), но одним из любопытных кандидатов является человек, живший в те годы в том же квартале Моурария, что и Камоэнс. При рождении в Генуе он получил имя Жуан (или, скорее, Джованни), но в возрасте четырех лет попал в плен к туркам и оказался в Стамбуле, где ему сделали обрезание и дали новое имя Мастафар. Он вырос, будучи рабом капитана, прозванного Синан-еврей[44], который отвез его в Мекку и далее в Джидду, откуда он поплыл в Каликут, где в течение года служил местному правителю (заморину), после чего отправился в Чалиям, принадлежавший христианам. Там он объявил себя христианином, был заново крещен, получив то же имя, что и раньше, а командир близлежащего форта Каннанор (некто Руй де Мело) стал его крестным отцом и дал ему свою фамилию. После этого Мастафар, или Жуан отплыл в Кочин (Кочи)[45], затем в Гоа и болтался по индийским портам, пока в конце концов не оказался на борту корабля, отправлявшегося в Португалию. Мы знаем обо всем этом, потому что в какой-то момент в Индии его снова потянуло к исламу, и через несколько лет после описанных в письме Камоэнса событий, когда он и еще несколько человек неудачно попытались посреди ночи бежать в Северную Африку и переметнуться к маврам, им заинтересовалась инквизиция. Инквизиторы оставили подробный отчет об этом человеке, которого они называли генуэзцем по происхождению, но турком по национальности. Похоже, что он сошелся в Моурарии с другими крещеными мусульманами, и один из них взялся показать остальным какие-то фрагменты из Корана и занялся обратным обращением. К сожалению, никто из них особо не понимал, в чем заключаются практики ислама – разве что эти люди дистанцировались от города, который и так держал их на расстоянии вытянутой руки. На своих собраниях они совершали причудливый гибридный ритуал: каждый по очереди получал от вожака кусок хлеба, а после произносил бисмиллю[46], давая понять, что этот обряд – не христианская месса, а предназначен для другого бога. Возможно, компаньоном Камоэнса был не этот «человек мира» (неясно, зачем Камоэнсу называть этого Жуана де Мело «философом» при таких его религиозных представлениях), но суть в том, что мир низов был столь же глобальным и разнообразным, как и рыночные товары в лиссабонском порту[47].

Какой бы разношерстной и толерантной ни была компания в Вавилонской башне, значительная часть португальской культуры по-прежнему ориентировалась на ненависть к мусульманам. Те самые бездельники, которые затевали драки на улицах Лиссабона, по традиции отправлялись сражаться с мусульманами на севере Африки, как это сделал сам Камоэнс, когда ему было немного за двадцать. Сеута стала местом для сосредоточения войск при мусульманском вторжении в Иберию в 711 году, а через несколько веков – первым плацдармом португальцев по другую сторону Гибралтарского пролива. Во времена службы Камоэнса гарнизон Сеуты считался последней линией обороны при возможном новом нападении мусульман, хотя к тому моменту португальцы контролировали также значительные участки побережья в Западном Магрибе. После полутора веков португальского присутствия жизнь в Магрибе превратилась в рутинные атаки и контратаки в стычках с местными владетелями, дававшие возможность проявить себя тем, кто не обладал состоянием. Однако вскоре Камоэнс осознал, что вблизи гораздо сложнее разглядеть в этом процессе битву сил света и тьмы, требуемую для подобного героизма. На деле вооруженные экспедиции португальцев часто оказывались простыми набегами за скотом – даже если солдаты при этом иногда погибали, нанося вред своим врагам, подобно градинам, которые тают после того, как уничтожат урожай. Усилия португальцев теперь направлялись не столько на защиту родины от угрожающего вторжения, сколько на обеспечение безопасности морских портов на Атлантике, служивших перевалочными пунктами для торговли с Западной Африкой. В начале века у них еще имелся явный враг – Ваттасиды из Феса, однако позже эта династия сама столкнулась с неприятием у мусульман – отчасти потому, что ее правители считались космополитами и деградантами: это олицетворял султан Мухаммед аль-Буртукали (то есть Португалец), который провел семь лет в заложниках в Португалии и владел языком. Их соперников Саадитов, возглавлявших группу кланов из горных и пустынных районов Южного Марокко, вдохновляли суфийские мистики и марабуты (святые), которые осуждали отсутствие чистоты веры на севере, чрезмерную зависимость от того, что, на их взгляд, не допускали основы ислама – роскошные молитвенные коврики и чётки, а также религиозную жизнь, характеризующуюся дикими периодами самоотречения и экстатических излишеств. Они считали, что из-за подобных нововведений Ваттасиды не годятся для противостояния португальским захватчикам – позже мы увидим, что некоторые европейцы того времени ровно так же полагали, что мировой рынок предметов роскоши подрывает способность христианских государств сопротивляться натиску ислама. Таким образом, португальцы столкнулись в Марокко как минимум с двумя разными мусульманскими врагами; вдобавок бо́льшую часть земель, на которые они претендовали за пределами портовых городов, фактически контролировали так называемые Mouros de Paz, «мирные мавры», которые признавали португальский суверенитет, но в повседневной жизни оставались в основном сами себе хозяевами[48].

От пребывания Камоэнса в Сеуте, да и от всей его жизни до ареста и заключения в тюрьму в 1552 году, остались лишь расплывчатые и неопределенные следы – письмо, написанное, как считается, в то время, стихи, которые в завуалированной форме могут относиться к событиям его юности, но затуманены позднейшим мифотворчеством. Неизвестно даже точно, где он родился – возможно, в Лиссабоне или его окрестностях, – хотя, похоже, часть молодости он провел в университетском городе Коимбра. В тот период город переживал бурное время. До недавнего времени он был центром связей Португалии с европейской интеллектуальной жизнью, теперь же против него работало рвение иезуитов: португальское отделение общества основал в начале 1540-х годов один из первых сподвижников Игнатия Лойолы Симан Родригеш. Иностранных профессоров, приехавших со всей Европы, бросили в тюрьму, заподозрив их космополитическое и упадническое учение в распространении ереси. Этот процесс достиг своего апогея летом 1545 года, когда Симан Родригеш спровоцировал иезуитских послушников на неистовства: они носились ночью по городским улицам, звоня в колокола и крича в темноте об аде, который ожидает тех, кто совершает смертный грех. Послушники намеренно одевались в лохмотья и терпели унижения от сотоварищей, что служило доказательством их дистанцирования от этого падшего и развращенного мира. Один из них даже принес на лекцию в университет человеческий череп, несмотря на отвращение, которое тот вызывал, и оставил его на столе на целых два часа – как напоминание о неизбежной смерти[49].

Эти нездоровые выходки иезуитов, все чаще отправлявших талантливых новобранцев в чужие страны для распространения веры, не привлекли Камоэнса. Вместо этого он пошел по тому же пути, что и многие молодые люди, которые боролись за попадание в элиту, используя скудные возможности и ресурсы, имевшиеся под рукой. Высказывалось даже предположение (хотя и без особых доказательств), что он мог некоторое время работать под началом Дамиана в Торре-ду-Томбу: это хотя бы объяснило пересечения его текстов с трудами Дамиана. Мы знаем только, что Камоэнс попал в орбиту нескольких знатных семейств, которым посвятил множество строк. Взаимоотношения между ними остаются неясными, отчасти потому, что в моде того времени были придворные стихи, выглядевшие мучительными стенаниями отвергнутого любовника – даже если на самом деле поэт хотел продемонстрировать свое красноречие в надежде получить работу или, по крайней мере, средства, которые помогут ему какое-то время продержаться. Не добившись здесь успеха, Камоэнс сменил перо на меч и отправился служить в Северную Африку, но и это не принесло ему удачи. По сути, пребывание в Сеуте только ухудшило ситуацию, сделав ее безнадежной: правый глаз, отсутствующий на всех сохранившихся изображениях, вероятно, был потерян именно там, хотя и при неясных обстоятельствах.

Загрузка...