До работы Майкл предпочитал добираться на автобусе: тут он мог смотреть в окно, к тому же он где-то прочел, что даже вылизывать унитаз полезнее для здоровья, чем сидеть на креслах обычного поезда метро. А если бы он предпочел метро, то пришлось бы сначала ехать на автобусе из своего района, о котором метро забыло, до Брикстона или до станции «Элефант-энд-Касл», а там спуститься в сутолоку лестниц и туннелей; к тому же он не любил быть под землей. Чтобы размяться, он шел переулками к круговому перекрестку возле кафе «Коббс-Корнер», неся на плече сумку, а в ней – флакон санитайзера; там Майкл садился на 176-й, который вез его по задам Форест-Хилл, через Верхний Сайднем, через Далвич и Камберуэлл, к фуксиевым вспышкам района Элефант-энд-Касл, а потом к Ватерлоо, через реку, на тот берег. Поскольку остановка Майкла была одной из первых, обычно ему доставалось его излюбленное место – второе впереди по левой стороне, – и всю дорогу он смотрел в окно на узловатые городские деревья, серые скопления голубей на газонах, ранних курильщиков близ остановок, зимние пальмы возле Далвичской библиотеки, приостановленные стройки, младенцев в колясках, с озабоченными лицами указывавших куда-то рукой, африканскую забегаловку в тени фуксий, маникюрные салоны на Уолворт-роуд, балконы многоквартирных домов, напоминающие поилки для скота, расселенные многоэтажные дома квартала Эйлсбери-истейт, небрежную походку патрульных полицейских, церковные шпили среди спутниковых тарелок, сомнительные гостиницы, мужчин с телефонами, женщин в нарядах, парней в виднеющихся из-под штанов трусах и их несимпатичных городских собачек какой-нибудь новой породы, железнодорожные пути, живые изгороди, проглядывающую там и сям зелень и ручейки.
На подступах к Темзе улицы начинали расширяться в бульвары, на какие-то мгновения становясь почти парижскими – стены домов чуть более гладкие, каменная кладка чуть более импозантная, – стряхивая с себя угрюмость, шероховатость южных окраин; словно женщина с растрепанными волосами приглаживала их, ступив в воды реки, которые поблескивали, бурлили, вихрились и закручивались вместе с ветром, а женщина шла вперед, и перед ней открывалась панорама севера: Парламент, Сомерсет-Хаус с его колоннами, флагами и лепными фигурками детей по антаблементу. В центре города и грязь была другой – грязь, происходящая от денег, их крайнего недостатка или избытка; один пафосный отрезок Стрэнда немного напоминал Нью-Йорк, а ближе к последней остановке, «Тоттенхем-Корт-роуд», открывался широкий проем Трафальгарской площади, над которой парил Нельсон на фоне Национальной галереи, а множество птиц слетались к чаше холодного голубого фонтана, словно к священному источнику.
В автобусе Майклу проще было убедить себя, что он не участвует во всей этой мышиной возне. Да, он носил костюм, у него их было три (черный, темно-синий и серый), два из них он приобрел лишь недавно, когда начал работать в «Фридленд Мортон». Однако носил его кое-как, словно избегая контакта с тканью. Его подлинная сущность оставалась нетронутой, безучастной, на самом деле она носила бежевые свободные штаны; к тому же поверх костюма было надето просторное, довольно модное зимнее пальто, так что Майкл казался не таким квадратным и меньше походил на картонную коробку с ножками. В автобусе публика отличалась большим разнообразием, чем в метро, и, вместо того чтобы сидеть друг напротив друга и мрачно глядеть в сумрак за подземными окнами, все сидели лицом вперед. Каждый ехал сам по себе, никто ни за кем не наблюдал. Не все пассажиры ехали на работу. Вот женщина в желтой шляпке, с девочкой годом-двумя старше Риа: вероятно, они ехали в паспортный стол в районе Виктория, или в Музей мадам Тюссо, или в Музей детства в Бетнал-Грин (Майкл любил эту мысленную игру – представлять себе другие варианты жизни, другие варианты понедельников и вторников). Вот мужчина средних лет, на переднем ряду с другой стороны – пьяный, серо-малиновый, навалившись на поручень перед собой, мотается из стороны в сторону в такт рывкам автобуса (едет в центр занятости на Уолворт-роуд или в паб, подождет открытия у входа, а может, он ездит туда-сюда на автобусе безо всякой цели: доезжает до конечной и не понимает, где оказался, так что опять садится на автобус, и опять то же самое). А вот два подростка в школьной форме («Короче, если ты ему наваляешь, я тебе дам десятку. Реально десять фунтов!»), которые едут не в школу. Майкл отлично знал, как выглядят ребята, когда направляются не в школу. Он сам в их возрасте много раз так делал, и тогда мог отправиться всего в три места: в парк, в торговый центр или в гости к одному из друзей – при этом изо всех сил стараясь замаскировать свой страх шумным поведением и дурацкой развязной походкой. Теперь они, чужие друг другу люди, ехали по улице Денмарк-Хилл, мимо больницы, где родился Блейк, мимо обветшавшей пятидесятнической церкви в ряду домов с магазинами на первом этаже. Майкл делал вид, будто и он тоже едет куда-то еще, в какое-то неожиданное место, где от него не требуется так много. Ему не очень-то нравилось работать специалистом по корпоративной ответственности в управляющей компании «Фридленд Мортон». В глубине души он чувствовал родство с этим старым малиновым пьянчугой. Майкл всегда относил себя к людям, которые либо умирают в молодости, либо становятся бродягами, рыдающими на парковой скамейке. Когда-то он был уверен, что не доживет до тридцати, и теперь, в тридцать семь, он был немного озадачен и всегда помнил о возможной альтернативе. Он чувствовал: если бы когда-нибудь, по какой бы то ни было причине, его освободили или отобрали у него его тяжкие и прекрасные обязанности, он бы с легкостью пошел на дно, чтобы честно воссоединиться со своим более потрепанным «я», – подобно воздушному шару с погасшей горелкой.
В пути Майкл слушал музыку на айподе. В списке «Любимые треки» значилось несколько исполнителей, в том числе Шагги Отис, Нас, Долли Партон и Джилл Скотт, но «любимым альбомом» по числу прослушиваний стал у него дебют Джона Ледженда Get Lifted 2004 года, и это было путешествие совсем иного рода. Оно начиналось коротким фортепианным водопадом, под аккомпанемент которого Джон приглашал пойти с ним вместе, чтобы увидеть кое-что новенькое, а затем волнами поднималась череда теплых мелодий, прослоенных госпелом, в интерпретации Майкла означавших одиссею мужчины, который постепенно превращается из ловеласа, любителя тусить в клубах и собирать телефонные номера, жадного до удовольствий изменника в ответственного, зрелого и преданного спутника жизни. Это был медленный и трудный путь, усеянный конфликтами и искушениями. Он любил свою подружку, но любил и свою свободу, и неужели подружка не понимает (пел он в «She Don’t Have to Know»[4]): хоть он и спит со всеми подряд, это вовсе не значит, что он ее не любит? Хоть он однажды слинял в Вашингтон, чтобы у всех на глазах подержаться за руки с другой женщиной, надев темные очки, чтобы его не узнали, – это не значит, что его подружка для него не та единственная? Нет, она не понимала, но штука была в том, что его подружка, та единственная, – не какая-то там обычная девушка. Она была особенная, крышесносная, «просто запредельная!». Снуп Догг порицал его за это в следующей песне – «I Can Change»[5]. Он говорил: «Когда находишь такую девушку, чувак, ты должен изменить себя, ведь такие попадаются нечасто, а когда попадаются, ты должен просечь, что пора меняться». Этот момент влек за собой грандиозное и окончательное разрушение беспутного собирателя женских телефонов: путь по мосту справедливости на другой берег, к тому, кем ты мог быть, к твоему лучшему «я», к тому, кто заслуживает эту девушку. Джон не хотел этого делать. Ох, это было тяжело, ведь он любил этих женщин, всех, всех теплых и обольстительных женщин в мире. Но все-таки он это сделал. Он провел в муках неопределенности одну песню, которая называлась «Ordinary People»[6], в ней его любовь была несомненна, но то и дело наталкивалась на всякие сложности, и каждый день вспыхивали ссоры, и никто не понимал, куда двигаться. Было два варианта: остаться с тобой (песня «Stay With You») или нет. Он остался. И в некоей точке за этим распутьем он достиг – они достигли – восхитительного плато. Они вышли в дикий и безмятежный воздух седьмого неба, и сказочно занимались любовью, и так глубоко понимали друг друга, и шли дальше, вперед, вместе, так высоко (песня «So High»), в будущее, которое повторит жизни их родителей – тех, которые не развелись. Когда на улице было холодно, они становились убежищем друг для друга (песня «Refuge»), сладостным омыванием души, солнечной тропой. Он проникся семейными ценностями и затосковал по той простой поре, когда семья была средоточием всего. Вот что действительно важно: проводить время с любимыми и продолжать любить их. Он вырос. Он достиг другой стороны. Он потерялся, но теперь нашелся, и на протяжении всего пути – фортепиано, отдаленное порхание струн, щелканье пальцами, вихри медных тарелок, голос Джона, насыщенный, как осеннее золото. Он закончил на высокой ноте песней «Live It Up»[7]: уверенные колыхания басов, эйфория скрипок, финальное торжество любви и жизни во всей ее борьбе, сложности, полноте. Это был один из лучших соул-альбомов в истории.
На тринадцатом году жизни с Мелиссой Майкл не очень понимал, в какой точке этого сюжета находится он сам. Он был бы рад сказать, что он «так высоко» или в чуть менее воодушевляющем «убежище», но это была бы неправда, хотя иногда случались такие мимолетные мгновения, особенно в духе «убежища»: к примеру, по вечерам, когда дети уже спали и Мелисса хлопотала на кухне или сидела в интернете, устроившись за обеденным столом, и в доме царило чувство покоя, теплоты, защищенности. Майкл давно миновал муки центральной песни и принял решение «остаться», но временами казалось, что он соскальзывает назад, невольно задумываясь, не мог ли он стать счастливее с кем-то другим или вообще сам по себе – снова стать холостяком, поселиться в однокомнатной квартире в Кэтфорде, поблизости от детей, чтобы в выходные водить их в игровой центр, или в Бродвейский театр, или к его матери. Может, ему следует стать одним из этих мужчин, отцом на расстоянии. Возможно, он так никогда и не уничтожил в себе окончательно собирателя женских телефонов и по-прежнему пребывал где-то в окрестностях «She Don’t Have to Know». Потому что, откровенно говоря, сейчас казалось, что они с Мелиссой не более чем соседи. В не таком уж отдаленном прошлом, когда он возвращался домой, она шла в его объятия и прижималась к нему, улыбаясь этой своей великолепной, сногсшибательной улыбкой, и они тут же принимались восторженно разговаривать – о том, что произошло за день или с кем они виделись, что прочли, какую прелестную фразочку сказала Риа, куда они поедут отдыхать. Их разговоры были как река, непрестанный поток, опьяненный собственным движением. Реке не было дела до их временной физической разлуки, она продолжала течь у них в головах, так что воссоединение всего лишь делало ее полноводнее. Но теперь было не так. Теперь, когда он возвращался с работы в своем костюме, Мелисса стояла у раковины на кухне, не поднимая глаз. Никакой улыбки, никаких объятий. Она больше не ставила поцелуйчики в конце своих эсэмэсок и писем. Теперь было только: «Можешь заскочить в супермркт? Кур. бедра, консервы, салфетки, молоко», или «Купи туал. бумагу, пжлст», или: «Сможешь быть дома к 18:30, чтобы мне успеть на зумбу?» Майкл поднимался наверх, чтобы переодеться в тренировочный костюм, и на полу рядом с корзиной для грязного белья видел три пластиковых пакета с одеждой, в которой он стригся: Мелисса безмолвно, с нарастающим раздражением, ожидала, когда он ее постирает сам. А потом, когда дети уже были в постели, Майкл и Мелисса обычно удалялись в свои обособленные царства: он – на диван перед телевизором, она – в спальню с книгой. Они жили в двух разных домах в пределах одного небольшого дома. «Отношения могут стареть, – пел Джон, пока 176-й приближался к реке, – и со временем охладеть».
Романтическая одиссея Майкла, хоть и не такая беспардонная, в целом походила на одиссею Джона – этого мистера Ледженда, который на обложке диска шел к алтарю в костюме, скроенном получше, чем костюм Майкла. Подобно ему (или тому образу, который Джон Ледженд создал в своей музыке), Майкл тоже познал немало женщин, прежде чем остепенился. В любви он был робким и пытливым, и за это нравился женщинам: сокурснице-политологу из ШВА[8], модели из Гондураса, девушке из супермаркета. Но никому из них он не отдавал себя целиком, когда с ними спал, а только на определенный процент, доходивший до ста лишь в случае, когда имелись известные гарантии и уверенность в том, что он не подцепит половую инфекцию. Майкл берег себя для чего-то, для кого-то, кого он не представлял четко, только знал, что это будет кто-то мягче, чище, возвышеннее. Его страсть отличалась деспотизмом. Он был создан для великой любви. И в поисках этой великой любви он, как и Джон в песне «Used To Love U»[9], оказался в отношениях, которые не удовлетворяли его, он разлюбил ее – и, более того, даже стал задаваться вопросом, любил ли он ее вообще когда-нибудь.
Ее звали Джиллиан, и она обожала его с каким-то жаром отчаяния, в котором он задыхался. Она училась на педиатра и играла на флейте. У нее были мягкие, пухлые губы флейтистки. Она была талантлива, она переживала за окружающий мир и хотела сделать его лучше, она выпускала изо рта парящих серебряных птиц. Но она слишком сильно хотела его – больше, чем что-либо еще, доступное ей. В свой двадцать второй день рождения (Майклу тогда было двадцать три), сидя с ним за столиком в карри-хаусе на Брик-Лейн, она сделала ему предложение. Она была немного пьяна, но говорила всерьез, и Майкл ответил: может быть, возможно, когда-нибудь – хотя вовсе так не думал, он просто не хотел ее обижать, потому что ей в жизни и так пришлось пережить немало страданий. На каждом шагу ей встречались мужчины, которые хотели ей навредить. Ее приемный отец тайком гладил ее по ночам. Ее домогался тренер по легкой атлетике, когда ей было двенадцать. Еще был какой-то мужчина в кухонной кладовке (из-за этого она не любила кладовки, особенно если у них закрыта дверь: у нее была привычка держать их отворенными): он пришел починить водонагреватель, но обнаружил ее, маленькую, в зеленых летних шортах, и сначала неподобающим образом потрогал ее в кладовке, пока никто не видел, а уж потом починил нагреватель. Даже удивительно, говорила она Майклу, как много в мире мужчин, которые хотят воспользоваться девушкой на минутку, чтобы утолить какой-то жуткий и быстро проходящий позыв. Просто невероятно много.
У Джиллиан была тяжеловатая, приседающая походка, словно она все время спускалась в невидимый подвал. Она казалась легкой, лишь когда играла на флейте. Она часто плакала. Когда они с Майклом были на людях, она всегда хотела идти с ним под руку или взявшись за руки – показывая, что на эту женщину уже заявили права, что она под защитой. Она с удовольствием готовила для него. Ей нравились традиционные женские роли, и она не восставала против предполагаемых ограничений, против этой могучей патриархальной тени. Рядом с Майклом Джиллиан отпускала себя, погружалась в теплоту его счастливой семьи – единственной счастливой семьи в ее жизни, – в это странное собрание веселых людей, в любвеобильные ароматы, исходящие из кухни его матери, в атмосферу тихого загородного дома. Она проводила с ним три ночи в неделю, четыре, пять, она любила его рано утром, пока его родители спали в комнате по ту сторону коридора, обхватывала его ртом, ничего не прося взамен, – только чтобы он лежал под ней, часто дыша и придерживая ее затылок ладонью, словно защищая. Сейчас Майкл думал о ней, слушая припев из «Used To Love U», хотя она не была похожа на девушку, о которой пел Джон, – такую, которой всего мало, которая очень высокого мнения о себе. Джиллиан вообще ничего не думала о себе, и в этом наиболее ярко проявлялась ее проблема. Она считала, что ей повезло, раз такой человек, как Майкл, приличный и добрый, принял ее, – и, едва заполучив его, она угнездилась в его жизни, точно маленький боязливый зверек. Отец Майкла души в ней не чаял. Она как раз соответствовала его ожиданиям: девочка, которая будет любить его младшего сына серьезно и щедро, девочка с благоразумными профессиональными планами. Со временем он стал относиться к ней как к дочери (однажды, когда они ездили за покупками в Вуд-Грин, он представил ее кому-то как свою невестку).
И все это усложняло ситуацию. Через два года их романа Майкл пришел к выводу, что не любит Джиллиан и никогда не полюбит. На двоих у них было слишком мало того, с чем два человека могут шагнуть в пропасть, веря, что вместе воспарят. Он очень старался. Старался навсегда утвердить свое сознание в том мгновении, когда, занимаясь с ним любовью, она выводила его в открытое море и он восхищался ее силой; или в каком-нибудь мгновении их первых месяцев, когда она была для него совсем новой, – еще не развернутый подарок, сулящий неведомые возможности. Но долго продержаться не получалось. Он снова соскальзывал в ощущение, будто ему хочется отдалиться от нее, будто она подминает под себя его жизнь, мешает ему ясно видеть и мыслить, мешает быть. Он начал недолюбливать определенные выражения ее лица; бездумное, безмятежное спокойствие, когда они вместе ехали в поезде; ее сосредоточенную, отрешенную и почти неряшливую манеру есть; ее привычку теребить кончики косичек. В клубах и барах Майкл начал поглядывать на других девушек. Ему не хватало смелости порвать с ней, так что (подобно Джону в «She Don’t Have to Know») он заводил мимолетные связи, в небольших количествах, и его грызло чувство вины. Он отыскивал всевозможные предлоги, чтобы не находиться возле нее. В конце концов она стала что-то подозревать, и лишь тогда, на излете ссоры, он сказал ей, что хочет все это прекратить. Реакция была ровно такой, как он и боялся: слезы, мольбы. Но потом Джиллиан утихла. Она сидела на краю кровати, опустив глаза – глядя вниз, в свой подвал. Спустя некоторое время она торопливо напихала что-то из своих вещей в сумку и ушла, вежливо попрощавшись с его родителями, но не обняв их, как обычно. Через восемь месяцев она позвонила и попросила его вернуться, но к тому времени он уже встретил Мелиссу.
Когда находишь такую девушку, чувак, ты должен изменить себя, говорил Снуп. Мелисса-русалка. Мелисса, с ее отстраненным взглядом и сияющей кожей. Мелисса легкой поступью идет по лондонской улице в бежевых штанах, кроссовках и браслетах, а Майкл следует за ней со своим другом Перри («Смотри, какая она спортивная, она офигенно спортивная»). Она была мягче, чище, выше. Она была просто запредельная. Она любила плавать – именно из-за этого сияла ее кожа. Если Мелисса слишком долго не плавала, она чувствовала, что пересыхает, словно морское животное, выброшенное на берег, и ее настроение ухудшалось. Он познакомился с ней на Ямайке, на карнавале в городе Монтего-Бей (оба делали репортажи – Мелисса для журнала, Майкл для радио); они были на пляже – Майкл, Перри и еще несколько журналистов, – болтали, играли в волейбол, и она отделилась от их компании и вошла в воду. На ней был старомодный купальный костюм черного цвета с диагональной белой полосой посередине, закрывающий верхнюю часть бедер. Майкл смотрел. Смотрел, как ее роскошное тело вступает в волны, как вода тянется к ней, одинокой, бесстрашной. Она поплыла прочь от берега. Ее смуглое тело изгибалось в синеве, русалочий поток, вращающийся новый мир. Она уплывала все дальше и дальше, а он смотрел, как волны поднимаются и опадают, катятся к берегу и соскальзывают назад. Он видел, как ее крепкие смуглые руки бьют по воде в кроле. Видел край моря, где оно закруглялось вместе с Землей, так что дальше уже ничего не было видно, видел скалы и остров. Майкл не отрывал взгляда от взмахов этих смуглых рук, но это становилось все труднее и труднее: ее захватывала ширь моря. А потом он потерял ее из виду. Она исчезла. Повернула за край океана. А может, соскользнула в глубину, может, ее что-то затянуло вниз. Он запаниковал. Его сердце забилось быстрее: вот только что она была здесь, эта сверкающая новенькая вещица, о которой он хотел узнать побольше, – а теперь ее нет. Майкл не мог проплыть и метра, но им овладел какой-то порыв, и он двинулся вперед. Закатал джинсы и, длинноногий, вошел в море. Он понятия не имел, что намеревается предпринять, и, когда забрался так далеко, как только мог, не отрываясь от дна, остановился и стал ждать, пытаясь заглянуть как можно дальше за край. Но ее не было видно. Через некоторое время он, промокший, вернулся назад и тупо стоял на берегу в мокрых джинсах, желая ее спасти, страстно мечтая стать ее героем, уже чувствуя (как часто будет чувствовать впоследствии), что недостоин ее. Потом он стал злиться на нее – как она могла просто взять и уйти, встревожить кого-то и вести себя так, словно ее не существует, словно его тоже не существует?
Она вернулась через двадцать минут, смеясь и с трудом переводя дыхание. Вся его злость улетучилась, когда она направилась к нему – ее сила, ее бедра, ее лицо, ее счастье, вот это море, сказала она, вот это заплыв, и он тоже смеялся: «Я думал, ты утонула». Это была она. Та Самая, Единственная. Он хотел ее. Хотел, чтобы с ним ее «зум-зум сделал бум-бум». Она ему так нравилась, что в этом даже, казалось, крылась некая опасность. Он сказал Перри: «Однажды она мне разобьет сердце. Я точно знаю».
Ладони у нее были маленькие, как и ступни. Она носила серебряные кольца с нефритом и янтарем. Она была как куколка – почти бесполая. Профиль у нее был мечтательный. Он часто ее рассматривал. Она любила приключения. Ей хотелось поехать в Аргентину. Она слышала, что на самом севере Аргентины есть горный хребет красного цвета, особенно живописный на закате. Ей хотелось поехать в Севилью и на юго-восточный берег Корфу. Ей хотелось поехать в Мексику и посетить дом Фриды Кало, подняться в перуанские Анды, жить где-нибудь вдали от Англии, существовать не там, где началась ее жизнь; ей хотелось проглотить весь мир. Она ни в чем не походила на Джиллиан – сосредоточенная на себе, самоуверенная, дерзкая. Она говорила, что ее никто никогда не сможет ограничить, что она никогда не будет находиться там, где почувствует себя стесненной. Майкла переполняли вопросы – куда больше, чем с какой-либо из прежних женщин, и ей это нравилось, нравилось, как внимательно он слушает ее. Он хотел знать все уголки и коридорчики ее сознания. Разворачиванию ее оберток не было конца. Чем больше он открывал, тем больше оставалось неизведанным. Она относилась к будущему мистически: казалось, она верит, что направляется не туда, куда стремятся все остальные, что ее жизнь сложится совершенно по-другому, что в каждое мгновение она словно бы сберегает себя, тайно обогащает себя, как Майкл Джексон в его стеклянном гробу, – держась поодаль от людей, чтобы не отвлекаться. Эти отстраненные глаза, всегда такие загадочные. «О чем ты думаешь? – спросил он у нее вечером на пляже. – Вот прямо сейчас, в эту минуту?» Он пытался поймать ее стоп-кадром. Но она ускользала. Она говорила «Я всматриваюсь в свои мысли» вместо того, чтобы сказать «Я думаю». Она выражалась с буквалистской цветистостью. Позже она будет посвящать ему стихи. Из Рима она писала: «Мой рот тоскует по твоему лону-подбородку» (имея в виду его эспаньолку).
За знакомством в Монтего-Бей последовали три месяца телефонных разговоров, во время которых они обсуждали свое прошлое и будущее, два дома Эдгара По, драматизм в песнях Мэри Джей Блайдж, глубину Кассандры Уилсон, партию «Национальный фронт», полицейских, Маргарет Тэтчер и ее политику, вулканы, родные страны их матерей и их собственные поездки в эти страны, размывание границ между ритм-энд-блюзом и поп-музыкой. Майклу часто удавалось ее рассмешить. Точно, раньше она очень много смеялась. Смеялась так, что из ее гортани раздавались какие-то клейкие звуки; ей было очень неловко (говорила она), потому что она тогда работала в маленьком офисе и всем было ее слышно. Во время этих разговоров все прочее исчезало, Майкл с Мелиссой были полностью поглощены голосами друг друга, медленно плавились во взаимном огне, но ему потребовалось три месяца, чтобы лечь с ней в постель. Она снимала в модном Кенсал-Райз комнату с раковиной в углу и позволяла ему переночевать после вечеринки или свидания, но он всегда спал на полу. В первый раз они поцеловались лишь после того, как он попросил у нее разрешения, он не мог найти другого способа, он стал робким – оттого, что она ему так нравилась, и от этого чувства, что она разобьет ему сердце. Они стояли возле раковины, поужинав спагетти с веганским фаршем (еще она ела тыквенные семечки, мюсли и другой птичий корм). Она была в розово-голубой дашики с очень откровенными прорезями рукавов, и он весь вечер пялился и старался не пялиться на ее смуглоту, на ее невысокие сладостные холмики, а теперь вечер кончился, и ему пора было уходить, потому что к ней должна была прийти ее подруга Хейзел, а он так и не поцеловал ее. Так что он честно сказал об этом и попросил разрешения, как мальчик, и она ответила «да», как девочка. Он наклонился к ней. Их губы сошлись, и мягкость, теплота стала нежданным вихрем, взрывом; этот поцелуй не требовал усилий, он существовал сам по себе, полностью сформированный, экстатичный по своей природе и при этом беспечный, он обладал собственной психологией и характером, он мог бы носить имя Франклин, или Дездемона, или Анджелина; и Майкл так увлекся, что подхватил ее, донес до кровати и усадил над собой, где ей и полагалось быть, и запустил руки ей под платье, и наконец прикоснулся, – и тут их прервал стук в дверь: явилась Хейзел. Сама эта помеха, оборвавшая момент, сделала его еще значительнее.