В сыскном подполе разговор с князем Василием Шуйским вышел короткий. Князь под пол только заглянул – завидел три ненастные свечи, обмирающие от сырой тьмы, столбы – равномощные тени, кем-то отброшенные из-под земли, несложную ременную петлю под перекладиной и в черной смрадной луже затвердевшее бревно противовеса. Уперся Шуйский из последней мужской, оттого зверской силы, скованными ногами в косяки узких дверей и на пытку не пошел. Заголосил благим блеянием – мол, повинюсь во всем правдиво и пространно. И здесь же, враз, сев на приступке крутой лесенки, на все вопросы сыскной сказки дал утвердительный ответ: все так и еще как! – умышлял, витийствовал, озоровал, каверзовал, склонял, ярился, привлекался…
Пока ярыжка успевал подсовывать под перо в твердой щепоти Шуйского то навесную чернильницу, то наветные листки, Басманов и Корела вышли подышать во двор.
У полинявшей задней стены здания Казанского приказа отцветал большой черемуховый куст. Корела и Басманов подошли к нему и опустили лица глубоко в подсохшие, но еще остро-ясные грозди.
Младшие братья Василия Шуйского поначалу отнеслись легче к допросу и пытке. И только когда прямые руки каждого, восходя сзади над головой, уркнули из плечевых суставов, а ноги как раз отнялись от земли и нежная старая кожа от паха до кадыка напряглась – одним непрочным, взрезаемым костями по морщинам-швам мешком… – явили братья всю свою крамолу. По очереди, взвешенные князь от князя независимо на дыбе, определили они татя-подстрекателя: брат Митяй показал на Степана, а Степан – на брата Митрия.
Тюремный лекарь сразу же вдевал приспущенным вниз заговорщикам по месту правые руки, и тати, зажав бесноватыми пальцами перышко, отмечались каждый под своим доказом.
– Так што, один братишка надурил? А сам-то что ж отстал? А ваш старшой где был, ошкуйник? – снимал допрос Басманов с уравновешенных заново под перекладиной грузиком хомута на бревне, резаных кнутом князей.
– Што тут сделаешь, раз на мне нету вины? – хрипели одинаково князья запавшею гортанью. – Ну… еще есть на одном вся измена доподлинно – вроде смущал нас пьяных… тот… ну, смоленский воевода, боярин с одна тысяча пяти сот восьми десятков четвертого лета от Христова Рождества… ну старший князь Шуйский.
Подписались кое-как и под строкой, винящей старшего в попытке воровства престола.
Чтобы им лишний раз не приделывать руки, Басманов посоветовал:
– Расписывайтесь заодно и в собственной татьбе. Будто кривить не надоело?
– Припишите еще – Петр Тургенев, голова в дворянских сотнях, всюду состоял. А чтобы я – смиренник государев, это вряд ли… – сказал средний брат, отдуваясь – лежа на земле между столбов.
Басманов ощерился жестко – измышлял для Шуйских точный ложный страх, весь перекосившись душой.
– Да ежли вы сейчас же, демоны, не повинитесь, – вырычал он наконец, – мы ж ваших жен на нашу дыбу – раскорякой к палачу!
– Воля твоя, Петр Федорович, гложь старух, – кое-как – вдвоем, но гордо молвили ответчики, – а из нас больше звука не вынешь… Это что же – хошь, чтобы древние князья своей рукой – и не кому-то, а себе же бошки сняли? Никогда не может быть! И все это, чтоб ты свою породишку худую выпятил, да?! – спросили теперь уже Шуйские: спрашивал старший брат, а меньший презрительно сплюнул – знатной кровью с высоты.
За спиной у Басманова грохнула дверь – Петр Федорович оглянулся, но уже завизжали снаружи ступеньки – Корела выходил на волю. Вскоре следом за товарищем поднялся и Басманов: казак стоял невдалеке, лицом к стене служб – в черемховом кусте.
Вдоль всей широкой приказной стены пушился сквозь крапиву одуванчик – и надо бы свистнуть кого-нибудь выкосить сор, да всегда недосуг: труждаешься во славу государя либо так вот отдыхаешь от глухих трудов, оплыв душой. И то сказать – в иные времена кто-нибудь этот сам бы, поди, каждый закуток Кремля и прополол бы, и вымел. А нынче ему тоже не до травяных малых хлопот – может, бревна катает или в землю уходит с лопатой вблизи москворецких бойниц. Туда из служебных подклетей уйма люду согнана – на закладку молодому государю нового дворца – ясно, в старых борькиных храминах Дмитрию зазорно. Старый же чертог Ивана Грозного, где временно остановился государь, и ветх, и ставился без должного капризного внимания царя Ивана, все прятавшегося, спасаясь от бояр, в какой-то подмосковной слободе.
Басманов подошел было к помощнику, но остановился в нескольких локтях – не касаясь светлого лица черемухи. Будто чья-то непонимаемая сила слабо, но действительно заграждала ему путь: точно воевода накопил и вынес из подвала сердцем и лицом столько клокочущей звериной доблести и страха, что – коснись он сейчас раскаленным и тупым сапогом своего носа до прохладного цветения куста, иссушит, испечет до срока этот легкий божий цвет. Пусть уж так, на расстоянии от воеводы, цвет еще подержится, сплоченный из отдельно-, купно-, приоткрыто-улыбающихся личиков в сплошные кисти счастья.
«Нельзя, – Петр Федорович тиранул тылом запястья платье против сердца. – Мне нельзя так… Надо было вести до конца, безотдышно, внизу начатое».
– Любопытная пытошная арихметика, – звучно щелкнул воевода ногтем правой руки по скрученным харатьям за обшлагом левой. – На сегодня из трех привлеченных князей обличены ими же, взятыми вместе: одной подписью вина Степана, одной же – Митрия, а вот под каверзой Василия расчеркнулись сразу три руки.
Корела, вздрогнув в кусте, посмотрел на Басманова, как на изрезаемое без жалости подпругами брюхо коня.
– Оно и понятно, – не глядел на казака Басманов, – по первородству-то Василий метит гузном на престол… Вот только плохо, странно, что мои сокола, третий день на его усадьбе ковыряючись, улики путной не нашли… Заподозрительно даже. Надоть самим хоть дотти, что ли, туда – глянуть, что да как?..
Атаман вышел совсем из куста, кинул руки по швам.
– Петр Федорович, я не могу сегодня…
– Что так? А по боярским хмельным погребкам пройтись-то хотел? – улыбнулся Басманов, почуяв недоброе.
– Значит, перехотел, – резко положил донец вдруг руки за кушак. – Дуришь, Петр Федорович, это же грабеж.
– Ой, – заморгал сразу Басманов, – кто ж это мне здесь попреки строит? Дай спрошут-ка, ты станичник, для чего в степу турские караваны поджидал? К сараям Кафы струги вел – зачем? Саблями торговать аль лошадьми меняться?
Корела побледнел и поднял на Басманова похолодавшие глаза.
– Мы своим гулянием Русь лучше сохраняли всякой вашей крепости стоялой.
– Правильно, – приосадил сам себя воевода. – И не грабеж то, а – война и к ней законная пожива. У нас – то же. И даже у нас еще хуже: обороняем самого царя! Еще не поймешь простоты этой толком, а сразу клейма жечь – разбой, грабеж!
– Наверное, ты прав, Петр Федорович, – будто смирился донец. – Нет, не разбой такая простота, а хуже воровства.
Помолчали. Выходило так: чем честней старается Басманов стать на место казака, тем внезапнее с этого места соскальзывает и оказывается в каком-то незнакомом месте.
– На допросах меня боле нет, – уведомил Корела. – Сам на твоем станке за государя разодраться – всегда радый, но про эдакую муку я не знал…
Андрей, согнув кунчук под рукояткой, зачем-то обернул вокруг руки, повернулся и пошел вдоль здания приказов – невольно перешагивая одуванчики.
Зашагнув за угол и перестав теменем чувствовать грустную усию Басманова, казак вдруг воротился к спору. Провел рифленым сгибом плети по своей, в круг стриженной, но подобно шапке одуванчика – молодцевато-слабой и припухшей одиноко голове…
Там, в ближайшей дали, южной глубине – поездов парчовых остановлено, сожжено персицких каравелл, облеплено казачьими барками – на щепки разъято – султановых шняв… А роз сладких на побережьях трепещет и откупается от Дона золотом…
Но там люди хватают свой куш еще в пылу сшибки, радуясь на сильного и в смерти, и в лукавом бегстве неприятеля. Там за коней, оружие, арах и рухлядь казак сам, не привередничая, подъезжает каждый раз под тесаки и пули – рядом за то же барахло свободно гибнут лучшие товарищи, а на обратном, медленном от веса дувана пути, уже укрепленный отряд татарвы настигает станичников по теплому следу.
В награду, в случае удачного исхода, казаку и коню его перепадет лишь самое необходимое. Главная добыча – в обиход Донского войска и идет вся на закупку по Руси того-сего: винца, овса, хлеба, дроба, огневого зелья – всего, что сложно ухватить южнее, да на гостинцы Москве в оправдание своего приволья.
Вся эта купность лихих обстоятельств (хотя вряд ли каким казаком или московским дьяком взято это в толк) как бы за казаком закрепляла – прямой травной буквой степного закона – кровное рыцарское право на все опасное добро по окоему Востока, дерзко облагораживала и возвышала разбой.
На диких сакмах часто казакам встречались белые, выскобленные всеми силами степей кости с оловянными крестиками подле шейных позвонков: ордынцы ослабшего русского не довели-таки в вечное рабство. Так донцы убеждались в правоте и надобе своей гуленой службы. Оловянные крестики вернее всякого соборного обряда благословляли вольницу – обнадеживали насчет смертного пути.
У ворот двора князя Василия Шуйского чиновник Петр Басманов спешился и поручил слуге коня.
Не для почтения к вельможному преступнику вступил он на подворье его пеш – с оскомины к праздным переполохам. Да из азарту – живого во всяком, чуть осмысленном начальстве: крадучись бесшумно, заставать все на местах, как оно есть – в тихий расплох.
Басманов пошел от ворот к терему чистой, полого возрастающей тропой, составленной из аспидного камня в елочку. К этой главной дороге двора отовсюду сбегались, почти не оставляя между собой чистой травы, замощенные досками и земляные, тропки важностью поуже. По ним и мимо, поперек, вдоль и поперек тропы Басманова – знай похаживали холопского звания люди: кто – баба с корзиной сырого белья и пустым ведром, кто – мужик с полными вилами, кто – малявочка с удочкой.