Обрывки

Едешь по минской кольцевой на работу. Зеваешь, поёживаешься, потому что сиденье после морозной ночи ещё не прогрелось, а ты торопился, рванул с места. И этот холод уже проник через тонкую ткань твоего красивого, но нефункционального пальто. А ещё боковые зеркала в инее. И в потоке полно таких, как ты, не выспавшихся и замерзших. Вы рычите друг на друга моторами, воняете выхлопами похуже скунсов. И все это стадо железных мамонтов едет за кормом.

И, как назло, по радио крутят какое-то… Короче, неинтересное крутят. И радиоведущие тоже сонные, их искусственные голоса вместо бодрости вгоняют в тоску. И ещё – ПОНЕДЕЛЬНИК. А вот это совсем трындец. Какой-нибудь понедельник, шестое ноября, восемь утра. То есть впереди – рабочий день, рабочая неделя, половина осени и вся зима. И зимних каникул не будет, потому что тебе уже 38 лет, и ты начальник отдела продаж в какой-нибудь фирме. Самая тоска, до пенсии ещё далеко, а каникул уже не будет. И понедельник. Но про понедельник я уже говорил.

И в таком чудесном настроении катишь по кольцевой. Впереди – джип навороченный, и ты думаешь: «Только бы не затормозил, а то бампер у него стоит, как вся твоя машина». А ещё всякие гонщики втискиваются в поток, пугая внезапным появлением откуда-то сбоку. А если пробка, то соседний ряд обязательно движется быстрее до того самого момента, пока ты в него не перестроишься. А обочечники вообще пролетают, не снижая скорости. А ты так не умеешь. Тебя родители плохо воспитывали. Не учили быть наглым.

И справа от тебя высоченная гора. Но это не Эверест и даже не Карпаты. Это – городская свалка. Огромная такая свалка двухмиллионного мегаполиса. Настоящий мусорный кряж. На ней крошечными игрушками выглядят могучие экскаваторы. Смотришь на все это великолепие и думаешь:

– Ну ни фига себе постарались минчане. Это ж надо было такую гору мусора собрать. Вот радость-то будет археологам лет через… много. Сейчас, если раскопают археологи какую-нибудь выгребную яму в древнем поселении, то что они там найдут? Несчастные осколки керамики, крошечную позеленевшую монетку, кости, тщательно обгрызенные и расколотые. И радуются каждой самой мелкой находке. А вот археологи будущего будут разгребать наш «культурный слой» экскаваторами. Ещё и перебирать начнут:

– Так, этот айфон у нас в музее уже есть. И этот телевизор тоже. А холодильников такой модели у нас уже сто штук.

И барахлом нашим будут завалены все музеи.

Еду я мимо этой огромной кучи мусора и вдруг вижу почти чудо. У подножия мусорного Эвереста – деревенька небедных людей, а посреди нее – церквушка. Маленькая, белая. И свет утреннего солнца падает так, что мусорная куча находится в тени, а церквушка светится белыми стенами, золочёным куполом и почти невидимым крестом. Мусорная куча грозно нависает над ней, но она где-то там, далеко, сзади, в темноте. Наглядная демонстрация победы света над тьмой.

И сразу как-то легче на душе становится. Вот бред же, а красиво. Только представляю, какие запахи в этой деревеньке небедных людей.

* * *

Кстати, насчёт мусора и холодильников. Сейчас у меня на кухне холодильник большой. Когда жил в общаге медуниверситета – холодильник под столом в комнате помещался. Да и что там было хранить? Полупустую банку солёного сала? Кастрюлю с засохшими остатками гречневой каши? Однажды, помню, разбогател, так пельмени лежали. Дня два. Потом разорился и заначку съел.

Пока кочевали с женой по съемным квартирам – каких только холодильников не насмотрелись. Помню, один ревел так, что соседи снизу приходили. Жаловались. А второй морозил так, что стоило положить в него на пару дней пачку масла, потом приходилось размораживать, чтоб освободить его из ледяного плена. Чувствовали себя то ли Каем, то ли Гердой. Складывали из осколков масла слово «Бесконечность».

А когда своя квартира появилась – тут уж мы пустились во все тяжкие и купили Холодильник. Здоровенный такой, тихий. Включили, торжественно открыли, полюбовались на свет лампочек. Закрыли. Положить в него было совершенно нечего, потому что все деньги на месяц вперёд безнадёжно потратили.

К счастью, времена пустого холодильника прошли, но сейчас у нас другая беда. Готовим мы с женой по принципу, кто первый с работы пришёл, тот и начинает. Мне кажется, она иногда специально задерживается, или это у меня паранойя?

Короче, готовим каждый день. Много. Особенно я отличаюсь, потому что с работы прихожу голодный. А когда я голодный, то себя не контролирую, могу на целую роту солдат наварить. А у меня в части не рота солдат, а две девочки. Пришли, носами покрутили, поклевали. И в наготовленной горе еды их деятельность едва заметна. А один я справиться не могу, и так уже под центнер вешу, пиджаки на животе не застёгиваются.

Еда осталась, значит – в кастрюльку, в контейнер и в холодильник. Потом съедим. А назавтра жена раньше приходит и тоже готовить начинает. И тоже немало, потому что у неё муж поесть любит. Любит, но не настолько же! И муж, как все нормальные люди, недавно произошёл от обезьяны. От обезьяны, дорогая, а не от бегемота!

Не доели. Поставили в холодильник. Новый археологический слой.

А в субботу с утра лень готовить, лезем вглубь веков, ищем, чего бы перекусить. О, плов! А когда я плов готовил? Юлька, ты плов не готовила? На этой неделе точно нет? Значит, лучше крышку контейнера не открывать. Я же военный эпидемиолог, должен препятствовать вторжению чужеродной культуры, которая захочет уничтожить человеческую цивилизацию. А выбрасывать жалко. Пусть ещё постоит.

* * *

Стоял я как-то у светофора. Долгий такой светофор, минуты полторы красный горит, есть время подумать, послушать по радио целую песню, с женой поругаться, потому что опаздываем оба на работу, а светофор издевается.

А тут смотрю – весенний сквозняк кружит грязный белый пакет с логотипом известного гипермаркета. Поднимает его по спирали, бросает из стороны в сторону. Пакет, как живой, мечется, дергается, потом плавно идёт вниз, но сквозняк его не отпускает, бьет в бока резкими порывами, рвёт в стороны.

«О, красота по-американски», – подумал я.

В этом движении пакета действительно есть что-то завораживающее, хотя Рики Фиттс, конечно, псих, каких мало. Пакет покружился, поднялся на уровень третьего, седьмого этажа, постучался в окна надутого офисного центра. Его, понятное дело, не впустили, и он полетел дальше. Я уже и про светофор забыл.

А потом ветер изменился, и вся эта дрянь спикировала вниз. И прямо мне на лобовое стекло – хрясь! А я машину только вчера вечером помыл. А пакет грязный.

«С…а, – думаю. – Ну вот никакой эстетики в жизни!»

* * *

Мне постоянно дарят блокноты. И ежедневники тоже. Они валяются по всему дому, превращают бардачок машины в … бардачок. В любой сумке покопайся – найдёшь блокнот. А ещё иногда блокноты заползают в карманы куртки. Лезешь в куртку за кошельком, чувствуя всем телом, что он, родной, там. Большой и набитый купюрами. А в кармане – блокнот. А кошелёк ты дома забыл.

А вот когда в голову приходит мысль – блокноты разбегаются, как живые. И я, рыча, словно неандерталец, мечусь по квартире, машине, кабинету на работе. Ищу чистую белую поверхность, чтоб записать. Ну пусть не совсем чистую, пусть не белую. А, ладно, подойдёт и коммерческое предложение медицинскому центру, и обрывок домашней работы, исчёрканный гневным детским протестом.

Сколько бы ни дарили, сколько бы ни возил с собой, всё равно буду записывать на каких-то обрывках. На куске обоев, на обратной стороне командировочного. Один раз я записывал на карте нападения на Польшу. Но про это немного позже.

Запишу, брошу куда-нибудь. Потом бегаю, ищу. Жена смотрит на меня и издевается, мол, никакого порядка ни в жизни, ни в работе, ни в творчестве. Она тоже немного пишет. Стройные ряды рифмованных строк в аккуратных блокнотиках или интернете. Всё чётко, ровно, по делу и с красивыми картинками. А я в хаосе. Мне так удобнее.

* * *

Приехал в Брест выступать в библиотеке. С этим городом у меня любовь взаимная, публика неизбалованная, не то что в столице. Поэтому собрался полный зал. Решили снимать для местного телевизионного канала.

Оператор долго ловил меня в свой аппарат, потом с лёгким раздражением в голосе говорит:

– Вы не волнуйтесь, стойте на месте. Не сходите с точки, а то не получится.

Легко ему советовать. А у меня при виде камеры и её стеклянного глаза какая-то паника началась. Я попытался зафиксироваться, уперся ногами в пол. Но всё равно волнуюсь. Ещё и руками размахиваю, как мельница.

– А можно руками не махать? – грустно спрашивает оператор.

Нельзя. Я руками «разговариваю» почти так же, как голосом. А когда волнуюсь – то в два раза больше жестикулирую. Испортил я ему все кадры.

Дальше тоже всё не по сценарию. Девушка с микрофоном мне вопросы задаёт, а я несу какую-то чушь, да ещё длинно так, витиевато. Она меня перебивает, чтоб не разглагольствовал, но я же волнуюсь, а когда волнуюсь, меня не остановить.

Кое-как отсняли материал. Я потом пересмотрел и расстроился немного.

Надо мне похудеть.

* * *

Сижу возле спортивного комплекса, жду потомство с тренировки. Ранняя осень, скамейка стоит возле канала с мутноватой городской водой. Вокруг старые каштаны, липы. Уже пахнет осенью, кружась, падают на зелёный газон первые жёлтые листья.

Неподалёку девчонка лет девяти достаёт из пакета кусочки чёрного хлеба, бросает их суетливым толстым голубям. Птицы собираются целым «стадом», толкают друг друга, торопливо заглатывают халявный корм. Рядом с девочкой парень чуть старше. Судя по схожим чертам лица – брат. Что-то говорит ей, потом отбирает пакет с хлебом, откусывает большой кусок, жуёт. Начинает кормить голубей сам. Девчонка возмущается, машет на него руками, губы кривятся, вот-вот заплачет. Мальчишка смотрит на неё насмешливо.

Девочка отходит расстроенная.

Всё-таки дочь я в правильный спорт отдал. Братья и одноклассники с ней вообще не спорят. Если что – Соня бровки сдвигает и сквозь зубы так: «Я тебе сейчас врежу». И ей сразу всё отдают. Потому что врежет.

* * *

Вышел ты рано утром из дома. Надо по какой-то необходимости: то ли в командировку едешь пораньше, то ли, наоборот, в отпуск, а значит, выдвигаешься в аэропорт или на вокзал. Все спят ещё. Во дворе и в скверах, окружающих твой дом, такая пронзительная тишина, которая бывает только самым ранним утром в большом городе. Пока ещё не проснулись люди, машины, трамваи. И скверы, и дворы проживают эти последние минуты тишины. А от того, что совсем скоро на них обрушится шквал неутихающего городского шума, эти минуты тишины ещё острее.

Шагаешь неспешно, думаешь о чём-то своём. На улице зябко, птицы чирикают на свой лад. Уже выползли собачники с питомцами. Это ж насколько надо любить живность, чтоб каждое утро просыпаться на час раньше, волочь упирающегося сонного кобеля на улицу и ждать, пока сделает все свои дела. А потом ловить по всей площадке, потому что он передумал идти домой.

Иду я вот таким тихим утром по скверу, а навстречу бодрой рысцой бежит мужчина моего возраста. Точно такой же, как и я. То есть под сорок, пузо намечается, одышка мучает. Но он бежит, старается, машет руками. Лицо красное, сосредоточенное. Пробежал мимо, обдав тёплой потной волной. А мне завидно стало и тревожно. У меня ведь тоже и вес лишний, и давление пошаливает, и спина ноет. Каждое утро обещаю себе, что пойду в бассейн, в тренажёрный зал, но пока занимаюсь только доступным всем родителям спортом. Сижу в коридоре, пока дочь тренируется.

Нет, ну я, конечно, ещё о-го-го! Мне бы немного вес сбросить, так вообще Ален Делон и Арнольд Шварценеггер в одном лице. Если втянуть живот, то я в джинсы влезу, которые до свадьбы носил. Вот только с каждым годом всё сильнее приходится втягивать. И джинсы трещат.

Иду, думаю о джинсах, и тут прямо тревожно мне стало. И завидно. Но прошёл ещё немножко и вижу на асфальте докуренный до фильтра бычок. Свежий, ещё дымится. А вокруг никого нет. То есть кроме меня, собачников и спортсмена. Но собачники далеко, я не курю. Значит, спортсмен курил только что. Вылез из тёплой квартиры, постоял, покурил, хмуро оглядывая сквер и проклиная обстоятельства, вынудившие его так рано выбраться на пробежку. А потом бросил окурок под ноги и побежал. Пробежит метров сто – опять остановится покурить. А там, глядишь, два-три дня и лень ему будет выбираться из квартиры. Посмотрит на будильник и забьёт на всё это дело.

И я тоже посмотрел на «бычок», представил картину падения спортсмена. И как-то легче стало на душе.

Какой я всё-таки противный.

* * *

Ехал в командировку по Брестской области. Где-то между Лунинцем и Столином понял, что сил моих больше нет. Устал, как собака. От аудиокниги уже тошнит, ещё, как назло, не проверил перед отъездом, книга попалась хорошая, но с исключительно занудным голосом диктора. Талдычит на одной ноте – у меня глаза закрываются. Выключил от греха подальше – ещё проснусь в кювете. Радио – не ловит. Тишина – давит. Ну как тишина – натужный рёв двигателя и шелест шин по асфальту. Какая уж тут тишина.

Смотрю – возле дороги дерево стоит. Страшное такое, корявое, сухое. И антураж вокруг соответствующий. Рыжая трава, сгнивший, покосившийся забор. Вот странно – ни дома, ни сарая рядом нет, а забор есть. Зачем он здесь, возле дороги, в почти пустом поле? Я не ботаник, не разобрал – то ли осина, то ли дуб. Главное, что не ёлка, это я точно понял.

Дерево жуткое. В изломанных природой ветках – заброшенное гнездо, там же – несколько погибших омел. Паразиты жили вместе с осиной-дубом и погибли вместе с ним. Очень символично.

Остановился. Вышел из машины, сел под деревом. Вот теперь тишина. Слышно, как ветер колышет сухие травинки. И ствол чуть-чуть поскрипывает. Жутковато. Ещё и забор этот гнилой. Я разумом понимаю, что это мирные остатки какой-то сельскохозяйственной ограды, чтоб снег с поля не уносило, но весь мой опыт просмотра ужастиков подсказывает, что где-то неподалёку то ли оборотни, то ли мутанты-людоеды, то ли девочка из колодца.

Над головой каркнули и заскребли когтями по сухой коре. Я вскочил и пошёл к машине, сам перед собой стыдясь и стараясь не ускорять шаг. Рванул с места так, что шины взвизгнули. Минут двадцать после этого спать не хотелось. У писательской фантазии есть свои минусы. Иногда она мешает жить.

Но спать действительно перехотелось.

* * *

Чуть позже, в командировке по Гомельской области снова почувствовал нереальность происходящего.

Промозглое серое утро ранней весны. Зеваю, монотонная дорога усыпляет. Понял, что не выдержу сейчас. Глаза закроются, машина на скорости сто двадцать километров в час уйдёт с дороги и – прощайте потомки. Остановился.

Выбрался из тёплого нутра машины под злой мокрый ветер. Проснулся мгновенно. Вокруг поля, покрытые коричнево-жёлтой травой и кое-где ещё грязно-белыми кляксами снега. Метрах в ста от дороги, прямо в поле – старый бревенчатый дом. Перекошенный весь, крыша кривая, стена кривая, единственное видное мне окно – тоже кривое. Как в детском стихотворении.

До ближайшей деревни не меньше десяти километров. Гораздо ближе огромное сельское кладбище. Оно виднеется в стороне, тоже посреди поля, укрытое от непогоды сизыми безлистыми кронами деревьев. Показалось, что дом вслед за своим хозяином покинул деревню и тихонько ползёт к кладбищу. Поэтому и косой весь, что движется.

Пригляделся. На верёвке у стены колышутся несколько светлых тряпок. Неужели живёт кто-то?

Говорите, у вас горячую воду летом на две недели отключают?

* * *

В детстве я очень любил Новый год. Можно не спать всю ночь, смотреть со взрослыми телевизор, слушать их разговоры за столом.

А ещё Новый год – это обязательно Ёлка. И мама достаёт из-за пианино кожаный саквояж, который пахнет одновременно кожей и праздником. Саквояж коричневый, а внутри, я знаю, он клетчатый, словно шотландский килт. И сверху лежит ком серебристого дождика, который в прошлом году небрежно бросили внутрь, а теперь попробуй распутать. Поднимаешь этот шелестящий ком, а под ним – сокровища. Стеклянный джинн с длинной седой бородой из поролона. Стеклянные же хрупкие сосульки. Шары. Один из них мой самый любимый, красный с белым, словно посыпанный сверху снегом. Жутковатая пластмассовая парочка – дед Мороз и Снегурка. У Снегурки от старости стёрто нарисованное лицо, дед сохранил один глаз и вообще выглядит бодрее внучки.

Мы наряжаем с мамой ёлку. В гости приходят бабушка и сестра. Взрослые пьют чай, а мы с Олькой валяемся на ковре, уже усыпанном колючими иголками. Любуемся только что наряженным символом Нового года. В комнате пахнет ёлкой и праздником.

* * *

Первую свою книжную выставку-ярмарку я отсидел в смущении. Ко мне подходили, рассматривали книги, что-то спрашивали. Ангелы-хранители от издательства подбадривали меня, но в целом все прошло довольно странно. Утешало только то, что у соседнего стенда сидела девушка, написавшая что-то из любовной лирики, и смущалась больше меня.

Ко второй выставке через год я заматерел. Первая детская книга имела успех, три сборника медицинских рассказов расходились по интернету. «Война девочки Саши» завершена и в печати.

Стоял с «Крокодилом», хохмил, зазывал проходящих мимо детей и их родителей. В общем, вёл себя как ярмарочный шут. И было мне от этого весело и забавно. Люди подходили, у детей при виде книги загорались глаза. Кто-то даже просил автограф и фотографировался со мной.

Забавлялся я долго. Но через три часа к стенду подошёл маститый художник с толпой поклонников, и меня попросили освободить место. Я мигом собрал вещички и отошёл. А когда обернулся – кольнула зависть. Художника штурмовали со всех сторон, а он стоял гордый и снисходительный.

На стенде, возле буфета, Дмитрий Юртаев читает свои стихи. И вокруг него тоже толпа. Люди смеются, дети так прямо хохочут. А Дмитрий – рыжее воплощение детства, раздаёт автографы.

Иду к выходу, а там толпа, ожидающая известную писательницу. Толпа плотная, не пробиться. Люди стоят уже больше часа, ждут Автора. Я тогда себе пообещал, что на встречах со мной такие же толпы собираться будут. Если не такие, как у известной, то хотя бы такие, как у художника.

Снедаемый завистью, спускаюсь в гардероб, а на детской площадке Надея Ясминска общается с тремя-четырьмя ребятишками. Хорошо ей и спокойно с такой маленькой аудиторией. И вполне она счастлива.

У меня вся зависть и прошла.

* * *

Кстати, о зависти. Это не такое уж и плохое чувство, если его использовать в мирных целях. Я и писателем стал из зависти.

В 1993-м году учился я в школе, был обычным трудноватым подростком в дырявых носках и застиранном свитере. Тогда все такие были, за малым исключением. Интересовался спортом, в основном теми видами, где кого-то били. Слушал на хрипящем магнитофоне зажёванные-пережёванные кассеты западных и отечественных рокеров. У меня сбивалось дыхание, когда симпатичная одноклассница проходила мимо, и я нарочито вел себя грубо и вызывающе. Вспомнить страшно. Всё-таки взрослым быть лучше.

А ещё я читал. Читал запоем всё подряд. Фантастику, детективы, классику. Однажды ехал в электричке, на столе валялся забытый кем-то справочник ветеринара. Пока ехали – я его два раза прочёл. Теперь знаю, что такое мастит у тельной коровы.

Так вот в эти смутные годы пришёл я как-то в школу и увидел одноклассника Пашку Сикорского, который что-то тайком писал в толстой тетрадке. Мы его ещё из-за фамилии подкалывали всё время. Мол, когда ты, Сикорский, вертолет, наконец, изобретёшь? А он даже не отшучивался. Наверное, изобретал.

– Здорово, – говорю.

– Привет, – бурчит Сикорский.

А сам от меня рукой тетрадь загораживает. Но так ведь, подлец, это делает, чтоб мне ещё интереснее стало.

– Что пишешь?

– Ничего.

И снова отгораживается. А я же вижу, что ему до смерти хочется похвастаться, хочется, чтоб я ещё у него что-то спросил, а он будет отворачиваться, отвечать неохотно, а потом я его как будто уломаю, и он откроет мне свою страшную тайну.

Ладно, поиграем.

– Да покажи ты!

– Отстань!

– Ну и не надо.

Я демонстративно сажусь за соседнюю парту, отворачиваюсь. Через минуту Пашка не выдерживает:

– Ну ладно. Смотри.

Смотрю.

– Ну и что это?

– Фантастический рассказ. Я рассказы пишу.

И вот тут мне стало завидно. Читать я очень любил, особенно всякую фантастику, которая тогда хлынула на полки книжных магазинов нескончаемым потоком. Лем, Стругацкие, Нортон, Пратчетт. Я читал запоем, часто не высыпаясь из-за какой-нибудь особенно интересной истории. Фантазировал, как мог бы поступить тот или иной герой, чтоб все ещё лучше получилось. Но написать что-то самому и в голову не приходило. А тут…

Математик Сикорский, который литературу терпеть не может и видит её в каких-то сухих и неинтересных справочниках. Мы и сели с ним когда-то за одну парту из чисто прагматических целей. Списывали друг у друга. Он у меня гуманитарные предметы, я у него всякие алгебры-физики. Сикорский и вдруг фантастика.

После уроков я пришёл домой, достал с полки толстую тетрадь в клеточку (96 листов, серая обложка). Открыл первую страницу, на минуту задумался, а потом решительно и крупно вывел: «Рой космических микробов летел со скоростью, близкой к скорости света…» Я сразу замахнулся на огромный фантастический роман-эпопею. С десятками главных героев, переплетёнными судьбами государств и планет, гибнущими Галактиками и межрасовыми войнами. Даже название было громкое и пафосное: «Аклитийское королевство». Труд был настолько титанический, что я так до сих пор его и не закончил. Лет десять назад забросил окончательно. Пусть останется памятником моих начинаний. Зато стал писать что-то более мелкое и компактное.

Через год, в пионерском лагере, я начал серию рассказов про вампиров. Чушь полнейшая. Читал пацанам вечером перед сном. Ржали. Им нравилось. Но критики из тринадцатилетних подростков так себе. Поэтому и эти рассказы я уничтожил.

В тот же «лагерный» сборник вошло несколько фантастических историй, которые показались мне не совсем безнадёжными. Смотрел я на них, смотрел, и однажды набрался наглости, принёс весь этот мусор главному редактору городской газеты «Химик» Леонтию Петровичу Невдаху. Спасибо ему большое, он тогда не посмеялся над наивными попытками стриженого подростка, наоборот, похвалил. А уже потом, когда школьник вышел за дверь, наверное, вволю посмеялся.

Выбрал один из рассказов, пообтесал его и поместил в газете. Это был триумф! Газету лучше не ищите, надеюсь, она сгорела в потоке времени, потому что сейчас мне за свой первый опубликованный рассказ очень стыдно.

Но тогда я ходил по городу с гордым, торжествующим видом. На мутноватой фотографии дешёвого газетного листа меня с трудом можно было узнать, но я был уверен, что каждый встречный оборачивается, когда я прохожу мимо. Я искренне недоумевал, почему ко мне не бегут толпы за автографами.

Недели через две я понял, что ожидания напрасны. И первый опубликованный рассказ не прибавил мне ни популярности, ни славы. И даже симпатичная Ирка из параллельного класса не обратила на меня внимания. А я так рассчитывал на эту публикацию.

Впрочем, кое-кто заметил. Через месяц учительница русского языка, она же наша классная дама, подписала меня на какой-то позорящий конкурс от школы.

– Ты же пишущий парень, – она строго посмотрела на меня сквозь очки. – Вот и прочтёшь отрывок из произведения более известного автора.

Позор выступления со сцены с отрывком классика я пережил. А писать, неожиданно для себя, не бросил. Паша Сикорский давно инженер, сухой, прагматичный и далёкий от литературы человек.

А я пишу, до сих пор пишу. В прошлом году отметил четверть века своей писательской деятельности.

* * *

Жена моя скептически относится ко всей этой суете. Говорит, что такую чепуху, которую я пишу, она сама не читает. А все мои истории она уже сто раз слышала на всяких посиделках. Она лингвист, переводчик, читает толстенные книги авторов с испанскими именами. Ей можно.

Однажды только глянула на меня удивлённо. В каком-то магазине покупали мы стандартный вечерний набор семьи. Я имею в виду не шампанское-шоколадки, а молоко, кусок мяса на плов, макароны, пару кило картошки. Ну, и так уж и быть, шоколадку ноющему потомку. Стоим все такие красивые с этой картошкой на кассе.

И тут подходит ко мне незнакомая девушка:

– Вы же Павел Гушинец? Ну, который в интернете пишет?

– Я, – говорю. А сам борюсь с картошкой, чтоб она из пакета не вываливалась и ленту перед кассой не пачкала. Картошка сопротивляется и пачкает в ответ мне рукава пальто.

– А мы с вами в медуниверситете учились, – продолжает девушка. – Только я на несколько курсов младше. Читаю все ваши рассказы – очень нравится.

Выходим из магазина. Жена косится на меня.

– Ну ладно.

– Что ладно? – решил уточнить я.

– Вот сейчас я почувствовала, что живу со знаменитостью.

– А вот! – я гордо расправил плечи, ощутив себя одновременно Хемингуэем и Джонни Деппом.

Но тут пакет у меня всё-таки порвался, и картошка рассыпалась по асфальту.

– А нечего! – погрозил кто-то с небес.

* * *

Остатки гордости добил следующий случай. У меня в интернете была в авторской группе аватарка с карикатурным доктором. Так вот я эту аватарку распечатал на майку, ник подписал. Очень креативно получилось. Оригинальная майка, ни у кого такой нет. И с историей. Как-то в субботу пошли мы с семьёй в парк гулять. Нацепил я майку, предвкушая, как будут попадаться читатели, узнавать меня по этой майке и фотографироваться. Может, какие-нибудь симпатичные девушки подойдут, попросят автограф.

Выходим из машины, и тут же идущий навстречу парень расплывается в ухмылке.

– О, клёвая майка!

Я раздуваюсь от гордости. А он, паразит, подходит к моей дочери, протягивает ей руку.

– Здорово, боец!

И идёт дальше.

У Соньки был панковско-спортивный период. Она нацепила чёрную майку с логотипом своего клуба «Кик-файтер» и дефилирует в ней. Забавно смотрится. Хрупкая семилетняя девочка в майке бойцовского клуба.

Гуляли мы целый день. На мою майку никто не обращал внимания. Не было толп поклонников, симпатичных девушек, автографов.

Ну и ладно, ну и всё. Сами захотите, а потом поздно будет.

* * *

Когда-то давно я целый год отучился в музыкальной школе. Пытал учительницу неуклюжими гаммами на стареньком пианино. Она морщилась, но терпела, была подругой и коллегой моей мамы. Которая тогда очень мудро поступила, что не стала меня учить сама. Я как-то попробовал обучить дочь простенькой песенке – чуть инструмент не разбил в процессе. При этом дочь явно талантливее меня в музыкальном плане. Если бы мама взялась меня учить, то она разбила бы не инструмент, а меня.

Чудом выжил.

Но история не про музыку. Рядом с кабинетом, где я терзал пианино, на шкафчике стояла старая пишущая машинка. Тысячу лет назад на ней печатали какие-то документы, потом забросили и оставили покрываться пылью на полке. Сбоку на этой реликвии выцветшей белой краской вывели инвентарный номер, поэтому выбросить не могли. Поставили на шкафчик и забыли до следующей инвентаризации.

Точнее, отдали на растерзание малолетним хулиганам.

Я помню, как подкрадывался к этой машинке. Замирая от страха, нажимал клавишу. Откуда-то из недр аппарата выскакивала блестящая металлическая ножка с буквой и на тёмном резиновом валике отпечатывалась бледная, почти невидимая буква. Впрочем, скоро этих букв стало так много, что рассмотреть среди них новую уже не представлялось возможным. Валик весь был покрыт узором таких вот бледных отпечатков. Иногда они складывались в слоги и даже какие-то слова. Но сверху печатали новые буквы, они покрывали таинственные письмена. Смысл и значение терялись.

Но я знал, если чуть-чуть подкрутить валик, откуда-то с задней его части выползало резкое и ёмкое слово «Х..», напечатанное многократно, и от этого буквы его были чётки и толсты.

Кто-то раз за разом прокручивал валик и обновлял надпись, вбивая её в резиновое сердце, пока она не въелась в самую душу машины.

Грамотные были дети в моей музыкальной школе. Невоспитанные, но грамотные.

А в школе я так и не доучился. Через год заявил матери, что ухожу из мира музыки, потому что терпеть не могу пианино. Мать у меня была профессиональным музыкантом, о моих способностях знала, поэтому возражать не стала.

За что ей огромное спасибо.

* * *

Если кто-то из читателей когда-нибудь пробовал писать, он прекрасно меня поймёт. Нестерпимый зуд, потребность немедленно записать впечатление, сцену, мысль нападает часто в самых неподходящих местах, в самое неподходящее время. И записать надо немедленно, сию же секунду, пока мысль не ушла, сценка не забылась, муза не улетела. Вот и хватаешь первое, что под руку попадётся.

Особенно удачны в этом отношении тихие вечерние часы, когда ты уже почти засыпаешь в постели, жена давно посапывает (или похрапывает). И ты уже почти видишь первый хрупкий, дрожащий сон. Что-то такое зыбкое, непонятное, туманное. И тут внезапно прилетает МЫСЛЬ! И всё! Сон исчезает испуганный. А ты начинаешь ворочаться в муках. Потому что зудит мысль эту записать, немедленно зафиксировать, может быть, развить. Но ты же уже лёг. И под одеялом хорошо, и первая дремота подступила. А надо идти на кухню босыми ногами по холодной плитке, включать резкий ночной свет, а он будет бить по глазам, и будет почти больно. И ручку надо искать, и блокнот какой-нибудь или тетрадь. А мысль не то чтобы гениальная. Да и вовсе так себе мыслишка. Даже если и хорошая, то ничего из неё не получится. Будет валяться до пенсии, а там в мемуары в лучшем случае попадёт.

И тебе лень.

Потому что одеяло тёплое, жена уютно сопит, а если встанешь, можешь её разбудить. И сам почти заснул. Мечешься минут десять, и кажутся они тебе вечностью. Потом встаёшь под недовольное ворчание разбуженной жены. Идёшь на кухню искать блокнот. Или, наоборот, засыпаешь в твёрдой уверенности, что завтра утром обязательно вспомнишь и запишешь. Не вспомнишь и не запишешь! Или с утра на трезвую голову мысль покажется таким бредом, что и записывать стыдно.

Но если уж встал, потянулся к прикроватному светильничку, то начинаешь ползать сначала в поисках ручки, карандаша, да хоть фломастера. И ведь ещё вечером дитятко разбросало по всей квартире свои фломастеры. Они попадались под ноги и раза три ты чуть не растянулся на полу. Ругался ещё. А где они теперь эти фломастеры? Ты бы с радостью отыскал хоть один на полу. Хоть жёлтый, хоть оранжевый. Ладно, заметил в горшке с цветком полуживой стержень от шариковой ручки. Средство труда! Начинаешь искать бумагу. А вот тут бывают совершенно разные варианты.

Лично мне приходилось записывать на куске оторванных обоев (получил потом с утра от жены, потому что ремонт был, а кусочек я отхватил от уже отмеренного рулона). На обратной стороне командировочного. Ну пришла мысль в командировке, в гостинице. А ничего другого под рукой не оказалось. Всевозможные чеки и салфетки. Обратная сторона визитки. Моя стопочка визиток, перетянутая резинкой – уже почти блокнот сумасшедшего писателя.

А один раз я записывал на обратной стороне карты. Это была не просто карта, а целый план нападения на Польшу. Я тогда постигал какую-то медицинскую премудрость на военной кафедре. А на складе этой самой кафедры ещё с советских времён тоннами хранились квадратики польской территории. На занятиях мы эти квадратики склеивали, рисовали красные и синие стрелочки, прямоугольники частей и госпиталей. Короче, играли в войнушку. При Союзе этих карт для нужд военных специалистов напечатали десятки тонн. Во все концы страны шли огромные эшелоны, забитые кусочками польской территории. Я представляю, как удивлялись киргизские или туркменские лейтенанты, рисуя синие и красные стрелочки к сельским пунктам Папроць-Дуже или Высоке-Мазовецке. Страны нет уже тридцать лет, а карты остались. Их было столько, что, наверное, моим внукам хватит, если они сойдут с ума и пойдут по следам дедушки.

Преподаватели нашей кафедры тоже играли в войнушку, поэтому относились к процессу рисования очень серьёзно. Чтоб получить наши едва склеенные обрывки польской территории, приходилось с документами идти в «секретный» отдел и у суровой тётеньки получать необходимую «секретку». Причём правом получения этих карт обладал только наш староста. У него был какой-то там третий уровень допуска.

И вот однажды в процессе нападения на эту самую многострадальную Польшу меня прихватило. Писал я тогда что-то фэнтезийное, с принцессами, гномами и драконами. Эльфийки в коротких доспехах взмахивали волшебными палочками, единороги с развевающимися гривами скакали через изумрудные луга. А тут серьёзные люди, офицеры. Синие и красные стрелочки. На изумрудных лугах – развёртывание омедбр (отдельная медицинская бригада) и военно-полевых госпиталей. Кривые окопов, танки, флажки. Коллеги склонились над картами, что-то вполголоса обсуждают, чертят. Слова бросают, как заклинания: обрхбз, дшб и так далее. Чистые орки. А я со своими принцессами шарю по столу в поисках хоть какого-нибудь блокнотика, потому что придумал, какую ловушку установили гномы для моего главного героя. Блокнотик не нашёл, зато цапнул со стола кусочек района. Полдесятка деревень, какие-то леса, половина небольшого озера. Затаился в уголке и принялся на этом кусочке описывать своих гномов. И от того, что коллеги в погонах могут заметить и высмеять моё легкомысленное увлечение, вдохновение так и фонтанирует.

Никто не заметил. А рассказ неплохой получился.

* * *

Вернемся к фломастерам. Когда Софья подросла немного, то принялась увлечённо «художествовать». А рисунки и то, чем рисуют, разбрасывать по всей квартире. Мы тогда жили в крохотной однушке. И вы не представляете, какой хаос может создать на тридцати квадратных метрах рассыпанная коробка карандашей. Это как противотанковые ежи для бронированных гадов Гудериана.

Жена на Соню ворчала, а я был даже благодарен своему бесхозяйственному ребёнку. Придёт в голову очередная мысль – не надо искать ручку или карандаш. Пошарил под кроватью – обязательно что-нибудь нашёл. Плохо только то, что некоторые рассказы написаны розовым цветом.

А насчёт ночных идей я тоже выкрутился. Как-то на работу привезли ручки. Не простые ручки, а с крошечным фонариком для лоров. Мол, и записать можно, и в горло пациенту посветить. Так я одну ручку умыкнул. Положил под подушку вместе с блокнотиком. Теперь записываю мысли без отрыва от тёплого одеяла и сопящей жены.

Всем рекомендую.

Путешествия

Гугл-карт раньше не было. И навигаторов, приятным женским голосом оповещавших: «Через три километра поверните на 90 градусов вниз» тоже не было. Были карты и атласы. У дедушки моего лежал на полке «Атлас автомобильных дорог СССР». Можно было взять, открыть где-нибудь посередине и неспешно вести пальцем вдоль трассы от Ростова-на-Дону в Ташкент. И представлять, что не пальцем ведёшь, а едешь на огромном грузовике, а в кузове у тебя ну о-очень важные грузы. И тебя ждут. А вдоль дороги стоят люди и машут тебе. Или не машут. Главное, ведь, не люди, а дорога.

А ещё на полке стоял огромный пыльный «Атлас мира». А в атласе – действительно весь мир. Карты, фотографии достопримечательностей, краткие статьи. Для эпохи, когда не было интернета – настоящее сокровище. В детстве я любил забраться на табуретку, достать этот атлас, открыть его на какой-нибудь Гвинее-Бисау и читать названия городов, рек и особенно небольших посёлков. Мне казалось, что я говорю на языке той страны, города которой рассматривал.

* * *

Понятно, что с детства я хотел путешествовать. Лет в пять, помню, иду из детского сада с мамой привычным знакомым маршрутом, а в голове одна мысль:

«А что будет, если сейчас свернуть не направо к нашему подъезду, а налево. Там же всё по-другому, иначе. Там какой-то неизведанный, непонятный, чужой мир».

И я тянулся налево, в серую щель между высотками. Но мама крепко держала меня за руку, и дерзкая экспедиция пока откладывалась.

В первом классе я оторвался. Сходил и налево, и через забор в чужой детский сад. И даже через полгорода на автобусе в кафе «Морозко» добрался. Вылазки становились всё смелее, я заходил всё дальше. Пока однажды автобус не высадил меня на самой окраине нашего городка. Дальше начинался лес, за которым, как я потом узнал, стоял кормилец города – огромный нефтехимический завод.

Но тогда-то я об этом не догадывался. Стоял, смотрел на лес. Что-то там себе думал. Какие-то мысли крутились в детской голове. Наверное, так ощущал себя путешественник, добравшийся до окраины Плоского Мира. Сидел на краю, свесив ноги в космическую бездну, болтал этими самыми ногами, а внизу степенно ворочалась бы черепаха или кит, но это уже не важно.

Я себя точно так же чувствовал. Это был край мира. Моего мира. Постоял немного, потом приехал следующий автобус, и я отправился на нём домой.

Лет в десять я совершил два грандиозных путешествия. Мама свозила меня к своей тёте в Ригу и к бабушке в Уфу. Я познал Восток и Запад. Запад оценил больше. Узкие рижские улочки, булыжная мостовая центра, средневековая ратуша. Мороженое в старинном кафе, где на кафельной плитке сохранились императорские вензеля. Всё это показалось более сказочным, чем уфимские пятиэтажки спального района.

Лет в одиннадцать я поехал в лагерь. Бабушка выбила путёвку в Крым. Тогда Союз ещё только развалился, но связи оставались. И мама дала мне с собой три валюты. Украинские карбованцы, белорусские зайцы и, как универсальную валюту – советские рубли. Они тогда везде ходили.

Поражаюсь сейчас храбрости своих родителей. Привычная страна вдребезги. Лагерь – на территории суверенной Украины. Между нами границы, везде бардак, а они так легко меня отпустили. Я бы сейчас свою дочь не отважился отправить.

Ну и ладно. Зато я впервые увидел море. И понял, что оно – это самое лучшее, что есть на свете.

Потом я ещё немного поездил. В старших классах мы выбрались в областной центр. Гуляли по проспекту, казались себе офигенно взрослыми, пили пиво в сквере. Полтора часа на электричке – это вам не шутки. Затем – турпоходы по рекам и озёрам района. Наконец – поступление и столица. Я тогда из дома уехал – и всё. Началось моё самое большое путешествие.

* * *

На первом курсе мы отчаянной до глупости студенческой толпой решили отметить Новый год на Красной площади в Москве. Взять, сорваться, рвануть пробками шампанского в полночь, под бой кремлёвских курантов, погулять по заснеженным улицам и утром вернуться обратно. Собиралось человек двадцать, поехали вдвоём. Но это было предсказуемо. В Москве нам в принципе понравилось. Были и куранты, и Красная площадь, и заснеженные улицы. Улыбающиеся сикхи в фиолетовых тюрбанах, с которыми мы фотографировались, какие-то строгие шведы в пальто, радостные таджики, казахи, туркмены. А ещё толпа гопников, избивающая в переходах одиноких узбеков и кавказцев. И равнодушные москвичи, отворачивающиеся от этой жестокости.

Я тогда пытался писать стихи. Они были по-юношески корявые, мне сейчас за них стыдно. После Москвы я приехал домой и наваял что-то вроде:

…И эхо равнодушно разносит по ночам:

Россия – для русских, Москва – москвичам.

Дальше застрял. Отложил до лучших времён и вдохновения. Так и лежит где-то.

* * *

Когда мы с женой познакомились – начались наши совместные путешествия. Мы и познакомились-то в дороге. Я собирался в Питер на выходные погулять. Ехал в автобусе за сумкой в общежитие. Увидел её. И все выходные не любовался красотами северной столицы, а думал о красотах встреченной девушки. Ну, про это отдельный рассказ есть.

Потом была поездка с будущим тестем в Крым. Опять Москва и Питер, уже в паре с Юлькой. На второй день свадьбы мы улетели в Румынию. И это была моя первая самая настоящая заграница.

Кислые вина «Мурфатлар» и «Judvey» в пластиковых стаканчиках. Мутноватое румынское море, запах водорослей, серые ежи волнорезов. Разочарование от того, что колонны греческого храма в Констанце не белые, как на картинках учебника истории, а серые, из местного камня. Толпы цыган, разнообразные «Дачи», жёлтые светофоры.

Первые дни и ночи только вдвоём. У нас была настоящая истерика от того, что мы теперь навсегда вместе. Навсегда. Хорошее слово.

Надо ещё раз поехать, обновить впечатления.

* * *

А недавно прилетел я на Кубу. Стоял по колено в тёплом океане, смотрел вдаль. Разумом понимал, что сейчас почти в Южной Америке. Что это, наверное, самая дальняя точка от моего дома, от моего дивана. А чувство не приходило. То самое чувство, когда я заехал на автобусе на последнюю остановку в своём родном городке, стоял и смотрел на лес. И не лес там был, а край моего мира. И космическая бездна под ногами.

Не вернуть того чувства. А жаль.

Учитель

Учитель всё-таки очень важная профессия. Он во многом формирует будущую личность, развивает основы, которые заложили родители. Или ломает их. И ученик становится тем, кого из него делает учитель. Или наоборот, вопреки ему.

Я, например, писателем стал, скорее, вопреки. Потому что русскую литературу и язык в школе терпеть не мог. Вот биология, география, физкультура – это моё. История – вообще космос. А литература – ужасно скучно. При этом я обожал читать. Всё, что попало, только не писателей из школьной программы. Мучаясь, я читал Толстого, Бунина, Достоевского. Мне было совсем не интересно. Страдания Наташи Ростовой, смерть князя Болконского, самоедство Раскольникова. Я искренне не понимал, кому всё это надо? Чем так велики эти авторы, ведь есть же Берроуз, Роберт Говард, Роберт Асприн, Терри Пратчетт в конце концов.

Я уже рассказывал, как в младших классах в моём дневнике появилась весёлая запись учителя: «Читал на уроке чтения». Именно потому, что мне было неинтересно следить за бурной жизнью условного Филиппка, а на перемене я взял в школьной библиотеке «Остров сокровищ» Стивенсона.

Тенденция продолжилась и в старших классах. Какая Наташа Ростова? Какой Евгений Онегин? У меня на «камчатке» Люк Скайуокер только что узнал, что великий ситх Дарт Вейдер – это его отец Энакин Скайуокер. Вот где драма! Вот где загадка! Вот где экспрессия! Появился бы этот Дарт Вейдер посреди поля Аустерлица, то-то было бы шума!

Наша классная дама, по совместительству преподаватель русского языка и литературы, кривилась каждый раз, когда читала мои диктанты и сочинения. Контрольные тетради возвращались исчёрканные красными чернилами с едва шатающимися от слабости «тройками». Правила русского языка вызубривались от корки до корки, но применить их в жизни у меня никак не получалось. Я увлекался, когда писал. И забывал, в каких случаях «не» с глаголами пишется раздельно, а в каких слитно, какими запятыми выделяется причастный оборот и что одежду надо НАдевать.

Поэтому за сочинения и диктанты я получал свою законную «тройку» и радовался, что не два балла.

Когда в газете напечатали мой первый рассказ, классная дама сказала что-то вроде: «Сначала научился бы грамотно писать, потом сочинял бы». Естественно, это не прибавило любви к русскому языку. Юные писатели в 14 лет считают себя непризнанными гениями и очень плохо относятся к критике. Честно говоря, и сорокалетние тоже.

А в десятом классе произошло неслыханное. Во-первых, в наш класс пришла новая учительница русского. Она была молода, красива и говорила понятным современным языком. А во-вторых, по русской литературе мы начали проходить Булгакова. На первом же уроке нам задали несколько глав из «Мастера и Маргариты». Помню, как взял в библиотеке эту книгу, вечером сел в кресло, борясь с собой, открыл первую страницу, ожидая очередной час борьбы со скучным классическим текстом. И… очнулся часов в двенадцать ночи. Какие две главы, я махом проглотил почти полкниги. Мистика, обнажёнка, рука с трупными пятнами, открывающая форточку, Понтий Пилат в плаще с кровавым подбоем. Коротко выражаясь – я офигел.

Прибежал утром в класс и начал рассказывать приятелям. Те посмотрели на меня, как на идиота. Им было скучно. Несмотря на образ Иешуа, несмотря на грозную фигуру изуродованного Марка Крысобоя.

На уроке литературы я вскинул руку почти в римском приветствии. И выдал всё, что думаю о прочитанном. Учительница улыбнулась. Она поняла, что Булгаков меня не на шутку зацепил.

С тех пор я полюбил русский. Грамотность по-прежнему прихрамывала. Да, буду честен, я и сейчас задумываюсь, как правильно писать – тся или – ться. Но литературу полюбил. И писать полюбил.

Отныне за сочинения я получал отличные оценки за фантазию. На их фоне неизменная «троечка» за грамотность уже казалась не столь жалкой. Новая учительница выслушивала любые, даже самые бредовые идеи и никогда над ними не смеялась.

А ведь это очень важно, когда над твоими идеями не смеются. Что в 14, что в 40 лет.

Загрузка...