Он засмеялся громко и весело. Шарик не понял, поднял голову и гавкнул как бы в пандан смеху. И тогда он подумал, что не помнит, когда смеялся в последний раз, вот так громко и от всей души. Когда? Смех оказался сильнее вопросов, и он засмеялся снова, уже удивляясь другому – свойству рта растягиваться и свойству горла дрожать и исходить странным звуком.
Дурак ты, смех. Откуда тебе знать, что он уже три месяца мудохался с тротилом и детонатором, а тут оказался на «Горбушке» и купил без проблем и почти за так бомбочку с часовым механизмом. Ему даже не мечталось такое чудо. Вон она лежит, красавица. Как тут не рассмеешься над простотой решения. До соплей складывал то да се, а парнишка, такой весь из себя пионер-отличник начала века, возьми и спроси: «А бомба тебе, дед, не нужна?» И не то чтоб тихо, в ухо, а почти в голос, одновременно щебеча что-то свое, детское. Кассета, видите ли, ему нужна до зарезу… Он даже растерялся, он – не пионер. Зашли за будочку… Вон, лежит лапочка, и не надо больше жечь пальцы дураку-самодельщику. Он вспомнил себя в возрасте пионера. Этот в хорошем кашне и с чистыми руками, а он тогда – весь в грязи и саже, с ободранными до кистей руками и с ребенком, прижавшимся к нему как к защитнику и надежде. Господи! Я ничего не забыл. Я все помню. Я помню огонь и кровь, и крики. И ты, Боже, мне в этом не указ.
Когда есть главное, остальное пристраивается само собой. Это он знает по жизни. За умной мыслью подтягиваются глуповатенькие, за сильного хватаются слабые. Если на столе лежит бомба, поздно, как теперь говорят, пить боржоми. Он спрятал ее под кровать. Ждать, чтоб случился день бомбы. Иначе зачем был пионер? Не просто же так тот возник на «Горбушке», возник и объяснил ему, что и как.
Он уснул крепко и снова видел во сне маму. Как обычно, она шла ему навстречу по аллее, распахнув руки, и он знал, что сейчас попадет в них, но почему-то пробегал сквозь нее с протянутыми, но уже горящими руками. Как всегда, он проснулся в слезах и с мыслью, что много лет нескончаемые слезы после сна – единственное его счастье увидеть маму.
Он сумел заснуть снова, но видел уже собственный смех, мокрый такой, с хриплостью. Шарик на него уже не лаял. Он признал смех кормящего его человека.
Ей же как раз снились слезы. Из сонника, который она обнаружила в столе редакции со штампом еще библиотеки горкома КПСС, она знала: слезы – это к радости. А вот смех, наоборот, к печали. То ли сонник писался в недрах горкома с некой глубокой партийной воспитательной целью, то ли это элементарная правда бытия, в котором хорошее всегда из плохого, а плохое непременно из радости, ибо другого материала творения жизни, кроме того, что под рукой, все равно нет.
Но встала она в надежде на радость. Это важно. Муж уже заварил чай, и она чувствовала – он злится, что она копается где-то там.
– Ты не помнишь, откуда это? – спросила она. – «Во сне он горько плакал…»
– От верблюда, – ответил муж. Он ведь хотел «спасибо» за чай, за то, что ждал ее, копушу, за то, что сыр порезал тоненько, а она черт знает о чем… Кто плакал? В каком сне?
Уже было ясно: горкомовский сонник с ходу в руку не попадал. А впереди день, и он ей не сулит ничего хорошего. Она-то это знает. Муж не в курсе. Он вообще живет мимо нее, но это тот случай, когда линию разъезда давно миновали, но колея у них единственная, свернуть с нее можно только вместе – в кювет там или уж в пропасть.
Не надо об этом думать с утра, мысль о колее хороша к вечеру, ко сну, потискаешь ее, потискаешь и ложишься «в одну колею», все, мол, правильно. Все хорошо. Таня и Ваня – бхай-бхай.
Татьяна шла на работу быстро не потому, что опаздывала, а потому что быстрой была мысль. Она ее и несла, мысль о том, что она все скажет своему редактору, бывшему однокурснику, бывшему троечнику, бывшему жалкому типу, от которого они, стильные девчонки середины восьмидесятых – джинса и марлевка, но уже и фальшивый бархат, и крупновязанные шали из Прибалтики, и французский парфюм по вполне доступной студенткам цене – все нос воротили, а надо было ластиться, ластиться. Но кто ж тогда знал?
– …Тань! Я не помню. Эта «Азу» у Вознесенского про что?
– Это «Оза», идиот, «Оза»… Имя женщины, любимой, между прочим.
– А я что, обязан помнить? Когда было…
Ну это так. Пример. Можно и другие. Как он остолбенел от книги Моуди «Жизнь после жизни», бегал за каждым и спрашивал ополоумевшим ртом: «Как ты думаешь, это правда? Не! Не может быть. Недоказуемо». Его не обрадовала возможность жизни бесконечной, а напугала до смерти. Мол, как же потом, как? Кто будет объяснять правила? Они все тогда сомневались, крутой материализм далеко от себя не отпускал, но в нем, испуганном, было то самое невысказанное – а вдруг? Тогда как же? Страх, ужас новых условий после жизни.
Сейчас он ее начальник. Сейчас испуг у нее. Та профессия, которой ее учили, воистину оказалась древнейшей и вышла, как ей и полагалось, на панель. В гламурное издание попасть – счастье. Она попала. И она на грани вылета: не в теме, не понимает, откуда все есть и пошло. «Из причинного места, девушка, из межножья».
– Человека лишали естественного интереса к тайному, сокрытому. А ведь так все просто. Секс – сердцевина жизни. – Это ей он, не знаток «Озы».
– Думай, что говоришь. А тогда где сердце? – Это она, забывавшая, кто горько плакал во сне.
– Не лови на слове. Ты их, слов, безусловно, знаешь больше. Но слова – не знак ума и успеха. Докажи делом. За это я тебе хорошо плачу. – Он теперь весь в таких выражениях.
И так каждый день. Это нам не нужно, и это тоже, «шпилькам – да, валенкам – нет». Ну и как ей жить? Как? Если в центре номера «форель, запеченная в слоновьих ушах»? Если ей надо воспеть пожилую певицу, что выходит на сцену в распашонках, едва прикрывающих место, где теперь сердце. На обложку, на обложку! И еще – ракурс снизу, лежа у коротеньких толстых ног. Клево, круто, зашибись! За описание кружевных подштанников платят много: значит, ты в теме, в центре событий. Снизу! Снизу! Чтоб кружевная кромочка наружу, чтоб читатель легким таким движением пальчиками ласкал гламур по самому тому, что, как говорит бывший сокурсник, и есть сердцевина жизни. Гад такой!
Все как она и предполагала.
– Татьяна! Предлагаю тебе в последний раз забойную тему. Конкурс красоты. Никакой социалки – убью. Только красота и легкое возбуждение от нее. На финише выйдет Аня Луганская… Ее папа – ты знаешь – наш кормилец. Так что помни, девушка, это каждую минуту своей жизни.
Разве могла прийти в голову мысль, что эти слова – «минута жизни» – станут ключевыми во всем, что произойдет дальше? Было просто отвращение от слов, как и от взгляда, провожавшего ее к выходу. И подлая мыслишка: раз он ее посылает на такое задание, значит, еще не увольнение. И она получит «налик» и купит дочке Варьке долбаные стринги, девчонка комплексует, что у нее не то, что теперь носят. Ивану – ни слова. Он трендит, что на блажь пристало зарабатывать самой, а не стрелять у родителей «пятихатки» и «косари».
Но что значит зарабатывать шестнадцатилетней девчонке? Пробовали устроить ее на почту. Но там ранний разнос, в темном подъезде к ней прицепился мужик, на ходу расстегивая ширинку. Девчонка заорала и бросила ему в лицо все, что несла. За «потраву газет» ее оштрафовали, в результате ничего не заплатили, а мужик – его нашли сразу – сказал, что она сама ему все как есть предложила. И поди докажи. Один на один – ноль результата. Забрали девчонку из почтальонов.
Была проба на «посидеть с ребенком», пока богатая мамочка делает шопинг. Дитя орало как резаное и укусило Варьку почти до крови. Ну, конечно, они с отцом на нее же и напустились – бестолочь, мол, и все такое прочее. Но Татьяна вовремя вспомнила своего младшего брата, которому все было можно, и кусаться тоже, потому что он – младшенький и – пойми, дура, – мальчик. Отец от сознания, что у него сын, ходил надутый и поглупел сразу и навсегда. До сих пор живет с сознанием, что она – дочь-неумеха и нескладеха, а сыночек – хват. Братик-любимец оказался в нужное время в нужном месте – возле нефти, хотя никакой керосинки не кончал, обычный инженер-строитель. Нет, она любит удачливого брата, она даже терпит его подначки типа «мы, дураки, университетов не кончали».
– Но скажи, Танька, тебе Лев Николаевич хоть раз в жизни пригодился по существу или этот твой любимый Антон Павлович? Они научили тебя денежку зарабатывать или хотя бы осветили путь?
– Осветили, – отвечала она. – Я бы тебя сейчас прибила за твою пошлость, а они не разрешают.
– Е-мое! Заслуга! Как это? Непротивление злу насилием? А ты сопротивляйся! Ты мне вмажь хотя бы мыслью, чтоб я зашатался! Нету, Тань, у тебя такой мысли. Но я все равно тебя люблю. За слабость и беззащитность. Рядками сидит в твоей голове классика с единственной мыслью – бедность не порок. Она порок, Танька, порок. И чижолый, чижолый, как беременная слониха.
Так в их обиход вошла беременная слониха как метафора жизни тяжелой и, в сущности, бесперспективной.
Об этом она думала, едучи на этот пресловутый конкурс красоты, праздник новой жизни, жизни-обжираловки и обпиваловки, жизни, где нет слова «стыдно», потому как ракурс единственный – лежа и снизу. Возле Дворца молодежи уже клубился народ, и она расстроилась, что издали ничего не увидит и надо пробиваться в первые ряды, где сверкают пафосные машины и щебечут девицы-красавицы.
Нечего было придуряться слабенькой, она проломила щель в толпе и вышла, считай, на авансцену. Как раз проезжал кортеж, ради которого прижались к обочине менее значительные тачки. Тень всегда точно знает свое место и даже – кажется – счастлива этим. Субординация на этой земле вечна, и взросшее холуйство вечно, и на каждый момент его более чем. В голове закрутилось филологическое образование: слово «вечный» – оно ведь от «вече». Вечный – это вечевой, набатный, тревожный звон, это не от века, который просто срок, – ах, какое классное слово для нашего человека – срок! Вот так влезешь в русское слово и погибнешь в нем.
Именно на этом слове, всплывшем в ее голове, и случилась всамделишная гибель на ее глазах. Тонированный «мерседес» как-то неуклюже и даже беззвучно поднялся в воздух и тут же рухнул уже не «мерседесом» – кучей железа, стекла и человеческих тел. Людские вопли даже слегка запоздали. В этой мертвой паузе распадающегося «мерседеса» она все еще разбиралась с вечем. Вече, вечный, набатный, всполошенный, сполох – испуг, страх, порух… Отчего у нас так часто в сути слова – беда, горе?..
А кругом уже орали, вопили. Вспыхнул огонь, люди ринулись вспять, давя друг друга. Она же замерла на месте. Почему она не бежит? Ей же страшно, как и всем. Если сейчас еще что-то взорвется, она просто рядом. «Я подумаю об этом потом», – сказала она себе. Боже мой! Опять литература: Скарлетт О’Хара.
Но уже оживала некая система порядка, и ее оттеснили статные ребята. И уже была милиция, и нечто в красивом, белом, в цветах и почему-то рваном платье было положено на землю.
И тут возникло это лицо. Худой аскетический профиль с закушенной губой. Поворот – и уже глаза. В них ужас. Отчаяние. Мука. «Вот эти глаза, – подумала она, не отдавая себе отчета, что думает именно это, – на обложку. Лицо понимающего горе». Она оглянулась, чтобы увидеть других. И нашла то, что нашла, – любопытство! Интерес. И – боже! – злорадство. И это при текучей воде слез. Распахнутые глаза и рты пожирали остатки машины и людей даже с некоторым восторгом.
А потом ее смело за поставленную ограду. Уже там она обрела слух. И в шепоте людей было то же, что и в глазах. Злорадство! И шепот, как крик. Всего у тебя, богача, выше крыши, а пи…ец тебе, как немытому бомжу. И уже подспудно, потаенно – так, мол, им, олигархам чертовым, и надо, девчонка, конечно, может, и ни при чем… Хотя все они при чем, с младых ногтей при чем, разве что шофер простой человек, семья небось, дети, но все равно – и у него не наша жизнь. С голоду не сдохнут, а тут сосед попал под трамвай, жена – в инсульт, а трое детей уже нищие на всю оставшуюся жизнь, в один момент – никто и звать никак.
Она стала искать лицо того мужчины, с чистым, незамутненным сочувствием. Но его не было. Дальше стоять не имело смысла. Мероприятие было отменено.
Она позвонила в редакцию из автомата.
– Знаю, знаю, – сказал редактор. – Для нас это очень плохо, очень.
– Для нас? – спросила она.
– А! Ну да… Жалко, конечно. Не наше дело искать, кто… Мы хорошо дадим похороны. Три полосы. Такой замысел: лицо живое – и оно же мертвое. Отец и дочь… Нужна большая слеза… Мать, говорят, жива. Спиши с нее слова.
– Ты нормальный? – спросила она.
– Как никогда, – ответил он. – Я сейчас – образец нормы. Сегодня же напишешь слезницу к фоткам. Ребята уже работают. Конкурс твой никуда не денется. Есть интересная мысль… Кто из красавиц был намечен второй? Не тут ли собака порылась?
Газеты уже вечером сообщили: теперь победительницей, скорее всего, станет вторая после покойной Ани Луганской – Вика Скворцова. Ее папа Скворцов, физик по образованию, а ныне успешный владелец сети ресторанов, в отношениях с Луганским замечен не был, даже как бы не знаком, но за собственную дочку-конкурсантку очень переживал, а жена его еще до всего устроили истерику: мол, дочери Луганского подсуживают, все нечестно, богатый папа всех купил. И все это черным по белому петитом и боргесом во всех газетах.