Петька говорил: из этого кирпича можно построить крепость. Прочный он, старинной выделки, и много целого сохранилось. А битый тоже в дело пойдет – засыпать щели, мостить дорогу. У мальчишек дух захватывало: самим выложить и стены, и башни, и бойницы! Как Александр Невский, как Петр Великий. Ну, может, поменьше, чем у князей и царей, крепость получится. Но настоящая, их собственная!
Даня мечтал, что его назначат там часовым. А комендантом, конечно, Егора – он самый боевой… То-то Санька обзавидуется! Глядишь, перестанет форсить, что он уже взрослый и ему их игры ни к чему.
Правда, об этом думать рано. Сейчас главное – место выбрать, куда кирпич перевозить. Об этом и разгорелся спор. Федот и Егор считали, что на Плещеевом надо строить, как царь Пётр, а Даня настаивал – за Даниловым монастырём.
– На кой он теперь, монастырь этот, сдался? – говорил Федот Смирин из Рыбачьей слободы. – Одно название! Монахи сгинули, епископа Дамиана в тюрьму посадили. А мощи твоего преподобного теперь в музее, под стеклом на полочке.
Даня про это слышал – бабушка шепотом говорила Хионии Ниловне, и слёзы градом катились по тёмному лицу, похожему на сухую, забытую на дереве сливу.
Только мальчик не верил. Не таков был покровитель его, инок Даниил Переславский, чтобы выставлять себя под стеклом напоказ. Не в его это было характере. Может, к преподобному Сергию он ушёл, в лесах радонежских скрылся? Нет, не мог Даниил оставить свой родной город… Вот и получалось, что сподручнее всего было ему в подземный ход спрятаться. Ключик, который когда-то у монастыря нашёл, Даня носил на шее, на шнурке рядом с крестиком. Пробовал его к разным замкам – ни к одному не подходит. Бабушка увидала у внука ключ на шее – заругалась сначала, но когда Даня ей объяснил, где нашёл – остыла. Только сокрушалась, что не купила ему раньше именной образок, всё откладывала. А теперь и денег нет, и образок днём с огнём не сыщешь.
Санька давно даже крест свой снял, в Плещеево забросил. И другие ребята – кто носит, а кто и без креста. Даня же с крестом и ключиком не расставался. Он и крепость хотел возле Данилова строить, чтобы получше там разведать. Рядом с крепостью подземелье – лучше не придумаешь! Никакой враг не подступится.
Но Федот с Егором, да и Петька, и братья его стояли на своем – только Плещеево! Егор сказал: место знает у Городища тихое, никто не найдёт. И отцову лодку пригнал, чтобы кирпич грузить.
Хорошо, что церковь разрушенная, от которой столько кирпича осталось, была на берегу Трубежа – носить близко. Даня старался не думать, что это за кирпичи. Они с бабушкой и были-то здесь на всенощной всего пару раз. Мальчик не помнил названия храма, да и вспомнить не старался.
Ребята работали бойко, заполняя кирпичом кто ведро, кто корзинку, кто ящик – вдвоём нести. Покрикивали друг на друга для бодрости. Поторапливаться пора, солнце на закат перевалило. Опять же кто-то из взрослых мог их застать: Ленька говорил, что мужики из соседних домов этот камень тоже присмотрели, к себе на тачках возят на огороды: в хозяйстве пригодится. Такой мужик, если с ним пересечься, может и уши надрать, и родным нажаловаться.
Поэтому Даня торопился вместе со всеми. Но когда стал в третий раз нагружать корзину, попался ему кирпич с вытиснутыми буквами: «Пётр Фёдоров, 1786».
– Может, с могилы? – спросил Даня Петьку. – Такой брать не стоит…
– Ну и что? Вон у Федота обломок плиты с могилы, а он не побоялся – говорит, для ворот сгодится.
Даня замолчал, рассматривая кирпич. Вспомнил отчего-то, что Даниил Переславский собирал умерших бродяг на дорогах и хоронил у монастыря, отпевал их и поминал усопших в своих молитвах…
– Не с могилы это – именной! – вмешался Егор.
– Что значит?
– А когда люди жертвовали на постройку церкви, их имена на кирпичах выбивали, чтобы память хранилась.
Того не легче! Полтораста лет назад какой-то Пётр Фёдоров кровные свои на храм отдал и думал – память оставил… А может, он и похоронен тут?
– У меня много таких! – крикнул с берега Егор. – Будя, ребята – лодка уже бортом черпает!
Даня кирпич Петра Фёдорова потихоньку засунул в крапиву, что бушевала вокруг разрушенного храма. Пусть лучше тут лежит…
Егор оттолкнулся шестом от берега, и нагруженная лодка двинулась в сторону устья. Ребята с радостными криками побежали за ним вдоль Трубежа.
Даня остался. Про крепость ему и думать расхотелось. Вдруг будут по ночам приходить покойники, с чьих могил плиты они на лодку погрузили? Веками лежали они тут возле храма, слушали колокольный звон, плывущий по реке, да голоса певчих, поющих вместе с ангелами на литургиях. А теперь – где певчие, где могилы, где колокола, где храм?
Другие настали времена, говорит брат Санька. Он в семье лучше всех разбирается в новых порядках. Без запинки называет Троицкую улицу – Комитетской, Симеоновскую – Ростовской, Владимирскую – Комсомольской. Вступил в пионеры и ходит с красным платком на шее, по улицам с барабаном марширует.
Бабушка, когда входит старший внук, осеняет себя крестным знамением.
– Ты эти штучки оставь! – строго говорит ей Санька. – Я клятву пионерскую принял, а ты мракобесничаешь.
– Мал ещё меня учить, – отвечает бабушка. – Клятву! «Не клянитесь ни землёю, ни небом, ни тем, что на земле» – так в Писании сказано.
Но особо возражать Саньке не смеет – он большой уже, пошёл работать на завод. Маманя говорит – там и набрался новых слов, переменился. Даже поговаривал, что фамилию себе возьмёт новую, а то «Пересветов» не на те мысли людей наводит.
– Ты ведь гордился, что мы тому воину на Куликовом поле не чужие… – напомнил Даня.
– Эх ты, простота! Какие у монаха дети?
– Наверное, у него брат был…
– Забудь! Теперь Железнов, или Яров, или Меткий в почёте, – рассуждал Санька.
– За что отца-то своего покойного позоришь? – вступила тут, не утерпела бабушка.
– Отец теперь у всех один – товарищ Ленин, вождь мировой революции!
Бабушка, что-то шепча, крестится тайком в ответ на такие слова, маманя начинает тихо плакать. А старший брат с торжеством повторяет:
– Всё теперь по-новому будет!
Даня видит, что всё по-новому, но как?
Понять невозможно. Как будто очутились они в совсем другом городе. Словно смерч по их земле промчался, ломая как спички колокольни, разламывая ломтями церкви, слизывая огненными языками людей. Не стало тех, вокруг кого вращалась жизнь города, чьё имя всегда произносили с трепетом и уважением: городского головы Павлова, которого сам государь император похвалил, купцов, полицмейстера, архиереев. Да и самого государя отменили, а жив он или нет – неизвестно. Кто говорит: убили его, – а верные люди доподлинно знают, что скрывается он в Сибири, в глухой тайге. А вот батюшку Константина из храма Петра митрополита точно убили, изувеченного протащили по улицам – Даня ещё маленький был, но помнил, как женщины, плача в платок, шёпотом рассказывали друг другу страшные подробности. Маманя тогда его перестала пускать одного на улицу. Даня отца Константина хорошо помнил, тот жил неподалёку: к нему в сад за яблоками пацаны лазили, яблоки у него были самые лучшие в городе. Даня обычно стоял на стрёме, и однажды поймал его батюшка, да выпустил. ещё и яблочка вдогонку дал. Как же могли убить такого? У кого рука поднялась? В голове это плохо умещалось. Как будто стоишь в жаркий день под деревом, на границе прохладно-шелковистой тени: внутри неё всё одного вида и цвета, а на припёке – то же самое мреет и огнится, и в глазах начинает дрожать. Не мог Даня понять, где же сейчас тень, а где марево. Порой казалось, в самом деле – стало всё можно. В парке вокруг павловского дома, куда пускали по особому билету, теперь ворота настежь и сорняки выше головы. Санька подбирался с друзьями к окнам, заглядывал, как там на бархатных диванах люди в нечищенных сапогах расселись, что-то обсуждают горячо. Брат хвастался, что его туда тоже пустят, когда в комсомол вступит. И будет он между белых колонн похаживать и в шёлковые занавеси сморкаться.
Бабушка теперь Саньку побаивалась. По воскресеньям в Троицкую слободу ходила на литургию, не во Владимирский собор – подальше от дома. И не велела сказывать Саньке. Звала и Даню с собой, но он отговорился – вставать затемно неохота. Да и боязно – Санька засмеёт. А ещё дел у него полно, надо помогать мамане по дому после папашиной смерти. Маленькая Дашка бесперечь болеет, слабенькая родилась.
Всё бы ничего, да маманя каждую ночь в подушку плачет. Её придавленные всхлипы перемежаются с тонкими, иголкой терзающими слух криками совы-сипухи. Сова осталась с прошлых времён – как жила на чердаке бывшей гимназии, так и живёт. В такие ночи Даня лежит без сна и вспоминает, как папашу под мостом с проломленной головой нашли. Он тогда ещё маленьким был, а в городе новая власть становилась, по улицам лихие люди расхаживали – может, те самые, что отца Константина убили, банда какая-то пришла из Александрова. А папаша как раз подвыпивший, с получкой из типографии шёл. Дане страшно было вспоминать папашу в гробу, хотя там он лежал умытый и нарядный, как никогда в жизни. Бабушка ему шапочку сшила из старого своего праздничного платья, чтобы рану не было видно – ровно скуфейка на подёрнутых ранней сединой волосах.
Дане становится страшно от таких мыслей, и в полуночной тишине мнится – за просвеченной луной занавеской вновь встают колокольни, храмы, по улицам шагают исчезнувшие из города люди. Много их… Даня помнил, как по Переславлю в последний раз прошёл крестный ход. Священники в праздничных облачениях, дьяконы с громоподобными голосами, толпы народу с хоругвями шли от монастыря к монастырю, от прихода к приходу. Было это зимой, а пели пасхальное, и в голых ветвях, совсем как на раннюю Пасху, играло нежное солнышко. Бабушка потом говорила: пасхальное пели – к смерти готовились. И в самом деле, скоро батюшку Константина какое-то собрание приговорило казнить. Как Христа? А другие батюшки и дьяконы – кто помер, кто исчез незнамо куда… Иные нашли себе новое дело: сторожем на складах или рыбарём на Плещеевом. Монахини из Никольского и Феодоровского монастырей в няньки к людям пошли. А дети священников милостыню просят. Отец Василий из Космо-Демьян-ской церкви сам на базаре с шапкой стоит. Только подают теперь плохо: самим есть нечего. Хорошо, бабушка Акулина Егоровна с осени запаслась жёлудями и в ступке их мелет, подмешивает в суп и в хлеб.
Настоящего хлеба Даня давно уж не пробовал. Только просфоры, которые бабушка по воскресеньям из Троицкой слободы приносила. Они – все такие же. Белые, священным воздухом изнутри наполнены. Хотя стали гораздо меньше. Печёт теперь не Хиония Ниловна, а бывшая монахиня из Никольского. Просвирня померла вскоре после того, как к ней в дом с обыском приходили: забрали все серебряные ложки и оклады с икон посрывали. Бабушка говорит: непонятно, добро своё жалела или иконы? Но поминает рабу Божию Хионию исправно.
Даня так задумался, что не заметил – солнце алый край в озере омочило, с пустыря наползают сумерки. Ребята, наверное, обиделись, что он с ними не поплыл. Если через луга бегом мимо Никитского монастыря, можно успеть и помочь разгрузиться.
Мальчик поднялся и пошёл по бывшему двору церкви. Медный луч широко и покойно лежал на заросшей травой могильной плите. На камне стояло «игумен…», а имя неразборчиво. У покосившегося креста— маленькая иконка бумажная. А ещё – Даня не сразу разобрал в слепящем закатном сиянии – свеча там горела ровным сиреневым пламенем!
Даня остолбенел от страха, ноги подкосились. Он спрятался за куст бузины, но не сводил глаз с могилы. Ещё жутче стало, когда из-под старых лип приблизилась чёрная фигура в монашеском одеянии, стала класть поклоны.
«Вот она, расплата! – подумалось Дане. – Встают, встают из гробов своих покойники! Надо было мне с ребятами уйти…»
Тут и голос он услышал, поющий литию. Женский. Высокий, но не громкий, словно внутрь себя слова проговаривающий. Даня знал, что монахинь в Переславле разогнали всех после того, как Никольский монастырь взорвали: кого в ссылку, кого ещё дальше. Откуда же такой взяться, как не с того света? Похолодел мальчик. Но вдруг увидел, как монахиня ладонью отогнала кружащего над ней комара.
Призракам комары вряд ли докучают… Не успел Даня так подумать, как черница, сделав последний поклон, куда-то заторопилась. Затушила свечу, иконку на груди спрятала, на плиту положила несколько ромашек. И стала удаляться между грудами камней. Потом остановилась, наклонилась… Исчезла.
Даня вскочил и бросился туда, где она только что стояла. А там в щели большой плоский камень ворочается. Покачался – и встал на своё место, как дверь.
Вот он, ход-то подземный! Даня подождал и камень потихоньку подвинул. Открылся проход в темноту, обдавшую холодной затхлостью. Мальчик колебался недолго. Не за тем он тут остался, чтобы струсить! Оскальзываясь, спустился по глинистым ступенькам и оказался в тоннеле. Где-то далеко, в самом конце его теплился-мерцал огонёк – монахиня шла со свечкой. Даня бросился следом.
Он сам потом не помнил, долго ли брёл по проходу, о чем думал, что чувствовал. Только молитву преподобному Даниилу твердил – с детства в его память впечаталась. Ещё «Богородице» и «Отче наш». Ведь кто знает – не видение ли дьявольское заманило под землю? Даня видел, что от основного тоннеля убегают боковые ответвления – как будто серые звери бесшумно кидались в темноту. И чудилось ему, что там, под землёй, далеко, поют что-то божественное – беглые монахи или души праведников? Тогда почему не в небесах? Смешалось всё в голове у Дани.
Особенно страшно стало, когда огонёк погас. То ли монахиня выбралась наружу, то ли испарилась как дым. Даня полз теперь наощупь, натыкаясь на корни растений, на холодные камни в скользкой глине, на шмыгающих между пальцами мерзких мокриц. К счастью, скоро забрезжила полоска света. Выбрался Даня из-под земли. И оказался в какой-то пещерке с полуоткрытой дверью. За ней – обычная комната: подслеповатое окошко, столик, две табуретки, перед иконами лампадка горит. Даже кровати нет: в углу какая-то куча тряпья, а вместо подушки – поленце. В окошке зелёная листва переливается. В комнатке пахло чем-то необыкновенным. После мальчик понял – хлебом.
Даня вышел наружу.
– Ты чего тут делаешь? – раздался над его головой громовой голос, и Даня увидел дюжего деда с рогатиной.
– Да заблудился, дедушка… – заюлил мальчик.
– На кладбище заблудился? – захохотал дед. – Ступай-ка отсюдова поскорее, малец!
Даня огляделся – в самом деле, сельское кладбище, кресты в выцветших бумажных цветочках, сбоку церковка с колокольней. А дед, видать, сторожем здесь был.
– А монахиня где? – пробормотал Даня.
– Кака така монахиня? – грозно насупился дед. – Катись, кому сказали! Да чтоб пятки замелькали!
Даня так и сделал. А когда уже выходил с кладбища, то у самых ворот разогнулась ему навстречу женщина в платке ниже бровей, прибирающая могилку – и ростом и видом вроде похожа на ту монахиню. Только в обычной одежде: потрепанный зипунчик, юбка до полу. Ясные глянули из-под платка на Даню глаза, и стало ему стыдно. Но не страшно, а хорошо, как после исповеди. Он женщине поклонился и вышел на дорогу, помчался домой.