В борьбе между Керенским и Корниловым, которая привела к таким роковым для России результатам, замечательно отсутствие прямых политических и социальных лозунгов, которые разъединяли бы борющиеся стороны. Никогда, ни до выступления, ни во время его – ни официально, ни в порядке частной информации Корнилов не ставил определенной «политической программы». Он ее не имел. Тот документ, который известен под этим названием, как увидим ниже, является плодом позднейшего коллективного творчества быховских узников. Точно также в сфере практической деятельности Верховного главнокомандующего, облеченного не отмененными правами в области гражданского управления на территории войны, он избегал всякого вмешательства в правительственную политику. Единственный приказ его в этой сфере имел ввиду земельную анархию и, не касаясь правовых взаимоотношений землевладельцев, устанавливал лишь судебные репрессии за насильственные действия, угрожавшие планомерному продовольствованию армии, вследствие «самоуправного расхищения на театре военных действий государственного достояния». Достоин внимания ответ Корнилова явившимся к нему подольским землевладельцам:[9]
– Вооруженную силу для охраны урожая, необходимого для армии, я дам. Я не постесняюсь применять эту вооруженную силу по отношению к тем безумцам, которые, ради удовлетворения низменных инстинктов, губят армию. Но я не задумаюсь так же расстрелять любого из вас, в случае обнаружения нерадения или злоумышления при сборе нынешнего урожая.
Несколько неожиданно отсутствие яркой политической физиономии у вождя, который должен был взять временно в свои руки руль русского государственного корабля. Но при создавшемся к осени 1917 года распаде русской общественности и разброде политических течений казалось, что только такого рода нейтральная сила при наличии некоторых благоприятных условий могла иметь шансы на успех в огромном численно, но рыхлом интеллектуально сочетании народных слоев, стоявших вне рамок «революционной демократии». Корнилов был солдат и полководец. Этим званием своим он гордился и ставил его всегда на первый план. Мы не можем читать в душах. Но делом и словом, подчас откровенным, не предназначавшимся для чужого слуха, он в достаточной степени определил свой взгляд на предстоящую ему роль не претендуя на политическую непогрешимость, он смотрел на себя, как на могучий таран, который должен был пробить брешь в заколдованном круге сил, облепивших власть, обезличивших и обескровивших ее. Он должен был очистить эту власть от элементов негосударственных и не национальных и во всеоружии силы, опирающейся на восстановленную армию, поддержать и провести эту власть до изъявления подлинной народной воли.
Но слишком, быть может, терпимый, доверчивый и плохо разбиравшийся в людях, он не заметил, как уже с самого зарождения его идеи ее также облепили со всех сторон элементы мало-государственные иногда просто беспринципные. В этом был глубокий трагизм в деятельности Корнилова.
Политический облик Корнилова остался для многих неясным и теперь, три с лишним года спустя после его смерти. Вокруг этого вопроса плетутся легенды, черпающие свое обоснование в характере того окружения, которое не раз творило его именем свою волю.
На этом шатком и слишком растяжимом основании, представленном в широком диапазоне от мирного террориста через раскаявшегося трудовика до друга Иллиодора, можно выводить какие угодно узоры, с одинаковым вероятием на полное искажение истины. Монархист – республиканец. Реакционер – социалист. Бонапарт – Пожарский. «Мятежник» – народный герой. Такими противоположениями полны отзывы о покойном вожде. И, если «селянский министр» Чернов некогда в своем возмутительном воззвании объяснял планы Корнилова желанием «задушить свободу и лишить крестьян земли и воли», то митрополит Антоний в слове, посвященном памяти Корнилова, незадолго до оставления русской армией Крыма упрекнул погибшего… в «увлечении революционными идеями».
Верно одно: Корнилов не был ни социалистом, ни реакционером. Но напрасно было бы в пределах этих широких рамок искать какого либо партийного штампа. Подобно преобладающей массе офицерства и командного состава, он был далек и чужд всякого партийного догматизма; по взглядам, убеждениям примыкал к широким слоям либеральной демократии; быть может не углублял в своем сознании мотивов ее политических и социальных расхождений и не придавал большого значения тем из них, которые выходили за пределы профессиональных интересов армии.
Корнилова – правителя история не знает. Но Корнилова – Верховного главнокомандующего мы знаем. Этот Корнилов имел более чем другие военачальники смелости и мужества возвышать свой голос за растлеваемую армию и поруганное офицерство. Он мог поддерживать правительства и Львова и Керенского, независимо от сочувствия или не сочувствия направлению их политики, если бы она вольно и невольно не клонилась по его убеждению к явному разрушению страны. Он отнесся бы совершенно отрицательно в принципе, но вероятно не поднял бы оружия даже и против однородного социалистического правительства, если бы такое появилось у власти и, паче чаяния, проявило сознательное отношение к национальным интересам страны. Корнилов не желал идти «ни на какие авантюры с Романовыми», считая, что «они слишком дискредитировали себя в глазах русского народа»; но на заданный ему мною вопрос – что, если Учредительное Собрание выскажется за монархию и восстановит павшую династию? – он ответил без колебания:
– Подчинюсь и уйду.
Но Корнилов не может мириться с тем, что «будущее народа – в слабых безвольных руках», что армия разлагается, страна стремительно идет в пропасть и, «как истинный сын русского народа», в неравной борьбе без колебания и без сомнения «несет в жертву Родине самое большое, что он имеет – свою жизнь».[10] Этой, по крайней мере, непреложной истины не могут отрицать ни друзья, ни враги его.
Официально борьба Корнилова с Керенским (точнее с триумвиратом) происходила на почве разногласия их по отношению к мероприятиям, предложенным в известной записке Корнилова.
Еще 30 июля на совещании с участием министров путей сообщения и продовольствия Корнилов высказал взгляд: «для окончания войны миром, достойным великой, свободной России, нам необходимо иметь три армии: армию в окопах, непосредственно ведущую бой, армию в тылу – в мастерских и заводах, изготовляющую для армии фронта все ей необходимое, и армию железнодорожную, подвозящую это к фронту»… «Не касаясь вопроса – какие меры необходимы для оздоровления рабочей и железнодорожной армий, предоставляя разобраться в этом вопросе специалистам», Корнилов считал, однако, что «для правильной работы этих армий они должны быть подчинены той же железной дисциплине, которая устанавливается для армий фронта».[11]
В записке, приготовленной для доклада Временному правительству, указывалось на необходимость следующих главнейших мероприятий: введения на всей территории России в отношении тыловых войск и населения юрисдикции военно-революционных судов, с применением смертной казни за ряд тягчайших преступлений, преимущественно военных; восстановления дисциплинарной власти военных начальников; введения в узкие рамки деятельности комитетов и установления их ответственности перед замком.
История прохождения этой записки весьма характерна для выяснения взаимоотношений главных действующих лиц разыгравшейся в конце августа драмы и свидетельствует о том двоедушии, которое проявил Керенский и которое сделало неизбежным окончательный разрыв между ним и верховным командованием.
3 августа Корнилов прибыл в Петроград для доклада Временному правительству своей записки и вручил ее Керенскому. Ознакомившись с запиской, Керенский выразил принципиальное согласие с указанными в ней мерами, но, совместно с Савинковым, уговорил Корнилова не представлять записки правительству, а выждать окончания аналогичной работы военного министерства для согласования с ней. Было условлено, что после этого Корнилов вновь приедет сделать доклад правительству. В своей книге[12] Керенский мотивирует этот шаг… заботами об успешном прохождении мероприятий и о самом Верховном главнокомандующем: «доклад был написан в таком тоне, что я считал невозможным предъявить его Временному правительству. Он заключал в себе ряд мер, большая часть которых была вполне приемлема; но они были так формулированы и поддержаны такими аргументами, что оглашение доклада привело бы к обратным результатам. И если доклад стал бы достоянием гласности, не возможно было бы сохранить Корнилова на посту Верховного главнокомандующего».
А 4 августа, то есть на другой день копия доклада находилась уже в редакционном портфеле советского официоза «Известия», и с 5-го началось печатание выдержек из него и одновременно широкая травля верховного командования.
На заседании 3 августа произошел инцидент, произведший глубокое впечатление на Корнилова. Детали и мотивы его все три участника (Корнилов, Керенский и Савинков) трактуют различно, но сущность его заключалась в следующем: Керенский остановил доклад Корнилова, когда последний коснулся вопроса о преднамеченной наступательной операции на Юго-западном фронте, а Савинков прислал записку, выражавшую неуверенность в том, что «сообщаемые Верховным главнокомандующим государственные и союзные тайны не станут известны противнику в товарищеском порядке».[13] Корнилов «был страшно поражен и возмущен тем, что в Совете министров Российского государства Верховный главнокомандующий не может без опаски касаться таких вопросов, о которых он в интересах обороны страны считает необходимым поставить правительство в известность».[14]
Корнилов уехал, унося с собою мало надежды на удовлетворение своих требований, тем более, что в ближайшие дни в советской и вообще в крайней левой печати раздалось настойчивое требование об удалении его с поста, – требование, нашедшее живой отклик и в мыслях министра-председателя, который «почти ежедневно возвращался к вопросу о смещении генерала Корнилова, причем предполагалось, что Верховным главнокомандующим будет сам Керенский».[15]
Все эти разногласия в вопросах реорганизации армии были скрыты Керенским от Временного правительства, члены которого узнавали о них из газет, а некоторые министры либеральной группы очевидно и в военном министерстве, с которым поддерживали более тесные отношения.
Между тем, военное министерство изготовило свой доклад, который, сохранив некоторые общие положения корниловской записки, вносил существенные изменения в ее основную мысль. Они касались не только формы изложения и мотивировки – более льстивых и следовательно более приемлемых для революционной демократии, но и расширяли значительно права военно-революционных учреждений и вводили весьма важные законопроекты о милитаризации железных дорог и торгово-промышленных предприятий, работающих на оборону. Общая схема взаимоотношений в армии в представлении составителя 2-ой записки, Верховного комиссара Филоненко рисовалась в таком виде: «комитеты должны выражать собою мнение армии, комиссары осуществлять в армии революционную государственную власть, а командный состав должен по-прежнему ведать часть оперативную и подготовку войск».[16] Впоследствии в положении о комитетах проект министерства, вопреки решительному протесту Корнилова, предусматривал даже участие комитетов в аттестовании начальников. Таким образом 2-ая записка, если и вводила суровые репрессии, то по главному вопросу – организации армии – не шла далее закрепления существующего порядка.
Не может быть однако сомнения, что вся плохо прикрытая игра между Керенским и военным министерством велась вовсе не по поводу редакции доклада или даже существенных его положений, а исключительно вокруг одного основного вопроса – о введении смертной казни в тылу. Тем более, что в бурных заседаниях солдатской и рабочей секций Совета, обыкновенно очень хорошо осведомленного о том, что делается в кругах правительства, еще 7 и 8 августа было предъявлено требование отмены смертной казни, как меры, «преследующей явно контр-революционные цели».
Корнилов отказался ехать к 10-му августа в Петроград, ссылаясь на серьезное положение фронта. Действительными причинами были опасение подвоха со стороны Керенского и сложившееся убеждение о безнадежности проведения корниловских мероприятий. Этим только и можно объяснить предложение Корнилова Савинкову «взять на себя представление доклада Временному правительству с теми изменениями, которые желательно в нем сделать по мнению управляющего военным министерством». Однако Савинков и Филоненко переубедили Корнилова, и он выехал 9-го, не зная, что вслед ему послана телеграмма министра-председателя, указывающая, что его «прибытие не представляется необходимым и что Временное правительство снимает с себя ответственность за последствия его отсутствия с фронта».
9-го августа во время серьезного объяснения Савинкова с Керенским последний говорил, что «никогда и ни при каких обстоятельствах не подпишет законопроекта о смертной казни в тылу». Савинков счел себя вынужденным просить об отставке и заяпил, что «если военный министр не желает подписать докладной записки (Временному правительству), то ее подпишет Верховный главнокомандующий».[17]
10 августа Корнилов приехал в Петроград и в военном министерстве ознакомился с возникшим конфликтом. Сопровождавший Верховного генерал Плющевский-Плющик (редактировавший первый доклад) доложил Корнилову краткое содержание 2-ой записки (Филоненко), указав, что фактическая сторона ее почти целиком взята из первой, но выводы поражают прямой противоположностью.
– Генерал Корнилов не возразил ничего, – рассказывал Плющевский-Плющик – молчал и Савинков. Но за то Филоненко вертелся мелким бесом и старался убедить меня, что это только первый шаг и что мы его делаем в ногу. Я резко ответил, что если первый шаг мы и делаем в ногу, т. е. признаем недопустимым развал фронта, то уже со второго идем в перебой.
Корнилов был поставлен в трудное положение: подписать записку и тем признать своими некоторые еретические взгляды той части ее, которая касалась реорганизации армии, или отклонить – следовательно порвать с Савинковым, дать моральную поддержку Керенскому в их конфликте и допустить отставку Савинкова.
Решение нужно было принять немедленно, и Корнилов принял первое решение.
Керенский, под предлогом, что он не ожидал приезда Верховного, не знаком с запиской (2-ой) и не может допустить доклад Временному правительству о военных мероприятиях, не изучив его основательно, ограничил обсуждение доклада рамками триумвирата.
Странный характер имело это заседание: составитель 2-ой записки не был на него допущен; представлял Корнилов, не имевший нравственного основания защищать положения большой ее части; читал ее Плющевский-Плющик, с глубоким возмущением относившийся к ее содержанию; слушал триумвират, относившийся отрицательно к записке, предубежденно к ее авторам и сводивший весь вопрос к личной политической борьбе.
На заседании было установлено, что первый, корниловский проект более приемлем, что «правительство соглашается на предложенные меры, вопрос же о их осуществлении является вопросом темпа правительственных мероприятий; что же касается… милитаризации железных дорог и заводов и фабрик, работающих на оборону, то до обсуждения этого вопроса, в виду его сложности и слишком резкой постановки в докладе, он подвергнется предварительному обсуждению в подлежащих специальных ведомствах».[18] С последним условием Корнилов согласился. Оставил первую записку и уехал на вокзал, увезя с собою вторую. Но там на перроне его ждали уже Савинков и Филоненко и после разговора с ними, Корнилов отправил Временному правительству с вокзала вторую записку… Характерная мелочь: у Филоненки предусмотрительно нашелся для этой цели и соответствующий конверт…
Политическая арена оказалась много сложнее и много грязнее, чем поле битвы. Славного боевого генерала запутывали в ней.
Члены Временного правительства узнали о приезде Верховного только 10-го из газет, и на вопрос Ф. Кокошкина, министр-председатель обещал, что доклад состоится вечером. Но день прошел и 11-го также из газет они узнали о предстоящем оставлении своего поста Савинковым, ввиду разногласий с военным министром и невозможности провести известные военные реформы, а также с большим изумлением прочли, что Корнилов ночью отбыл в Ставку.
В этот же день Кокошкин предъявил министру-председателю ультимативное требование, чтобы правительство немедленно было ознакомленно с запиской Корнилова, угрожая в противном случае выходом в отставку всей кадетской группы (Кокошкин, Юренев, Карташев, Ольденбург). Вечером состоялось заседание, в котором Керенский прочел первую записку Корнилова и дал по ней весьма уклончивые объяснения. Распространение на тыл военно-революционных судов и смертной казни «подчеркивалось, как существенное разногласие, хотя тут же Керенский указывал, что он не возражает по существу, но что правительство введет эти судьи и смертную казнь тогда, когда само сочтет это нужным». В общем весь вопрос был отложен до окончания Московского государственного совещания, причем Керенский дал обещание сказать в своей речи о необходимости предложенных Корниловым мер для оздоровления армии и тыла. В части, касающейся реорганизации армии, он не исполнил обещания вовсе. По вопросу же об оздоровлении тыла Керенский произнес фразы, которые скорее звучали вызовом каким то неведомым врагам, чем свидетельствовали о принятом твердом решении: «…но пусть знает каждый, что эта мера (смертная казнь) – великое искушение, что эта мера – великое испытание. И пусть никто не осмеливается на этом пункте ставить нам какие либо безусловные требования. Мы этого не допустим. Мы говорим только: если стихийное разрушение, развал, малодушие и трусость, предательское убийство, нападение на мирных жителей, сожжение строений, грабежи – если это будет продолжаться, не смотря на наши предупреждения, то хватить сил у Временного правительства бороться так, как то окажется нужным».
Керенский на Московском совещании пытался лишить Верховного главнокомандующего слова. Когда офицер, посланный к министру почт и телеграфа Никитину, ведавшему распорядком Совещания, просил указать время для выступления Верховного главнокомандующего российских армий, Никитин позволил себе даже глумиться:
– А от какой организации будет говорить генерал Корнилов?
Корнилов настоял, однако, на своем требовании. Ограниченный в свободе выбора тем для своей речи, он, как известно, сказал кратко, в широком обобщении и не касаясь тех вопросов, которые казались Керенскому слишком острыми.
17 августа по различным соображениям, и в том числе по настойчивому представлению Корнилова, министр-председатель отклоняет отставку Савинкова и соглашается на образование междуведомственной комиссии для разработки проекта о военно-революционных судах и смертной казни в тылу.
20 августа Керенский, по докладу Савинкова, соглашается на «объявление Петрограда и его окрестностей на военном положении и на прибытие в Петроград военного корпуса для реального осуществления этого положения, т. е. для борьбы с большевиками».[19]
Кокошкин подтверждает, что постановление о военном положении в Петрограде действительно было принято правительством, но не приводилось в осуществление. Как видно из протокола о пребывании в Ставке управляющего военным Министерством Савинкова, день объявления военного положения приурочивался к подходу к столице конного корпуса, причем все собеседники – как чины Ставки, так и Савинков, и полковник Барановский (начальник военного кабинета Керенского) пришли к заключению, что «если на почве предстоящих событий кроме выступления большевиков выступят и члены Совета, то придется действовать и против них»; причем «действия должны быть самые решительные и беспощадные»…
С какой бы стороны ни подходить к повороту, свершившемуся в мировоззрении Керенского 17 августа, он знаменовал собою полный разрыв с революционной демократией. Тем более, что 18-го после небывало бурного пленарного заседания Петроградского совета была вынесена подавляющим большинством голосов резолюция о полной отмене смертной казни; при этом резолюция эта была предложена… фракцией с. – ров., т. е. партией, к которой принадлежал Керенский.
Было ясно, что введение новых законов вызовет взрыв среди советов. Как оценивал положение Керенский, можно видеть из диалога между ним и В. Львовым, сообщенного последним.
– Негодование (против Совета) перельется через край и выразится в резне.
– Вот и отлично! – воскликнул Керенский, вскочив и потирая руки. – Мы скажем тогда, что не могли сдержать общественного негодования, умоем руки и снимем с себя ответственность…[20]
Обнаружение обстоятельств этого «грехопадения» Керенского произвело впоследствии большое впечатление на советские круги, а член следственной комиссии Либер,[21] ознакомившись с ними во время допроса Корнилова в Быхове, схватив себя руками за голову, патетически воскликнул:
– Боже мой, ведь это чистая провокация!..
Законопроект был готов 20-го, но министр-председатель раздумал и упорно отказывался подписать его. Так прошло время до 26-го, когда Керенский, после интимного разговора с Савинковым, разговора, в котором по-видимому звучала скрытая угроза, согласился представить законопроект в тот же день на обсуждение Временного правительства.
Такое постоянное резкое расхождение военного министра (Керенского) с управляющим его ведомством (Савинковым) – лицом им избранным и ему подчиненным представляется на первый взгляд малопонятным. Какие цепи связывали их? Почему Керенский, с такой изумительной легкостью свергавший Верховных, не мог расстаться с управляющим министерством? Только потому, что Савинков даже тогда, когда решительно ни на какие политические круги не опирался, импонировал ему своим террористическим прошлым. Керенский ненавидел Савинкова и боялся его. Лучше было иметь Савинкова своим строптивым подчиненным, чем явным врагом, отброшенным окончательно в тот лагерь, который укреплялся возле Ставки и начинал все больше и больше волновать Керенского. И не случайность, что Керенский так легко расстался с Савинковым 31 августа, в тот именно день, когда генерал Алексеев ехал в Ставку для окончательной ликвидации закончившегося уже выступления Верховного главнокомандующего. Заступничество Савинкова за арестованного Филоненко, игравшего двойную игру, было только предлогом.
Савинков остался среди зияющей пустоты. «Неумолимый враг диктатуры» делал затем попытки сближения с казачьими руководящими кругами, находившимися всецело на стороне Корнилова, и примирения с самим Корниловым. Современное политическое положение страны и взаимоотношение сил не давали выбора: против советов можно было бороться тогда только совместно с Корниловым.
Что касается членов правительства, то участие их в этом деле как нельзя лучше определяется разговором, имевшим место в двадцатых числах августа между Керенским и Юреневым:[22]
– Когда правительство будет обсуждать законопроекты, касающиеся реорганизации армии?
– Когда они будут готовы.
– А кто же их изготовляет?
– Военный министр.
– То есть – вы. Следовательно вы можете сообщить, в каком положении дело…
– Я вам сказал, что правительство будет обсуждать законопроекты, когда они будут готовы.
– Но я слышал, что у Савинкова готов уже какой-то законопроект?
– Когда законопроекты будут готовы, они будут внесены на обсуждение Временного правительства.
Этот диалог лучше чем самая пространная характеристика деятельности правительства дает понятие о внутреннем кризисе его – назревшем и даже перезревшем, в силу которого либеральная группа обращалась в простых статистов, призванных своим присутствием демонстрировать коалицию и прикрывать пустое место, образовавшееся в ее правом секторе. Если представители либеральной демократии, входившие в состав третьего правительства, тем не менее, шли на такую неприглядную роль, то это можно объяснить только огромным самопожертвованием, путем которого они долго и тщетно пытались склеить разбитую вдребезги храмину национального единства.
Таким образом, не находя или по крайней мере не высказывая возражений по существу по вопросу об изменении правительственного курса в сторону решительной борьбы с анархией, Керенский колебался, хитрил, то соглашался, то отказывался, старался выиграть время и все откладывал решение сакраментального вопроса, проведение которого, по его мнению, должно было оторвать массы влево и смести правительство, «сдерживающее зверя»… Образовался заколдованный круг, из которого не видно было выхода, ибо мерами правительственной кротости сдержать анархию, охватившую страну, было невозможно. Но если образ «зверя» рисовался еще только в воображении, то перед Керенским тут же рядом стояла реальная угроза в лице Совета, недвусмысленно говорившего уже об «измене революции».
Политическая и социальная борьба, раздиравшая русское государство, вступила в новый фазис, сохраняя однако прежнее соотношение и противоположение сил. Ибо если Керенский, демонстрируя независимость верховной власти, влачил за собою тяжелую цепь, приковывавшую его к советам, то за Корниловым, не взирая на отсутствие в нем интереса к чисто политическим вопросам и классовой борьбе – стояли буржуазия, либеральная демократия и то безличное студенистое человеческое море русской обывательщины, по которой больно ударили и громы самодержавия и молнии революции и которая хотела только покоя. Стояли – одни явно, другие тайно, третьи полусознательно.
Центральный комитет советов формулировал положение так: «значительные слои буржуазии, не желающие нести требуемых революцией жертв, в союзе с контрреволюцюнными элементами пользуются испытанными страной затруднениями, чтобы начать открытый натиск на полномочные органы революционной демократии и вести подкоп под созданное революцией Временное правительство»…[23]
Совещание общественных деятелей не возражало: «…Правительство должно немедленно и решительно порвать со служением утопиям, которые оказали гибельное влияние на его деятельность»… Правительство должно «решительно порвать со всеми следами зависимости от каких бы то ни было комитетов, советов и других подобных организаций»…[24]
А безликий обыватель в бесчисленных обращениях к тому, кого он считал призванным водворить порядок, просил только поторопиться, так как «жить становится невмоготу»… «Раз Вы – избранник Божий, то Вам и надлежит принять на себя роль избавителя и спасителя… Не бойтесь – время, мудрость и опыт научат Вас всему»…[25]