Маркус стоял у окна уткнувшись лбом в стекло, глядя на праздничную суету внизу, когда понял, что хочет убить свою жену. От отчаяния, от усталости, от ее молчания, глупого беспомощного молчания, как будто на самом деле ничего больше сделать нельзя. Криво улыбаясь (у него вдруг онемела щека), он вышел в крошечный коридор и оделся. На зеркале висел список покупок: в номере – крошечная кухня, но до такой степени экономить смысла, конечно, нет. Дура. Сунул бумажку в карман. Могли бы пойти куда-то. Дура. Уже закипая, Маркус хлопнул дверью. Он был уверен, что жена не заметила его ухода – одетая, одна в огромной кровати, под пуховым легким одеялом – опухшим заплаканным лицом к блестящей стене.
Холл был пустой, пластмассовый и гулкий, с вечной синтетической елкой посередине – такой же, как в Токио, Сингапуре или Москве: от старого здания остался только фасад: снаружи пять этажей, внутри семь. Маркус вдруг вспомнил, как, пока ждали в комиссии, какой-то чиновник, пытаясь отвлечь их, рассказывал, что статистически новая волна строительства разрушила больше зданий, чем все бомбежки Великой войны. Умная дверь почуяла карточку в кармане – чавкнула, выпуская постояльца на Гроте-Маркт.
Рынок кипел, Маркус сделал два шага, и толпа понесла его. Кто-то больно ударил в бок, обернувшись, он, холодея, уперся в пустое зеленое лицо утопленника, из уголка глаза – верткий живой червь, из уголка рта – полоска замерзающей воды. Ряженый захохотал под жуткой своей маской: толпа уже несла его, прятала. Маркус скомкал в кармане ставший вдруг мокрым бесполезный список. Что она там написала? Хлеб, моцареллу и свежие томаты. Пасту от кровящих десен. Что-то еще. С трудом, против хода толпы, добрался до ближайшей лавки, толкнул кого-то мелкого, пробился: по дисплею-витрине плыли яркие картинки – проросшая соя, какие-то буйные листья, курица мелкими кусочками медленно падает в золотой бульон. Вьетнамский суп на вынос. Или тайский. С соседней, настоящей, без дисплея, витрины на него бесстыдно пялились яркие искусственные пенисы в крошечных Santa hats: Брюссель отчаянно хотел быть веселым городом – ну хотя бы раз в году. Маркус рванулся из очереди за супом, в которой он, оказывается, стоял; шагнул в проход к большому лотку, но там продавали почему-то пуговицы и отвертки. Еще дальше крошечную палатку венчал огромный поплавок: может быть – рыба, а может, какие-то сомнительные услуги. Сегодня по списку не купишь: буйный день и ночь без правил.
Маркус пытался бороться: толкаясь и извиняясь на двух языках, шел против течения, так было легче – высматривал хлеб и моцареллу. Отчаяние закипало в глазах, было холодно, и слезы получались очень едкие. Сердце колотилось, а когда он понял, кого машинально ищет глазами в толпе, дыхание кончилось. Согнулся, машинально уперся рукой в холодное и скользкое, шатко подавшееся под рукой – стенка уродливого шатра. Пирамида полупрозрачного пластика в полтора человеческих роста, с внутренней стороны приклеены внахлест листы офисной бумаги: мозаика собирается в текстуру – огромную, в квадратиках низкого разрешения, фотографию. Пирамида Хеопса, Брюссель, Рождество, двадцать первый век. Пластиковые щиты со строительного рынка, офисный принтер, картинка из «Википедии». Гадость. Маркус понял, что все еще опирается на ненадежную стенку фальшивой пирамиды, разогнулся. Голова закружилась, и мокрый асфальт вдруг прыгнул на него слева – стеной.
Маркус сидел на или, точнее, в огромном bean bag, давился зеленым чаем и не мог понять – чего он хочет больше: не попасть обратно на рынок – буйный, глупый и бессмысленный, как попытка офисного клерка напиться, влюбиться и уехать в путешествие – все в один выходной. Не попасть туда – или чтобы заткнулся этот вот, на стуле. Хозяин палатки (для простоты Маркус решил – пусть будет хозяин) сидел на круглом барном табурете. Очень худой и высокий (или очень высокая и слегка худая), в дурацком кремовом костюме. При бабочке. Красной бабочке. С тростью. В федоре. Не умолкая, он болтал на скверном английском: о Брюсселе, о Египте, о гадании по картам Таро и о том, что он наследный принц Ганы.
– Республика, – неожиданно вырвалось у Маркуса.
Паяц мгновенно уронил руки, застыл, его брови медленно-медленно ползли вверх, прятались в дурацкой шляпе.
– Термин «наследный принц» означает «наследник престола», то есть – человек, который станет королем. Гана – республика и как государство появилась только после объявления независимости от Великобритании. «Принц Ганы» или «король Ганы» – бессмысленные термины, как если бы в советский период «принцем СССР» назвали бы наследника престола Романовых, или «принцем США» – сына вождя племени черноногих.
У Маркуса пересохло вдруг во рту, он замолчал. Паяц блеснул зубами на черном лице, оскалился и отомстил: выстрелил куда-то в угол неправдоподобно длинной рукой, добыл там керамический звонкий чайник, долил Маркусу; еще сильнее запахло жасмином.
– Right, right, – по лицу типа в шляпе ползла медленная улыбка, правой рукой он подбросил трость вверх, в темноту, медленно вытянул левую; трость упала обратно, осталась стоять, как будто воткнувшись в светлую ладонь; тыльная сторона была очень, очень темной. За полупрозрачными стенами вспыхивали огни – Маркус не различал цветов – гудела толпа, кто-то громко проговорил совсем рядом пьяным женским голосом: «Ну идем же, ну идем же, ну, догоняй!»
– У меня племянник в заложниках. Уже давно. Год и восемь дней. Мы с женой два месяца здесь, в Брюсселе. Официально они не ведут переговоров с террористами, но есть специальные группы, знаете? Есть процедура, но он не работал на Еврокомиссию, это плохо.
Паяц собрался, подтянул на табурет длинные ноги, забросил правую руку через плечо, как вещь – неподвижная трость стоит на ладони левой.
– Он мальчик еще совсем. Сирота, сын брата жены. Волонтер. Учил детей естественной истории.
Маркус вытер глаза.
– Комиссия, потом еще комиссия, потом еще бумаги. Деньги. Фонды. И интервью. И очередь – вы можете себе представить, что может быть очередь, чтобы вытащить человека из ямы в земле, вернуть из ада? И потом – год это много. Они думают, что его может не быть уже в живых. Из его группы никого не удалось вернуть. Было это жуткое видео, с отрезанной головой, но кто это – так и не смогли опознать. Я думаю – это он. И жена так думает. И все. И вслух никто этого не говорит про нашего мальчика.
Паяц страшно оскалился, рассыпался вдруг мелким, дробным смехом. Мокрый, в ужасе от того, что он вдруг рассказал все какому-то психу, Маркус отчаянно карабкался из кресла: раньше удивительно удобное, оно вдруг превратилось в ловушку – плыло под руками, не на что было опереться.
– Можно без очереди и без денег, – паяц сидел уже в профиль, разглядывал ногти, пах жасмином.
– …Вы зря так страшно отчаялись, так отчаиваться нельзя. Вернуть не получится, но можно обменять. Вы в ад, а мальчик, – паяц глупо хихикнул, потянул гласную, – а ма-а-альчик – домой. Уходите.
Маркус забарахтался изо всех сил, он намертво застрял в мешке, сердце опять заходилось в горле, билось в ушах.
– Чашку, – мягко сказал паяц, по-прежнему не глядя на него, – поставьте чашку на пол, упритесь руками и вставайте. Вам пора, уходите.
Унизительно, на карачках, Маркус выбрался из кресла, с трудом разогнувшись, искал взглядом, какая из стен открывается наружу. Над площадью бахнул первый фейерверк, просветил насквозь пластик, бумагу с напечатанной текстурой египетских камней. Полночь. Потом вспыхнуло еще – так сильно, что он ослеп, сделал шаг вперед, наугад, ткнулся лбом в стекло. На улице, в небе над соседними домами медленно гасли яркие цветы – в честь великого октября третья отдельная краснознаменная зенитная часть стреляла осветительными ракетами. Внизу, во дворе общаги, пьяная толпа пыталась что-то петь хором; у мусорных баков знакомые слесари из утренней смены так же хором били каких-то пьяных: один вырывался, тряс руками, второй висел безвольным мешком, его швырнули к стене и стали топтать ногами.
Кто-то медленно прошел по коридору за его спиной, пахнуло кислым – дед Коля, понял Марик. Невидимый Дед Коля остановился, шумно, как лошадь, выдохнул – от кислого запаха защипало в глазах. В окне отразилась торжественная деда Колина левая рука: он тащил из столовой праздничный бутерброд с килькой.
– Знаешь, и в ту войну было так, скрипучим голосом сказал дед. Грязь. Воши по тебе ползают. Лежишь на спине, мордой в небо. Натовские сука дроны там где-то. Все видят в темноте, а сами – невидимки. И наши ракеты эти в небе – чтобы хоть как-то их, гадов, подсветить. И думаешь: сука, красиво как, а мне щас помирать. А не помер. Кишок половину вырезали, совсем пустой внутри – не поверишь: как пердну, так эхо. А не помер.
– Не, не знаю, – ответил Марик. Я и на войне не был, и ракеты эти вижу по-другому. Я дальтоник, ты же в курсе.
Дед Коля неодобрительно пожевал губами у Марика за спиной, посипел что-то про себя, постоял еще и пошаркал, понес бутерброд дальше.
– Не помер, – повторил Марик, вглядываясь в окно соседнего, женского общежития – ему показалось, что какая-то высокая, странно темная женщина в шляпе быстро идет по коридору, точно такому же типовому коридору с той стороны.
– Не помер, – шептал Марик часом позже, уже лежа на своих нарах – лицом в стену, под грязно-коричневым покрывалом. Он засыпал, небеленая штукатурка плыла уже куда-то перед глазами, и простые дед Колины два слова казались ему ужасно важными, важнее всего.
Не помер.