История обыкновенности

Понятие «адуевщина», в отличие от «обломовщины», не вошло во фразеологические словари, хотя, надо признать, оно не уступает последнему в психологической универсальности, во всечеловеческой подлинности. Критики-современники, писавшие о первом романе Гончарова, использовали это понятие как имя нарицательное. «Адуевщина» – это избыточное прекраснодушие, крайняя наивность, инфантильность провинциального «мечтателя», являющие себя в каждом его слове и жесте, те сформированные временем, средой, воспитанием свойства, которые трудно и медленно поддаются изменению, препятствуя необходимому взрослению, личностному росту, обретению самостоятельности. От Адуева и Обломов унаследует «склонность к фаталистическому оптимизму» (так этот психологический комплекс определил историк русской культуры Д. Н. Овсянико-Куликовский). Александр Адуев – первый из созданных Гончаровым сверхтипов, первый из его персонажей, в психологическом облике и жизненной судьбе которых достигается та высокая степень генерализации, которая составляет особенность мастерства Гончарова-романиста.

Выросший в «неге» русской дворянской усадьбы, хотя и с университетским дипломом, Александр приезжает в столицу к преуспевающему дяде-бизнесмену (как мы бы теперь сказали) с уверенностью не только в легко достижимом, но и как будто гарантированном ему успехе – и служебно-карьерном, и личном, сердечном. Усвоив в обиходе усадьбы привычку к опеке маменьки, многочисленной родни, соседей, дворни, а в университетских аудиториях почерпнув из книг романтическую веру в вечную любовь и бескорыстную дружбу, он сталкивается с прозаической, отрезвляющей реальностью столичного Петербурга. От романтических иллюзий, как возрастных, так и периферийно-местных, он постепенно и не без горьких утрат излечивается.

Перед нами один из вариантов сюжета «утраченных иллюзий». Повествующие об амбициозных молодых провинциалах, приезжающих «завоевывать» столицу, сюжеты этого типа приобрели популярность главным образом во французской и английской романной традиции, и ближайшие параллели к «Обыкновенной истории» – это «Отец Горио» (1834) и «Утраченные иллюзии» (1836–1843) Бальзака. В романах об «утраченных иллюзиях» звучали «вечные» вопросы. Были ли у героя реальные основания для иллюзий? Насколько его юношеская романтизация реальности и героизация себя самого и, как следствие, состояние разочарования, крушения надежд, осознание собственной несостоятельности представляют естественный возрастной этап? Так ли, наконец, драматична утрата иллюзий или пережить ее можно относительно безболезненно?

«Бальзаковский» сюжет Гончаров оркеструет по-своему. Подлинной самостоятельности, полноценной личностности его утративший иллюзии герой так и не обретает. Ему в финале романа дозволено автором лишь повторить успешного Адуева-дядю, оказаться по сути его дублером – «положительным человеком», устроившим свою карьеру и выгодно женившимся. Гончаров закольцовывает свой «обыкновенный» сюжет – сюжет хождения по кругу, демонстрируя повторяемость «историй», в которых никому из героев вырваться из заурядности не суждено.

Разницу между героями Бальзака и Гончарова обозначил французский исследователь Андре Мазон: «…Рюбампре – истинный поэт; Растиньяк – сильный ум: оба вскоре превзойдут тех, кто сначала их превосходил. Что касается Александра Адуева, то его путь завершился полным разочарованием в самом себе, в своем уме и сердце. … Как романтик он был смешон, как пессимист и мизантроп представлял собой посредственность; как человек действия, по мелочности своих устремлений, он был еще большей посредственностью».

Обыкновенность у Гончарова не вырастает в трагедию, но и не вырождается в пошлость. Александр Адуев шаг за шагом, в различных жизненных ситуациях, умело выстраиваемых романистом как последовательность служебных, любовных, дружеских и творческих неудач и разочарований, постепенно и не без горечи осознает собственную ординарность, однако это осознание не приводит его к жизненной драме. Обыкновенного человека ждет «обыкновенный удел» – такова, по мысли автора, освобождающая от иллюзий объективная истина. И самым ценным приобретением в обыкновенной истории обыкновенного человека становится, помимо опыта, способность к честной самооценке, признание беспристрастной правды о себе самом.

Здесь уместно вспомнить всем известный «второй вариант» судьбы Ленского:

А может быть и то: поэта

Обыкновенный ждал удел.

Прошли бы юношества лета:

В нем пыл души бы охладел.

Во многом он бы изменился,

Расстался б с музами, женился,

В деревне счастлив и рогат

Носил бы стеганый халат;

Узнал бы жизнь на самом деле,

Подагру б в сорок лет имел,

Пил, ел, скучал, толстел, хирел,

И наконец в своей постеле

Скончался б посреди детей,

Плаксивых баб и лекарей.

Белинский в «пушкинском цикле» статей высказал уверенность, что Ленского, не наделенного подлинным талантом, ждал именно «обыкновенный удел». О пушкинском «мечтателе» он писал: «Мы убеждены, что с Ленским сбылось бы последнее. … Это не была одна из тех натур, для которых жить – значит развиваться и идти вперед. Это был романтик и больше ничего. Люди, подобные Ленскому, при всех достоинствах не хороши тем, что или перерождаются в совершенных филистеров (мещан) или делаются устарелыми мистиками и мечтателями, которые бóльшие враги всякого прогресса, нежели люди просто пошлые…». Иначе судил критик о трагической судьбе людей подлинно одаренных, не равных Ленскому: «Но среди этого мира нравственно увечных явлений изредка удаются истинно колоссальные исключения, которые всегда дорого платят за свою исключительность и делаются жертвами собственного превосходства. Натуры гениальные, не подозревающие о своей гениальности, они безжалостно убиваются».

Отметим это глубокое суждение: «Натуры гениальные, не подозревающие о своей гениальности…». Много позднее Иннокентий Анненский, указывая на противоположность «мечтателей» и подлинных поэтов и имея в виду прежде всего «мечтателей» Достоевского, заметит: «Мечтатель любит только себя… Поэт, напротив, беззаветно влюблен в самую жизнь».

Александр Адуев – «мечтатель», «романтик». Оба эти понятия в литературе 1840-х годов использовались в качестве эмблем определенного типа поведения и мироощущения. Ф. М. Достоевский в фельетоне «Петербургская летопись» (1847) писал о «мечтателях»: «…в характерах, жадных деятельности, жадных непосредственной жизни, жадных действительности, но слабых, женственных, нежных, мало-помалу зарождается то, что называется мечтательностию, и человек делается наконец не человеком, а каким-то странным существом среднего рода – мечтателем». Специфическую «дикую» манеру говорить Александра, как и его манеру переживать и действовать, формулы его жизненных целей и ценностей, его «идеалы» Гончаров изображает именно как типичные для романтика, представив в своем персонаже полный репертуар романтических поведенческих и мировоззренческих «общих мест». Здесь и идея «бегства» от прозаической, пошлой «действительности» в мир высокой поэтической «мечты», и убежденность в превосходстве «героя», «избранника» над презренной обывательской «толпой», и мысль о «безотчетном» творчестве гения, несовместимом с «ремесленничеством», то есть, иными словами, трудом, и прочее, и прочее.

В первой трети XIX века, в романтическую эпоху, что было неоднократно отмечено, поведение и психология человека моделировались литературой. Люди в эту эпоху выстраивали свою жизнь в соответствии с высокими книжными образцами, осознанно и неосознанно (то есть просто следуя культурным нормам) повторяя в поступках и переживаниях литературные ситуации. Жизненное поведение, сформированное романтизмом, могло представляться искусственным, поддельным, своеобразной ролью, позой, и разоблачению «фальшивых» романтиков русская классическая литература отдала значительную дань. «Конечно, эпоха романтизма, – пишет Ю. М. Лотман, – расплодила своих грушницких – поверхностных и мелких любителей фразы, для которых романтическая мантия была удобным средством скрывать (в первую очередь, от себя самих) собственную незначительность и неоригинальность. Но было бы глубочайшей ошибкой забывать при этом, что то же мироощущение и тот же тип отношений со средой мог давать Лермонтова или Байрона. Приравнивать романтизм к его мелкой разменной монете было бы глубоко ошибочным».

Во второй половине 1840-х годов, когда высокие идеи романтиков перешли на уровень «бытового», «вульгарного» романтизма, «запоздалый» идеалист мог восприниматься как карикатура (таким Александра Адуева увидел, например, Ап. Григорьев), либо он просто выглядел комичным, наивным. Герой-романтик, не наделенный, увы, подлинным, ведущим к оригинальному жизнетворчеству талантом, показан Гончаровым как эхо явлений, сошедших с исторической сцены. Хотя, несомненно, Александр не только комичен и не только слаб, он вызывает у автора и понимание, и сочувствие.

В своих отзывах об «Обыкновенной истории» и, в частности, о гончаровском герое-романтике Белинский анахроничности в нем не усмотрел. Так, он писал В. П. Боткину: «Я уверен, что тебе повесть эта сильно понравится. А какую пользу принесет она обществу! Какой она страшный удар романтизму, мечтательности, сентиментальности, провинциализму!» Рецензируя роман, в статье «Взгляд на русскую литературу 1847 года» он вновь счел необходимым отметить «вечные» черты в изображении романтика: «Говорят, тип молодого Адуева – устарелый, говорят, что такие характеры уже не существуют на Руси. Нет, не перевелись и не переведутся никогда такие характеры, потому что их производят не всегда обстоятельства жизни, но иногда сама природа». И далее критик указывал на прямую связь «Обыкновенной истории» с «Евгением Онегиным»: «Родоначальник их на Руси – Владимир Ленский, по прямой линии происходящий от гётевского Вертера. Пушкин первый заметил существование в нашем обществе таких натур и указал на них. С течением времени они будут изменяться, но сущность их всегда будет та же самая…».

Влияние пушкинского «романа в стихах» на первый роман Гончарова более чем закономерно и органично. Как писал Ю. М. Лотман, «весь русский роман XIX века корнями уходит в “Онегина” и так или иначе интерпретирует его содержание». В «Обыкновенной истории» в большей степени, чем в последующих романах, отразилось преклонение Гончарова перед Пушкиным, о котором позднее романист писал неоднократно. Так, в Автобиографии (1858) он признавался: «Живее и глубже всех поэтов поражен и увлечен был Гончаров поэзией Пушкина в самую свежую и блистательную пору силы и развития великого поэта и в поклонении своем остался верен ему навсегда…» «Его гению, – вспоминал Гончаров в мемуарах «В университете» (1887), – я и все тогдашние юноши, увлекавшиеся поэзиею, обязаны непосредственным влиянием на наше эстетическое образование».

Своеобразную интерпретацию «пушкинского» начала в «Обыкновенной истории» предложил А. В. Дружинин, писавший: «…Ни один из романов, написанных по-русски, не подходит к “Евгению Онегину” ближе “Обыкновенной истории”. В обоих произведениях видим мы ясную, тихую, светлую, но правдивую картину русского общества …. Г-н Гончаров воспитан на Пушкине и предан его памяти, как памяти отца и наставника. Но натура его, совершенно отличная от пушкинской натуры и замечательная сама по себе, обусловливает различие между поэзиею обоих писателей. Оттого в “Обыкновенной истории” и нет ничего заимствованного, придуманного, подражательного». И далее как будто от лица Гончарова критик на основании впечатлений от его первого романа определял своеобразие таланта романиста: «Я русский писатель, говорит нам г-н Гончаров, и, сознавая себя лицом здраво-практическим, вменяю себе в обязанность действовать там, где судьба меня поставила. В простой, тихой жизни, которую в моде называть пошлой и бесцветной жизнью, вижу я не одну пошлость и не одну бесцветность. Эта жизнь удовлетворяет меня, умного и даровитого человека, значит, в ней есть поэзия, есть сторона положительно привлекательная и заслуживающая бесконечного изучения. … Я понимаю поэзию жизни в простых, обыденных событиях, в нехитрых привычках, в страстях самых немногосложных. Меня пленяет то, что до сих пор не пленяло почти ни одного русского художника: я умею говорить от сердца о скромных интересах петербургского чиновника, о философии положительного мудреца Петра Ивановича, о первой любви никому не известной барышни, о крошечных драмах, совершающихся где-нибудь за чайным столом, или в палисаднике петербургской дачи, или за дверью такого-то департамента, или на темной лестнице высокого каменного дома».

К «Евгению Онегину» восходит стержневой в структуре «Обыкновенной истории» «диалогический конфликт» – диалог-противостояние романтика и скептика, диалог-состязание двух мировоззрений, двух жизненных позиций. «Меж ними все рождало споры…» – пушкинской строкой можно определить характер отношений дяди и племянника Адуевых.

Старший Адуев, дядя Александра, – не менее знаменательная фигура, чем племянник. Он, безусловно, второе лицо в романе, второй голос, однако именно это двуголосие, постоянный, неутихающий диалог племянника-идеалиста и дяди-позитивиста и определяет смысловое напряжение, драматургию романа.

Петр Иванович Адуев, как узнает читатель по ходу развития сюжета, так же, как Александр, приехал в столицу из провинции, у него за плечами, как и у племянника, – прекраснодушные провинциальные романы с дарением «желтых цветов». «Желтые цветы» становятся в тексте романа лейтмотивом, знаком наивной сентиментальности, расстаться с которой, как и с экзальтированным представлением о любви и дружбе, обязан взрослеющий человек в обстановке требовательной к нему, испытывающей его на способность взросления столичной жизни.

Адуев-дядя, рационалист и прагматик, противник провинциально-сентиментальных «душевных излияний» и «вдохновенного ничегонеделания». Он пытается воздействовать на племянника и словом, и собственным примером, у него своя сурово-рациональная «система» воспитания, юному «идеалисту» он внушает, что необходимо или следовать требованиям «положительного века», или в столице ему нечего делать и остается вернуться в деревню, обзавестись женой и «полдюжиной детей» и мирно доживать помещиком в Грачах. «С твоими понятиями, – говорит племяннику Петр Иванович, – жизнь хороша там, в провинции, где ее не ведают, – там не люди живут, а ангелы …. Да еще такие мечтатели, как ты: водят носом по ветру, не пахнет ли откуда неизменной дружбой да любовью… В сотый раз скажу: напрасно приезжал!».

Александр не может ответить на вопрос дяди, зачем он приехал в столицу. Он способен лишь повторять звучащие «дико» (в остроумной подсветке дядюшкиной и авторской иронии) фразы о пользе, «которую он принесет отечеству», о том, что его влечет «жажда благородной деятельности», что в нем «кипит желание уяснить и осуществить», он пишет стихи и верит в бескорыстную дружбу и вечную любовь, но он не подозревает, что в Петербурге, по словам дяди, надо делать «карьеру и фортуну».

Старший Адуев, конечно, предшественник Штольца, героя-антагониста Ильи Ильича Обломова во втором гончаровском романе. Структурно второй роман во многом повторяет первый, в обоих случаях два центральных персонажа представлены антиподами. Петр Адуев, как позднее Штольц, – человек уравновешенный, не склонный к фантазиям и игре воображения, чуждый рефлексии и сомнений в себе. По своей жизненной философии он – позитивист, человек дела, активного действия. Более того, он – буржуазный деятель новой эпохи, в известном смысле, первопроходец, смелый зачинатель новых для феодальной России форм деятельности.

Стоит напомнить, что замысел «Обыкновенной истории» и «Обломова» возник у Гончарова почти одновременно – в середине 1840-х годов. В статье «Лучше поздно, чем никогда» (1879) писатель дал собственное определение общему для двух романов конфликту праздной мечтательности и трезвой деятельности: «И здесь – в встрече мягкого, избалованного ленью и барством мечтателя-племянника с практическим дядей – выразился намек на мотив, который едва только начал разыгрываться в самом бойком центре – в Петербурге. Мотив этот – слабое мерцание сознания, необходимости труда, настоящего, не рутинного, а живого дела в борьбе с всероссийским застоем. … Представитель этого мотива в обществе был дядя: он достиг значительного положения в службе, он директор, тайный советник, и, кроме того, он сделался и заводчиком. Тогда, от 20-х до 40-х годов – это была смелая новизна, чуть не унижение (я не говорю о заводчиках-барах, у которых заводы и фабрики входили в число родовых имений, были оброчные статьи и которыми они сами не занимались). Тайные советники мало решались на это. Чин не позволял, а звание купца не было лестно.

В борьбе дяди с племянником отразилась и тогдашняя, только что начинавшаяся ломка старых понятий и нравов – сентиментальности, карикатурного преувеличения чувств дружбы и любви, поэзия праздности, семейная и домашняя ложь напускных, в сущности небывалых чувств … Словом, вся праздная, мечтательная и аффектационная сторона старых нравов с обычными порывами юности – к высокому, великому, изящному, к эффектам, с жаждою высказать это в трескучей прозе, всего более в стихах.

Все это – отживало, уходило; являлись слабые проблески новой зари, чего-то трезвого, делового, нужного».

В прозе первой половины XIX века ситуация приезда провинциала в Петербург использовалась многократно, ею заранее был задан источник не только комизма, но и поучительности сюжета. Провинциальность Александра Адуева становится главной причиной, драматизирующей каждый из этапов его жизненного опыта и одновременно сообщающей этому опыту комическую окраску. Выдерживаемая на всем протяжении действия романа двойная перспектива в авторском взгляде на героя создает серьезно-иронический тон повествования, составляющий его оригинальность. Российская провинция – та почва, на которой сформированы не только привычки Александра Адуева и модель его поведения (склонность к «душевным излияниям» и проч.), но и система его «сказочных» жизненных ценностей, понимание и признание которых он наивно надеется встретить в столичном чиновно-бюрократическом Петербурге. Провинция живет «по преданию», устаревшими, наивными представлениями о всевластии родственно-семейных и земляческих отношений. Вспомним письма к Петру Иванычу от Заезжалова и Марьи Горбатовой. Заезжалов верит, что уездные нормы отношений распространяются на Петербург, поэтому просит адресата, которого «в детстве тешил немало», похлопотать в столице о его делах. Мария Горбатова напоминает Петру Иванычу о желтых цветах, которые тот когда-то «с опасностию жизни и здоровья» сорвал для нее в камышах на берегу озера. Провинциальная «дичь» обоих писем вызывает саркастические комментарии старшего Адуева. Так же он будет комментировать и «дикие» речи и поступки провинциала-племянника.

Патриархально-семейная «муравьиная» жизнь провинции идет «по кругу», подчиненная природным циклам, законы провинциальной жизни не дают возможности реализоваться в человеке индивидуальным, творческим началам.

Широкий обобщенно-символический (при всей его обыкновенности) смысл названия своего первого романа Гончаров несколько раз комментировал – в письмах и поздних критических статьях. Судьба главного персонажа им мыслилась шире конкретных временных и историко-социальных рамок. «…Обыкновенная история, – писал он в 1848 году А. А. Краевскому, – значит история – так по большей части случающаяся, как написано». И много позднее, в 1878 году в письме датскому переводчику П. Ганзену пояснял, что Александр Адуев «выражает собою именно юношеские порывы, составляющие обыкновенную историю всех молодых людей, и потом превращается в тип положительного человека (дядя), как бывает с большинством. У немцев – бурши и филистеры».

В поздней интерпретации Гончаров романную биографию Александра Адуева предельно абстрагирует, упрощает ее до схемы, до двух возрастных этапов – бурной юности и трезвой зрелости. В биографии Александра, несомненно, гораздо больше ступеней или этапов. Однако возраст для Гончарова всегда, и в других его произведениях, останется категорией первичной, безусловной, объективной, определяющей кардинальные особенности в поведении и психологии человека.

Противопоставление буршей-студентов, славившихся нарушением норм общественного порядка, филистерам-обывателям было общепринятым в литературной традиции первой половины XIX века. Эти понятия-эмблемы в своих критических статьях постоянно использовал Белинский. Например, о модели поведения представителя «толпы» он в одной из статей писал: «…толпа есть собрание людей, живущих по преданию и рассуждающих по авторитету, другими словами – из людей, которые “Не могут сметь / Свое суждение иметь”. Такие люди в Германии называются филистерами, и пока на русском языке не приищется для них учтивого выражения, будем называть их этим именем». Созвучно суждениям Гончарова и другое его высказывание: «Из буршества ничего не может выйти кроме филистерства, потому именно, что разгул немецкого бурша есть не выражение бьющей через край волнующейся жизни, а следствие принципа. Немец говорит себе: в молодости надо быть молодым, то есть учиться, пить и драться, – и он решается быть молодым до тридцати лет; провожая последний день своего 30 года, он в последний раз напивается мертвецки и поутру встает уже степенным филистером. Вот отчего немец не успевает быть ни человеком, ни гражданином: вся жизнь его правильно разделена на буршество и филистерство».

Белинский, как известно, не принял эпилога «Обыкновенной истории», той итоговой метаморфозы, которая произошла с романтиком Адуевым (он как будто «поутру встал уже степенным филистером»). Белинский писал: «…героя романа мы не узнаем в эпилоге: это лицо вовсе фальшивое, неестественное. Такое перерождение для него было бы возможно только тогда, если б он был обыкновенный болтун и фразер, который повторяет чужие слова, не понимая их, наклепывает на себя чувства, восторги и страдания, которых никогда не испытывал; но молодой Адуев, к его несчастию, часто бывал слишком искренен в своих заблуждениях и нелепостях. Его романтизм был в его натуре; такие романтики никогда не делаются положительными людьми. Автор имел бы скорее право заставить своего героя заглохнуть в деревенской дичи в апатии и лени, нежели заставить его выгодно служить в Петербурге и жениться на большом приданом. … Придуманная автором развязка романа портит впечатление всего этого прекрасного произведения, потому что она неестественна и ложна».

* * *

«Обыкновенная история», увидевшая свет в мартовском и апрельском номерах «Современника» за 1847 год, была первым опубликованным Гончаровым произведением, каким бы удивительным фактом это для нас сейчас ни казалось. «Имя Гончарова, – писал в начале XX века Ин. Анненский, – цитируется на каждом шагу как одно из четырех-пяти классических имен, вместе с массой отрывков оно перешло в хрестоматии и учебники; указания на литературный такт и вкус Гончарова, на целомудрие его музы, на его стиль и язык сделались общими местами». Однако в 1847 году имени писателя, которому к моменту публикации романа было немало лет – почти 35, никто не знал. Роман имел, по словам Белинского, «небывалый успех», и «начинающий» автор поразил современников как зрелостью своего таланта, так и философско-мировоззренческой зрелостью.

Прочитав первую часть романа, Белинский писал В. П. Боткину в марте 1847 года (сравнивая «Обыкновенную историю» с повестью «Сбоев» П. Н. Кудрявцева): «…Гончаров – человек взрослый, совершеннолетний, а Кудрявцев – духовно-малолетний, нравственный и умственный недоросль». И в следующем письме тому же адресату о своеобразии таланта Гончарова он высказался еще определеннее: «Действительно, талант замечательный. Мне кажется, что его особенность, так сказать, личность, заключается в совершенном отсутствии семинаризма, литературщины и литераторства, от которых не умели и не умеют освобождаться даже гениальные русские писатели. Я не исключаю и Пушкина. У Гончарова нет и признаков труда, работы; читая его, думаешь, что не читаешь, а слушаешь мастерский изустный рассказ». В ответном письме Боткин признавался: «…повесть Гончарова просто поразила меня своею свежестью и простотою. … Этой изящной легкости мастерству рассказа я в русской литературе не знаю ничего подобного. И как это ново, свежо, оригинально».

Не менее красноречиво признание «начинающего» литератора Льва Толстого в одном из писем 1856 года (он «Обыкновенную историю» прочел спустя десять лет после публикации): «Вот где учишься жить. Видишь разные взгляды на жизнь, на любовь, с которыми можешь ни с одним не согласиться, но зато свой собственный становится умней и яснее».

Исключительно долгий «допечатный» период в литературной биографии Гончарова, действительно, не может не удивлять. Опубликовав анонимно в 1832 году в журнале «Телескоп» перевод отрывка из романа Э. Сю «Атар-Гюль», он в течение пятнадцати лет не решался доверить публике свои ранние «экзерциции пера». Вообще не склонный к самораскрытию, скупой на признания, уничтоживший значительную часть своего архива, Гончаров о своих ранних литературных опытах оставил самые немногочисленные свидетельства. Например, в 1884 году в письме к вел. кн. Константину Константиновичу (поэту К. Р.) он признавался, что «с 14—15-летнего возраста, не подозревая в себе никакого таланта, читал всё, что попадалось под руку, и писал сам непрестанно». «Потом, – сообщал он далее, – я стал переводить массы – из Гете, например, только не стихами, за которые я никогда не брался, а многие его прозаические сочинения, из Шиллера, Винкельмана и др. И всё это без всякой практической цели, а просто из влечения писать, учиться, заниматься, в смутной надежде, что выйдет что-нибудь. Кипами исписанной бумаги я топил потом печки. Всё это чтение и писание выработало мне, однако, перо и сообщило, бессознательно, писательские приемы и практику».

«По окончании курса наук в университете, – читаем в Автобиографии (1858) писателя, – И. А. Гончаров приехал, в 1835 году, в Петербург и, следуя общему в то время примеру, определился на службу. … Все свободное от службы время посвящалось литературе. И. А. Гончаров много переводил из Шиллера, Гете (прозаические сочинения), Винкельмана и некоторых английских романистов, но все эти труды свои потом уничтожал».

Подчеркнутая сдержанность, скупость сведений о пройденном литературном пути – одно из свидетельств повышенной требовательности к себе писателя, до преклонных лет сохранившего убеждение, что первые литературные опыты любого автора, независимо от степени его дарования, подлежат уничтожению. В цитированном выше письме к вел. князю Константину Константиновичу, имея в виду поэтический сборник своего «августейшего корреспондента», Гончаров писал: «Может быть, – и, вероятно, так будет со временем, автор уничтожит эти первые опыты, когда напишет вторые и третьи, и те уже назовет первыми опытами. И у Пушкина “Бахчисарайский фонтан”, “Кавказский пленник” – вовсе были не первыми: им должны были предшествовать многие-многие младенческие шаги, которые он, конечно, бросил. Нельзя же сразу, в первый раз сесть да написать “Руслана и Людмилу” или “Кавказского пленника”. К этим первым произведениям вела, конечно, длинная подготовительная дорога – с трудом, разочарованиями, муками одоления техники и т. д.».

В первом печатном произведении должно было отразиться и, несомненно, отразилось то, что было автором непосредственно пережито. «Когда я писал “Обыкновенную историю”, – признавался Гончаров, – я, конечно, имел в виду и себя и многих подобных мне учившихся дома или в университете, живших по затишьям, под крылом добрых матерей, и потом – отрывавшихся от неги, от домашнего очага, со слезами, с проводами (как в первых главах “Обыкновенной истории”) и являвшихся на главную арену деятельности, в Петербург». На фоне широких обобщений автобиографические подробности в «Обыкновенной истории» легко прочитываются. С субъективным опытом Гончарова соотносимы, например, первые впечатления Александра Адуева от Петербурга и чиновничьей службы, по-своему автобиографичны и «провинциальные» главы романа. Гончарову, как верно заметил биограф и исследователь его творчества Е. А. Ляцкий, «нетрудно было взять верный тон человека, который рассказывает об увлечениях и заблуждениях своей собственной молодости, набрасывая на рассказ легкую дымку иронии. Но под этой дымкой еще теплилась любовь к тому, чем украшалась молодость, чем она жила, во что верила, и легкая грусть кое-где сквозила между строк, проникнутых, на первый взгляд, неподдельным юмором».

Особое значение в романе имеет его «литературность», интерпретировать которую можно по-разному. Если литературные увлечения и разочарования Александра Адуева дают представление об эволюции художественных вкусов Гончарова и о собственных его юношеских пробах пера, большей частью уничтоженных, то широкий цитатный текст романа свидетельствует о зрелости, оформленности эстетических приоритетов романиста.

Характерно, что, приехав в столицу, Александр Адуев прежде всего открывает для себя пушкинский Петербург: «Он с час простоял перед Медным всадником, но не с горьким упреком в душе, как бедный Евгений, а с восторженной думой. Взглянул на Неву, окружающие ее здания – и глаза его засверкали … новая жизнь отверзала ему объятия и манила к чему-то неизвестному. Сердце его сильно билось. Он мечтал о благородном труде, о высоких стремлениях и преважно выступал по Невскому проспекту, считая себя гражданином нового мира…».

Пушкинскими цитатами текст «Обыкновенной истории» буквально пестрит, и особенно обильно цитируется «Евгений Онегин». Не только прямые цитаты из «Евгения Онегина» включены в роман (например: «С ней обрели б уста мои / Язык Петрарки и любви»; «Кто жил и мыслил, тот не может / В душе не презирать людей»; «Где я страдал, где я любил, / Где сердце я похоронил» и т. д.), но и многие его прозаические фрагменты также звучат как парафразы пушкинских строк.

Не менее актуальны в смысловом поле «Обыкновенной истории» и крыловский и грибоедовский тексты. Басни Крылова и «Горе от ума» – те произведения, роль которых исключительно важна для всего творчества Гончарова. Комедии Грибоедова Гончаров посвятит свой знаменитый «критический этюд» «Мильон терзаний» (1872).

Если цитаты в романе Гончарова, повторим, служат знаком художественной преемственности, близости автора его предшественникам и учителям, то в литературном творчестве Александра Адуева можно видеть отображение этапов творческого развития самого романиста.

Как романтик Александр не может не мыслить себя художником, творцом. Романтизм создавал культ искусства. «Романтики, – пишет В. М. Маркович, – ставили искусство выше политики, науки, философии, морали, подчас даже выше религии, традиционно занимавшей на ценностной шкале человеческого сознания самую верхнюю ступень».

Александр пишет и стихи, и прозу, затем по совету дяди он берется и за статьи. Все его сочинения оказываются подражательными, эпигонскими; сюжеты, переживания, фразеология в них копируют типовые клише в поэзии и прозе романтиков. Артистические «иллюзии» Адуева выглядят в итоге безосновательными, претенциозными, их несостоятельность Александру умело демонстрирует сначала дядя, потом литератор-профессионал, редактор журнала, и, наконец, герой получает возможность убедиться в собственном дилетантизме и творческой ординарности на концерте виртуоза-скрипача.

Стихи Александра представляют историко-литературный интерес. Давно установлено, что в текст романа Гончаров включил собственные юношеские стихи, при жизни не печатавшиеся. Однако и эти свои ранние и, по правде сказать, неумелые стихи, повествующие в духе «унылых» элегий о быстротечности времени, бренности земных благ, утрате иллюзий, одиночестве, он в тексте романа пародийно переработал, до комизма усилив в них впечатление банальности, «обыкновенности».

Интересны и прозаические опыты Адуева. Он пишет, например, следуя шаблонам вульгарного романтизма, «экзотическую» повесть о двух влюбленных, бежавших в Америку (их «преследует закон», «целый мир забыл их», соперник героя, оказавшись спустя двадцать лет в тех краях, находит в лесу хижину и их скелеты). Пробует себя Александр и в популярном жанре «путешествия». Наконец, сочиняет повесть о жителях тамбовской губернии, написанную по канонам «натуральной школы»: ее герои – «клеветники, лжецы, всякого рода изверги – во фраках, изменницы в корсетах и в шляпках». Об эволюции литературного творчества Александра справедливо пишет М. В. Отрадин: «Адуев-писатель меняется, но каждое его новое произведение – это повторение того, что настоящая литература уже сделала “вчера”, он абсолютно вторичен. Даже кратких сведений о литературных произведениях достаточно, чтобы понять их слабости. В его сознании жизненные явления делятся на две категории – “поэзия” и “проза”. Он может писать и о том и о другом. Но жизни в ее полноте он передать не сможет, потому что “поэзия” и “проза” в его взгляде на мир сосуществуют, так сказать, не смешиваясь. Чего не хватает писателю Адуеву, писатель Гончаров демонстрирует постоянно … Пушкинский опыт в авторском видении мира проявляется в том, что различные сферы человеческого бытия, “высокое” и “низкое”, “поэзия” и “проза”, поняты как равно достойные внимания в взаимосвязанные».

В духовном опыте гончаровского поколения – у Белинского, Герцена, Огарева, Тургенева, Некрасова, Панаева и многих других – преодоление собственного юношеского романтизма составляло необходимый и далеко не безболезненный этап. Творческая эволюция Гончарова как «человека тридцатых годов» не вполне укладывается в общую для поколения схему. Авторская ирония по отношению к герою-романтику в «Обыкновенной истории», пародийное использование важнейших идейных и стилевых клише романтизма говорят о том, что идеализмом и мечтательностью автор романа был «заражен» куда менее своих современников. Во всяком случае, его «отрезвление» произошло раньше и, вероятно, безболезненнее, чем у многих из них. Высказывалось также мнение, что некоторые писатели «натуральной школы», в их числе Гончаров, страдали своеобразным «комплексом романтизма», стараясь подчеркнуть свою враждебность к преодоленному ими романтическому мироощущению. Для этих авторов, по наблюдению В. Г. Щукина, «антиромантический реализм был в 1840-х гг. чем-то вроде самореабилитации, расчета с романтическим прошлым».

У проблемы гончаровского «романтизма» есть и иная сторона. В литературе о творчестве писателя многократно отмечалось, что Александр Адуев, Обломов и Райский относятся к одному типу личности, и объединяющее всех троих начало можно назвать «романтизмом». Однако эта психологическая особенность персонажей своеобразно интерпретируется Гончаровым.

Писатель относил себя к последователям «идеального, ничем не сокрушимого направления», к категории «неизлечимых романтиков» («Если я романтик, то уже неизлечимый романтик, идеалист»), признаваясь: «…я принадлежу к числу тех натур, которые никогда и ни с чем не примирятся: разве идеал, то есть олицетворение его, возможно?» (из письма С. А. Никитенко от 8 июня 1860 года). По мысли Гончарова, важной для понимания его творческой позиции, если у человека «хоть немного преобладает воображение над философией, то является неутолимое стремление к идеалам, которое и ведет к абсолютизму, потом отчаянию, зане между действительностию и идеалом лежит … бездна, через которую еще не найден мост, да едва и построится когда» (из письма к И. И. Льховскому от 5 ноября 1858 года). О неизменности своего «артистического идеала» Гончаров писал С. А. Никитенко (21 августа 1866 года): «…С той самой минуты, когда я начал писать для печати… у меня был один артистический идеал: это – изображение честной, доброй, симпатичной натуры, в высшей степени идеалиста, всю жизнь борющегося, ищущего правды, встречающего ложь на каждом шагу, обманывающегося и, наконец, окончательно охлаждающегося и впадающего в апатию и бессилие от сознания слабости своей и чужой, то есть вообще человеческой натуры».

Романтическое «двоемирие» выступает у Гончарова как органическая черта авторского сознания, и антитеза «мечта – действительность», как и представление о двух «господствующих» типах мироощущения, прозаическом и поэтическом, остаются актуальными для проблематики его романов. Все три романа Гончарова несвободны от элементов романтической поэтики (и романтической фразеологии), в немалой степени воздействующих на структуру конфликта, на характер мировосприятия центрального персонажа. Тяготея по природе своего творческого дара к широчайшим обобщениям, Гончаров делает героя-романтика, «в высшей степени идеалиста», в полном смысле слова «обыкновенным», т. е. универсальным, общечеловеческим типом.

Гончарова-художника вообще отличает исключительное постоянство как в тематике, так и в выборе образных средств. В 1840-е годы в его прозе, можно сказать, определились и тип героя, и круг проблем, занимавших писателя и на последующих этапах творчества. В прозе этих лет формируется специфический для гончаровского повествования образ автора, трезвую объективность которого питает тонкая и гибкая ирония, защищающая авторский взгляд как от любого рода аффектации, так и от критицизма, сатирически-обличительного пафоса.

В «памяти жанра» первого романа Гончарова реализовались несколько жанровых моделей, восходящих главным образом к эпохе Просвещения. Е. А. Краснощекова, исследователь устойчивых закономерностей в художественном мире писателя, склонна видеть связь «Обыкновенной истории» с жанровой традицией «романа воспитания», которая современникам Гончарова была знакома прежде всего по роману И.-В. Гете «Годы учения Вильгельма Мейстера» (1777–1796), классическому образцу этого жанра. Тип сюжета и композиция «Обыкновенной истории» соответствуют, по ее мнению, характерной для «романа воспитания» концепции становления человека, которые достаточно жестко определяются его «возрастными» циклами. Американский исследователь Мильтон Эре находит в «Обыкновенной истории» жанровые признаки «комедии нравов и положений» – «обобщенность, обнаженная симметричность, осуждающий взгляд на центральный характер, сосредоточение на единственной комической ситуации, которая упорно движется к заключительному разрешению». Психологизм Гончарова, реализовавшийся прежде всего в характере главного героя, М. Эре отрицает, видя и дядю и племянника Адуевых персонажами «плоскими и одноплановыми». По мнению ученого, Александр предстает у Гончарова «грубовато обрисованным комическим типом»: «Отсутствие у героя прошлого, связанного с настоящим, в котором комедия совершается, отсутствие ощущения потока времени приводит к тому, что в финале происходит только смена масок, а не выявляется необходимый результат последовательного психологического развития». Для другого американского исследователя, Всеволода Сечкарева, младший Адуев, напротив, – «подлинно романный герой», поскольку «именно его духовное развитие привлекает главное внимание автора … все другие характеры развертываются настолько, насколько они имеют отношение к этому персонажу».

Противоречивые, дискуссионные мнения о жанре, композиционной структуре, о смысле финала «Обыкновенной истории», о степени психологизма ее автора, как и о многих других содержательных компонентах текста, свидетельствуют лишь об одном – в сознании читателей первый роман Гончарова продолжает жить своей «обыкновенной», то есть далеко не простой жизнью.

А. Гродецкая

Загрузка...