Часть I До Шекспира

«БуффоН»: о Джоне Скельтоне

Зачем стегать улитку,

По естеству не прытку?

Иль парусом, как лодку,

Оснащать селедку?

К чему писать, рифмачить,

В чужих умах рыбачить?

Желчь изливать, ученость

Иль сердца удрученность?

(Дж. Скельтон, «Колин Дурачина»)

На пороге тюдоровской эпохи английской поэзии, на рубеже XVI века нас встречает весьма колоритная фигура в рясе священника и в шутовском колпаке, со связкой ученых книг в одной руке и жезлом с погремушками в другой. Это – Джон Скельтон, которого Эразм Роттердамский называл в своих стихах aeterna vates – «бессмертным поэтом», а также Britannicarum literarum decus et lumen – «светочем и украшением британской литературы».


Джон Скельтон. Гравюра неизвестного художника. 1797 г.


Скельтон родился, по-видимому, в 1464 году. Он успешно зарекомендовал себя в науке, получив степень в Оксфорде, а также звание «поэта-лауреата» в трех университетах (Оксфорда, Кембриджа и Лувена), – для получения которого в то время требовалось только сочинить сотню гекзаметров и латинскую комедию, продемонстрировав тем самым знание латинской просодии и аристотелевой поэтики. Он перевел «Историю мира» Диодора Сицилийца и «Письма» Цицерона, а также составил «Новую английскую грамматику», до нас не дошедшую. В 1498 году, надеясь на прибыльные бенефиции, Скельтон принял сан священника.


Вскоре он обратил на себя внимание двора: королева доверила ему своего младшего сына, будущего короля Генриха VIII, поручив ученому риторику «добросовестно вразумлять и благотворно наставлять непослушного отрока».

Но получилось не совсем так. «Благотворным влиянием» на принца дело не ограничилось. Сама обстановка двора неожиданным образом стала влиять на ученого мужа, мало-помалу раздразнив и подстрекнув в нем славолюбие, поэтический и сатирический задор, склонность к эксцентрике и пародии. По восшествии на престол юного Генриха он попал в фавор, сделавшись первым придворным поэтом и одновременно привилегированным шутом короля, спутником его в разных эскападах и тайных вылазках в народ. Говорят, что после одной такой вылазки Скельтон по заказу короля написал свою «кабацкую поэму» под названием «Бражка Элиноры Румминг». Он также написал «Лавровый венок», в котором воспел собственную персону (а заодно и своих придворных покровительниц) и торжественно ввел себя, любимого, в Храм Славы. Третьей его поэтической проказой была «Книга воробушка Фила», ироикомическая поэма, оплакивающая смерть ручного воробышка некой отроковицы из монастырской школы в Кэроу, близ Нориджа. Наконец, его четвертой далеко идущей проказой была дерзкая кампания против кардинала Вулси, которую он развернул в своей поэме «Колин Дурачина» и множестве сатирических стихов, распространявшихся в Лондоне. Несмотря на шутовскую форму нападок, всесильный кардинал принял их всерьез. Даже король на этот раз не мог защитить Скельтона: он попал в тюрьму, каялся, снова грешил и в конце концов вынужден был искать «права убежища» в Вестминстерском аббатстве, где и умер затворником поневоле в 1529 году – за несколько месяцев до краха и смерти самого Вулси.

Пренебрежение, в которое впал Скельтон уже в елизаветинскую эпоху, и последующая его непопулярность у читателей на восемьдесят процентов объясняется неудобочитаемостью его стихов: они написаны в тоническом размере, а английская поэзия уже приняла силлабо-тонику. Есть даже специальный термин: skeltonics, то есть «скельтонические вирши». Я употребил в переводе слово «вирши», потому что для нынешнего англичанина они звучат примерно так же, как для нас – русская виршевая поэзия XVII века. Впрочем, даже современникам они должны были казаться чересчур архаичными и простонародными. Сам Скельтон так писал о своих «скельтонизмах»:

Пусть вирши мои корявы,

Занозисты, шершавы,

Облуплены дождями,

Изгрызены мышами,

Но есть в них и другое –

В них есть зерно благое.

Оценивая вирши Скельтона, обязательно следует учесть одно важное обстоятельство. Он писал в переходную эпоху, когда фонетика английского языка была на переломе: еще не совершился до конца так называемый «великий сдвиг гласных» и (что еще важнее) статус конечного «е» (читаемое или немое) оставался неопределенным в течение всего царствования Генриха VIII; так что, как вы сами понимаете, писать правильные силлабо-тонические стихи было довольно трудно. Неудивительно, что Скельтон предпочел опираться на ударения и на рифмы.

Рифмы Скельтона, как в русском раешнике, звонки, порой каламбурны. Стиль его можно назвать неудержимым. Он не лезет за словом в карман, мысль его обгуливает предмет со всех сторон, прицепляя к нему множество близких и далеких уточнений и ассоциаций. Это многословие дрейфует в сторону пародии – заметим, пародии сознательной и торжествующей.


Джон Скельтон. Гравюра из книги начала XVI в.


В старости Скельтон гордо называл себя «британским Катуллом». Видимо, он имел в виду необузданный темперамент римского поэта, яростные и не стесняющиеся в выборе выражений сатирические выпады (в частности против Цезаря и его сподвижников), а также любовь к гротеску и преувеличению. Но не только: в словах Скельтона есть, по-видимому, и намек на стихотворение Катулла, посвященное смерти любимого птенчика его возлюбленной:

Плачь, Венера, и вы, Утехи, плачьте!

Плачьте все, кто имеет в сердце нежность!

Бедный птенчик погиб моей подружки.

……………..

Он с колен не слетал хозяйки милой.

Для нее лишь одной чирикал сладко.

То туда, то сюда порхал, играя.

А теперь он идет тропой туманной

В край ужасный, откуда нет возврата.

Именно эти стихи послужили основой для Скельтоновой «Книги воробышка Фила», хотя он подключил в свою поэму и совсем иные традиции – в частности, традицию шутовской (карнавальной) панихиды. А уж от «Воробышка Фила», как нетрудно убедиться, отталкивался поэт XVII века Марвелл в своей антологической «Жалобе нимфы на смерть ее олененка». Так что влияние Скельтона ощущалось и через сто лет после его смерти.

Можно сказать, что Скельтон – первый английский поэт нового времени, то есть первый поэт, которого можно читать без словаря. Это – занятное и полезное чтение. Скельтон ввел в английскую поэзию огромное количество свежих, не бывших в употреблении слов. В частности, в «Книге воробышка Фила» он называет по именам восемьдесят (!) видов английских птиц, собравшихся на похороны. Он отлично владеет сочной народной речью. Например, описывая хозяйку питейного заведения Элинор Румминг (изобретательницу той самой «бражки»), Скельтон замечает, что ее лицо было «как ухо жареного порося, утыканное щетиной». Он умеет смешивать простонародную речь с ученой и библейской терминологией. Он даже смешивает разные языки, переходя на макаронический стиль письма. В особенности он отыгрывает этот прием в своей «постмодернистской» поэме «Попка, скажи!» (Speak, Parrot), в которой попугай-полиглот, нафаршированный ученостью, разглагольствует без умолку и несет всякую околесицу. Основываясь на этой вещи, Скельтона вполне можно считать если не отцом английской поэзии нонсенса, то (во всяком случае) ее славным прадедом.

Чтобы лучше оценить роль Скельтона, полезно взглянуть на его творчество в исторической перспективе. На протяжении почти всего пятнадцатого века английская поэзия пребывала в столь длительном и тяжелом застое, что, казалось, истощилась сама почва поэзии – ее язык. Как пишет один из критиков, после смерти Чосера Гауэр продолжать писать «в духе Чосера, но похуже». После смерти Гауэра Лидгейт и Хоклив продолжали писать «так же, но еще похуже». Под конец века явился Стивен Хоз, который подхватил эстафету и продолжил писать в прежнем духе, но «даже еще хуже, чем Гауэр, Лидгейт и Хоклив». Ясно, что английская поэзия к началу тюдоровской эпохи представляла, по сравнению с Чосером, седьмую воду на киселе. Нужно было заново вскопать почву языка, перевернуть ее свежими пластами кверху. Именно эту работу и выполнил Скельтон. А то, что соха с виду корява, так другой соха и не бывает.

Наверное, ни один писатель в английской литературе не собрал столько живописных эпитетов и кличек, как этот ныне редко читаемый, «эпизодический» поэт, стоящий на грани между двумя эпохами – средневековьем и ренессансом.

Генрих VIII называл его «моим адским викарием», обыгрывая его должность приходского священника в Диссе (Dis по-латыни значит Ад).

Ричард Путтенхем в «Искусстве английской поэзии» (1589) заклеймил его «грубым и ругливым рифмачом, сочинителем нелепостей», Фрэнсис Мерес в «Сокровищнице ума» (1598) – просто «буффоном».

Джон Мильтон назвал его «одним из худших людей, что умело и усердно впрыскивают свой яд в окружение правителей, знакомя их с отборными описаниями и критиками пороков».

Классицист Александр Поуп кратко припечатал его «скотским Скельтоном» („beastly Skelton“).

Некоторые критики договорились до того, что якобы «развращающее воздействие этого сквернослова и грязного негодяя легло в основание всех будущих преступлений его царственного ученика» (Агнесса Стрикленд, 1842[1]).


Джон Скельтон. Гравюра из книги начала XVI в.


А вот утонченная и умная поэтесса Элизабет Браунинг (жена Роберта Браунинга) им открыто восхищалась. Да, признавала она, это – настоящий «санкюлот красноречия», «Силéн, приходящим в пьяный экстаз от собственного негодования», «сатир в поэтах». В своем восхитительном господстве над языком он, как зверь, разрывает его когтями и зубами – дико, яростно, скорее уничтожая, чем созидая. «Но нашим последним словом о Скелетоне, – заключает Элизабет Браунинг, – должно быть то, что он, вне всякого сомнения, оказал благотворное влияние на поэтический язык. Он был автором, уникально подходящим к задаче разглаживания всех узлов веревок, растягивания их до последней возможности. Грубый работник за грубой работой; могучий, грубый Скельтон!»[2]

Джон Скельтон (1460–1529)

КНИГА ВОРОБУШКА ФИЛА,
ИЛИ
ПЛАЧ ДЖЕЙН СКРОУП,
УЧЕНИЦЫ МОНАСТЫРСКОЙ ШКОЛЫ В КЭРОУ,
ПО СВОЕМУ МИЛОМУ ДРУЖОЧКУ,
ПОГИБШЕМУ ЗЛОЙ СМЕРТью
ОТ ЛАП КОТА ГИЛьБЕРТА
(отрывки)

Heu, heu, me![3]

Горе, горе мне!

Ad Dominem, сum tribularer, clamavi:[4]

Сохрани и избави,

Боженька милый,

Душу воробышка Фила

От адовой черной пасти,

Где мрак и всякие страсти, –

От темного Ахерона,

Подземной реки студеной,

А тако же от Плутона,

Владыки бездны бездонной,

А тако же от Эринний,

Духов мертвой пустыни,

А тако же от Горгоны,

Змееволосой матроны,

А тако же от проклятой

Мегеры, ведьмы патлатой, –

Да не спалит ее факел

Крылышек моей птахи, –

А тако же от Прозерпины,

Влекущей в мглы и трясины,

И от Кербера же паки,

Злющей адской собаки –

Страшной, со ста головами,

Гремящей во тьме цепями,

Неусыпной и лютой, –

Но крепко однажды вздутой

Доблестным Геркулесом.

Заклинаю Зевесом:

Сохрани и избави,

Cum tribularer, clamavi,

Воробышка моего! Амен.

Повторяйте за нами.

Do mi nus!

О сладчайший Исус!

Levavi oc

ulos meos in montes[5],

Слезами моими троньтесь,

Ангелы в вышних!

О Боже, услышь в них,

В каждом вздохе и всхлипе

Скорбь мою о Филипе –

О дорогой моей, милой

Пташечке быстрокрылой!

Я, как та Андромаха,

Что, от горя и страха

Оцепенев на месте,

Внимала черной вести

О смерти Гектора, мужа,

Вот так или еще хуже

Я на месте застыла,

Узнав, что взяла могила

Воробышка моего Фила.

А и был он плутишка,

Глупый мой воробьишка!

Обучен моей науке,

Знал он всякие штуки.

Скажу: «Поклюй из ладошки!» –

Все подберет до крошки.

А положу между грудок –

Тотчас, ловок и чуток,

Клювиком пощекочет –

И все достанет, что хочет.

А накрошу на колени –

И там, не ведая лени,

Покопошится малость

И доклюет, что осталось…

Рано утром, бывало, –

Я еще не вставала, –

К сонной ко мне подлезет

И, как блажной, куролесит,

Будит меня, как кочет,

Крылышками хлопочет,

Перышки все взъерошит,

Ластится и тетёшит.

Видит Бог, мысли грешной

Нет в его грудке нежной,

В бархатной сей головке –

Ни малейшей уловки.

Я ему разрешала

Лазить под одеяло;

А ежели больно клюется

Иль далеко заберется,

Знаю я свою крошку:

Это он ловит блошку.

…………….

К мести, к мести взываю,

Боженьку умоляю:

Накажи поскорее

Отъявленного злодея

И всю их породу котовью;

Пускай заплатят кровью

За смерть воробушка Фила;

Уж как я его любила,

Как я его растила!

А ты, бесовский котище,

Ужасный, хитрый и хищный,

Чтоб лопнуть твоим глазищам!

Чтоб в лапы ты к леопарду

Попал за свою неправду,

Чтобы тебя он мучил,

А ты стонал и мяучил;

Чтобы в пустыне ливийской

Встретил ты василиска,

Чьи смертоносные взгляды

Губят всех без пощады;

Чтобы черти лесные,

Мерзостные и злые,

В чаще тебя поймали

И на куски разодрали;

Чтобы с гор мантикора,

На убийцу и вора

Спрыгнув, как на мышонка,

Вырвала ему печенку;

Чтоб Меланхет, который

Первым из гончей своры

Клык вонзил в Актеона,

Мчащего ошеломленно

Через бугры и ямы, –

Чтоб Меланхет тот самый

В горло тебе вцепился,

Крови твоей напился!

Чтобы дракон Уэльса

Твой требухи наелся;

Чтобы медведь толстобрюхий

Рыча, отгрыз тебе ухи;

Чтоб Ликаон с личиной

Оборотня волчиной

Сгреб тебя на погосте,

Переломал тебе кости!

Чтобы пламенем Этны

(Загасить его тщетны

Все ливни, сколь их ни лило)

Хвост тебе подпалило;

Чтобы ты в страхе метался –

А мир на то любовался:

От Оксфорда до Йоркшира,

От Кента до Девоншира –

Весь мир – от моря до моря –

На это кошкино горе.

Что, худо? А птенчика Фила,

Которого я любила,

Зачем умертвил ты, злюка?

Так поделом коту мука!

Сокол по кличке удача Сэр Томас Уайетт – набросок к портрету

Фортуна хмурится.

Где взять лекарство?

Меня швырнуло в прах

Судьбы коварство.

Т. У.

I

В королевской библиотеке Виндзорского замка вот уже четыреста лет хранятся две папки с рисунками Ганса Гольбейна. Художник приезжал в Англию дважды: первый раз в 1527–1528 годах, а во второй раз – в 1532 году, когда он окончательно обосновался в Лондоне. Ганс Гольбейн Младший (1497–1543) был выдающимся портретистом, а его виндзорские рисунки – лучшее, что он создал в графике. Искусствоведы считают, что это – подготовительные наброски к живописи, они выполнены, в основном, серебряным карандашом и цветными мелками, но впоследствии чужая рука прошлась пером по контуру некоторых рисунков и добавила кое-где акварельной подкраски.


Сэр Томас Уайетт. Ганс Гольбейн Младший


Перед нами – портреты придворных Генриха VIII. Среди них – сэр Томас Уайетт, поэт. Умное, благородное лицо прекрасно «рифмуется» с дошедшими до нас стихами, письмами, переводами. Глядя на него, я думаю о том, как трудна моя задача. На живописный, красочный портрет мне не замахнуться. Попробую лишь очертить чернилами «по контуру» карандашный рисунок, оставленный в стихах и документах, расцветив его по своему разумению более или менее правдоподобными соображениями и догадками.

II

Двор Генриха VIII был сценой одной из самых патетических драм в мировой истории, и притом блестяще украшенной сценой. Король Генрих унаследовал от отца мрачный, еще вполне средневековый двор и полностью преобразовал его, превратив жизнь королевской семьи и своих придворных в то, что Екатерина Арагонская назвала «беспрерывным празднеством». Его прижими стый батюшка Генрих VII позаботился о том, чтобы наполнить казну, и эти денежки очень пригодились наследнику.

В глазах народа Генрих выглядел идеальным королем. Шести футов росту, румяный и статный, с величественной осанкой и манерами, он любил пиры, танцы, маскарады и сюрпризы. Он приглашал лучших музыкантов из Венеции, Милана, Германии, Франции. За музыкантами шли ученые и художники. Среди последних были необузданный Пьетро Торриджано из Рима (сломавший в драке нос Микеланджело), Ганс Гольбейн из Аугсбурга, рекомендованный Генриху Эразмом Роттердамским, Иоанн Корвус из Брюгге и другие. В Лондоне жил знаменитый Томас Мор, автор «Утопии», чей дом сравнивали с Платоновской Академией. Говорили, что по числу ученых английский двор может затмить любой европейский университет. Король и его придворные упражнялись в сочинении стихов и музыки, постоянно устраивали красочные шествия, праздники, даже рыцарские турниры (собственно говоря, бывшие уже анахронизмом). В общем, это был Золотой век, в особенности по сравнению с ушедшей, казалось, в далекое прошлое эпохой войн, интриг и злодейств.

Томасу Уайетту суждено было сыграть одну из приметных ролей на этой сцене. Он появился здесь молодым человеком, только что окончившим Кембриджский университет, и сразу выдвинулся благодаря своим исключительным талантам: он легко писал стихи, замечательно пел и играл на лютне, свободно и непринужденно говорил на нескольких языках, был силен и ловок в обращении с оружием (отличился на турнире в 1525 году).

К тому же этот образцовый рыцарь был из знатной дворянской семьи. Он родился в 1503 году в замке Аллингтон в Кенте. Отец его, сэр Генри Уайетт, во времена междоусобиц сохранил верность Генриху VII, за это (как сказывают) Ричард III его пытал и заточил в Тауэр, где лишь сочувственный кот, приносивший узнику по голубю каждый день, спас его от голодной смерти. Сохранился портрет сэра Генри в темнице – с котом, протягивающим ему через решетку голубя, а также отдельный портрет «Кота, спасшего жизнь сэра Генри Уайетта». После освобож де ния из тюрьмы Генри Уайетт возлюбил котов, а благодарный Генрих VII – своего верного подданного, которого он сделал рыцарем Бани. Генрих VIII также любил старого Уайетта: среди почетных должностей, пожалованных ему, была должность коменданта Норвичского замка, на которую он был назначен вместе с сэром Томасом Болейном. Так завязывались узлы фортуны: отец Томаса Уайетта сдружился с отцом Анны Болейн, его будущей дамы и королевы; история с котом, однажды позабавив короля, в критический момент могла спасти жизнь сына того самого, спасенного котом, дворянина.


Королева Анна Болейн. Ганс Гольбейн Младший, ок. 1533 г.


Здесь, при дворе, и встретился молодой Уайетт с юной Анной Болейн, вернувшейся в 1521 году из Франции, где она получила воспитание в кругу фрейлин королевы Маргариты Валуа. Смуглая, черноволосая, с выразительными черными глазами и нежным овалом лица, она сразу приобрела много поклонников. Анна прекрасно танцевала и играла на лютне. У нее были красивые руки, впоследствии, когда злая молва превратила ее в ведьму, стали говорить, что она была шестипалой: друзья уточняли, что речь шла о небольшом дефекте ногтя. Ее распущенные до пояса волосы с вплетенными в них нитями драгоценностей были совсем не по моде того времени, но она их носила так. Она затмевала анемичных дам английского двора и своими талантами, и остроумным изяществом разговора. Мог ли Уайетт не обратить внимание на ту, кому посвящал стихи Клеман Маро, мог ли сам не принести ей поэтической дани?

О своей госпоже, которую зовут Анной

Какое имя чуждо перемены,

Хоть наизнанку выверни его?

Все буквы в нем мучительно блаженны,

В нем – средоточье горя моего,

Страдание мое и торжество.

Пускай меня погубит это имя, –

Но нету в мире имени любимей.

В точности неизвестно, когда король Генрих обратил свой благосклонный взор на красавицу Анну Болейн. История соперничества монарха и поэта – тема многочисленных легенд и исторических анекдотов. Мы не знаем, какова была природа той куртуазной игры, которая уже связывала Анну с Уайеттом, но ясно, что после появления на сцене влюбленного Генриха VIII ситуация для придворного создалась непростая. В сонете «Noli me tangere» («Не трогай меня»), переложенном с итальянского, он уже говорит об Анне, как о запретной дичи королевского леса.

Noli me tangere

Кто хочет, пусть охотится за ней,

За этой легконогой ланью белой;

Я уступаю вам – рискуйте смело,

Кому не жаль трудов своих и дней.

Порой, ее завидя меж ветвей,

И я застыну вдруг оторопело,

Рванусь вперед – но нет, пустой дело!

Сетями облака ловить верней.

Попробуйте и убедитесь сами,

что только время сгубите свое;

На золотом ошейнике ее

Написано алмазными словами:

«Ловец лихой, не тронь меня, не рань:

Я не твоя, я цезарева лань».

По некоторым сведениям, к тому времени среди любовниц Генриха уже была сестра Анны, Мария, и король предполагал, что легко удвоит счет. Встретив сопротивление, он тоже заупрямился и повел осаду по всем законам военной стратегии. Но крепость оказалась хорошо защищенной и не сдавалась в течение целого ряда лет – случай единственный и неслыханный в практике короля. Надо сказать, что королева Екатерина сама рыла себе яму, поддерживая целомудренное поведение своей фрейлины: она старалась не отпускать ее от себя, часто играла с ней в карты целыми вечерами, терзая влюбленного короля, и так далее. Если бы Екатерина повела себя иначе, король, возможно, сумел бы одержать победу – и охладеть; Анна предвидела такой вариант, ей не хотелось повторить судьбы сестры: она желала получить всё или ничего. Наконец король заговорил о женитьбе. Это означало развод с испанкой, разрыв с Римом, но Генрих решил идти до конца.


Доспехи короля Генриха VIII, ок. 1520 г.


Рассказывают, что примерно в это время Генрих VIII получил от Анны перстень в залог ее согласия на брак. Томас Уайетт еще раньше завладел маленьким бриллиантом, принадлежавшим Анне: он как бы играючи взял его и спрятал за пазу хой, дама попеняла ему и потребовала возвращения вещицы, но кавалер не отдавал, надеясь на продолжение галантной забавы. Владелица больше не возобновляла иска, так что Уайетт повесил бриллиант на шнурок и носил на груди под дублетом. Случилось вскоре, что король Генрих играл в мяч с придворными, среди которых были сэр Фрэнсис Брайан и Томас Уайетт, и будучи весело настроен, стал утверждать, что один особенно удачный бросок принадлежит ему, – хотя все видели противоположное. Уайетт вежливо возразил, но король поднял руку и ткнул в воздух указательным перстом, оттопыривая при этом мизинец, на котором блестел перстень Анны Болейн: «А я говорю, Уайетт, это мой бросок».

Поэт приметил перстень, но, чувствуя, что король в добром расположении духа, решил поддержать игру и когда Генрих повторил во второй раз: «Уайетт, он мой!» достал шнурок с бриллиантовой подвеской, известной королю, и сказал: «Если Ваше величество позволит, я измерю этот бросок: надеюсь, что он все-таки окажется моим». С этими словами он наклонился и стал вымерять шнурком расстояние; король же, признав бриллиант, отшвырнул мяч и сказал: «Коли так, значит, я обманулся» – и не продолжал игры. Многие бывшие при том придворные не уразумели ничего из этого происшествия, но были такие, что поняли и запомнили. (Джордж Уайетт. «Некоторые подробности из жизни королевы Анны Болейн»).

В 1532 году Генрих жалует Анне Болейн титул маркизы Пембрук, тогда же она становится его любовницей. В январе 1533-го выясняется, что Анна беременна, и король тайно венчается с нею. Спустя несколько месяцев брак легализуется и состоится коронация, сопровождаемая трехдневными торжествами и водным праздником. Анна, как Клеопатра, в золотом платье, с распущенными черными волосами, восседает на борту галеры, украшенной лентами, вымпелами и гирляндами цветов. Два ряда гребцов, налегая на весла, влекут корабль вперед, сотни меньших судов и суденышек сопровождают его. Тауэр, подновленный и сияющий, встречает королеву музыкой, знаменами, триумфальными арками и толпой разодетых придворных. «Лань Цезаря» заполучила, наконец, свой золотой ошейник.

III

По наблюдениям современной критики[6], образы охоты и соколиной ловли играют важную роль в стихах Уайетта. С образом лани связан и его знаменитый шедевр – стихотворение «Они меня обходят стороной»:

Они меня обходят стороной –

Те, что, бывало, робкими шагами

Ко мне прокрадывались в час ночной,

чтоб теплыми, дрожащими губами

Брать хлеб из рук моих, – клянусь богами,

Они меня дичатся и бегут,

Как лань бежит стремглав от ловчих пут.

Мы порой недооцениваем психологическую сторону ренессансной лирики, представляя ее игрой с некоторым набором условных тем и образов. Но ведь эти люди знали и умели многое, чего мы сейчас не знаем и не умеем. Скажем, он были азартными охотниками. Изображая превратности любви в терминах оленьего гона и соколиной охоты, они касались таких областей подсознательного, которые лучше объясняют измену и жестокость, равнодушие и свободу, чем моральная психология более позднего времени. Скажем, спущенный с перчатки сокол может вернуться к хозяину, а может и улететь навсегда. И это не зависит от того, как он прикормлен и воспитан. Причина может быть любая – переменившийся ветер, пролетевшая вдали цапля – или никакая. Измена сокола – закон Фортуны, верность – ее редкая милость.

IV

Итак, Генрих настоял на своем. Он объявил себя главой английской церкви, развелся с Екатериной Арагонской и женился на Анне Болейн, но с этого времени тучи начали сгущаться над его царствованием, и атмосфера непрерывного празднества, сохраняясь при английском дворе, стала приобретать все более зыбкий и зловещий характер. Дальнейшие события известны: рождение принцессы Елизаветы в 1534 году, Акт о престолонаследии, объявивший принцессу Мэри незаконнорожденной, насильственное приведение к присяге дворянства, казнь епископа Фишера и самого Томаса Мора, еще недавно лорда-канцлера короля, охлаждение Генриха к Анне Болейн, которая так и не смогла дать ему наследника мужского пола… Судьба королевы была окончательно решена после рождения ею мертвого младенца в 1536 году.

Анна и несколько ее предполагаемых «любовников» и «сообщников» в государственной измене были арестованы. Одновременно взяли и Томаса Уайетта. Из окна своей темницы в Тауэре он мог видеть казнь своих друзей Джорджа Болейна, сэра Генри Норриса, сэра Фрэнсиса Уэстона, сэра Уильяма Брертона, Марка Смитона и ждать своей очереди. 19 мая казнили Анну Болейн. На эшафоте ей прислуживала Мэри, сестра Томаса Уайетта – ей Анна передала свой прощальный дар – миниатюрный молитвенник в золотом, с черной эмалью, переплете. В последнюю минуту перед казнью королева обратилась к зрителям с такими словами:

Люди христианские! Я должна умереть, ибо в согласии с законом я осуж дена и по законному приговору, и против этого я говорить не буду. Не хочу ни обвинять никого, ни говорить о том, почему меня судили и приговорили к смерти. Я лишь молю Бога хранить Короля и послать ему мно гие годы правления над всеми вами, ибо более кроткого и милосерд ного государя доселе не бывало, а для меня он всегда был полновластным и добрым Господином. Если кто-нибудь вздумает вме шаться в мое дело, я прошу его рассудить как можно лучше. А теперь я оставляю сей мир и всех вас, и молю вас молиться за меня. Господи, смилуйся надо мной. Богу препоручаю я душу мою.

«И когда раздался роковой удар, нанесенный дрожащей рукой палача, всем показалось, что он обрушился на их собственные шеи; а она даже не вскрикнула», – продолжает первый биограф королевы Джордж Уайетт.

Томасу Уайетту повезло. 14 июня он был освобожден из Тауэра; неясно, что его спасло – покровительство Кромвеля или петиция отца, взявшего своего сына «на поруки» и увезшего в Аллингтон. Король вскоре вернул ему свою милость. Но жизнь Уайетта будто переломилась пополам («в тот день молодость моя кончилась», – писал он в стихах). Достаточно сравнить два портрета, выполненные Гансом Гольбейном до и после 1536 года[7]: на втором из них мы видим полностью изменившегося человека – преждевременно постаревшего, с каким-то остановившимся выражением глаз – ушла легкость и свобода, сокол удачи улетел.

Теперь он будет перелагать стихами покаянные псалмы и писать сатиры на придворную жизнь. Например, так:

Я на коленях ползать не привык

Пред деспотом, который правит нами,

Как волк овечками, свиреп и дик.

Опасные строки? Но ведь это лишь перевод стихов итальянца Луиджи Аламанни, обращенных к другу Томазо. Уайетт переадресовал их к Джону Пойнцу (которого мы также можем видеть на рисунке Ганса Гольбейна) – придворному и другу, понимающему его с полуслова:

Я не способен ворона в орла

Преобразить потугой красноречья,

Царем зверей именовать осла;

И сребролюбца не могу наречь я

Великим Александром во плоти,

Иль Пана с музыкой его овечьей

Превыше Аполлона вознести;

Или дивясь, как сэр Топаз прекрасен,

В тон хвастуну нелепицы плести;

Хвалить красу тех, кто от пива красен –

И не краснеть; но взглядом принца есть

И глупо хохотать от глупых басен…

Впрочем, кому какое дело, что пишет или переводит ученый дворянин в своем имении, на лоне природы? Уайетт уцелел, но был отправлен с глаз долой, сперва – в Кент, под опеку отца, потом – с дипломатическим поручением к императору Карлу V. Как посол при испанском дворе, сэр Томас постоянно находился между молотом требований анг лийского короля и наковальней католической монархии. Несмотря на все трудности (и даже угрозы со стороны инквизиции), он действовал весьма успешно: ему удалось даже устроить изгнание из Мадрида кардинала Пола, злейшего врага англичан. Возникшая угроза примирения Карла с французским королем Франциском потребовала особого внимания со стороны Генриха: на помощь Уайетту были высланы Эдмунд Боннер и Симон Хейнз, которые более путались под ногами, чем помогали делу. Уайетт высокомерно третировал их, в результате, вернувшись в Лондон, они написали донос, обвинив его в изменнических сношениях с врагами Англии. Кардинал Кромвель, покровитель Уайетта, положил бумагу под сукно, но в 1540 году Кромвель сам был обвинен в государственной измене и казнен. Боннер, ставший к тому времени епископом Лондона, и Хейнз, капеллан короля, возобновили свои происки: в результате Уайетт был заключен в Тауэр и подвержен усиленным допросам.


Герб лорда-хранителя печати с девизом Ордена Подвязки.


В те последние годы царствования Генриха VIII головы с плеч слетали и без столь серьезных обвинений. Но Уайетт проявил удивительное хладнокровие и силу духа. Его защитительная речь была настолько блестящей и убедительной, что судьям ничего другого не оставалось, как оправдать его. Он удалился в Аллингтон, где, как обычно, предался чтению и охоте. Осенью 1542 года королевский приказ прервал эти мирные досуги – Уайетт должен был отправиться в порт Фалмут для встречи прибывающего в Англию испанского посла. В дороге, разгоряченный долгой скачкой, он простудился и умер от скоротечной лихорадки в Шелборне, в возрасте 39 лет. Во времена, когда многие умирали от еще более скоротечных причин, это была почти удача.

V

Кончилось царствование Генриха VIII, и власть перешла к его дочери Мэри, дочери Екатерины Арагонской, отменившей реформацию и восстановившей связь с Римом. Когда в 1554 году она объявила о своем браке с королем Филиппом Испанским, злейшим врагом Англии, многие возмутились и выступили с оружием в руках против коварной католички. Сын Томаса Уайетта, сэр Томас Уайетт Младший во главе отряда в три тысячи солдат пробился в Лондон, но был разбит правительственным войском и обезглавлен.

Интересно, что именно его сын, Джордж Уайетт, внук Томаса Уайетта, спустя тридцать лет напишет первую биографию Анны Болейн (дважды цитированную выше), в которой он также сообщает интересные сведения и о своем деде-поэте.

Стихи Уайетта были впервые опубликованы в 1557 году в первой английской антологии поэзии, полное название которой звучало так:

Песни и сонеты,
сочиненные высокоблагородным лордом Генри Говардом, покойным графом Сарри, и другими

Впрочем, эта книга сделалась более известной под именем Сборника Тоттела (Tottel’s Miscellany). Упомянутые в названии лорд Генри Говард и граф Сарри – одно и то же лицо, стихи же сэра Томаса Уайетта занимают в ней более скромное место, рядом с большим отделом стихов «неизвестных авторов», среди которых наверняка находятся стихи его друзей-поэтов графа Рошфора и сэра Фрэсиса Брайана. (Все трое – Сарри, Рошфор и Брайан – сложили свои головы под топором палача.)

Именно издатель Тоттеловского сборника ввел живописные заголовки стихов, которые четыреста лет подряд украшали антологии английской поэзии и которые я счел естественным сохранить в своих переводах: «Влюбленный рассказывает, как безнадежно он покинут теми, что прежде дарили ему отраду», «Он восхваляет прелестную ручку своей дамы», «Отвергнутый влюбленный призывает свое перо вспомнить обиды от немилосерд ной госпожи», и прочее. В современных изданиях эти названия искоренены как не достовер ные, не авторские. Зато они старые – и передают аромат своего времени.

За тридцать лет сборник Тоттела переиздавался семь раз. В 1589 Путтенхэм писал в своем трактате «Искусство английской поэзии»:

Они [Уайетт и Сарри] отчистили нашу грубую и домо дельную манеру писать стихи от вульгарности, бывшей в ней доселе, и посему справедливо могут считаться первыми реформаторами нашей английской метрики и стиля… Они были двумя ярчайшими лампадами для всех, испробовавших свое перо на ниве Английской поэзии… их образы возвышенны, стиль торжествен, выражение ясно, слова точны, размер сладостен и строен, в чем они подражают непринужденно и тща тельно своему учителю Франциску Петрарке.

Томасу Уайетту принадлежит честь и заслуга впервые ввести сонет в английскую литературу, а также дантовские терцины. Белый пятистопный ямб – размер шекспировских пьес – изобретение Сарри. Так сложилась, что именно графу Сарри на протяжении столетий отдавалось предпочтение. «Эдинбургское обозрение» в 1816 году, отзываясь на первое большое издание двух поэтов и, в целом, благожелательно оценивая стихи Сарри, о его старшем современнике и учителе отзывалось так: «Сэр Томас Уайетт был умным человеком, зорким наблюдателем и тонким политиком, но никак не поэтом в истинном смысле этого слова».

В этом опрометчивом суждении был, тем не менее, свой резон. «Эдинбургское обозрение» руководствовалось классическим мерилом и вкусом. С этой точки зрения, граф Сарри – значительно более очищенный, «петраркианский» поэт. Если думать, что английский Ренессанс начался с ус воения Петрарки, тогда Томас Уайетт – дурной ученик, «испортивший» и «не понявший» своего учителя. Но дело в том, что для английской поэзии Петрарка был скорее раздражителем, чем учителем. Уже Чосер нарушил все его главные принципы и заветы. Народный, а не очищенный язык; здравый смысл и естест венные чувства, а не возвышенный неоплатонизм. Таков был и Уайетт, бравший новые формы у Петрарки, а стиль и суть – у Чосера и у французских куртуазных поэтов. Все это легко увидеть на любом его переводе из Петрарки. Скажем, на цитированном выше сонете «Noli me tangere». Мог ли Петрарка сказать, что преследование возлюбленной – «пустое дело» или «я ус тупаю вам – рискуйте смело, кому не жаль трудов своих и дней»? Никогда – ведь это убивает самую суть петраркизма. Чтобы продолжить сравнение, я позволю себе привести тот же самый сонет (На жизнь мадонны Лауры, CXC) в переводе Вячеслава Иванова:

Лань белая на зелени лугов,

В час утренний, порою года новой,

Промеж двух рек, под сению лавровой,

Несла, гордясь, убор златых рогов.

Я все забыл и не стремить шагов

Не мог (скупец, на все труды готовый,

чтоб клад добыть!) – за ней, пышноголовой

Скиталицей волшебных берегов.

Сверкала вязь алмазных слов на вые:

«Я Кесарем в луга заповедные

Отпущена. Не тронь меня! Не рань!..

Полдневная встречала Феба грань;

Но не был сыт мой взор, когда в речные

Затоны я упал – и скрылась лань.

Разумеется, перед нами не оригиналы, а лишь русские переложения английского и итальянского сонетов. Но, сравнивая оригиналы, мы увидим тот же контраст стилей, контраст мироощущений. Никакой идиллической природы – «зелени лугов», «лавровой сени» и «волшебных берегов» – у Уайетта нет в помине. Никакой экзальтации, никакой выспренности («полдневная встречала Феба грань») – лишь суть, выраженная энергично и доходчиво: «Попробуйте и убедитесь сами».

Именно эта суровая и здравая экспрессия оказалась стержневой для английской поэзии XVI века вплоть до Шекспира и Донна. Даже утонченный Филип Сидни, главный пропагандист петраркизма в Англии, когда речь доходила до практики, допускал такие вещи, от которых Петрарка отшатнулся бы с ужасом – например сравнение возлюбленной с разбойником, ведьмой, сатаной! А Донн сделал антипетраркизм едва ли не своим главным приемом в лирике. Он мог, скажем, изобразить Амура не как мальчугана с крылышками, а как отяжелевшего охотничьего сокола:

Амур мой погрузнел, отъел бока,

Стал неуклюж, неповоротлив он;

И я, приметив то, решил слегка

Ему урезать рацион…

(«Пища Амура»)

Таким образом, Томас Уайетт не только явился в нужное время и в нужном месте. Он оказался очень прочным и необходимым звеном английской традиции, связывающим Чосера с поэтами-елизаветинцами. Заимствуя у итальянцев, он не подражал им, но развивал другое, свое. Стихи его порой шероховаты, но от этого лишь более осязаемы.

VI

Тот свод стихотворений Уайетта, которым мы сейчас располагаем, основан не только на антологии Тоттела, но и на различных рукописных источниках, среди которых важнейшие два: так называемые «Эджертонский манускрипт» и «Девонширский манускрипт». Первый из них сильно пострадал, побывав в руках неких набожных владельцев, которые, презирая любовные стишки, писали поверх них полезные библейские изречения и подсчитывали столбиком расходы. По этой причине почерк Уайетта кое-где трудно разобрать. И все же стихи не погибли. Как отмечает исследователь рукописи мисс Фоксуэлл (не вкладывая, впрочем, в свои слова никакого символического смысла), «чернила Уайетта оказались лучшего качества, чем чернила пуритан, и меньше выцвели»[8].

Особый интерес представляет Девонширский манускрипт. Это типичный альбом стихов, вроде тех, что заводили русские барышни в XIX веке, только на триста лет старше: он ходил в ближайшем окружении королевы Анны Болейн, его наверняка касались руки и Уайетта, и Сарри, и самой королевы.

Предполагают, что первым владельцем альбома был Генри Фицрой, граф Ричмонд, незаконный сын Генриха VIII. В 1533 году Фицрой женился на Мэри Говард (сестре своего друга Генри Говарда), и книжка перешла к ней. После свадьбы невесту сочли слишком молодой, чтобы жить с мужем (ей было всего-навсего четырнадцать лет) и, по обычаю того времени, отдали под опеку старшей родственницы, каковой, в данном случае, явилась сама королева Анна Болейн. Здесь, в доме Анны, Мэри Фицрой подружилась с другими молодыми дамами, в первую очередь, с Маргаритой Даглас, племянницей короля. Альбом стал как бы общим для Мэри и Маргариты, и они давали его читать знакомым – судя по записи, сделанной какой-то дамой по-французски, очевидно, при возвращении альбома: «Мадам Маргарите и Мадам Ричфорд – желаю всего самого доброго».

На страницах альбома встречаются и пометки королевы, подписанные именем Анна (Àn), одна из которых останавливает внимание – короткая бессмысленная песенка, последняя строка которой читается: «I ama yowres an», то есть «Я – ваша. Анна». Эта строчка обретает смысл, если сопоставить ее с сонетом Томаса Уайетта («В те дни, когда радость правила моей ладьей»), записанным на другой странице того же альбома. Сонет заканчивается таким трехстишьем:

Недаром в книжице моей

Так записала госпожа:

«Я – ваша до скончанья дней».

По-английски здесь те же самые слова и даже буквы: «I am yowres». Разве мы не вправе увидеть тут вопрос и ответ, тайный знак, который сердце оставляет сердцу так, чтобы чужие не углядели, чтобы поняли только свои – те, кто способен понимать переклички и намеки. Для живущих в «золотой клетке» королевского двора такая предосторожность была вовсе не лишней, что доказывает дальнейшая судьба альбома и почти всех связанных с ним персонажей.

Трагическими для этого маленького кружка стали май, июнь и июль 1536 года. В мае – арестована и казнена Анна Болейн с пятью своими приближенными. В июне – обнаружен тайный брак между Маргаритой Даглас и сэром Томасом Говардом: оба преступника были арестованы и брошены в Тауэр. И, наконец, в июле умер Генри Фицрой, муж Мэри.

В эти печальные месяцы Девонширский сборник пополнился, может быть, самыми своими трогательными записями. Во-первых, это стихи Маргариты Даглас, которая, в разлучении с супругом (из Тауэра ее отправили в другую тюрьму), писала стихи, ободряя своего любимого и восхищаясь его мужеством. А на соседних страницах Томас Говард, которому сумели на время переправить заветный томик, записывал стихи о своей любви и верности. Два года спустя он скончался в своей тюрьме от малярии.

История Девонширского альбома ярче многих рассуждений показывает, каким рискованным делом была куртуазная игра при дворе Генриха VIII. Неудивительно, что достоинствами дамы в том узком кругу, для которого писали придворные поэты, почитались не только красота, но и сообразительность, решимость, умение хранить тайну. И не случайно первым стихотворением, занесенным в альбом, оказалась песенка Уайетта «Take hede be tyme leste ye be spyede»:

Остерегись шпионских глаз,

Любить опасно напоказ,

Неровен час, накроют нас,

Остерегись.

Многие вещи нарочно маскировались, зашифровывались в стихах Уайетта. Загадка с именем Анны: «Какое имя чуждо перемены?» – простейшая. Недавно критики обратили внимание, что образ сокола в стихах Уайетта 1530-х годов может иметь дополнительное значение. Я имею в виду прежде всего стихотворение: «Лети, Удача, смелый сокол мой!»:

Лети, Удача, смелый сокол мой,

Взмой выше и с добычею вернись.

Те, что хвалили нас наперебой,

Теперь, как вши с убитых, расползлись;

Лишь ты не брезгаешь моей рукой,

Хоть волю ценишь ты и знаешь высь.

Лети же, колокольчиком звеня:

Ты друг, каких немного у меня.

Белый сокол был эмблемой Анны Болейн на празднестве ее коронования в 1533 году. Значит, можно предположить, что и эти стихи относятся к тому же «болейновскому» лирическому сюжету[9]. Они могли быть написаны, например, в 1534 году, когда Томас Уайетт в первый раз попал за решетку (за уличную стычку, в которой был убит стражник). Там он, вероятно, написал и веселый сонет «О вы, кому удача ворожит…» – о несчастливце и вертопрахе, который, вместо того чтобы радоваться весне, вынужден проводить дни на жесткой тюремной койке, «в памяти листая все огорченья и обиды мая, что год за годом жизнь ему дарит».

Но маяться в веселом месяце мае Уайетту пришлось недолго. Вскоре он был освобожден, и удача продолжала ему улыбаться.

Томас Уайетт (1503–1542)

Влюбленный рассказывает, как безнадежно он покинут теми, что прежде дарили ему отраду

Они меня обходят стороной –

Те, что, бывало, робкими шагами

Ко мне прокрадывались в час ночной,

Чтоб теплыми, дрожащими губами

Брать хлеб из рук моих, – клянусь богами,

Они меня дичатся и бегут,

Как лань бежит стремглав от ловчих пут.

Хвала фортуне, были времена

Иные: помню, после маскарада,

Еще от танцев разгорячена,

Под шорох с плеч скользнувшего наряда

Она ко мне прильнула, как дриада,

И так, целуя тыщу раз подряд,

Шептала тихо: «Милый мой, ты рад?»

То было наяву, а не во сне!

Но все переменилось ей в угоду:

Забвенье целиком досталось мне;

Себе она оставила свободу

Да ту забывчивость, что входит в моду.

Так мило разочлась со мной она;

Надеюсь, что воздастся ей сполна.

Отвергнутый влюбленный призывает свое перо вспомнить обиды от немилосердной госпожи

Перо, встряхнись и поспеши,

Еще немного попиши

Для той, чье выжжено тавро

Железом в глубине души;

А там – уймись, мое перо!

Ты мне, как лекарь, вновь и вновь

Дурную сбрасывало кровь,

Болящему творя добро.

Но понял я: глуха любовь;

Угомонись, мое перо.

О, как ты сдерживало дрожь,

Листы измарывая сплошь! –

Довольно; это все старо.

Утраченного не вернешь;

Угомонись, мое перо.

С конька заезженного слазь,

Порви мучительную связь!

Иаков повредил бедро,

С прекрасным ангелом борясь;

Угомонись, мое перо.

Жалка отвергнутого роль;

К измене сердце приневоль –

Найти замену не хитро.

Тебя погубит эта боль;

Угомонись, мое перо.

Не надо, больше не пиши,

Не горячись и не спеши

За той, чьей выжжено тавро

Железом в глубине души;

Угомонись, мое перо.

Он восхваляет прелестную ручку своей дамы

Ее рука

Нежна, мягка,

Но сколь властна она!

В ней, как раба,

Моя судьба

Навек залючена.

О, сколь персты

Ее чисты,

Изящны и круглы! –

Но сердце мне

Язвят оне,

Как острие стрелы.

Белей снегов

И облаков

Им цвет природой дан;

И всяк из них,

Жезлов драгих,

Жемчужиной венчан.

Да, я в плену,

Но не кляну

Прекрасной западни;

Так соизволь

Смягчить мне боль,

Любовь свою верни.

А коли нет

Пути от бед

Для сердца моего,

Не дли скорбей,

Сожми скорей

И задуши его!

Сатира I

Любезный мой Джон Пойнц, ты хочешь знать,

Зачем не стал я больше волочиться

За свитой Короля, втираться в знать

И льнуть к вельможам, – но решил проститься

С неволей и, насытясь ею всласть,

Подальше от греха в свой угол скрыться.

Не то, чтобы я презираю власть

Тех, кто над нами вознесен судьбою,

Или дерзаю их безумно клясть;

Но не могу и чтить их с той слепою

Восторженностию, как большинство,

Что судит по расцветке и покрою,

Не проникая внутрь и ничего

Не смысля в сути. Отрицать не стану,

Что слава – звук святой, и оттого

Бесчестить честь и напускать туману –

Бесчестно; но вполне достойно ложь

Разоблачить и дать отпор обману.

Мой друг! ты знаешь сам: я не похож

На тех, кто любит приукрасить в меру

(Или не в меру) принцев и вельмож;

Ни славить тех, кто славит лишь Венеру

И Бахуса, ни придержать язык

Я не могу, держа иную веру.

Я на коленях ползать не привык

Пред деспотом, который правит нами,

Как волк овечками, свиреп и дик.

Я не умею жалкими словами

Молить сочувствия или скулить,

Ни разговаривать обиняками.

Я не умею бесконечно льстить,

Под маской чести прятать лицемерье

Или для выгоды душой кривить,

И предавать друзей, войдя в доверье,

И на крови невинной богатеть,

Отбросив совесть прочь, как суеверье.

Я не способен Цезаря воспеть,

При этом осудив на казнь Катона,

Который добровольно принял смерть

(Как пишет Ливий), не издав ни стона,

Увидя, что свобода умерла;

Но сердце в нем осталось непреклонно.

Я не способен ворона в орла

Преобразить потугой красноречья,

Царем зверей именовать осла;

И сребролюбца не могу наречь я

Великим Александром во плоти,

Иль Пана с музыкой его овечьей

Превыше Аполлона вознести;

Или дивясь, как сэр Топаз прекрасен,

В тон хвастуну нелепицы плести;

Хвалить красу тех, кто от пива красен –

И не краснеть; но взглядом принца есть

И глупо хохотать от глупых басен;

За лестью никогда в карман не лезть

И угождать в капризах господину…

Как выучиться этому? Бог весть;

Для этой цели пальцем я не двину.

Но высшего двуличия урок –

Так спутать крайности и середину,

Чтоб добродетелью прикрыть порок,

Попутно опороча добродетель,

И на голову все поставить с ног:

Про пьяницу сказать, что он радетель

Приятельства и дружбы; про льстеца –

Что он манер изысканных владетель;

Именовать героем наглеца,

Жестокость – уважением к законам;

Грубьяна, кто для красного словца

Поносит всех, – трибуном непреклонным;

Звать мудрецом плутыгу из плутыг,

А блудника холодного – влюбленным,

Того, кого безвинно Рок настиг, –

Ничтожным, а свирепство тирании –

Законной привилегией владык…

Нет, это не по мне! Пускай другие

Хватают фаворитов за рукав,

Подстерегая случаи шальные;

Куда приятней меж родных дубрав

Охотиться с борзыми, с соколами –

И, вволю по округе проблуждав,

Вернуться к очагу, где пляшет пламя;

А в непогоду книгу в руки взять

И позабыть весь мир с его делами;

Сие блаженством я могу назвать;

А что доныне на ногах колодки,

Так это не мешает мне скакать

Через канавы, рвы и загородки.

Мой милый Пойнц, я не уплыл в Париж,

Где столь тонки и вина, и красотки;

Или в Испанию, где должно лишь

Казаться чем-то и блистать наружно, –

Бесхитростностью им не угодишь;

Иль в Нидерланды, где ума не нужно,

Чтобы от буйства к скотству перейти,

Большие кубки воздымая дружно;

Или туда, где Спаса не найти

В бесстыдном Граде яда, мзды и блуда, –

Нет, мне туда заказаны пути.

Живу я в Кенте, и живу не худо;

Пью с музами, читаю и пишу.

Желаешь посмотреть на это чудо?

Пожалуй в гости, милости прошу.

Coнет из тюрьмы

Эй, вы, кому удача ворожит,

Кого любовь балует, награждая,

Вставайте, хватит праздновать лентяя,

Проспать веселый праздник мая – стыд!

Забудьте несчастливца, что лежит

На жесткой койке, в памяти листая

Все огорченья и обиды мая,

Что год за годом жизнь ему дарит.

Недаром поговорка говорит:

Рожденный в мае маяться обязан;

Моя судьба вам это подтвердит.

Долгами и невзгодами повязан,

Повержен в прах беспечный вертопрах…

А вы ликуйте! С вами я – в мечтах!

Прощай, любовь

Прощай, любовь! Уж мне теперь негоже

На крюк с наживкой лезть, как на рожон;

Меня влекут Сенека и Платон

К сокровищам, что разуму дороже.

И я, как все, к тебе стремился тоже,

Но, напоровшись, понял, не резон

Бежать за ветром бешеным вдогон

И для ярма вылазить вон из кожи.

Итак, прощай! Я выбрал свой удел.

Морочь юнцов, молокососов праздных,

На них, еще неопытных и страстных,

Истрать запас своих смертельных стрел.

А я побуду в стороне; мне что-то

На сгнивший сук взбираться неохота.

Песня о несчастной королеве Анне Болейн и ее верном рыцаре Томасе Уайетте

Милый Уайетт, так бывает:

Леди голову теряет,

Рыцарь – шелковый платок.

Мчится времени поток.

А какие видны зори

С башни Генриха в Виндзоре!

Ястреб на забрало сел,

Белую голубку съел.

«О́ни-сва кималь-и-пансы…»[10]

Государь поет романсы

Собственного сочине…

Посвящает их жене.

Он поет и пьет из кубка:

«Поцелуй меня, голубка».

И тринадцать красных рож

С государем тянут то ж:

«О́ни-сва кималь-и-пансы…» –

И танцуют контрадансы

Под волыночный мотив,

Дам румяных подхватив.

А другие англичане

Варят пиво в толстом чане

И вздыхают говоря:

«Ведьма сглазила царя».

…В темноте не дремлет стража,

Время тянется, как пряжа,

Но под утро, может быть,

Тоньше делается нить.

Взмыть бы, высоко, красиво,

Поглядеть на гладь Пролива! –

Гребни белые зыбей –

Словно перья голубей.

Улетай же, сокол пленный! –

Мальчик твой мертворожденный

По родительской груди

Уж соскучился, поди.

Король Генрих VIII (1491–1547)

Получил образование под руководством Джона Скельтона, привившего ему интерес к поэзии. Став королем, поддерживал изящные искусства, приглашая в Лондон художников, поэтов и музыкантов со всей Европы. Любил музицировать на лютне и сам сочинял музыку. Сохранившиеся его стихи предназначены для пения. Среди них – застольные и любовные песни, а также церковный гимн. В 1530-х годах порвал с римским папой и объявил себя главой Английской церкви. Закрыл монастыри и произвел секуляризацию их земель. Вторая половина его царствования омрачена репрессиями против не признавших его «Акт о Главенстве» (в их числе был и автор знаменитой «Утопии» Томас Мор), тиранской подозрительностью и жестокостью.


Король Генрих VIII. Ганс Гольбейн Младший, 1536 г.


Зелень остролиста

Зелень остролиста

и верного плюща,

Пусть ветер зимний злится,

по-прежнему свежа

Зелень остролиста.

Как остролист зеленый

Не изменяет цвет,

Так, в госпожу влюбленный,

Не изменюсь я, нет.

Зелень остролиста, и т. д.

Так зеленеет остролист

И зеленеет плющ,

Когда с дубов слетает лист

И холод в поле злющ.

Зелень остролиста, и т. д.

Своей прекрасной даме

Божусь я и клянусь,

Что к ней одной пылаю

И к ней одной стремлюсь.

Зелень остролиста, и т. д.

Прощай, драгая дама,

Прощай, душа моя!

Поверь, не увядает

К тебе любовь моя.

Зелень остролиста

и верного плюща,

Пусть ветер зимний злится,

по-прежнему свежа

Зелень остролиста.

Джордж Болейн, Виконт Рошфор (1504?–1536)

Брат королевы Анны Болейн и друг Томаса Уайетта, поэт. Обвинен в прелюбодейной связи со своей сестрой-королевой и казнен в Тауэре вместе с четырьмя его друзьями-придворными.

Смерть, приди

О Смерть, молю тебя, приди

И отдых мне пожалуй!

Пусть из измученной груди

Умчится дух усталый.

О колокол, звучи,

Твой погребальный звон

Да будет в темной сей ночи

Ветрами разнесен.

Ты смолкнешь поутру –

И я умру!

О боль моя, как ты страшна,

Ты рвешь меня, как львица!

Загрузка...