Свет разламывал комнату на три части, так бодрые собутыльники кромсают плавленый сырок. На скамейке за магазином, в скверике, на пустой детской площадке – в середине 90-х, не позже и не раньше.
Она просыпалась. С трудом выбиралась из мягкой трясины сна – типичные сочетания слов навязывались романами-фэнтези, такие романы хорошо покупались. Ее принимал острый электрический свет, хватал больно, как акушерка, и память о чужом прикосновении осталась – а младенцы забывают, разве, нет? Пробуждение оказалось нерадостным. Незнакомые ощущения, пока еще неотчетливые и явственный привкус вины – не вчерашней похмельной, а давней, накопившейся. Она попыталась оседлать привычную волну неги (еще один спасительный, нет – спасающий штамп), что возникала при простом движении руки от ключиц к животу и лишь тогда обнаружила, что именно встревожило в нынешнем пробуждении: рука не подчинилась. Приподнять голову тоже не удалось. Тело ей больше не принадлежало – очередной штамп, заклинило ее, что ли? Но это жизнь, еще жизнь. Или – нет? Стремительный нарастающий испуг не пускал обратно в уютную нишу меж сном и бодрствованием, не позволял еще немного побыть собой прежней, нянча тепло, скользнувшее по телу. Она проснулась к утрате.
Резкий свет незащищенных плафонами лампочек старенькой трехрожковой люстры заливал комнату. Схваченный голодными стенами воздух пропитался запахом табака и пролитого пива, она этого не чувствовала, но предполагала. По счастью, слух, как и зрение, остались при ней, даже сделались острее. Скудная тишина выстраивалась из звуков редких капель, отрывающихся от крана на кухне и звонко бьющих в тарелку, забытую в мойке вчера вечером, и прерываемого всхлипами похрапывания, доносящегося от стола в центре комнаты. За столом двое мужчин склонили головы на скрещенные руки. Почти одинаково выглядели их измятые брюки, тяжелые ботинки с разводами соли, опущенные плечи, вытянутые шеи и беззащитные затылки: покрытый темными спутавшимися волосами и коротко стриженый светло-русый. Но руки и голова одного покоились рядом с желтыми подсыхающими лужицами пива, а голова другого – в темном страшном пятне. Она уже поняла, что это за пятно, пусть оно было бурым, а не красным: кровь сворачивается быстро и меняет цвет, известно из детективов. Теперь она знала по опыту.
Сверху границы пятна выглядели отчетливо выпуклыми и казались реальней, чем навалившиеся на стол фигуры. Она еще не привыкла к подобному ракурсу: обзор сверху пугал точно так же, как внутренний холод. Раньше оттуда – от солнечного сплетения – шло тепло. Взгляд проваливался в углы между стенами, скучая и томясь, скользил по обоям, как по льду. Но за окном с тяжелыми, старомодными шторами открылся коридор, тот самый тоннель с непременным светом в конце, который всем предстоит пройти. Его и видят-то отчасти потому, что не могут обмануть собственное ожидание.
По сторонам уводящего к свету коридора расположились странные, смутно знакомые персонажи: невзрачные старушки с быстрыми молодыми глазами, пятеро мужчин в старинной одежде и веревкой в руке, изможденный, похожий на ожившего мертвеца, крестьянин, пастух и землепашец, сошедшие со страниц учебника истории Древнего мира. Фигуры множились, повторяя себя как матрешки, уменьшаясь в размерах по мере удаления: большой, под потолок, пастух у входа, точно такой же, но в рост человека, через пятнадцать фигур, маленький пастух, следом совсем крошечный, не более божьей коровки. Далее она не различала даже новым острым зрением. Поняла, что они ждут ее, но не знала зачем: помочь, или воспрепятствовать. Обращенные к ней взгляды, спокойные и равнодушные, не давали ответа.
Она предположила, что сейчас получит приказ или увидит знак, но ничего не происходило. Так же недвижимы оставались фигуры. Смотрели на нее, не поймешь, судьи или защитники. Привыкнув немного к неожиданному своему положению и приглядевшись, она различила движение в глубине коридора. Словно бы открылся огромный растревоженный улей, но в отличие от снующих взад-вперед пчел, еле различимые тени прибывали и прибывали, ни одна не двигалась в обратном направлении. И в тот же миг пелена спала, или она освоилась с новым зрением: открылось множество коридоров, одни были явно чужими, в других она видела себя, то есть свое тело, в разных ситуациях и в разном возрасте. Расплывчатое чувство вины отлилось определенностью: поняла, чем грешна. Оставалось удивляться, почему не понимала раньше, и время, даже так прихотливо разбросанное по коридорам, не помогло.
Зато нелинейность времени со всей очевидностью подсказывала решение, давала долгожданный знак. Если так просто проникнуть туда, в любое прошедшее время и место, стоит лишь отправиться нужным коридором, значит, еще можно что-то изменить, значит, ничего окончательного не существует. А главный коридор, тот, первый, ведущий к свету и «улью», никуда не уйдет. То есть она… Она никуда… Никогда не сможет выйти из него. Даже если изменит то, что хочет… Рассуждения пагубны, когда требуется действие, вот это как раз она хорошо помнила. Если удастся помочь оставшимся снаружи, облегчить груз их надуманной вины – уже удача. Все равно, убийство на ней, это ее бремя, грех, и тут ничего не изменишь.
Успела удивиться: сейчас ей, наблюдающей издали или сверху, панорама жизни казалась подобной картине Брейгеля. Охотники шли по снегу со скудной добычей, их сопровождали собаки, рядом и внизу суетился деревенский люд, но все они внутри одного полотна существовали порознь. Людям на катке не было дела до пожара за церковью, семья слева (тоже с огнем, но ручным, домашним) орудовала удивительно несогласованно, три охотника брели из темноты к свету и вниз, но казалось, каждый не догадывается, что рядом товарищ; собаки с подведенными животами бежали, пристально глядя в землю, а не на хозяев или добычу. Сверху, совсем уже независимо, обосновались птицы. И даже горы торчали своими вершками в разные стороны.
Наблюдающая посмотрела на сторожей коридора: старушек, пастухов и прочих, не увидела одобрения в их глазах, да и не ждала его. Но не увидела и осуждения. Она знала, что времени достаточно, больше месяца: месяц и декада. За сорок дней можно успеть. Быстро нашла нужный коридор и отправилась туда, где…
Книжный развал на углу проспекта Космонавтов и улицы Типанова не считался бойким местом. Улица Типанова, хоть и называлась улицей, была шире проспекта и служила оживленной трассой, соединяющей два района Петербурга: Московский и Фрунзенский. Легковушки проносились мимо книжного лотка, не задерживались. Маршрутки и автобусы выгружали пассажиров на остановке, но редкий интересовался книгами настолько, чтобы вернуться и перейти проспект. На «Космонавтах» движение замедлялось, появлялись пешеходы и собаки, чуть дальше от перекрестка вырастали две аллеи, засаженные дубами, каштанами и разномастными кустами, одинаково голыми зимой. Спальный район поставлял немногочисленных покупателей, вернее покупательниц: домохозяек, рано заканчивающих работу учительниц трех близлежащих школ, бесконечно свободных студенток, молодых мамочек с детьми в колясочках и без, бодрых пенсионерок, продавщиц из соседнего хозяйственного магазина. Дамочки разглядывали книги на развале, иные вступали в разговор, но покупали мало, без охоты. Это место себя не окупало, как и предыдущее, стало быть, предстоял очередной переезд.
Валера злился на незадавшуюся торговлю, на промозглую погоду, на глупых теток, которым ничего не нужно, а больше всего – на худой ботинок: нога промокла и замерзла. Чего ради послушался матери и не обул новые сапоги? Ноги у Валеры, как у кавалериста, выгнутые, недлинные, а зад вислый, что сразу заметно, какие штаны ни надень. Из-за этих особенностей сложения Валера кажется маленьким. Неправда, метр шестьдесят семь – не так чтобы очень мало, и не сутулится, и обувь предпочитает на толстой подошве, а поди ж ты, докажи женщинам обратное, если они в первую очередь замечают зад и кривые ноги, а потом только Валеру. Вернувшись к мирной жизни после службы в армии, он отпустил усы и бакенбарды, пышные, пшеничные; волосы отпустил, но голова стала казаться больше, туловище – меньше, а ноги как были, так и остались кривыми, никакими бакенбардами не занавесишь. Женившись, Валера сбрил волосяные приборы и стал жить, как есть.
С женой, как и с Аликом, учились в одном классе, хотя до возвращения из армии Валера за все годы обучения с ней и десятком фраз не перебросился. Демобилизовался, пришел в себя и отправился проведать Алика, соседа и одноклассника. А прежде чем придти в себя, чтобы особенно не раздумывать, сжег на пустыре за домом, на скудном просторе, загаженном собаками, наивные тетради со стихами, написанными до службы. Нелепая романтическая акция, но вчерашний солдатик часто представлял себе на службе, как выйдет вечером на пустырь, как разожжет костерок, и тот прогорит за пятнадцать минут, не больше. Истинную цену этим тетрадям он узнал в поезде, когда их, вчерашних и позавчерашних школьников, еще только везли к месту службы. Акцию выжигания романтизма малость подпортила местная юродивая, нестарая, довольно опрятно, но как-то подчеркнуто по-деревенски одетая. Сейчас посмеялся бы или посетовал на паленую водку: напоили бродяжку! Тогда же испугался, чуть не поверил – юродивая с одутловатым лицом запрыгала вокруг огня, приговаривая: «Кто жжет, тот умрет, пусть умрет на деле, не в своей постеле!» Тень сумасшедшей бабы металась так, что оторвалась от хозяйки и кинулась на Валеру, как птица. Он пришел в себя, когда стемнело. Действительно, водка оказалась паленая, а была ли юродивая на самом деле – кто знает.
В один из дней, как и во многие другие, которые одноклассник не считал, зато считал Валера, у Алика сидела жена, то есть будущая Валерина жена. Они пили кофе и наверняка целовались, Алик с Валериной женой, но Валера пришел и помешал. Пришел, как положено, с бутылкой «сухаря». Кофе отставили за неактуальностью. После, скинувшись, – Валера предложил – сбегали за чем покрепче.
Позавчерашние одноклассники так и остались мальчиком и девочкой, только теперь вместо задач по алгебре или рефератов по истории обменивались конспектами лекций. Они знать не знали того простого, порой примитивного до ужаса, что знал Валера, и он отчаянно им завидовал. Хотелось как можно быстрей приняться жить такой же, как у них, нормальной невзрослой жизнью, ходить на лекции и в кафе, покупать стильные джинсы и сигареты, спать с девчонкой, пусть хоть с этой вот, будущей женой, да и жениться на ней поскорее, родить ребенка – а жизнь сама пойдет. Жена, ребенок – это нормально, по-домашнему, и в то же время распланировано, вводит в рамки, без которых пропадешь, без которых потеряешь смысл, начнешь бояться… Ведь как выяснилось, после того как выспался, отъелся, обнаружил, что институт (во всяком случае, в этом году) не светит, – совершенно не знаешь, что с собой делать. У Алика избыток жизненных благ: обеспеченные мама с папой, учеба в престижном институте, своя комната с отличным «музыкальным центром» да много еще чего. Но свою будущую жену Валера увел у Алика в тот же день не для того, чтобы восстановить справедливость, а потому, что очень хотелось «увести» какую-нибудь девчонку, и вообще хотелось.
Ветер, смеркается. Мятежные зимние тени напоминают об анекдоте с юродивой, разлетались, проклятые. Когда приехали хозяин (вот неожиданность) с Тиграном, чтобы забрать книги, железные стойки, на которых крепился лоток, и выручку – «А, черт, и это – деньги?» – Валера задубел не хуже деревьев на проспекте. Носок в дырявом ботинке не иначе, как заледенел и тихо позванивал, отдаваясь в позвоночном столбе, в его пояснично-крестцовом отделе. Тигран, как обычно, предложил водки и, как обычно, не дожидаясь ответа, отхлебнул из горлышка «маленькой»: привык, что Валера отказывается. Чуть-чуть отхлебнул, только чтобы согреться, хотя что ему, в машине тепло, померзнет немного, пока стойки разбирает – и опять в машину до следующего лотка. А Валере пилить через весь город, мужики не подвезут, им в другую сторону.
– Дай глоток, Тигран, изнутри растереться!
Глоток получился убедительный, и Тигран заметил:
– А говорил, что водка – не твой напиток, видишь, как хорошо пошло!
Хозяин высунулся из «газели», вылезти не захотел, предоставил им самим укладывать стойки и книги:
– Мужики, долго вы там? Давайте, поскорее, – и забормотал что-то уж совсем непонятное.
Хозяин Боря мужик незлой, продавцов своих без нужды не напрягает и выручит всегда, если что, но за внешней фамильярностью – дистанции огромного размера, ни разу Валера у хозяина в гостях не бывал, если выпивали вместе, то все в той же машине. Боря умеет каждому ненавязчиво указать его место. Тоже верно, как иначе с нашими людьми, дай слабину – на голову сядут, Валера понимает, и Тигран понимает. А что никогда не предложат довезти – не по дороге, сам быстрее доберешься, а им еще несколько «точек» закрыть надо. Обычно Юрасик с Тиграном закрывает, но и Боря не брезгует, по обстоятельствам.
– Тигран, дай еще глоток, все равно сегодня пить иду, у друга праздник. После сочтемся. – Валера торопливо допил остатки «малька».
– Ну и логика, – Тигран ухмыльнулся. – Если пить идешь, то сейчас что – разминаешься?
– Вроде того. Правило такое, если перед застольем немного принять, потом лучше пойдет и «зацепит» меньше. – Валера вытащил пачку «Примы» с фильтром, размял сигарету, пальцы согрелись от выпитого, гнулись легко и охотно.
– Привет другу, если хорошенький, – Тигран заржал, – и семью не забывай!
Семья у Валеры – не поймешь, есть или нет. Живет с матерью, с женой разошлись давным-давно, не оформляя развода. Жена порывалась на алименты подать, потом поняла, что лучше с ним по-хорошему, какие с Валеры алименты. Официально фиг что получишь, официально он нигде не работает, но, если по-хорошему, в долгу не останется. Отстегивает жене на ребенка, пусть не ежемесячно, но не обижает. Жена иногда появляется, ночевать остается, девчонка-то, дочка в смысле, совсем взрослая, ну, почти совсем. Да и жена не сирота, бабушка и дедушка в полном наборе. Они с самого начала настроились против будущего зятя, вот и получили. А кто знает, если бы разменяли свою недвижимую площадь, квартирка-то четырехкомнатная, позволяет, может, и сложилось бы, так нет тебе!
Валерина мать с невесткой поругалась на третий день после свадьбы, но мать-то – хозяйка в своем доме, жена должна была уступить. Валера не вмешивался, пусть женщины сами разбираются. Когда жена принималась жаловаться, тыкаясь в плечо заплаканным лицом, поражался ее капризам, но не воспитывал, а находил в себе силы сказать что-нибудь утешительное. Оказалось, мало говорил. Жена и это припомнила, когда уходила. А уходила так часто, что, можно сказать, жила по дороге. Между уходами-приходами родила девчонку, тут уж совсем к родителям перебралась, дескать, там с ребенком удобнее, есть кому помочь. Его мать без бабушек-дедушек обошлась, без чужой помощи. Даже без мужа. А эта, избалованная, видишь ли, не может. Да ради Бога, но зачем в таком случае рожать-то было? Валера, разумеется, к родственничкам ни ногой. Жене сказал:
– Будут трудности, в том числе в сексуальном плане, не стесняйся, помогу.
По первости жена кобенилась, характер выдерживала, сейчас ничего, привыкла. Было дело, пыталась выяснять, как Валера проводит время без нее, но он пресек поползновения – нечего, не живешь с мужем, стало быть, не суйся. Со временем оказалось, что нынешнее положение удобно всем. Если мать начинает возникать и проявлять недовольство (её, практически ветерана труда, не устраивает-де образ жизни сына), можно напомнить, что семью разбила; если жена, еще проще, стоит сказать: «Приходи и живи», – сразу шелковая делается, знает, что дольше двух дней не продержится. А на расстоянии все друг к другу относятся трепетно, раз в месяц у Валеры официальный родительский день, чаще не надо. Одно плохо, случается, скучает по жене, не только физически. По дочке пока не скучает, и на том спасибо.
Старый приятель (уже не сосед – переехал) Алик никогда не спрашивает о «семье», стесняется. Алик – слабак от рождения и в школе таким был. А когда с работы поперли с сокращением штатов, и он полгода без денег просидел, вовсе скис. Таким травоядным в наше время тяжело. Насчет Алика Валера все понял, когда свою будущую жену у него увел, себя-то он в подобной ситуации не представлял, самое меньшее – морду бы набил, но это меньшее. Алик продолжал общаться, даже заискивать как-то стал. И раньше в школе Валера слегка брезговал приятелем, а теперь откровенно его запрезирал, но с другой стороны, иных друзей не нажил, а с Аликом чувствуешь себя полнокровным, учишь его, балбеса, жизни, и время быстрее бежит.
После полугода мытарств Алик наладился халтурить на свадьбах и прочих празднествах на пару с Володей, Валера не заметил, откуда тот появился у Алика. Володя, как тамада, гонит народу всякую пургу, развлекает, Алик музычку заводит, с детства ею увлекался, вечно торчал в школьном радиоузле. Пытался к своему джазу приохотить, да не пошла Валере интеллигентская музыка.
Сегодня в кафе, где обычно Алик с Володей работают, кто-то из обслуги юбилей справляет, вечерушка для своих. После закрытия наверняка к Володьке завалятся: рядом живет, там продолжат. Валера собирался встретиться со своей нынешней пассией у станции метро и успеть хотя бы к середине банкета, но подруга подвела, не явилась. Валера прождал полчаса, еще сильнее замерз, хотя казалось, что больше некуда. Ладно, разберется с подругой, мало той не покажется. Обидно однако: Алик наверняка будет с Викой, кто бы мог подумать, что у примерного семьянина Алика появится любовница.
Пока Валера ехал в метро, с трудом перенося бесцветный потусторонний свет, давку в вагоне, начавшуюся со станции «Электросила», голодное бурчание в животе, нашествие пенсионеров с тележками на «Сенной», не ленившихся ехать через весь город в час пик, чтобы сэкономить пару рублей при покупке вонючего маргарина или банки «тушенки» с соевыми добавками, он накалился до предела и чуть не пропустил остановку, ту самую «Сенную». Пришлось продираться сквозь тележки с пенсионерами, уже ломанувшимися в вагон. Эскалатор втянул Валеру и вытолкнул на мороз, метро напоследок жарко плюнуло в спину сдавленным воздухом.
За полчаса северная ночь успела развалиться на крышах домов и ларьков, беспорядочно обступивших Сенную, но темная площадь продолжала суетиться точно так же, как суетилась последние два с лишком века – с краткими перерывами на реконструкцию.
Гений местности, поселившись однажды, не уйдет никогда. Его не выкурить новыми постройками, не напугать новыми эпохами. Если гений Сенной площади решил, что ему годится торговля «с земли» – с телег ли, с рук, – если приветил воров, нищих и слепых чистильщиков обуви со дня основания, реконструкция ему нипочем. Пусть телеги и возы заменят хлипкие ларьки. Их тоже уберут, поставят что-то иное, неизменно временное. Пусть меняется домината площади: от скромной деревянной церкви Сретения Господня до огромного и воздушного пятиглавого «Спаса-на-Сенной», выстроенного на деньги купца-миллионщика Саввы Яковлева и взорванного уже в самое что ни на есть советское время, в разгар «оттепели», в 1961 году ради станции метро. Невеликая станция метро с дурным нравом (ее козырек рухнет и задавит людей, но это позже) не сгодится в диктаторы, и доминантой на долгие года станет грандиозный долгострой – сооружение нового вестибюля метро. Что доминанта! Что краны и экскаваторы долгостроя! Они не изменят характера места. Место – на земле, а не ввысь. Место помнит холерный бунт, помнит, как «там били женщину кнутом», и одобряет – так, так. Рушится храм, залежи голубиного помета с колокольни растаскивают на продажу садоводам, рушится козырек станции метро – кровожадный гений, вспоенный на худосочных ужасах соседки, Вяземской лавры, на ночлежках, на «достоевщине», – одобряет. Все временно, кроме характера площади.
Валера отметил, что книжные лотки еще работают, наверняка у здешних мужиков оборот приличный, не то, что на улице Типанова; подходить к лоткам не стал, обошел здание бывшего автовокзала и чуть ли не бегом направился к цели, представляя, как Алик пьет дорогую водку, закусывая селедочкой, и поглаживает Викусю по коленке.
В небольшой зал на восемь столиков Валера влетел гудящий гневом, как рассерженный длиннозадый шершень. Общее веселье разворачивалось согласно выпитому, в культурной программе народ больше не нуждался, развлекал себя сам и требовал у Алика заводить побольше «медляков». Алик с Викой и Володей сидели за крайним столиком, рядом микшерный пульт, усилитель, один из динамиков и прочая переносная аппаратура, называемая Аликом «выездной сессией». Опустить руку, засунуть очередной диск – и вся работа.
Алик занимался тем, что излечивал – на время – эмоциональную немоту своих пациентов, традиционно именуемых клиентами или заказчиками. На время, пока работала «выездная сессия», пациенты обретали второй язык, не тот, на котором просили соседа по столу передать вон ту красную рыбку или поощряли развеселые кудряшки «барышни», сидящей напротив, а другой, сакральный, помогающий выражать то, что они чувствуют в данный момент.
Немудрящие слова под доходчивую музыку имели чудодейственное, более высокое, чем может показаться на первый взгляд, значение для разгоряченных или расслабленных алкоголем мозгов, слишком занятых решением утомительных проблем в обычное время. Под звяканье казенных бокалов, под бряцанье вилок и непривычных ножей, под шарканье выходных ботинок пятидесятилетний, измученный бытом и претензиями жены, инженер загибающегося проектного института осмысливал рефрен: «Не сыпь мне соль на рану». Он вздрагивал от озарения. Он стремглав понимал: жизнь прошла не зря! Вспоминал, что была, была настоящая любовь! С той самой соседкой, что сейчас сидит напротив, а когда-то жила этажом ниже. И они все успевали за короткое время! Он прибегал-убегал из своей квартиры, где с легким раздражением ждала жена, для заблаговременно непредвиденной починки соседкиного утюга или подключения антенны к новому телевизору. Никаких подозрений не возникало, никаких сцен, кроме:
– Любка собирается рассчитываться за твои услуги? Что она тебя все время дергает, у нас, между прочим, выходной!
Соседка переехала в другой дом, встречи прекратились, а сейчас оказалось, что это-то и была любовь!
Девочка с трехцветными волосами в ярко-синих туфлях нежней сжимала плечи незнакомого мальчика под слова Земфиры и понимала, что пойдет с этим мальчиком после окончания банкета, куда тот поведет, и сделает все, что он захочет, потому что то, что происходит сейчас, и есть настоящая жизнь с настоящими судьбоносными решениями и жертвами. Ее опьяневшей подруге казалось, что она знает о жизни что-то такое, что непонятно и недоступно прочим. Невесты покорно склоняли головы на плечи таких же безъязыких – до музыки – как и они, женихов, родители молодых утирали счастливые слезы, и только официанты да сам Алик раздраженно пытались отключиться, не слушать в восемьдесят пятый раз набившие оскомину откровения второго языка. Но карманы наполнялись к концу вечера веселыми шуршащими бумажками, ради которых они слушали требуемое в восемьдесят шестой и далее, далее…
Что говорить, и у тамады Володи случались проколы:
– Алик, ты вчера на корпоративе что врубил? Даже с бывшей женой на секс пробило! Предупреждать надо!
Утром похмельный инженер страдал от визга своей не в меру активной половины и не понимал, кой черт понес его вчера плясать и обжимать забытую Любку – ради чего? Трехцветная девочка со спелыми губами и вялым личиком обнаруживала, что избранник оказался таким же, как и предыдущие, и хуже того, каблук выходной ярко-синей туфли сломан уже навсегда, и бежала в чужой квартире в туалет вернуть природе ее дары. Чья-то мама плакала ночь напролет, не в силах вспомнить, вручила ли она подарок молодым… Лишь невесты и женихи сердечно благодушествовали и сохраняли былую нежность – кто неделю, до первого визита к родителям, кто дольше, но это уж кому как повезет.
Если судить по общей, а не только новейшей, истории человечества, самую безграничную, большей частью безответную, любовь собирали певцы. Прекрасный голос прельщал сильней всего, об авторах песни вспоминали реже, если вспоминали. Вот Микеланджело, и тот признавал: нет, не пойду на вашу вечерушку, там будут мальчики-певцы, соблазнят-отвлекут, а у меня дедлайн, не успею к сроку изваять заказ. Хотя Микеланджело грех жаловаться, да и вообще скульптура – первый в истории вид искусства. Древний человек еще и двух нот не мог увязать непослушным голосом, но пару камней успешно ставил друг на друга – тотем, скульптура то есть.
«Умеют люди устроиться», – подумал Валера, усаживаясь и сбрасывая со своей тарелки салфетку, белую, как плевок пожарника. После целого – штрафного – фужера водки немного отпустило, Валера налил еще, выпил коллегиально, поковырял салат с фальшивыми крабами, огляделся. На миниатюрном танцполе в сизом дыму плавали потные пары: дамы блистали турецкими шелками, кавалеры, огуречными плетями распустившие руки по прелестям партнерш, неаккуратно переступали белорусскими ботинками по скользкому полу. Валере захотелось любви и ласки, он, не спрашивая, потянул Вику в круг танцующих, и новая пара закачалась перед столиками, не обременяя себя попаданием в ритм.
Жлобы чистой воды без примесей встречаются в природе не слишком часто и как пример совершенного в своем роде явления оказывают сильное воздействие. Алик совокупность определенных черт приятеля почитал за брутальность, видел в Валере личность, какой сам не мог бы быть ни при каких обстоятельствах, и не то что завидовал – уважал. За то, что считал прямодушием вместо хамства, силой вместо грубости, непосредственностью вместо невежества, смелостью вместо наглости. Когда Валера расходился с женой (бывшей в свое время подругой Алика), и требовалось определиться в симпатиях и сочувствии, решить про себя, кто прав, кто виноват, Алик принял сторону приятеля, демонстрируя подлинный демократический дух. Мужчина с душком мачизма пожалеет женщину в любой ситуации, особенно, если она не права. Подобная жалость безусловно на свой лад является проявлением гендерного шовинизма, как бы благородно ни выглядела. Алик своим демократическим духом уничтожал мачизм, как дезодорант – душок пота, на корню. Поэтому Валера и служил для него источником непреходящего очарования и соблазна. Без подтекста, без латентной гомосексуальности, рефлексирующий (иные скажут – женственный, но будут неправы) мужчина распространен шире, чем заяц русак или канадский клен, возможно, эта формация viri со временем совершенно вытеснит остальные. А что до духа демократии, кто же не склоняется в ту сторону, не мечтает прислониться к идее, как к дубу, наподобие рябины из ставшей долгосрочно популярной в советские времена песни?
Но когда Вика ушла танцевать с Валерой, Алик все-таки затосковал. Чуткий Володя, плавно опрокидывая в себя очередную порцайку водки, глянул на собутыльника и приступил к традиционному рассказу. Подобными байками из народной жизни он обычно развлекался сам и развлекал Алика по окончании работы, когда они заходили отметиться в рюмочную, расслабиться перед дорогой домой. Рассказывал Володя замечательно, и если бы после окончания своего актерского факультета направился по верной стезе – или колее? – несомненно достиг бы высот в этом жанре.
Работа тамадой приносила живые деньги без налога, сразу и много, семья была сыта и довольна, неясные перспективы актерской карьеры все более размывались. Упершись головой в энергично сжатый кулак, а затем оттянув двумя пальцами длинную челку перед глазами, Володя на секунду запнулся. Он успел забыть, что сегодня – он блондин. Костюм оставался неизменным, Володя «представлял» в смокинге с большим, в белый горошек, галстуком-бабочкой. Но положение обязывало менять сценический образ, и регулярно. Смокинг дорогого стоит! А все прочее трансформировал до неузнаваемости, исключая приятную округлость стана и слегка темперированный баритон.
Сказитель начал с места в карьер:
– Про самоубийцу рассказывал?
– Не припомню, – вяло отвечал Алик, покинутый одной из любимых женщин.
– В Псковской области, где я однажды проторчал два месяца и от скуки устроился работать в тамошнем колхозе пастухом, довелось мне познакомиться с прелюбопытным мужичком.
Речь Володи удивительным образом изменилась, словно он читал текст с невидимого другим листа волшебной книги. Конечно, скуку не развеивают сельхоз работами, отпускника в колхоз вряд ли возьмут, это не натяжка – чистой воды потусторонняя небылица, но рассказ сулил и не такие чудеса к вящей славе повествователя. Алик подозревал, что свои байки Володя готовил заранее и долго оттачивал, но в этом, как и во многом другом, ошибался. Володя выступал экспромтом, только быть Володей-тамадой переставал.
– Мужичок, будущий мой коллега, служил главным пастухом, меня определили к нему под начало. Прежде всего в его внешности бросалась в глаза необычайная худоба и красное лицо, я решил, что главпастух, должно быть, крепко выпивает. Пастух же выпивал средне, далеко не каждый день, а через неделю-другую я стал таким же краснорожим, как он, от солнца и ветра. Даже похудел – не поверишь!
Он поручил мне взрослых коров, оставив себе первотелок. В то время как мои пестрые матроны мирно паслись, я мог подремать на солнышке, почитать, пастух же не знал ни сна, ни отдыха. Телки, надо тебе сказать, совершенно дикие животные, никакого языка не понимают, норовят забраться подальше в болото, без конца попадают в истории, некоторые, особо резвые и шаловливые, сбегают из стада, после их приходится долго искать – все как у людей. Иногда мы объединялись, и если телки вели себя добропорядочно, пастух позволял себе сходить домой в деревню, пообедать. Воротившись, обязательно преподносил мне двухсотграммовую бутылочку самогона и что-нибудь из снеди. Не совру, если скажу, что нигде не ел с большим удовольствием. Его жена, хозяйка, как он выражался, готовила просто и вкусно: вареники с картошкой, луком и шкварками, пшеничные лепешки, молодая картошечка с душистым укропом и малосольными огурцами. Самогон пастух гнал лично и очень гордился его крепостью, самогонный аппарат достался ему от отца и пережил не один рейд по борьбе с проклятой самогонкой.
Один раз, аккуратно подбирая коричневым, в трещинах пальцем каплю, побежавшую по бутылочке, главпастух скупо заметил, что многих самогон погубил, а его так спас. Я пристал с расспросами, чтобы продлить время беседы и блаженного отдыха: не хотелось вставать, двигаться по жаре, усмирившей даже шальных телок. Удвоенное стадо разлеглось на лужке, ленясь щипать жесткую, как проволока, июльскую траву, мы сидели в тенечке под кустами и курили горький «Беломор». Пастух задумчиво пожевал мундштук папиросы, глядя перед собой прозрачными глазами с особенным отсутствием всякого выражения, в точности, как у его подопечных, и поведал мне свою историю.
Оказывается, он происходил из семьи самоубийц. Отец его покончил с собой, не дожив до сорока, без видимой причины. Дед причину вроде бы имел, но в смутные времена тотальной коллективизации и раскулачивания подобные причины были в деревне у каждого второго. О прадеде за давностью лет не могли сказать ничего определенного, кроме того, что тот повесился в амбаре, оставив без кормильца двух малолетних сыновей и жену на сносях. По достижении определенного возраста все мужчины в семье вешались, выбирая один из самых мучительных способов самоубийства.
Когда пастух женился, молодая жена, зная о дурной наследственности благоверного (в деревне ничего не скроешь), принялась таскать его по попам и бабкам-знахаркам, чтобы заговорить, беду отвести. Только это не помогло, а может, наоборот спровоцировало. Через год-другой пастух затосковал. Стало его тянуть в амбар без дела. Дальше – хуже. Сидит, бывает, на крылечке вечером после работы, а его будто кто в спину толкает – иди в амбар, иди быстрей, дело надо сделать. И чувствует, что уж хочется ему с собой это худое сотворить, иной раз так сильно хочется, хоть вешайся, да об том и речь – вешайся.
Пару раз отгонял морок работой, дрова принимался колоть или другое что по хозяйству делал. Но как-то по осени поставил самогон варить да и присел к окну. А дом у него – последний на улице, дальше дорога и лес. Сидит, смотрит, как дорога перед лесом поворачивает, и такая тоска его берет, мочи нет, чувствует, если сейчас не пойдет и не повесится, так с ума сойдет. Хотел жену кликнуть, она за домом кур кормила, но и позвать сил не хватило, чуть не бегом побежал в амбар. А там веревка лежит, свернута аккуратно, словно припасена кем-то заранее. Пастух веревку приладил к стропилам, козлы притащил с улицы, залез, уж немного осталось, и петлю навязал, да слышит, жена кричит, истошно так:
– Ой батюшки, что делается! Иди быстрей, Николай, у тебя пар идет из-под крышки!
– Это же у меня весь самогон так улетит, – испугался пастух, петлю бросил, спрыгнул с козел и побежал в дом. Бестолковая баба напутала, все шло как надо, но в дому пастух опамятовался, сообразил, что чуть себя жизни не лишил. Колени у него подогнулись, только и успел на лавку к тому же окну сесть. Смотрит на дорогу, как до того смотрел, а из-за поворота, что перед лесом, выходят пятеро незнакомых мужчин, неместных, видать. Некоторые из них так чудно одеты: зауженные долгополые пиджаки, высокие картузы, а один и вовсе в потешной круглой шляпе. Сапоги у них тоже странные, с узкими носами и мягкими голенищами «гармошкой». Одежка вся черная, даже шейные платки. Пастух сразу понял, что к нему идут, страшно сделалось и муторно, а от окна не отойти: как держит кто-то сильный и недобрый.
Подошли мужики: точно к нему, выстроились у самого окна. Старший – это пастух решил, что старший, – так-то они все одного возраста и на лицо похожи меж собой, вроде на батьку не смахивают, но батьку-то он только по фотографии помнит; старший оперся локтем о подоконник, а окна у пастуха в доме высокие, обычному человеку до подбородка, если с улицы мерить, и так лоб в лоб, и говорит через стекло:
– У нас не положено, начавши дело, на середине бросать! – и глядит сердито.
Пастуху совсем худо стало: «Надо срочно в амбар возвращаться», – думает, а тут жена опять как заголосит:
– Николай, да ты видел ли, что творится! – И ногами затопала, загремела, по полу что-то покатилось – а ну как крышку сбила глупая баба?
Тут хмарь-то и сошла с него. Кинулся на кухню к самогону, а как вернулся: мужиков нет как нет, дорога пустая, и с души малость отлегло. Ну, а как первачка выпил, совсем отпустило. И с той поры уж больше не тянуло в амбар, как отрезало.
Володя замолчал, и Алик посмотрел на площадку с танцующими. Ни Валеры, ни Вики среди них не было. Алик подумал, что у него нет никаких оснований нервничать по этому поводу, а еще подумал, что, собственно, он и не нервничает, с чего вдруг. Взглянул на Володю, не заметил ли тот, то есть не решил ли ошибочно, что Алик обеспокоен совместным отсутствием друга и Вики? Нет, похоже, Володя все еще переживает собственный рассказ. Или только вид делает? Кто знает, никогда не следует думать, что окружающие так просты, как выглядят. Может быть, Володя давно заметил, что парочка удалилась, и специально вытащил очередную мифическую историю, чтобы отвлечь Алика. Да нет же, у Володи привычка травить байки после работы. Наверное, хочет перестроиться, выйти из утомительного образа массовика-затейника.
Валера с Викой появились из маленького коридорчика за площадкой и, как ни в чем ни бывало, уселись на свои места. Алик открыл было рот, чтобы спросить «Вы что, курили?», но промолчал. Вика еще подумает, что он ревнует, и Валера не задержится с двусмысленными шуточками. Наверняка станет утверждать, что да, ревнует, а если Алик попытается доказать обратное, выйдет еще смешнее. Алик впервые подумал о друге с неприязнью, но скоро прошло, забылось. В мягком тумане угасающего ресторанного веселья, над морковными звездами «заливного языка» верхняя, видимая над столиком, часть Валеры с поднятой рюмкой выглядела весьма эпично, словно он был одним из персонажей Володиных баек. Молчание за столиком затянулось, но тут Вика опрокинула фужер с шампанским и залила юбку. Сразу же у всех мужчин появилось занятие, хотя исключительными правами на устранение последствий катастрофы обладал один Алик. Или нет?
В углу под потолком суетливо металась тень, словно ей было тесно в своих пределах. Она пыталась выбраться, наверное, мечтая обрасти плотью. Казалось, еще немного, и у нее получится.
У Вики не ноги, а ножки, хотя довольно длинные и стройные, не нос, а носик. Алик называет ее синицей с первого дня знакомства, потому что маленький аккуратный носик в сочетании с детскими, еще пухлыми щеками, с яркими светлыми волосами наводит на мысль о быстрой маленькой птице, веселой и подвижной. Ходит Вика на своих ножках не разгибая до конца колен, смешно и трогательно пошатывается на высоких каблуках, прыгает по ступенькам – вылитая птичка.
Та свадьба, на которой они познакомились, не запомнилась ничем, кроме упорства матери жениха. Она почти не отходила от Алика, замучившегося искать подходящие мелодии, и строго вопрошала:
– А нет ли у вас чего получше?
– Чего именно? – без надежды на успех спрашивал Алик.
– Не знаю, но получше, – сурово отчеканивала требовательная мамаша. – Чего-нибудь такого медленного и романтического. Это все-таки свадьба!
Он поставил дуэт Шер и Рамазотти, безотказно действующий на дам «сорокапяток», мамаша отвалила, но подскочила молоденькая барышня, уцепилась хрупкой лапкой за его рукав и горячо зашептала, выдыхая слова с карамельным привкусом:
– Вы не могли бы записать мне это? Я заплачу, пожалуйста!
Алик не любил подобных заказов. Кассету (если у кого-то сохранился кассетный магнитофон) или «сидюк» с любой записью можно купить в ближайшем ларьке, таких музыкальных ларьков – немеряно. Смысла в просьбе он не видел, если все-таки записывать, придется с дурочкой встречаться, не домой же ее приглашать, денег на этом не заработаешь, одна морока. Но девушка не отставала, пришлось сообщить ей номер своего телефона:
– Позвоните через день, если не передумаете, лучше с утра.
Она позвонила на следующее утро ровно в девять. Удивительная собранность и целеустремленность! Или это проявляется, только когда дело доходит до личных капризов? Алик договорился о встрече на Сенной у метро, подробно описав свою куртку и шапку, полагая, что не узнает вчерашнюю просительницу, потому пусть она его ищет.
Через три часа, закатав полный «сидюк» оголтелой романтикой и сладкой музыкой, он выпутался из толстой стеклянной двери метро, толкнувшей его напоследок в сутулую спину, и тотчас увидел и узнал Вику. Она, чуть-чуть пошатываясь на каблуках, пробиралась сквозь толпу к ступеням приподнятой над площадью станции метро. Алик, вечно сомневающийся и беспрестанно взвешивающий к чему приведет то или иное действие, при одном взгляде на практически незнакомую девушку решил сразу – эта девушка будет с ним сегодня же – и мгновенно придумал где и как. Ни тени сомнения, ни другой тревожной тени не удалось бы в тот миг напугать его прикосновеньем невесомой серой лапки. Его прогнозы, ни на чем, кроме как на неизвестно откуда взявшейся уверенности, не основанные, получили мгновенную – едва он увидел ее лицо – поддержку.
Но тут его ощутимо толкнули в спину. Алик возмущенно обернулся и застыл: казалось, что он смотрит на свое отражение во плоти.
– Не надо, – внятно сказал Алику его двойник. Алик сморгнул и улыбнулся: показалось. Краснорожий, очень худой, деревенский какой-то мужик повторил: – Не надо стоять на проходе! Запомни, что говорю!
Но Вика уже поднялась, обогнула мужика и встала перед Аликом.
«Наверное, так это всегда и бывает, настоящее», – вздохнул про себя Алик, когда они неожиданно поцеловались, не сказав ни слова о заказанной музыке, даже не поздоровавшись.
«Зачем же она поднялась, не стала ждать внизу?» – успел он подумать, и голова наполнилась тихим звоном. Алик замешкался. Вике пришлось взять его за руку, протащить по ступеням и вывести на площадь, в водоворот людей и мелких снежных вихрей. Внизу Алик взял инициативу в свои руки и спросил, опять-таки неожиданно для себя без малейшего усилия перейдя на «ты»:
– Ты не против, если мы зайдем к моему приятелю? Здесь недалеко, у него киностудия в железнодорожном институте, можно спокойно посидеть.
Вика кивнула. Она кивнула бы на любое предложение, и они, тесно прижавшись друг к другу, двинулись сквозь толпу.
В поле зрения поочередно возникали, чтобы немедленно исчезнуть, продуктовые ларьки и ряды замерзших торговок с шарфами и носками домашней вязки. Уже остались позади переход через Московский проспект, желтые казенные стены зданий, проходная института, путаница коридоров с портретами выдающихся ученых и железнодорожников, хитросплетения темных лестниц. Почти незамеченными остались хозяин киностудии Витька, оживленно радующийся давно не виденному другу, тем паче пришедшему с дамой, полуразрушенный картонный город, возведенный на столе для съемок очередного гениального Витькиного проекта, клетчатая обивка дивана, дверь с колокольчиком. Дверь Алик закрыл на ключ и задвижку – за хозяином. Кажется, тот подмигнул и сказал с шутливой угрозой:
– Вернусь через полтора часа. Будьте готовы!
Через мгновение Алик бубнил в розовое гладкое колено, упиравшееся в его плечо: «Девочка, люблю, золотая моя», – и произносил все те слова, которые часто произносят в подобных случаях. Алик прежде никогда не шептал их. Ни жене, ни кому-либо из немногочисленных подруг. Непривычное раскаяние щипало глаза, как слезы.
Спустя месяц поздним вечером он целовал жену так же, как восемь часов назад целовал Вику, и не только не испытывал раскаяния, наоборот – новизна удовольствия, исчезая, притушила острое чувство вины и даровала иллюзию обыденности. Ситуация воспринималась естественно, словно Вика и Алла существовали в разных измерениях, и любовь к одной не влияла на любовь к другой, не мешала и не накладывалась, а высвечивала незнакомые аспекты, казалось, давно решенных отношений. Но блаженная, самоуверенная полигамия продлилась недолго. Себе Алик изменить не смог: в неподходящий момент перепутал имя. Алла не заметила или сделала вид, что не заметила. Он напугался, задумался – и пошло-поехало, по кочкам, по кочкам, по ровненькой дорожке…
Его родной дядя, тезка Алика, которого он видел лишь на фотографиях, наверняка не растерялся бы. Уж он-то умел разбираться с женщинами, судя по редким обмолвкам отца. Но тема дяди в семье была под запретом.
Какой свет качался в немытых окнах киностудии тогда, в первый раз, и плясал на полированных подлокотниках дивана, на блестящих Викиных коленях – неверный, скупой декабрьский свет, печальный и ненастоящий, как мультипликационный город на пыльном столе, торопя и побуждая новых любовников снова и снова останавливать мгновение сдавленным криком и коротким забытьем. – Ты счастлив, ты счастлив, – твердил свет, и Алик поспешно соглашался, вдыхая незнакомый еще утром, но такой родной сейчас запах ее кожи, золотистых волос, не успевших растрепаться на казенном клетчатом диване. Викины ножки жили самостоятельной жизнью, выстукивая беззвучную мелодию: друг о друга, об пол, по краю дивана, в то время как возвратившийся хозяин поил гостей чаем из пожелтевших чашек со щербинками по краям.
– Заходите почаще, ребята, – радушно приглашал свой в доску парень, посверкивая обширной лысиной, глядя на Вику, как кот на блюдце с халявными сливками, и Алик решил, что завтра же, в крайнем случае, к началу следующей недели, найдет другое пристанище. Этот аварийный приют не для них. Он ошибся, как всегда.
Сегодня, год спустя после первой встречи, Вика сидела за столиком кафе с Аликом и двумя его друзьями, с удовольствием кокетничала со всеми, включаясь то последовательно, то параллельно, как лампочка из школьного учебника по физике. Валера игриво хамил, не забывая о собственной рюмке, Алик пытался определить насколько всерьез ревнует, Володя жаждал продолжения праздника для себя лично и особо приближенных, что выразилось в его предложении немедленно покинуть заведение и отправиться к нему домой. Гости потихоньку расходились, и даже беспокойная тень, та, что металась под потолком, куда-то улепетнула.
Компания согласилась идти в гости, хотя Алика ждала дома жена, а Вику – двойняшки. Валеру теоретически тоже ждали, но в разных местах, потому он мог считать себя совершенно свободным. Впрочем, он никогда не размышлял над тем, что может, а чего нет, и поступал так, как хотелось на данный момент.
Володя жил в переулке Гривцова, совсем рядом со своим любимым заведением, где они сейчас заседали, и это было хорошо. Они прихватили пару бутылок вина с других столиков – чтобы солнце скорей зашло, как выразился Володя, – и это неплохо. Но как выяснилось через пятнадцать минут, дома у Володи оказалась жена, и Вика засомневалась, что последний факт можно отнести к разряду таких же хороших. Крупная и громогласная жена Леся (в чьих жилах молока было больше, чем крови) встретила их, словно они выходили на время в магазин, хотя Вику и Валеру видела в первый раз.
– Ну что же вы мне принесли? Что, никакой жратвы?
– У нас же есть макароны с толстой дырочкой! – напомнил муж.
– Да? Под каким соусом подавать?
– Под водочным!
– Ладно, устроим разгрузочный день, то есть вечер. Девушка…
Вика пискнула: – Вика.
– Хорошо, Вика, поможешь мне накрыть на стол, а вы пройдите в курительную, пока мы сервируем ужин, – Леся величаво повела рукой в сторону крохотной кухни.
В процессе сервировки – пять тонкостенных стаканов, банка с солеными огурцами, макароны и тарелка с черным хлебом, выставленные на потертый, но все еще полированный стол – Вика догадалась, что хозяйка тоже слегка навеселе. Стало проще, само собой прорезалось «ты, Леся». Хозяйка лет на десять постарше, наверное, ровесница Алика, но какое имеет значение. Через четыре минуты стол был накрыт, Леся закричала:
– Джигиты, ужинать! Неужели дама должна сама разливать алкоголь? Благоверный, ты слышишь?
«Благоверный» прозвучало у нее привычно как имя, как «муж» у одних или, к примеру, «холера» у других.
– Идем, душа моя, – охотно откликнулся из кухни Володя, не двигая ни одним расслабленным членом.
– Вот я сейчас тебе покажу, как жену-то не слушать! – воскликнула Леся, взяла пластмассовую вешалку, лежащую на стуле, и грохнула ею по стене, отделяющей комнату от кухни. Криво висящая абстрактная картинка приобрела совсем уж смелый угол наклона и радостно закачалась.
– Да убоится жена мужа своего! – появившийся Володя заговорил толстым басом и добавил фальцетом: – Выпьемте, девочки!
– А как же остальные джигиты? Они не будут пить? – у Леси в серых глазах колыхнулся радостный ужас. Крепкая рука с коротко обстриженными ногтями трагически взлетела к груди, но полет оказался недолог.
– Леська, я отнесу им стаканы на кухню, пусть поговорят, ладно? – немного искательно отвечал грозный муж.
– Вы, мужчины, делаете со мной, что хотите, – трагически изрекла его крупнейшая половина. Ее прервал звонок в дверь, открывать отправился хозяин, не забыв прихватить бутылку и пару стаканов.
– А где благоверная? – раздалось из коридора. Высокий женский голос разозлил Вику, лучше бы домой поехала, чем сидеть тут с незнакомыми стареющими тетками.
– Это соседка, – быстро пояснила Леся и загудела, – проходи, третьей будешь!
– Я без благоверного пить не желаю. Ни пить, ни квасить, ни бухать, – произнесла вошедшая тетеха в лиловых лосинах и веселенькой розовой футболочке, простодушно облегающей тяжелую соседскую грудь. Грудь вызывала в глубинах памяти легкое волнение, увенчанное цитатой «советское – значит отличное». Если бы Вика задумалась, почему советское, может, и сообразила бы, что дело, вероятно, в бескорыстном (читай – бесплатном) изобилии. Но Вика сердилась.
Воротившийся Володя плотно закрыл за собой двери, сперва кухонную, потом и дверь в комнату, обхватил обеих дам за талии, подмигнул Вике:
– Вот попал, так попал! Они сейчас за меня совместными усилиями примутся!
С приходом Володи стало интереснее. Смешно смотреть, как придуриваются те, кому уже стыдно по возрасту: соседка старше хозяйки, наверное, ровесница Викиной мамы. Представить только, чтобы мамашка употребляла такой жаргончик! Может, на публику работают? Какая разница! Первый раз Алик демонстрирует Вику своим друзьям, до этого только рассказами кормил, все не мог решиться пойти с ней вместе к кому-нибудь, все сомневался, не выйдет ли для кого-то оскорбительно. Но сам-то что же! Сколько можно на кухне торчать? Чем они там с этим Валерой занимаются? Тотчас, как по команде, захотелось курить. В комнате по всем приметам не курят, не пахнет табаком, так или иначе надо идти на кухню, заодно и посмотреть, что делается.
– На кухне можно курить? – спросила Вика на всякий случай, уже направляясь к двери. Леся промычала нечто одобрительно-утвердительное, разглядывая кривой пупырчатый огурчик. Вика сочла, что это относится к вопросу, а не к огурчику и открыла дверь.
Притиснувшиеся к столу «джигиты» ее появления не заметили, Вика успела выкурить полсигареты, сливаясь с холодильником.
– Это дерьмо меня достало, – злобно и горячо утверждал Валера, – все это дерьмо вокруг.
– Ну… попробуй поставить себя на его место, – жалобно и безнадежно просил Алик, Вика догадалась, что фраза звучит не в первый раз, а других аргументов Алик, обычно весьма изобретательный по части уговоров, не сыскал.
– На место дерьма? – педантично уточнил Валера и вернулся к исходному, что и составляло основной тезис экзальтированной речи. – Достало меня это дерьмо! – Но даже с инверсией фраза не сделалась энергичнее, а Валерина злость успела Вике надоесть за две минуты.
«Бедный Алик, ведь он час кряду слушает эту бодягу да еще пытается урезонить своего козлища, надо выручать», – ни на секунду Вика не задумалась, почему Алик сидит с «козлищем», предпочитая его общество любимой женщине.
Вторая любимая женщина и жена Алла в такой ситуации пятьдесят раз прикинула бы, вправе ли встревать, не будет ли ее вмешательство диктатом, и подумала бы раз сто, что означает подобное предпочтение компании друга в их семейной жизни, и так далее, до победного конца, до вычисления причины. Алла вообще считалась умной женщиной. Сотрудницы в отделе так ей и говорили:
– Тебе, Алла, легче жить, ты умная.
Подруги названивали по телефону посоветоваться, как быть в той или иной щекотливой ситуации, и Алла безотказно выдавала дельные рекомендации, у которых оказывалась одна странная особенность – никто не спешил ими воспользоваться, чему сама Алла не удивлялась и не обижалась на подруг. Совет испрашивается для того, чтобы разобраться, как сам хочешь поступить – строго поперек здравого смысла или лишь слегка отклонившись от курса. Сердца окружающих прочитывались легко, как крупно набранная инструкция по пользованию бытовыми приборами, предсказать последствия при таком раскладе, то есть вышеуказанном уме, логике и далее по списку, смог бы даже синоптик, никогда не попадающий в прогноз. И сердце собственного мужа Алла читала, не сбиваясь. При этом никогда не знала, как следует поступить ей лично, ибо каждый вариант, додуманный до конца, представлялся неверным, а то и пагубным.
Но Вика, успевшая выкурить полсигареты и заскучать, задуматься не успела, просто шагнула из-за холодильника и открыла рот, чтобы выдохнуть дым и «Алик, пошли!». Все бы у нее получилось отлично, если бы Валерин рот не открывался быстрее. Поразительно, как быстро открывается рот у Валеры. Любой гражданин или гражданка, хоть раз в жизни отстоявшие в очереди, все равно за чем, или проехавшиеся в общественном транспорте в час пик, подтвердят этот факт с болезненным энтузиазмом. Только захочешь спросить Валеру:
– Голубчик, а вы за кем, собственно, очередь занимали? – как он, не дожидаясь вопроса, зло и горячо рявкнет:
– Тебя, придурка, не спросил! – и отступишь, пораженный, а все потому что его, Валеру, достало это дерьмо вокруг, понимать же надо.
Так аккуратный Викин ротик со следами контурного карандаша, но уже без намека на помаду после выпитого и съеденного и остался полуоткрытым, сперва от желания высказаться, а после от обиды и удивления, потому что грозный Валерин рот выдохнул однозначно и убедительно, «с посылом», как это называется у дрессировщиков собак:
– А ну пошла отсюда!
Алик не услышал, он в этот момент что-то говорил, низко опустив голову к столешнице. Алик никак не мог услышать, а Валера говорил негромко, при таком посыле уровень звука не важен.
И все пошли по делам: Вика стала собираться домой, Валера обратно к столу, Алик за другой бутылкой, ведь кто-то должен идти за новой бутылкой.
На следующий день Вика жаловалась по телефону своей подруге Светке. Света девушка умная-разумная, но не в том плане, как Алла, жена Алика. Случается, что умные женщины не похожи, ведь и брюнетки не все схожи между собой, более того, и блондинки порой различаются.
На Аллу посмотришь, проникнешься ее серьезным сдержанным обликом и далее без слов понимаешь, что эта женщина наверняка знает, что и как. Света знала, что и почем, и на ее круглом лице с крупным ртом, крупным носом и большими серыми глазами серьезность поселялась лишь в редких случаях. Например, при решении судьбоносной проблемы, какую краску для волос выбрать перед походом в жилконтору: «дикий баклажан» или «пьяную вишню». Она любила покричать на подругу Вику, потому что больше кричать было не на кого, но и Вика в долгу не оставалась. А еще Светка излучала твердую, несколько тяжеловесную уверенность в завтрашнем дне и, будучи в свои двадцать пять не замужем, почти не переживала по сему поводу. Во всяком случае, судьба подруги беспокоила ее сильнее, чем собственная. Действительно – разумная девушка.
Вика изложила недавние события, закончив речь неожиданно точным замечанием:
– Если бы я три часа трендела на кухне, что всё вокруг дерьмо, меня сочли бы занудой, а когда то же самое проделывает этот козел, восхищаются его брутальностью.
Свету резануло незнакомое слово. Неприятно, что и говорить, когда старая добрая подруга ни с того ни с сего начинает употреблять непонятные слова, явно чужие, как шмотки из «секонд-хенда» с антибактериальной отдушкой. Но ответ выдала резонный, по делу как есть:
– Что ж ты, дурында, не нашлась? Не сказала, что сама можешь находиться на чужой – заметь, чужой – кухне с таким же правом?
– Но он же был пьян в задницу! – деликатно возразила Викуся.
– А почему надо делать скидку на пьянство? – трезво возразила подруга и безо всякого перехода, как это случается у барышень, предложила немедленно встретиться и отправиться в церковь, потому что ей приснилась покойная бабушка: необходимо как можно скорей поставить свечку и подать записку «О упокоении». Вика согласилась, идея выглядела завлекательно: она и сама может поставить свечку. Попросит об исполнении желаний – вдруг подействует?
– Благоверный! – позвала мужа Леся. Она энергично помешивала в пятилитровой кастрюле ароматное варево, поварешка норовила увязнуть, и потому настроена была Леся не в меру решительно.
– Иду, благоверная, – отозвался Володя и протиснулся в кухню наполовину.
– Ты знаешь, я не ханжа. Я вообще кроткая терпимая гражданка.
– Знаю-знаю! – Володя ненадолго задумался. – Это ты про Алика с Викусей? Ну подумаешь, загулял джигит, что ж теперь… Женская доля, она, вишь, такая. Что же мне его с подругой и в дом не пригласить, если ты с женой знакома, – пошел в наступление Володя.
– В лапшу тмин положить? Рискнем?
– С ума ты спрыгнула? Какой тмин, к свиням собачьим! Шкварок нажарь, раз мяса нет! Так что про Алика с Викой-то?
– А что такого, эстонцы всё с тмином едят. Да я про этого самого Валеру. Чтобы этого охряпка ты больше в семейный дом не приводил ни под каким соусом! Хотя бы и водочным! Чтобы ноги его здесь больше не было! Чтобы я никогда ни единым глазом про него не слышала! – распалялась кроткая жена, путая фигуры речи.
– О господи, благоверная, как ты меня напугала, я уж думал, ты про Вику! Вроде как закоснела в супружеской однобокости. Да с легкостью и удовольствием! Он действительно мутный, этот Валера.
– Пошел прочь, Чубайс! – закричала Леся рыжему коту, вспрыгнувшему на стол и умильно сощурившемуся на кастрюлю. – Он не мутный, он Каин.
– Он – что? – изумился Володя, подхватывая кота на руки; кот вырывался, демонстрируя оскорбленную невинность.
– Остатки печенки ему, скотине, скормила, даже тебе не оставила, а еще к лапше подбирается, как есть Чубайс. Каин он!
– Кто – Чубайс? – дурашливо переспросил опора и надежа, деликатно почесывая кота под горлышком.
Множество рыжих котов носило эту кличку, утверждая популярность современного рыжего политика и любовь народа к симпатичным аферистам. Хотя политик аферистом мог и не быть, этим качеством его выделяла общественная провокационная любовь.
– Валера твой – Каин! Чтоб тебе всю жизнь лапшу с тмином есть, если еще хоть раз его приведешь!
– Это аргумент, это серьезно. Благоверная, я пошел вычеркивать его имя из списков живущих. Ну хоть лука пожарь, если шкварок нет. Тряхни состраданием. Все, удаляюсь! Царствуй!
Весело закатился дверной замок: запах лапши привлек очередных гостей.
Служба шла давно, и Вика чувствовала себя неуютно. Когда они только входили в храм, Света перекрестилась перед дверями, а Вика захотела повторить ее жест и не смогла, так неловко, стыдно ей сделалось, будто наблюдает за ней некто недоброжелательный. Еще тогда она решила, что ничего не получится. Может, она одержима бесами? Но тогда было бы жутко, а не скучно. Вообще-то сейчас в церковь многие стали ходить, модно даже. Говорят, в Пасху на Крестный ход тьма народа собирается.
Старухи косились на Вику неодобрительно, когда она, не разгибая колен и цокая высокими каблуками – как ни старайся, по каменному полу бесшумно ни пройдешь, – ходила от иконы к иконе, рассматривала темные лики, сурово глядевшие мимо нее. Светка ловко зажгла свою свечу от соседней и поставила перед иконой, ничем не отличающейся, как Вике показалось, от остальных.
– Это кому икона? – зашептала Вика, и тоже получилось громко. В конце концов, надоело оглядываться на старух. Вика отошла в другой конец храма и попыталась пристроить свою свечу перед небольшим распятием – там, где было много свечей, больше, чем в каком-либо другом месте. Свеча не хотела стоять ровно. Вика боялась подпалить рукав шубки от соседних огоньков и с облегчением передоверила заботу подошедшей женщине в темном халате, очевидно, служительнице.
– Недавно схоронили? – с сочувствием не то спросила, не то отметила женщина, и Вика испуганно шарахнулась в сторону. Она не знала, что по ошибке выбрала канун – стол для поминальных свечей.
Священник в парчовом золотом облачении заходил быстрее, закрылись ажурные золоченые ворота, Вика догадалась, что скоро служба закончится, постаралась сосредоточиться. Не получилось сосредоточиться: слов не понять, темнота словно еще больше сгустилась, выползая из-за колонн, придавливая слабые огоньки свечей.
«О чем бы попросить-то?» – в который раз тоскливо подумала Вика, и тотчас отдельная плотная, почти материальная тень бросилась ей в лицо, прислушиваясь.
«Нет, больше не выдержу, подожду Светку на улице. Что за детство, в самом деле, проси – не проси… О чем можно попросить, интересно? Вот, о справедливости хотя бы. Многого мне не нужно, а то, что так хочется: свою квартиру, к примеру, или настоящую шубу, не такую, как эта синтетическая, неужели не заслуживаю? Факт, заслуживаю».
Когда Вика занялась перечислением необходимого в первую очередь и необходимого в принципе, время побежало быстрей. Напугавшая ее тень исчезла, растворилась в воздухе, пахнущем ладаном. Служба закончилась.
«Неужели Светке нравится сюда приходить? Не скажет, если спросить, кто же скажет про себя правду», – удовлетворенно вздохнула Вика и поспешила к выходу за подругой, с удовольствием вдыхая свежий морозный воздух без привкуса сладости и скользкого воска.
– Хорошо сходили, – отметила Светка и, как водится без перехода, вернулась к первоначальной теме, заложенной телефонным разговором.
– Ну и что ты себе думаешь? Долго собираешься валандаться с этим дядькой? – Так она называла Алика, не для того, чтобы подчеркнуть разницу в возрасте; всех мужчин старше тридцати Света называла дядьками, за исключением собственных знакомых, которых называла любовничками, независимо от отношений, связывающих ее с ними.
– Ну-у, – раздумчиво пропела Вика и неожиданно для себя добавила, – у меня, можно подумать, выбор есть.
– Теряешь время, давно бы уж с кем-нибудь познакомилась. Понимаю еще, он бы подарки полноценные дарил. Ну что это такое, ни разу в ресторан не сводил, жмот, сам-то из кабаков не вылезает. А тебе наверняка втюхивает, что кабаки ему на работе надоели. На самом деле просто жалеет деньги на тебя тратить.
Светка приостановилась у ограды и полезла в сумочку за сигаретами. Владимирская, самая текучая из петербургских площадей, гудела, звенела и шаркала, проносясь мимо и оставаясь на месте. Ближе к Кузнечному переулку прозрачный бомж, продающий ушанку из свалявшегося бурого меха и смеситель для раковины, дернулся было, чтоб стрельнуть сигаретку, но Светка чуть-чуть повела глазами, и бомж попятился, понял – не выгорит.
– Что ты наезжаешь, сама-то часто знакомишься с богатенькими да щедрыми? – Вика не собиралась обижать подругу, никто из них не говорил ничего лишнего, классический дружеский разговор.
– Я за тебя беспокоюсь! Зачем тебе старый зануда? (У самой-то и такого нет! Что, съела?) Посмотри на себя. Как ты изменилась! (Неправда, Вика не менялась года два, как ни старалась.) Он же тебя совершенно замордовал! (Неправда вдвойне. Замордовать Вику не удалось ни родителям, ни двойняшкам, ни покупателям, она с легкостью «занавешивала» на любые поползновения ограничить жизнедеятельность, благодаря исключительной простоте собственного устройства. Клещи, к примеру, отлично переносят жесткое излучение, даже вакуум, а попробуйте так поступить с канарейкой!) Ты что, его любишь?
Ответь Вика утвердительно, Светка немедленно начала бы доказывать несостоятельность любви, но не поэтому Вика ответила: «Не знаю».
Хорошенькая синичка села на церковную ограду и склонила набок нарядную головку – не отколется ли каких крошек или семечек? Нет, две человеческие дылды заняты разговором, им не до птички-синички. Да не больно-то и хотелось, в церковном дворе птицам живется неплохо, на всех хватает, грех жаловаться! Эй-эй, а это что за чужая синичища, на что нацелилась, куда полетела, ну-ка, ну-ка, сейчас догоню, сейчас поймаю, кота на них нет, на иродов!
Возможно, Алик в неведомой для себя ипостаси умел устраивать между любимыми женщинами астральную связь, отчасти переходящую в физическую. Чем иным объяснить присутствие Аллы в той же церкви, в то же самое время? Она оказалась там по поводу еще более невесомому, чем Вика: шла себе по оживленному Владимирскому проспекту к метро, увидела церковь, укутанную строительными лесами, тихую и несуетливую снаружи, и, повинуясь внезапному порыву, зашла внутрь. Перекрестилась легко, без внутреннего сопротивления, что и отметила про себя с удовольствием, ибо, как и Вика, последний раз посещала храм в очень далеком прошлом, когда хоронили мамину соседку.
Тут Алла вспомнила эту самую соседку, и раскаяние немедленно проступило на ее подвижном лице. Тонкие черты при всей склонности к мгновенному изменению неуклонно сохраняли серьезность, что не шло на пользу Алле, прибавляя ей возраста. Если бы не строгое, порой трагическое выражение лица, она вполне бы сошла за ровесницу Вики: невысокая, хрупкая и ладненькая. Лицо не подходило к ее фигуре, к легкомысленно вспархивающим при любом движении легким пепельным волосам, не слишком аккуратными прядками спускающимися на тонкую шею. Со спины их с Викой можно было принять за сестер, но даже со спины Вика казалась ярче и энергичней. Лицо Аллы исключало саму мысль о существовании смешной или забавной стороны у сложной – да, противоречивой – да, и такой беспощадной жизни. Не то чтобы Алла не справлялась с трудностями: она же считалась умной женщиной, ее ум надоедал окружающим точно так же, как ремарки о нем, но она уставала в борьбе с мирозданием. Алла принадлежала к той же породе сомневающихся, что и ее муж Алик. Из одежды предпочитала строгие костюмы с прямой юбкой, из еды – полуфабрикаты, не слишком вкусные, но не отнимающие много времени на приготовление, из домашних животных, если бы решилась завести, – черепах. Аллина шубка, натуральная в отличие от Викиной, вполне могла бы быть шубкой ее матери: не по степени изношенности, а по части строгости и необязательности покроя. Но мать Аллы предпочитала как раз рискованные фасончики, и это было вечным камнем преткновения между ней и дочерью. А сладить с матерью никому еще не удавалось, даже соседке, война с которой не на жизнь, а на смерть шла, сколько Алла себя помнила.
С этой соседкой, вносящей в дом смуту и непорядок, Алла зимой, восемь лет назад, не поздоровалась при встрече. Она уже не жила с мамой, переехала к мужу, но нелюбовь к соседке не утихала, разгораясь по мере маминых жалоб. На середине лестничного пролета соседка первая поприветствовала ее и спросила:
– Что, Аллочка, маму навестить собралась? Почему же без супруга? Что там на улице делается, хорошая погода?
Соседка собралась на прогулку с маленькой, ржавого цвета собачкой, которую завела после переезда Аллы, собачонка тянулась понюхать незнакомку и повизгивала от нетерпения. Алла, только что вспоминавшая историю войны с соседкой, как в целом, так и последние отвратительные эпизоды, мучаясь оттого, что ни разу никоим образом не проявила своего отношения, не выступила на стороне матери, посмотрела на пожилую женщину и, надо сказать, с немалым душевным напряжением холодно переспросила:
– Что?
Та растерянно, с легкой истерической нотой повторила:
– Погода хорошая, говорю?
Алла посторонилась, шагнула к стене, благо пролеты в родительском доме широкие, и, ни слова не ответив, осуществляя таким образом возмездие, прошла наверх, на каждой ступеньке ощущая недоуменный взгляд, обшаривающий ее спину. Недоуменный, а не разгневанный. Соседка так и не поняла причины невежливости.
Сейчас, стоя в сладко пахнущем полумраке храма, испытав редкое состояние относительного покоя, Алла отчетливо вспомнила тот давний эпизод и испытала живейшее раскаяние. Зачем ей потребовалось обижать старуху? Почему решила взять на себя роль судьи в отношениях между двумя немолодыми женщинами, на самом-то деле горячо привязанными друг к другу, как выяснилось после смерти соседки. Стыд окончательно согрел ее, замерзшую на утреннем морозце, и Алла подумала, что Бог, если он есть, должен принять ее раскаяние, ибо оно искренне. Но позже сообразила, что рассчитывать на искренность собственного раскаяния означает тем самым ставить под сомнение саму искренность, ибо искреннее чувство не осознает себя. То есть Бог, если он такой, каким Его принято представлять, не сможет принять ее молитву, но ведь она и не молилась. Привычно заплутав в мыслях и выводах, Алла тихонько вышла из церкви, тем не менее испытывая облегчение, словно от сделанного, давно намеченного дела. На двух хорошеньких девушек, спорящих о чем-то у церковной ограды (на Вику со Светой), она не обратила никакого внимания.
В тот самый день, когда любимые женщины Алика проводили время с пользой для души, сам Алик отрабатывал в кафе с трагически-провокационным названием «У Муму» день рождения сынишки заказчика. Зачем человеческая память так коротка? А вот зачем. Если бы Алик помнил, как десять лет назад, вместо поездки в подшефный колхоз, он отправился выбивать ковры в не менее подшефный детский садик, то никогда не согласился бы проводить детский праздник в кафе с трагическим названием, никогда бы не заработал эти пятьсот рублей, и семья осталась бы на всю неделю без блинчиков с мясом и апельсинового сока.
Те десятилетней давности дети были младше и не принесли никакого вреда непосредственно Алику. Нет, они разбирались между собой, играли, занимались своими делами. Двое, по-видимому, мальчиков (поверх колготок на них были надеты шорты, а не юбочки) втирали третьего в плоть ковра, приступив к делу с верхней части орнамента. За пару минут истязатели и жертва успели переместиться почти до центра. Истязателей не смущали крики жертвы, их заглушали прочие звуки: стук кегли по батарее, отрабатывание сонорного «р-р-р», попытки достичь звукового порога, за которым рождается ультразвук. Да мало ли интересных звуковых эффектов можно придумать, обладая вкусом, терпением и временем, а всего этого до прихода родителей у детей было навалом. Молчал только один мальчик, сидевший на другой стороне ковра по-турецки и мерно раскачивавшийся взад-вперед. Такая сдержанность приятно удивила Алика, он решил обойти это маленькое мудрое чудо, чтобы увидеть лицо будущего философа. Лицо было оснащено тапкой, торчащей изо рта, чем и объяснялось молчание, неизвестно – вынужденное или по свободному выбору.
Но если вчерашние дети походили на мирных помешанных, сегодняшние проходили по грифу повышенной опасности. Родители, не побоявшиеся прийти на праздник, благоразумно удалились в бар. Володя, одетый и загримированный клоуном, подбегал каждые четверть часа к Алику, теряя по пути оторванные рукава и пуговицы, чтобы справиться, сколько минут им осталось продержаться. И они, конечно, не продержались бы, если бы не неожиданная помощь со стороны вспомогательных служб: в ход пошли подсобные помещения и непосредственно кухня.
Шестилетние будущие деловые люди решили, что хватит с них унылых детских забав, простоватых клоунов и ординарных дискотекарей, это рутинно. Деловым людям хотелось полновесного праздника, они устремились на его поиски и нашли – судя по отчаянным крикам шеф-повара и клубам пара повалившего из двери, ведущей в подвал. Володя с Аликом понимающе улыбнулись друг другу и перевели дух.
Наконец оба компаньона, растерзанные, оказались в ближайшей «рюмочной», и Володя сказал знакомой барменше: – Два по двести коньяку, – на что та, по привычке, налила рядовые сто, но Володя повторил с характерной интонацией Высоцкого: – Я сказал, двести!
Он лихорадочно проглотил половину прямо у стойки, и лишь тогда время соизволило вернуться к обычному течению, перестало пробуксовывать.
На Алика смотреть было тяжело. Громоздкие очки в псевдо-черепаховой оправе угрожающе сползли на нос, казалось, съежившийся от пережитых потрясений. Карие в цвет оправы глаза метались, не находя поддержки ни в опустевшей рюмке на столике, ни на знакомой гладко крашенной стене заведения. Посеревший от щек до носков Алик сутулился больше обычного. Даже животик, неуместный на его худом теле, казалось, осознал наконец свое несоответствие общему облику и сам собой втянулся. По крайней мере, его не было видно под черной сатиновой курткой на бараньем меху. Качество меха кричало о том, что баран был таким же худосочным при жизни, как сегодняшний Алик.
– К таким деточкам следует приглашать не двух пожилых и усталых людей, а бодренькую Бабу Ягу с Кощеем Бессмертным и то, лишь в том случае, если бессмертием утомятся, – сказал он, наконец. – Я еще после вчерашнего празднования не отошел. Зря мы после кафе к тебе пошли, как думаешь?
Володя не думал. Он уже слышал звук трубы, полки его историй разворачивали парад, били копытами белые кони под попонами, в воздухе плыли плюмажи, и реяла оранжевая пыль над плацем. Стремительно взмывало круглое крепкое солнце, генералы подкручивали усы рукой в белоснежной перчатке и усмехались тайным мыслям о полосатой юбке молоденькой маркитантки с кружевными оборками, пришитыми изнутри. Даже рыжая мышь, пробравшаяся к полковой кухне, чувствовала торжественность минуты, вставала на задние лапки и настраивала небольшие круглые ушки: что?
Наблюдающая за ними тень скользнула в угол: байки Володи странным образом помогали ей в этом мире, казалось, она обретала плоть вместе с ними.
– Кстати, о Бабе Яге, – не в силах вырваться из плена прекрасных видений, задумчиво начал разом посвежевший Володя. – Помнится, я еще не рассказывал тебе о колдунье…
Тут уже никакие действия не могли остановить процесс, но Алик и не желал остановки с выходом в действительность; дальше, вперед, за Володей на границу Вологодской и Архангельской областей, в заброшенную деревню из шести домов, стоящую на высоком берегу неведомой реки с многочисленными полуразрушенными мостками, с прохудившимися лодками, с ярко-зеленой ряской, качающейся у края лодочных бортов, с медленным тягучим течением времени, со зноем и оводами, с пестрыми коровами и непременным, жизненно важным для деревни сенокосом, – туда, в рубленый, потемневший от дождей дом пятистенок, где за три рубля можно жить у хозяев целую неделю, да еще молоко и картошка бесплатно.
– К вечеру хозяин почувствовал себя плохо, хватался за сердце, побледнел и лег раньше времени, а ночью принялся стонать так, что было слышно на чердаке, где я спал. В пять часов утра хозяйка, вместо того чтоб отправиться в хлев – я всегда просыпался от приветственного мычания, кудахтанья и блеяния, так встречали хозяйку ее подопечные, – постучала в потолок. Я выглянул в щель меж досок у порожка, увидел ее встревоженное лицо и немедленно спустился.
Хозяйка попросила меня сбегать к фельдшеру, он, по счастью, жил в той же деревне, через несколько оставленных на милость времени домов, даже не заколоченных: в деревне чужих нет. Я обернулся за полчаса: двадцать минут ушло на побудку специалиста. Но мы опоздали, фельдшеру оставалось констатировать смерть, что он и сделал тут же, за дощатым столом: выписал справку, проваливаясь стержнем шариковой ручки в неровности стола сквозь тонкую пожелтевшую бумагу фирменного бланка. Газету не подложил, газет в доме не водилось, да и не до того было. Фельдшер торопился на автобус, который ходил два раза в неделю от железнодорожной станции, объезжая все деревни, развозя письма, хлеб и немногочисленных пассажиров.
Покойник лежал на кровати с закрытыми глазами и подвязанной челюстью. Вдруг овдовевшая хозяйка запричитала. Она никак не могла собраться с силами, чтобы встать, заняться необходимыми приготовлениями, все повторяла как заведенная:
– Что же ты наделал, ведь на самый сенокос, не мог до сентября подождать! На сенокос как раз! Что же теперь? На сенокос ведь!
Немногочисленные деревенские соседи, большею частью безвозрастные бабки, выстроились вдоль худенького штакетника, нимало не смущаясь своим любопытством, но не проходя во двор. Вся же трудоспособная часть населения с раннего утра отправилась на сенокос: не успеешь заготовить, чем зимой скотину кормить. Комбикормов нет. Но вот бабки зашептались, в их ряду возникло оживление, легкое кружение вокруг невидимого из окна центра, и в дом быстро, но бесшумно вошла нестарая еще женщина, подошла к хозяйке, обняла ее, тотчас заговорила:
– Клавдея, надо пойти к ней! Сама подумай, нету у тебя выхода, не корову же резать, в самом-то деле. А одной тебе нипочем не управиться.
– Так ведь грех на душу брать! Страшно!
– Грехом меньше, грехом больше, – махнула рукой вновь прибывшая и тут заметила меня, перешла на шепот. Переговоры завершились успешно, потому что хозяйка, потуже перевязав платок и упрямо наклонив голову, направилась к дверям, сопровождаемая гостьей, видно, своей родственницей – уж очень похожи были женщины. На ходу вспомнила что-то, обернулась ко мне:
– Ты посиди пока в избе, да соседок-то не пускай, не говори ничего соседкам-то. Да не бойся, мы скоро воротимся. Двери, слышь, не открывай, ни одну! Если по нужде захочешь, потерпи маленько, или в ведро, вон, под рукомойником. Не открывай дверей-то, нельзя пока.
Вернулись они довольно быстро, но еще до их возвращения я увидел, что группку старух перед домом как корова языком слизнула, раз – и нет никого у забора. С собой хозяйка и ее родственница привели третью женщину, одетую и повязанную как-то уж совсем по-деревенски: глухое платье чуть не домотканого холста и темный платок, закрученный на манер «кики».
Незнакомка пристально взглянула на меня, и мне сразу расхотелось раздумывать над ее нарядом, даже совестно сделалось. Это была пожилая и тучная, но видно, что крепкая женщина с безбровым одутловатым лицом и прозрачными, светлыми, чуть ли не до белизны, глазами.
– Давай-ка, милок, помоги, Клавдее-то нельзя самой, – приказала она.
Мы с первой гостьей (я решил, что она сестра хозяйки) подошли к покойнику, за руки за ноги, совершенно уже холодные, но не окоченевшие, переложили его на длинный дощатый стол, хотя колдунья (а кто еще, как не колдунья) не сказала нам, что именно надо делать. Все делалось само собой. Стоило ей приказать, и в руку прыгал неведомо кем поданный стакан, а в другую – ребристая бутыль.
Колдунья развязала платок, поддерживающий нижнюю челюсть покойника, и принялась ходить вокруг стола противосолонь, против часовой стрелки, хозяйка ступала за ней след в след. Сперва они приговаривали тихонечко, одна за другой, и каждый раз, проходя слева от головы лежащего, колдунья мазала губы покойника жидкостью из бутыли. Потом ведьма заговорила громче, так что уже можно было разобрать нечто похожее на традиционный заговор с упоминанием острова Буяна и Алатырь-камня, но обильно перемежала традиционные слова ненормативной лексикой, которую я ошибочно полагал не принятой к употреблению в заброшенных деревнях. Хозяйка между тем костерила мужа, как могла, упирая на то, что он оставил ее без помощи в самую горячую пору, подвел, ишь чего удумал, не дотерпел до сентября.
Женщины ходили все быстрей, ругались громче и энергичней, и явственный стон донесся до моих ушей. Не веря своим глазам, я увидел, как шевельнулась левая кисть покойного, приоткрылись его глаза. Колдунья подхватила хозяина за плечи, помогла сесть, поднесла к его обескровленным губам наполненный стакан, приговаривая, как похмельному:
– Поправься, поправься.
Жена продолжала ругать мужа на чем свет стоит. Хозяин, скорее неживой, чем живой, сполз со стола с их помощью, потер грудь, выговорил:
– Ох, тошно-то как, плохо как, – в очередной раз протяжно застонал.
Женщины заставили его немного походить вокруг стола, жена все убеждала мужа дождаться сентября, а там, дескать, как знаешь. Колдунья продолжала выпаивать ему почти наполовину опустевший стакан. Понемногу на лицо хозяина вернулась бледность вместо запавших зеленоватых теней, глаза принялись закрываться теперь уж сонно; женщины уложили его на постель, колдунья вылила на едва порозовевшие губы последние капли своего снадобья.
Меня тоже неудержимо потянуло ко сну, несмотря на ранний, впрочем, ну, как ранний – обеденный, если по-деревенски, час. Я поднялся к себе на чердак, лег и проспал до следующего утра. Ранним утром, выглянув в узкое окошечко, увидел хозяйку, несущую на правом плече две косы, а в руке беленький узелок с едой, и хозяина, с явным усилием бредущего следом. Домой в тот день они вернулись прежде прочих селян, хозяин был еще слаб и плох, но через пару дней вполне оклемался и косил уже исправно.
В первый же день, как хозяева ушли на сенокос, на двор шмыгнула опрятная старуха в кокетливом передничке из тех, что раньше носили старшеклассницы в школе и, заговорщически подмигнув, прошамкала:
– Ну что, оживел сам-то? Видели, как Она приходила.
Хозяйка не просила меня молчать о происшедшем, непонятно, почему я не ответил старухе, не сказав даже обязательное в деревне «Здравствуйте». Хотел было развернуться и уйти в дом, но старуха продолжила:
– Оживел, знамо дело. Только зря Клавдея грех на душу взяла, как рассчитываться станет? У Нонешней-то (почему-то все деревенские избегали прямого называния, не говорили «колдунья» или «ведьма») наследников нет, кому дар передаст? Не умрет ведь, пока не передаст, и всех намучает. Я еще предыдущую помню, да не так давно-то и было, лет сорок тому, двоюродная бабка Нонешней. Как взялась помирать по осени в октябре, так пошли грозы. Виданное ли дело, чтобы грозы в октябре? Прямо светопреставление, пока Эта не приехала. А ведь совсем навроде в городе обосновалась, кабы Та не призвала, прожила бы жизнь нормально.
Тут старуха испуганно присела, перекрестила рот и забормотала:
– Это, батюшка, ты внимания не обращай, так болтаю, язык, чай, без костей у бабы. А все ж у Клавдеи-то две дочери в городе, внучат трое. Я бы хорошенько подумала, прежде чем грешить. Ведь сестры они, хоть и троюродные, но все родня. Клавдея-то Ей ни к чему, считай, ровесницы, а ну как к внучке прицепится? Сам посуди!
И старуха, мелко тряся головой, испуганно, как впервые увидела, оглядела двор, отступила назад. Громким шепотом добавила, обращаясь не столько ко мне, сколько в пространство, пятясь к низенькому колодцу в середине двора:
– Так и похоронят за оградой.
Кого похоронят за оградой: колдунью или хозяина, я так и не понял, – шепотом закончил Володя.
– Он на самом деле умер в сентябре? – тоже шепотом спросил Алик.
– Что? – пробуждаясь к жизни, переспросил Володя. – Нет, не знаю. Я уехал через неделю, как-то мне там поднадоело, словно все время мешало что-то, как гвоздь в ботинке. Уехал, и сразу отпустило.
Та, которая пока еще только училась наблюдать сверху и со стороны, отправилась по знакомому маршруту на оживленный угол проспектов Типанова и Космонавтов. Напротив книжного развала тускло светился кинотеатр «Планета», предчувствуя, что годы его сочтены. Мелкий снег, таявший на лету, не мешал ей, свободно пронзая пространство, которое она занимала. И она не мешала снегу. Не встречая преграды, тот хлопьями усеивал дорогу, ребристую крышу автобусной остановки и потерявший прозрачность кусок полиэтилена, прикрывающий книги на лотке Валеры.
День походил на предыдущие, как одна пустая рюмка на другую.
– Придется опять у Тиграна просить глоток-другой, – снисходительно решил Валера. Он привык к серой полосе дней, когда скверное настроение сменяется наутро ровно таким же. Крупные неприятности наверняка доставили бы хоть какое-то развлечение, но не стоит их призывать, лучше поскучать без разнообразия. Поход в кафе к Алику засел в памяти занозой: опять Алик сумел устроиться в жизни лучше Валеры, причем не прилагая усилий, задарма, можно сказать. Сидит в тепле в развеселой компании под музычку с водочкой. Скорей бы Тигран с хозяином прикатили. Вот и знакомая «газель» перескочила «зебру» у светофора, припарковалась.
Вместо Тиграна из «газели» под плачущий снег выскочил Юрасик, его Валера недолюбливал сильней, чем прочих коллег. Мелкий, тоненький, как изящный червячок, Юрасик раздражал суетливостью, угодливостью и неприкрытым обожанием начальства. Валера мог бы не хуже него втереться к Борису в доверие, но есть же мужская гордость, самолюбие. За Юрасиком из машины вылез сам Борис – что-то небывалое. И лица у обоих постные, словно редьки без майонеза поели.
– Где Тигран-то? – набычась поинтересовался Валера. – Поменялись, что ли?
– Ты же ничего не знаешь, – всплеснул руками Юрасик, ухитряясь ни на минуту не поворачиваться спиной к шефу. – Тиграна нашего убили! Какой мужик был, боже мой! Таких нет больше!
Юрасик славился умением обобщать.
– А что случилось? – опешил Валера. – Как убили? За что? Кто?
– Два обкуренных подонка, представляешь? Поздно вечером возвращался домой, наверное, выпил немного, ты же знаешь, какой он был компанейский, любил общество, а люди к нему как тянулись! – зачастил Юрасик.
– Так что, он с ними пил, что ли? – не понял Валера.
– Ну что ты такое говоришь! – Юрасик продемонстрировал справедливый гнев. – Они подошли ни с того, ни с сего…
– Потянулись к нему, стало быть, – добавил Валера.
– Кончайте, мужики, – разжал губы Борис. – Сейчас заедем в Купчино, заберем Сергея с лотком и поедем, помянем, как положено.
Борис был мрачен и не похож на себя, разве что привычно немногословен.
– Подошли, потребовали снять куртку, помнишь, у него такая шикарная «косуха» была? Тигран им ответил, как положено мужчине, – Юрасик так упирал на половую принадлежность Тиграна, словно это было самое важное в покойном, словно этим он отличался от прочих, – они его ударили по голове, и – все. А после мародеры принялись раздевать его, «косуху» стаскивать, деньги пересчитывать, что в карманах нашли. Тут их и забрали на месте, милицейский патруль случайно рядом оказался.
– Что же они, идиоты, не могли позже деньги посчитать? Еще бы уснули тут же, не отходя, – пробурчал Валера, и та, что наблюдала сверху, нервно хихикнула. Трагедия ее не касалась, то есть для нее это вовсе не являлось трагедией.
Юрасик проворно сновал у книжного лотка, но стойки разбирал Валера, до отвращения удивляясь способности Юрасика развивать бурную деятельность, которая не давала результатов.
– Ну и что мне теперь – кровью блевать? – Валера пробурчал вслух, но тихо-тихо.
– Все, мужики, поехали, – Борис снизошел до того, что помог занести коробки с книгами в машину.
– Куда? – поинтересовался Валера, а Юрасик зыркнул молча «чего, мол, спрашиваешь, когда шеф распорядился? Поехали и все».
– Ко мне поедем, на конспиративную квартиру на Обводном канале, – объяснил Борис, заметно расстроенный. Валера даже удивился: неужели, правда, так расстроился из-за нелепой смерти одной из своих «шестерок».
– Я на машине, за рулем пить не могу. В кабак не хочется. Завтра все равно не работать. Лучше на квартире помянем, в случае чего, там и отрубимся. А утром я вас развезу.
– Ну что ты, Борис, мы сами! Мы сегодня тихонечко разойдемся, зачем тебя стеснять, – занудил Юрасик, но Борис не счел нужным отвечать.
– Давайте я пока в магазин слетаю, – предложил Юрасик, что выглядело совсем уж глупо – на машине быстрее, да еще за Сергеем заезжать. И потом, раз Борис приглашает, сам должен проставить, его же работник погиб.
Конспиративная квартира Бориса поразила Валеру, обычно нечуткого к такого рода вещам, вопиющей безликостью. Странно, неужели приходящие сюда девицы (а квартира наверняка содержалась Борисом для этих целей) не приносили с собой ничего, кроме собственного тела. Не было ни запаха духов, ни забытой – второй – зубной щетки на полочке в ванной, ни скомканного носового платка в углу дивана. Может быть, безликость жилища помогала Борису освободиться, пусть на время, от чересчур выраженной собственной индивидуальности.
Но водка, которую Борис щедро разлил по стаканам, несомненно была куплена только им. Настоящая, как все у Бориса, водка, приготовленная, как положено, из ржаных, а не пшеничных зерен с использованием воды из речек Зузы и Вазузы, на чем настаивал Похлебкин в незабываемой книге о водке. Книга эта теперь не редкость, мало редкостей в их деле, а до драгоценной букинистической книги Валере не добраться никогда. Вечно так, одним все, а другим ничего, – Валера привычно процитировал Аверченко, не подозревая об этом.