Нижний встретил их прекрасным, колдовским закатом, полыхающим над Стрелкою, и полнейшей пустотою на станции омнибусов. Никто не встретил графа и графиню Лаврентьевых, так что, пометавшись понапрасну на съезжей, Игнатий принужден был взять извозчика и приказал везти себя c молодой супругой в гостиницу. Собственно говоря, это оказались довольно жалкие номера неподалеку от станции, но Ирена так намучилась в пути, что не спорила, а велела немедля подать себе горячей воды, да побольше, послала прислугу в лавку за самым лучшим мылом, а потом с наслаждением начала мыться.
Ей отродясь не приходилось самой мыть себе волосы, но, с другой стороны, трястись в скверной колымаге вкупе с десятком попутчиков не приходилось тоже (да и из дому сбегать, если на то пошло!), – потому она не стала чиниться и вскоре поняла, что мытье головы – не самое хитрое дело, приуготовленное для нее в жизни. Прислуга призвала прачку, которой частенько приходилось стирать для постояльцев, и та здесь же, под Ирениным присмотром, замыла кое-что из бельишка. Сушить мокрые вещи она утащила в корзине к себе: не развешивать же, в самом деле, панталоны и сорочки на убогой обстановке нумера! Принести все прачка посулила завтра поутру, чистое и наглаженное.
После ее ухода Ирена подсела с гребнем к зеркалу и, медленно расчесывая мокрые перепутанные волосы, принялась вглядываться в свое лицо. Оказывается, она порядком от себя отвыкла! Чтобы больше десяти дней не глядеться в зеркало – это уж совсем в голове не укладывается. Даже в Смольном их муштровали в приличной скромности: у кого найдут в вещах хоть малое, карманное зеркальце – не миновать сурового выговора классной дамы, а то и к начальнице отделения, maman, поведут: «Как вы можете, m-lle Сокольская?! В ваши годы… вы должны знать, что лучшая красота девицы – это чистота, чистота нравственная!» Однако Ирена все-таки училась на Николаевской половине, в Обществе благородных девиц, куда принимались только потомственные дворянки, поэтому в зале для уроков танцевания у них было зеркало – огромное, от потолка до полу, – и всегда можно было улучить момент и поглядеться, хотя бы мельком. Ходили страшные слухи, будто на Александровской половине не было зеркала даже в танцевальной зале, однако там учились всякие дочки штабс-капитанов, протоиереев и третьестепенных дворян, принятые на казенный счет, а с ними Ирена не зналась, потому проверить ужасные слухи не могла, только недоумевала: как это так можно жить, неделями не смотрясь в зеркало?! Ну вот, теперь она узнала – как.
Она глядела на себя, как на забытую подружку. Слава богу, по-прежнему хорошенькая, может быть, даже красивая, хотя в классе считалась лишь девятой по красоте. Нос не то чтобы курносый, но все-таки вздернутый, зеленые глаза широко расставлены, лоб очень высокий (Ирене всегда твердили, что для девицы иметь такой высокий лоб неприлично, поэтому она выпускала на него несколько кудряшек, благо волосы у нее вились от природы), рот тоже великоват, никак не сложишь его бантиком… Ничего, зато лицо сияет, словно изнутри светится нежным бело-розовым светом, кожа нежнейшая, как персик, ресницы… хорошие ресницы, особенно если смочить их прованским маслом и чуть загнуть, брови отличные, разлетаются к вискам, придавая лицу надменное выражение, особенно если Ирена задумается или обидится. Но все это было и раньше, а ведь должно появиться нечто новое! Ведь она изменилась за это время, очень изменилась. Вот голову себе сама вымыла… и вообще, прежняя Ирена, надзирающая за прачкою, которая моет ее белье, Ирена, вспомнившая о таком низменном существе, как прачка, – это что-то невероятное! Конечно, она всегда была чистюля, но что сделала бы прежняя Ирена? Послала бы за белошвейкою, на худой конец – в дорогой магазин за новыми вещами, а прежние, ношеные, выбросила бы, чтоб не возиться! Однако она предпочла позвать дешевую прачку, потому что поняла: если Игнатий снял для них комнаты в этих совсем простых нумерах, вдобавок себе взял общую, где, кроме него, еще четверо ночуют, значит, у него на исходе деньги. Вот еще одна новая черта, которую с недоверием открыла в себе Ирена: она не только допустила в свое сознание такое недостойное благородной особы понятие, как деньги, но и стала задумываться об их количестве!
Она торопливо принялась заплетать еще влажные волосы в две косы. Гордыня – ее лучшая подруга, она поддерживала Ирену все эти безумные, тяжкие дни – она и сейчас нашептывает на ухо: «Никто не должен видеть твоих слез!»
Никто, вот именно! Даже та красавица в зеркале! Вот так, правильно. Вздерни-ка повыше брови, Ирена. Понадменнее, пожалуйста. А теперь поскорее спать. И пусть лучшая подруга твоя тоже уснет, отдохнет. И да приснится вам молодая графиня Лаврентьева, которая завтра вступит в наследственное поместье своего супруга!
Уныло встала она утром: серое небо не сулило ничего хорошего. Уныло встретила унылого Игнатия: экипажа из Лаврентьева нет как нет, очевидно, письмо Игнатия не дошло, затерялось у почтарей; придется возчика подряжать. После ужасного завтрака – ячневая каша вчерашняя, такая крутая, что ложку не повернуть, вдобавок несоленая, пригоревшая и политая прогорклым маслом, – Ирена с отвращением принялась одеваться. Прачка спалила утюгом кружево на любимой сорочке – еще домашней, еще своей! – пришлось надеть купленное «приятельницей» Игнатия. Ну, или «женой приятеля». Новая сорочка была изобильно обшита кружевом, тончайшего батиста, однако внушала Ирене непонятную брезгливость: чересчур коротка, едва ли до колен, и когда стоишь в ней в одних ажурных чулках (почему-то все новые чулки были только ажурные, словно у непотребных девиц!), еще без панталон, вид совершенно будто у какой-нибудь кокотки!
Для успокоения души Ирена желала бы хоть платье надеть свое, однако за время пути оно испачкалось, оборки оторвались – словом, его следовало либо отдать хорошей портнихе в починку, либо уж прямо бедным людям. Раньше, дома, такие «безнадежные» платья дарили горничным на именины, на Рождество или, например, к свадьбе. Однако сейчас у Ирены не было горничной. Ну что ж, в Лаврентьеве, уж верно, будет!
Наконец с помощью служанки из номеров она уложила волосы, оделась во все новое – и не могла не признать, что выглядит премило в бело-розовой гроденаплевой шляпке с зелеными цветами и лентами, и платьице было тоже гро-: грод’анверовое, с узенькими полосочками – все разненьких зелененьких оттеночков. Ничего не скажешь – прелесть!
Игнатий тоже смотрелся настоящим франтом. Похоже, последние гроши были отданы прачке, потому что рубашка просто-таки скрипела от крахмала, а воротнички едва не резали кожу. Очевидно, по этой причине Игнатий был особенно молчалив, и хотя не мог не заметить, с каким любопытством Ирена оглядывает просторные пустоватые улицы Нижнего (кремль показался ей очень красив, а от всего остального пугающе веяло провинциальностью), разомкнул рот всего лишь однажды, чтобы сообщить: вот в этом, мол, доме, напротив Покровской церкви, жил некогда приятель молодости его отца – князь Гагарин, большой шалун и проказник. Среди проказ князя и его веселой компании была рассылка видным горожанам приглашений на губернаторский бал, которого тот и не думал устраивать, или ночные катания по городу в каретах в чем мать родила.
Однажды ночью гагаринская компания переменила вывески на фасадах зданий. Утром изумленные горожане увидели над дверью духовной консистории слова: «Распивочно и на вынос», на здании судебной палаты – «Стриженая шерсть оптом и в розницу», на воротах архиерейского дома – «Продажа дамского белья и приданого для новорожденных», на губернаторском подъезде – изображение банки пиявок с надписью: «Здесь отворяют кровь».
Как-то раз Гагарин приручил и выдрессировал пару годовалых медвежат, которых постоянно водил при себе на цепочке. Во время праздничного скопления публики на главной Покровской улице он спускал со своего балкона во втором этаже на канате медвежонка и после достаточного переполоха среди прохожих втаскивал его обратно.
Как-то Гагарин устроил «афинскую ночь», для которой сманил женскую прислугу многих горожан…
– Дальнейшие его подвиги происходили где-то за Уралом, – с явным сожалением сообщил Игнатий, а Ирена покосилась на него не без угрюмости.
Ее немало озадачили нотки восхищения в голосе мужа, живописующего несусветные забавы князя Гагарина. На взгляд Ирены, это была неприличная дурь, простительная для мало́го юнкера, но отнюдь не для немолодого уже человека, вдобавок – отпрыска знатного рода. Можно было только порадоваться, что сподвижников веселого князя в Нижнем «иных уж нет, а те – далече», но вот беда: к одному из этих, кто «далече», сейчас и держит путь Ирена… Остается надеяться, что граф Лаврентьев остепенился и позабыл проказы юных лет. А если это не так, Ирене надлежит с первого шага поставить себя в графском доме так, чтобы все, а раньше всех – хозяин, относились к ней с уважением.
Хорошо говорить! Но как себя поставить, когда сама про себя знаешь, что ты – беглая, непослушная дочь, обвенчавшаяся тайно, и даже не против воли родительской, а вовсе не известив об этом отца с матерью? Ежели Ирена других людей ни во что не ставит, даже самых близких, кто же будет ее почитать? Уж, верно, не старый граф Лаврентьев!
Чем глубже погружалась Ирена в эти мысли, тем плотнее смыкались темные «воды печали» над ее головой. Она молчком сидела в уголке кареты, стиснув руки словно бы нервным, а на самом деле молитвенным жестом, и едва удерживала слезы: даром такая тоска не приходит, это что-нибудь да значит! Ну а что это может значить? Скорее всего, то, что Лаврентьево не окажется таким уж местом обетованным, как ей желается, а граф всего менее будет похож на доброго, всепрощающего батюшку. Ох, задаст он им с Игнатием хорошую баню… ох, задаст!
В эту минуту Игнатий, доселе нарушавший тишину лишь бессвязным, отрывистым насвистыванием обрывков все той же знаменитой арии Лючии де Ламмермур, насмешливо спросил:
– Что-то вы примолкли, душенька? Уж не страшно ли вам, часом?
Открывать свои мысли было, конечно, никак нельзя, и Ирена не совсем ловко соврала:
– Сон вспоминаю. Сон мне ужасный снился, просто кошмар!
– И мне! – подхватил Игнатий. – И мне тоже! Диво, конечно, что я вообще заснул: блохи и клопы заедали. Но под утро забылся и, вообразите, вижу, будто я – это не я, а некая птица вроде ворона, и летаю я над кладбищем. Кладбище такое странное, такое странное: могилки все дерном убитые, а сверху надгробные камни лежат. Ни крестов, ничего. Спускаюсь пониже и вдруг вижу на каждом камне необычайно четко выбитую надпись, начинаю читать – и, вообразите, оказывается, что здесь похоронены только близкие мне люди! Деды и прадеды по отцовской линии – я их имена только в книге родословия читал, есть у отца в кабинете, им самим составленная, – родители матушкины, что две зимы тому назад померли в одночасье, совсем уж старенькие были, дряхлые…
Голос Игнатия странно дрогнул, и Ирена подумала, что этих своих деда с бабкою он, верно, крепко любил… А еще до нее вдруг дошло, что в разговорах с нею Игнатий никогда ни словом не вспоминал о своей матери, словно ее и вовсе на свете не было. Ирена почему-то решила, что она давно умерла. И теперь она с замиранием сердца подумала: а ну как она жива? Ну как придется завоевывать еще и ее сердце, пытаться расположить к себе? Последние остатки духа улетучились Бог весть куда. С графом она еще как-нибудь справилась бы, ну, очаровала или разжалобила бы его, а вот с этой неведомой свекровью… о Господи!
– И вижу вдруг могилу отца своего, – продолжал Игнатий. – А ведь я доподлинно знаю, что он жив! Не веря своим глазам, опускаюсь на серый камень, и вдруг он отъехал в сторону, земля разверзлась – и я вижу гроб, из которого раздается отцов голос: «Не успеет петух прокричать трижды, как мы свидимся с тобою, сын мой!»
– Господи, воля твоя, Господи, помилуй! – быстро закрестилась Ирена, но тут же устыдилась своей суеверности, отнюдь не приставшей образованной барышне, нет, замужней взрослой даме, и произнесла небрежно: – Ну, чепуха! Страшно, конечно, особенно…
– Особенно про этот крик петуха, – подхватил Игнатий. – Однако ежели бы этот сон был вещим, я уже умер бы нынче же. А вроде жив, как вы думаете? Но я совсем не прочь, чтобы сон мой отчасти сбылся…
Сначала Ирена не поняла, потом круглыми глазами воззрилась на мужа:
– Да простит вас Бог, Игнатий! Что вы такое говорите?! Вы желаете смерти своему отцу?
Игнатий поглядел лукаво:
– Ну, ну, Ирена, вы ведь не ханжа, зачем же так-то? Положа руку на сердце, разве вы не боитесь встречи с ним? Разве не теряетесь в догадках: как-то сей граф встретит нас? Не прогонит ли взашей? Даст ли свое благословение? Сказать по правде, я никогда в жизни не мог предвидеть ни одного поступка своего отца, никогда не мог заранее предсказать, как он поведет себя, тем паче – в такой ситуации, какую мы с вами намерены ему предложить.
«Как?! – едва не вскрикнула Ирена. – Да ведь ты уверял меня, что на благорасположение отца твоего можно безусловно надеяться?!»
Очевидно, ее лицо сделалось таким неуверенным и несчастным, что Игнатий от души расхохотался, глядя на нее.
– Ох, Ирена, Ирена, ты еще совсем дитя! – выдохнул он между приступами хохота. – Ну, не куксись! Конечно же, я ничуточки не думал, будто отец останется недоволен нашим браком. Напротив! Даже если бы он сам полжизни потратил, не сыскал бы мне более завидной невесты, чем вы, дорогая!
Игнатий поцеловал ей руку и значительно поглядел в лицо. Он почему-то называл Ирену то на «вы», то на «ты», и это ее ужасно раздражало. Не то чтоб раздражало, но… просто она начинала чувствовать себя еще более неуверенно.
– Сказать правду – если уж сказать совершенную правду, – продолжал Игнатий, – у нас с отцом не самые лучшие отношения. Старик никогда не мог понять, что хоть питаться поневоле приходится действительностью, но задаваться идеалами – тоже значит жить! Он полагал, что я веду мелкую, рассеянную жизнь, ничем не занимаюсь, бегаю по вечеринкам и балам, где блещу эпиграммами и ловкостью обращения. Да, что и говорить, я сделался человек вполне светский. Ведь правда же, Ирена? Как воспитанник юнкерского училища, отлично говорю по-французски, знаком со старою и новейшею французской литературой, а равно и с корифеями отечественной словесности. Этикет всякий так изучил, что от зубов отскакивает! А отец все-таки считал меня как бы человеком нестоящим! И все почему? Потому что я не желал вникать в его жизнь, уподобляться этому барству неразумному. В деревне ведь как? Тщатся во всем подражать городским вельможам, тратят на обучение своих дворовых огромные деньги: поварскому искусству отец посылал обучаться своего кашевара, так двести рублей уплатил! Дворовую девку мыть нарядные платья учили – тоже будь здоров денег вбухали. А толку во всем этом – чуть. С народом нашим вы ведь знаете как? Глупы, тупы, ленивы все до крайности! Непременно нужно, чтобы управитель-немец со шпицрутеном стоял над душой, тогда только дело пойдет, тогда и в поле вовремя выйдут, и, готовясь к новому спектаклю (у отца отменный театр из крепостных людей, я вам не говорил?), станут репетировать старательно, хоть по неделе будут речитативом говорить. Но это все из-под палки! Кругом невежество, это нежелание учиться, развиваться. Слыхали, что было при последней холере? Народ убивал докторов, веря, что они отравляют колодцы. Однажды толпа остановила карету, в которой везли больных в лазарет, разбила ее, а больных освободила, чтоб дома померли, – ну и других заразили. Дурость, дурость! – выкрикнул Игнатий с таким ожесточением, что Ирена незаметно отодвинулась.
Ей вдруг как-то не по себе сделалось. Игнатий все-таки странный: то обличал господ, которые своих людей утесняют, то народ дураком честит. Не понять, чего он хочет. И почему с таким пылом выкрикивает:
– Да, я играл! И, не скрою, случалось, проигрывал! Ну а какая разница, куда деньги всаживать? В зеленое сукно либо в какие-то сельскохозяйственные новации? Вследствие всех его затей свободных денег у него никогда не было, случались времена, когда отец за неуплатою опекунских залогов на время оставался с пустым карманом, так что принужден был срочно продавать что-нибудь из имений, какой-нибудь лесок, лошадей, коров, крестьян целыми семьями, а то и брать взаймы у племянника… Мне задерживал выплаты карманных денег! – Голос его дал обиженного петуха.
– У племянника? – переспросила Ирена. – Стало быть, у вас есть кузен? Вы никогда не говорили… А родные братья и сестры у вас есть?
Игнатий вдруг покраснел, да так, что нежная кожа щек сделалась багровой, чудилось, вот-вот кровь брызнет.
– Бог миловал, – буркнул он с явной неохотою. – Кузен же – да, есть, Колька Берсенев, дурак и сволочь порядочная. Богат как скотина, оттого и полагает себя вправе всех учить да поучать. Ох, натерпелся я от него с малолетства. Он ведь когда-то жил у нас в Лаврентьеве, учителя у нас были одни, общие, так он, бывало, задания все выполнит в минуту, способная сволочь, а потом давай меня изводить: мол, деревенщина ты и есть деревенщина, мозгов-то тебе не прикупили…
Игнатий осекся, словно спохватившись, и встревоженно глянул на Ирену, которая как воззрилась на него изумленно, так и не сводила глаз. Она и не предполагала в своем супруге такой глубины ненависти к кому-то, тем паче ненависти, основанной на глупых детских обидах. Это все равно как если бы Ирена ненавидела своего угнетателя-брата за все его детские причуды! Он ведь рос во врожденном убеждении, что всякая женщина – игрушка для мужчины («Весь в отца!» – говорила матушка), а кто был для него самой доступною игрушкою? Конечно, сестра, которая была младше на год и с которой он держался так надменно и грубо, словно пророк с учеником-придурком. Наверное, этот Колька Берсенев был весьма схож со Стасиком Белыш-Сокольским. Но гораздо сильнее задело Ирену небрежное упоминание Игнатия о сводных сестрах. Стало быть, у них разные матери. Что ж, дело обыкновенное, если Лаврентьев женился, оставшись вдовцом с ребенком, однако уж слишком покраснел Игнатий. Что-то в его ответе крылось цинично-неприличное, и, кажется, Ирена догадывалась, что же именно. У Лаврентьева были крепостные любовницы! Само по себе дело тоже обычное, хоть и осуждаемое порядочными, благородными людьми. Ведь тут все происходит по единоличному желанию господина, девушка – его собственность и противиться не может. И на таких девицах потом никто не женится, ни мужики, ни, разумеется, сам барин. Конечно, поступок отвратительный, принуждать девушку – это, можно сказать, насилие, однако Ирена первая бы возмутилась, прослышав, что кто-то из ее знакомых или незнакомых женился бы на крепостной лишь из-за того, что обесчестил ее. В конце концов, у девушки всегда есть выход – например, утопиться. Все-таки честь – это первое, и если уж не удалось соблюсти невинность до брака, жить, конечно, не стоит.
Ирена целомудренно поджала губки. Надо постараться в Лаврентьеве держаться как можно дальше от этих незаконных детей графа, прижитых от крестьянок! Впрочем, где ей с ними придется общаться? Им место в хлеву, в курной избе или где там еще живут мужики, в крайнем случае – в людской. Ирена так и передернулась. Нет, никого из этих «сводных» Игнатия она не намерена терпеть в том доме, где будет жить. Однако каково Игнатию было видеть их, знать о них! Он такая тонкая, чувствительная натура, принимает все так близко к сердцу! Вот сидит с совершенно убитым видом: наверняка мучается оттого, что столь необдуманно брякнул об этих незаконных и оскорбил стыдливость Ирены.
Конечно, благовоспитанной девице даже думать немыслимо о таких понятиях, как «насилие», «блуд», «незаконнорожденные дети», «любовница», она и слов-то этих знать не должна! Однако Ирена оставит при себе свои тайные знания, которые, как это ни странно, ее не столько оскорбили, сколько… сколько сняли изрядную тяжесть с ее души. Что же, что она из дому сбежала, обвенчавшись тайно? Что же, что предавалась недозволенным ласкам в карете? Зато сам устрашающий граф Лаврентьев, за благословением которого она едет с таким трепетом, истинный распутник! Граф теперь может метать громы и молнии в нее и в сына, но напрасно он будет ждать, что Ирена хлопнется ему в ноги или вовсе в обморок. Она будет спокойна и холодна, и этот человек непременно почувствует, что перед ним не какая-нибудь там расчетливая охотница за графским титулом и деньгами (которых, возможно, и вовсе нет из-за очередного… как это?.. опекунского подлога? Нет, залога!), а гордая женщина, способная сама решать свою судьбу!
Она распрямила плечи и уставилась в окошко.
Здесь не стоял глухой стеной лес, как между Владимиром и Нижним, а то и дело среди деревьев открывалась необычной красоты равнина, или уютная долинка, или живописное взгорье, привольное, просторное, светлое, чудно украшенное цветущими рябинами, или боярышником, или сплошными желтыми полосами буйно распустившихся одуванчиков, с всеохватным, ласковым небом, как бы накрывающим округу своим голубым куполом. Чудесное приволье, еще по-весеннему разноцветно-зеленое шевеление листвы… Какие-то птицы носились перед каретою, а потом разлетались по сторонам, имея вид чрезвычайно деятельный и хлопотливый. Кое-где в вершинах деревьев уже чернели гнезда, и Ирена вдруг подумала, что она, как эти птицы, летит в свое новое гнездо, где ей суждено будет «вывести» детей и пропеть свою песенку жизни – в точности как этим хлопотливым пташкам!
Против ожидания сия поэтическая метафора не вызвала в ней никакого умиления, а, напротив, испугала. Дети? Почему-то она никогда о них не думала, а ведь они появятся – и весьма скоро, если судить по всем ее замужним подружкам.
Ирена отчего-то полагала, что они с Игнатием вечно будут любоваться друг другом, чирикая о том, кто в кого сильнее влюблен. Но не минуло и двух недель их бракосочетания, как они уже сидят надувшись, не помышляя ни о каком чириканье, тем паче – о нежностях… Что же будет, когда еще и дети появятся?
Ирена ощутила вдруг себя невероятно одинокой, заблудившейся в этих красивых, восхитительных, но совершенно чужих ей просторах. Что же она делает? У нее на всем белом свете только один близкий человек – это Игнатий. Так что ж она сидит букою, отворотясь от него? Ждет, чтобы он обиделся? Остыл бы к ней? Но у кого она тогда найдет утешение в горестях, к кому приклонит голову на грудь?
Ирена порывисто обернулась к мужу – и от неожиданности даже отшатнулась с испуганным восклицанием, потому что в то же самое мгновенье Игнатий кинулся перед ней на колени и, крепко обняв ее ноги, прижался к ним щекой. Bсе тело его содрогалось от тяжелых рыданий, а сквозь надрывные всхлипывания прорывалось бормотание, сперва показавшееся Ирене совершенно бессвязным. Но вскоре она стала, хоть и с некоторым трудом, улавливать смысл этих бессвязных восклицаний.
– Ирена… Ирена! – задыхаясь, выкрикивал Игнатий. – Бога ради… не надо так! Не отворачивайтесь от меня! Я не вынесу… я этого просто не вынесу! Вы и не знаете, что значит для меня ваша любовь! Отец… о Господи… отец всегда считал меня ни на что не годным. Он давал мне деньги, но при этом говорил, что куда лучше было бы просто зарыть их в землю. Он думал, что без этих его денег я ничто… просто ничто! Его единственный сын… он презирал и меня, и себя – за то, что у него только такой сын, а другого нет! Он говорил, что я никому не буду нужен, кроме него самого и моей несчастной матери. Он говорил, что я достоин только таскаться с крепостными девками, что жену мне придется покупать за большие деньги. И вот, вообразите, Ирена, и вот я встретил вас, и вот вы полюбили меня – такого, какой я есть, ничего обо мне не зная и даже не представляя себе размеров батюшкиного наследства. И я привожу вас в Лаврентьево, показываю отцу: вас, которая ради меня попрала все условности, которая тайно со мной обвенчалась, которая была готова отдаться мне в карете, в наемной карете…
Он внезапно умолк, вскинул голову и уставился на Ирену огромными, влажными от слез глазами. У нее мелко затрепыхалось сердце. Стоя на коленях, бледный – вот уж в точности будто полотно! – Игнатий как никогда был похож на истинного романтического героя, обезумевшего от любви. Пусть некоторые его слова показались Ирене дикими, но ведь Игнатий воистину обезумел. Нет, она была жестока к нему! И с этой мыслью, движимая непременным желанием загладить свою жестокость, Ирена быстро нагнулась вперед и поцеловала его в губы.
Нет, она думала лишь коснуться… но губы ее мгновенно попали в капкан рта Игнатия, который алчно, до боли впился в них. Ирена чувствовала его язык, его зубы и, полуиспуганная, полудовольная таким взрывом чувств, пыталась отвечать так же пылко и так же болезненно. Поцелуй становился все более алчным, Ирене вдруг показалось, что их рты пожирают друг друга. Внезапно Игнатий схватил ее руку и прижал к своей груди.
– Слышите, как сердце бьется? – шепнул он, так резко прервав поцелуй, что у Ирены даже голова закружилась. – Это все вы сделали, все моя любовь к вам! Останови! – закричал он диким голосом, ужасно перепугав Ирену, и заколотил в стенку.
Слышно было, как возница громко, испуганно затпрукал, лошади стали, повозка несколько раз дернулась и замерла.
– Барин, чего изволите? – закричал возница. – Али случилось что? Не зашиблись ли?
– Поди… поди… – закричал Игнатий, приоткрывая дверцу и высовываясь наполовину так, что нижняя часть его тела была все же загорожена. – Поди вон, прогуляйся. Полчаса, ну час. И не подходи сюда, пока я не позову. Дам на водку. А подойдешь… – голос его вдруг сорвался, – а подойдешь – убью! Понял?
– Понял, понял, чего ж не понять! – донесся удаляющийся голос возницы, не в шутку испуганного. – Барин, я не подойду, вот те крест, только ты уж там поскорее управляйся, не то гроза нас застигнет, гроза вон собирается!
– Ладно, я скоро, – буркнул ему вслед Игнатий, захлопывая дверцу и оборачиваясь к Ирене.
Она в испуге вжалась в спинку сиденья, желая – и не в силах отвести глаза от пальцев Игнатия, который принялся расстегивать брюки.
Что, опять?!
Вдруг до Ирены долетел незнакомый голос.
– И давно ты тут комарей кормишь, болезный, пока они там отдыхают? – спрашивал кто-то.
– Да нет… – вяло отвечал возница. – Солнушко вон почти что и не двинулось, да только тучки все ближе сбираются. Ливень ливанет…
– Нет, разве что к ночи гроза сберется, – возразил незнакомец. – И тогда ударит гром в литавры, молния возожжет жертвенные огни…
– Чего? – промямлил немало изумленный кучер, и Ирена поняла, что сама изумлена неожиданным лексиконом.
Она хотела осторожно выглянуть в окошко, чтобы увидеть, какой это путник изъясняется, будто актер захудалого театра, однако Игнатий уже распахнул дверцу и вывалился из кареты, восторженно и недоверчиво крича:
– Ты ли это? Емеля? Емеля, душа Тряпичкин! Софокл беспорточный!