Ни слава, купленная кровью…

9.05.1988. На трассе Москва – Ленинград, как и на всех наших западных трассах, можно без всякого ущерба убрать километровые столбики – их вполне заменяют братские могилы. Мама говорит, что и на Колымской трассе то же самое.

Проклятая родина! Она пожирает своих детей почище всякого Кроноса. И в первую очередь лучших – честных, смелых, самоотверженных… Гигантский урод, Молох, который шагу не может ступить, не залив землю кровью жертвоприношений. И еще находятся дураки, патриотствующие мещане, которые восхищаются стойкостью и терпением русского солдата, которые с гордостью калякают о русских штыковых атаках! Будто не понимают, что русскому солдату просто не оставалось ничего другого, как быть стойким, миллионами жизней расплачиваясь за катастрофические промахи тупого кремлевского самодура, возомнившего себя великим полководцем, стратегом[1]. Они забывают (т. е. попросту не хотят помнить, да и знать не хотят), что в пресловутых штыковых атаках, в которые бросало солдат на пулеметы безмозглое и безответственное командование, погибали, не дойдя до окопов противника, целые дивизии[2]. Можно и больше отдать – в стране, где никто не спросит о потерях. Не беда: нас – много! «Солдат не жалеть», – как говаривал великий Жуков. И не жалели! В полной мере использовали способность русского человека к самопожертвованию, его пренебрежение собой ради общего дела, ради товарищества, да даже и ради форса[3]. «Бездарно “выигранная” война, в которой врага завалили трупами, утопили в русской крови», – подытожил Виктор Астафьев, на себе в полной мере перенесший беспримерные тяготы и жертвы этой войны и, в отличие от очень многих, не позволивший заморочить свою память официальными славословиями[4].

А мы, свалив убитых в яму, ставим над ними типовой памятник в виде скорбящего воина, сработанный шустрым делягой. Воздвигаем гигантскую ложнопатетическую Валькирию (совершенно в духе 3-го Рейха) на пропитанном нашей кровью Мамаевом кургане. Романтизируем бессмысленную, преступную трату людей: «От Курска и Орла война нас довела… мы за ценой не постоим». (Да уж конечно – не постоим! Как будто у нас есть выбор. Бравада бросаемых в топку дров.) А для меня память о войне запечатлелась в простенькой горестной песне на слова сталинского лауреата, которую, тем не менее, народ сразу же опознал как свою: «Хмелел солдат, слеза катилась, слеза несбывшихся надежд, и на груди его светилась медаль за город Будапешт».

Не гордость, а только нестерпимую боль испытываю я за нашу Победу.

* * *

Когда я пытаюсь представить себе душевное состояние русского человека, сидевшего в окопе перед нагло прущей на него и мимо него – его презирая – чужеземной техникой, вооруженного лишь бутылкой с керосином и приказом «Ни шагу назад!» – я испытываю чувство невыносимого унижения. Что может быть нестерпимее для мужского и национального самолюбия, чем невозможность ответить ударом на удар, оказаться в положении уничтожаемого стада, лишенного всякой возможности к сопротивлению.

Не перестаю удивляться, как этому усатому упырю и всей его банде удалось в те дни удержаться у власти. Ведь не нужно же было иметь семь пядей во лбу, чтобы понять, что тебя обманули и предали самым подлейшим образом. А впрочем, от многих очевидцев я слышал, что в первые месяцы войны в наших городах и особенно в деревнях немцев ждали. Настолько нестерпим был для народа режим большевистской диктатуры! Добровольцами на фронт рвались в основном замордованные интеллигенты, зомбированные школьники и комсомольцы[5]. Миллионы военнопленных, массовое дезертирство, брошенные в огромных количествах оружие и техника объясняются не столько военными успехами немцев, сколько нежеланием защищать этот людоедский режим. Настоящая война началась только осенью 41-го, когда убедились, что гитлеровский «порядок» ничем не лучше сталинской давиловки, а Родина – это все-таки Родина. (Защищая Родину, врага победили, но победой своей только упрочили власть собственных кровососов. Какая страшная вещь – диалектика истории!)

Да, с началом войны народ разделился (вернее, скрытое разделение сделалось явным): одни упорно, не жалея себя, дрались и погибали в окружении и на рубежах пятившейся обороны, другие «голосовали ногами», – фактически это означало новую фазу гражданской междоусобицы, спровоцированную сталинским «усилением классовой борьбы в условиях побеждающего социализма». Я уж не говорю об истреблении «социально чуждых» и инакомыслящих, об ужасах раскулачивания и бесчисленных загубленных ГУЛАГом жизнях; но одного только погрома, обезглавившего армию накануне надвигающейся войны и обеспечившего Гитлеру возможность успешного нападения на нашу страну, достаточно для того, чтобы заклеймить Сталина (а с ним и всю правящую партию) как величайшего государственного преступника.

Но я начинаю понимать мотивы этого погрома. Война была неизбежна. Уж кто-кто, а люди, которые стояли во главе армии, полководцы Гражданской войны, знали цену Сталину как «великому стратегу», сорвавшему, в частности, наступление на Варшаву в 20-м – из одной только завистливой ненависти к полководческому таланту Тухачевского[6]. Начало военных действий сразу выдвинуло бы их на первый план, они просто смахнули бы этого «вождя» с тела страны, как насосавшегося крови клопа[7]. Вместо них нужны были люди, всецело Сталину преданные – послушные, запуганные, безынициативные, безразличные, как и он, к человеческим жертвам; ко всему безразличные, кроме собственной карьеры. Перед ними-то он мог себе позволить, просрав начало войны (а перед этим – всю Финскую кампанию), величаво прохаживаться по кабинету и, попыхивая трубкой, изрекать веские, непререкаемо-мудрые указания. При Фрунзе, при Тухачевском такое было бы попросту невозможно[8]. И стоит ли удивляться, что фронтовики – настоящие фронтовики, окопники, такие, как Виктор Астафьев, Ион Деген, Николай Никулин, – не иначе, как с омерзением вспоминают всех этих новоявленных полковников и генералов, гнавших солдат на убой, попивая коньячок в десяти километрах от фронта в окружении прикормленной тыловой сволочи. «Если бы немцы заполнили наши штабы шпионами… если бы было массовое предательство и враги разработали бы детальный план развала нашей армии, они не достигли бы такого эффекта, который был результатом идиотизма, тупости, безответственности начальства и беспомощной покорности солдат», – пишет Никулин и добавляет: «На войне особенно отчетливо проявилась подлость большевистского строя»[9]. А «патриотические» небылицы о войне сочиняли те же штабные прихвостни. Они же и наград больше других нахватали.

Сейчас все гладко, как поверхность хляби.

Равны в пределах нынешней морали

И те, кто блядовали в дальнем штабе,

И те, кто в танках заживо сгорали.

Ион Деген

Надо только поражаться, что и в этой подобранной генерации военачальников нашлись такие, которые оказались способны в конце концов – ценой неисчислимых солдатских жертв – перехватить у противника стратегическую инициативу. И мне понятной становится лояльность Жукова, Василевского, Рокоссовского в их мемуарах: мужское и солдатское достоинство, вкупе с «чуткой цензурой», не позволяло им высказать задним числом полную правду о властолюбивом интригане, которому они вынуждены были подчиняться.

* * *

6.02.1989. Перед уходом с работы я, уже в куртке, застрял в комнате у Ефима. Он только что вернулся из Австралии. С грустью он поведал мне, что нашему брату – там – делать нечего. Таня Доронина, которая слышала наш разговор, возмущенно заявила, что использовала бы любую возможность для отъезда. Еще год назад, по ее словам, она была совдеповской патриоткой, презирала Запад и ненавидела отъезжающих, а сегодня сама готова все бросить и бежать отсюда без оглядки.

– Ты пойми, Танечка, – втолковывал Ефим, – мы там никому не нужны. Ты представляешь себе это одиночество, в котором окажешься?

– Все равно, – не сдавалась Таня. – Жить здесь стало страшно. Понимаешь? Просто страшно!

* * *

Действительно, жить стало страшно. И не потому, что жизнь с каждым днем дорожает, что из магазинов исчезло мыло (в Ярославле по талонам продают по 400 грамм на человека в квартал) и впереди маячит самая настоящая разруха, такая же, как в 21-м. А потому, что «гласность» и «демократия» убили последние иллюзии. Раньше еще можно было на что-то надеяться. Теперь – нет.

* * *

По дороге в Ярославль, когда мы ехали защищать наш проект по Карабихе в облисполкоме, в общем вагоне архангельского поезда я наблюдал за группой демобилизованных солдат.

Их было десятка полтора. В расстегнутых мундирах, а некоторые уже в штатском, они веселились вовсю: пили, хохотали, бродили по вагону, знакомились с девушками, возбужденно пересаживались с места на место. Долгожданная и непривычная свобода ударила мальчишкам в голову. Смотрел-смотрел я на них (а мы тоже пили: начали еще на вокзале, вместе с Подъяпольским, который нас провожал), потом подошел к ним и говорю:

– Э, – говорю, – кто из вас выйдет со мной в тамбур?

Поднялись сразу трое – решили, видно, что я драться их вызываю. Вместе со мной вышел в тамбур и Кеслер (подстраховать меня на всякий случай). В тамбуре мы закурили и разговорились. Выяснилось, что все они архангелосы, отслужив в Белоруссии, возвращаются домой. Охотно, наперебой, они рассказывали про теперешнюю армию. Потом я задал главный вопрос:

– Хорошо, в Белоруссии. А если бы в Афган вас послали?

– Ну, что ж, служили бы в Афгане…

– Как! – возмутился я (а я был в том блаженном состоянии, когда все понимаешь и все можешь объяснить). – Как! Участвовать в войне, развязанной кучкой тупых негодяев! Воевать против народа, которому мы, «освободители», «интернационалисты», на хрен не нужны! Быть оккупантами, карателями!..

Ребята слушали меня сочувственно. Славные, неглупые поморские рожи…

– Это все правильно, – задумчиво проговорил высокий красавец, к которому преимущественно я обращался. – Но ведь откажись я – меня же в тюрьму посадят.

– Ну и что?

– А в тюрьме сидеть – стыдно.

– Так это смотря за что, – продолжал я настаивать. – Ведь за правду же! Толстой, например, мучился, что не пришлось ему отсидеть за свои убеждения…

– Стыдно в тюрьме сидеть, – твердо повторил он.

С горечью приходится признать: нет у нас гражданского мужества. (Американские парни, например, протестуя против войны во Вьетнаме, демонстративно жгли свои военные билеты перед Капитолием.) Впрочем, сын мой Митька, когда его призвали, в ответ на мой вопрос, перед самым прощанием, сказал: «Туда – ни за что не пойду». И я уверен: сдержал бы слово.

* * *

Когда об этой неправедной войне заговорили наконец в средствах массовой информации, одна из первых передач, как помню, была посвящена вернувшимся оттуда несчастным искалеченным мальчишкам, проходившим реабилитацию в каком-то госпитале. В одном отделении с ними оказался ветеран Великой Отечественной, рана которого заставляла его ежегодно ложиться на лечение. И вот дурак репортер принялся радостно сколачивать сюжет этакого «окопного братства», так сказать, преемственности воинской славы. Контуженные, психически надорванные калеки, явно не понимая, чего от них хотят, пытались бодриться, старик неохотно поддакивал, а потом не выдержал: «Да ведь я Родину защищал! А эти…»

Загрузка...