Евграф Нестарко выделялся среди своих земляков-переселенцев могучей фигурой едва ли не в две сажени ростом, мускулистыми руками с пудовыми кулаками, кучерявой шевелюрой, казалось, никогда не чесаной гребешком. Его холщёвая светлая рубаха, изрядно вылинявшая, разукрашенная на груди цветным узором, тёмные шаровары, схваченные поясом дважды со свисающими ниже колен кистями, сшиты женой-рукодельницей Одаркой. Она была контраст мужу: имела невысокий рост, худенькую фигуру, с широким омутом светлых глаз, носила длинную сорочку с красивым узором на груди и юбку пидтичку с расшитым подолом. Часто у неё на плечах или на голове можно видеть, как оберег, изукрашенный узорами атласный платок. Молодую пару быстро окрестили – Пат и Паташиха, что вызывало ироническую усмешку у Евграфа, и его орлиные, зоркие глаза в эти минуты бывали колючие.
Первый хутор переселенцев в Зубково на правом берегу Бурлы появился в семидесятых годах девятнадцатого века и был назван таковым в честь его основателя. В последние годы этого же столетия ком приезжих нарастал. В селе образовалась волость и вошла в Карасукский уезд. Степь здесь перемежалась с лесными участками, где природой создана удобная для земледелия, скотоводства и жизни зона. Сюда в завершающий год столетия в апрельскую распутицу, по предписанию земства, прибыли с семьями Евграф и его попутчик Степан Белянин. Шли последние километры неторопливо не потому, что вымотались за длинную дорогу, лелея мечту о скором отдыхе, а потому, что пристально оглядывали, оценивая незнакомую степь и перелески.
На юго-западе, над далеким лесом, громоздилась сизая туча. Она плыла медленно, закрывая собой полнеба с правой руки путников. Евграф с интересом поглядывал на неё, гадая: брызнет или нет? По его мнению, примета добрая.
– Замечай, Стёпа, откуда туча ползёт, чтоб знать с какой стороны дожди ходят. В нашем уезде сопка невысокая есть у реки Десны. Так вот, как только над ней загромыхает – жди божие слёзы, урожайные.
– Посмотрим, окропит ли землю косматая.
– Окропить – мало, надо чтоб дюже пополоскала!
Путники шли друг за другом. Впереди с левой стороны подводы размашисто шагал Евграф, держа в одной руке вожжи. Одарка с двумя малолетними сыновьями тоже часто слезали с повозки и бежали вслед за отцом, разминаясь. Сейчас они сидели на облучке, с любопытством вытягивали шеи в сторону тучи, прислушивались к говору отца. Вторыми катила бричка Степана, за ней, в пристёжку, шла третья подвода с инвентарем, скарбом, провизией. Двое мальчиков Беляниных, погодки, будучи старше, нередко догоняли своих друзей верхом на палочках, подпрыгивая и крича разноголосо, стремились обогнать обоз.
Туча наплывала, пахнул свежий ветерок – косо заструилось сначала несмелое жидкое серебро, но через минуту дождь усилился, забарабанил по натянутому брезенту над подводами. Путники с гиком попрятались в этих шалашах, выглядывая и умываясь холодными струями.
Тучу быстро пронесло, пахло дождевой свежестью. Брызнуло яркое солнце, мужчины вновь соскочили с подвод, пошли по обочине, сбивая с травы обильные алмазы капель.
– Глядите, Одарка, Стёпа, Наталья! Глядите, какое коромысло повисло впереди! Ах ты, радуга-дуга, где ж твои берега, где же тропку найти, чтоб домой к тебе придти! – Кричал радостно Евграф, как мальчишка. – Богатое коромысло встречает нас. Вот гарная примета! На удачу!
Женщины и мальчики высунули носы наружу, уставились на семицветную красавицу. А она висела совсем недалеко, упираясь одним концом в широкое поле, вторым в перелесок.
– У нас тоже считают хорошей приметой первую радугу! – отвечал Степан, – к тёплому и дождливому лету! То, что нам надо!
Скоротечный дождь, радуга придали сил уставшим путникам, и они бодрее зашагали к своей цели.
Придя в село, встали табором на задах двора волостной управы. Она размещалась в добротном, рубленном из лиственницы, большом доме, с крышей из жести крашеная жёлтой охрой. На высоком фундаменте он словно парил над улицей с резным крыльцом, глазасто смотрел на мир окнами и красочными ставнями. В доме имелись просторная комната для собраний земства, несколько кабинетов чиновников. Здесь прибывающие из европейской России крестьяне регистрировались, получали усадьбы, земельные наделы, хлопотали о выплате путевых пособий и обещанной государевой ссуде.
Колготня в конторе не нравилась ни Евграфу, ни Степану. Она растянулась на несколько дней с ночёвкой семей в амбаре барачного типа, приспособленного для искателей счастья, пошатнула надежду на радужное будущее, хотя дух оставался крепким, как гранитная скала. Волокита с устройством явилась продолжением трудной дороги с больными от простуды детьми, изрядно выпотрошившая карманы путников.
– Не мёд тут, Стёпа, гляжу. Не шибко нас ждали. Земли немеряно, а не знают, куда нас пихнуть, – гудел баритоном Евграф, его насмешливые и пронзительные глаза часто застилала пелена гнева.
– Землемера отрядили в уезд. Там наплыв нашего брата. Слышал же сам, с поезда целый вагон сошёл. Хворых много и покойники есть. Надо ждать.
– Ни куда не денешься, такую дорогу отдубасили!
– Правильно ты сказал старшине: мы торопились, чтобы нынче же урожай снять. Лошади у нас сытые, в дороге на овёс не скупились, да и сами не сильно отощали, потому шибко обидно терять у конторы золотые дни.
– Промашку принял, не осерчал, понимает, сам, видно, из хлеборобов.
В Зубково много село земляков Евграфа, а их наделы лежали восточнее села, где степь ширилась, как бы тесня сосновые леса, откуда брали его на дома, клуни, бани. Стояли широко и свободно добротные рубленые дома, обнесённые заборами из жердей, виднелись огороды с колодцами и журавлями, клуни, сараи для скота и птицы. Поблизости то и дело раздавались гундосая песня петухов, квохтанье кур-несушек. Гусиные вереницы утрами тянулись к реке, а вечером гоготали назад. Эта картина бодрила вновь прибывших, давая повод к размышлению, что их брат обжился, распрямляется от былой скудной жизни на малой родине, расправляет плечи. Виднелись и хаты-времянки, поставленные на задах. В них ютились прошлогодние переселенцы, но видать, тоже набирались сил, обустраивались. Коров, овец и коз гоняли на выпас под звучные щелчки бича пастуха, гарцующего верхом на жеребце. Всё это мужики заметили в первый же день, обойдя длинную пока единственную улицу села. Что ж, богатство и нищета, как два неизбежных соседа всегда уживались на Руси, так же как удачливость и невезучесть.
Невезение одного человека, часто улыбается другому внезапной удачей. На третий день, ожидая землемера из уезда, Евграф в одночасье стал знаменитым: он оказал услугу этому самому чиновнику Путникову Игнату. Тот шёл с уезда напрямик, сокращая путь, и что называется, потерял девять дней. Был он навеселе после похвалы уездного начальства и лихо гнал кобылу. Как она залетела в нору сурка – ума не приложит, выбила переднюю ногу. Землемер едва довёл охромевшую кобылу в контору, и тут Евграф расстарался. Попросил завести кобылу в станок, что стоял на задворках усадьбы волостной конторы, определил, что кость цела против утверждения наездника о сломе ноги и потери лошади, а только вывих, вправил его, как опытный костоправ, вызвав восторг и уважение волостных чиновников. Старшина Петр Антонович Волосков ладный, высокого роста с чисто бритым лицом, с широкими чёрными усами, с внимательными добрыми глазами пожал руку Евграфу, поблагодарил: казённая кобыла спасена. Старшина расспрашивал молодца, где учился ветеринарной науке, имеет ли документ? Он достал из кармана форменного френча небольшую записную книжку и что-то чиркнул в ней карандашом.
– Здесь, на богатых пастбищных лугах с пойменными сенокосами, скота много, – сказал он с каким-то своим умыслом, – а вот ветеринара, скотского лекаря – нет. Игнат Прокопьевич, – обратился старшина к землемеру, – вас заждались добрые крестьяне. Вы уж отложите все дела и займитесь с новенькими.
Евграфу понравился старшина, его рассудительность, мягкая манера расспрашивать и слушать. Степан поддержал мнение друга. Правда, его несколько задела рассказанная Петром Антоновичем притча про крестьянина, которому давали бесплатный земельный надел после отмены крепостного права: «Дадим тебе столько, сколько пажитей обежишь». Крестьянин бросился обегать земли, уморился. Пот градом с него, а он не останавливается, говоря про себя: «Ещё вон те кустики обегу и баста!» Стал обегать, на последнем сажени упал и умер. «Ну вот, отмеряю тебе три аршина бесплатно, – сказал землемер, – как раз по твоему росту».
Притчу он рассказывал серьезно во время беседы с вновь прибывшими господами крестьянами по вопросу о размере надела.
– У нас, господин старшина, по два сына в семьях, хотим, чтоб и на них нарезали землю.
Старшина улыбнулся, пригладил и без того ровные усы, басисто сказал:
– Высочайшим повелением даём целинной земли столько, сколько семья может обработать.
– Пока сыновья малы, десяток десятин с гаком можно обработать, а подрастут, женятся, на этом клине всем не прокормиться, – возразил Степан.
– Беспокойство ваше, господа крестьяне, понятное. Мы и нарезаем вольно, с запасом на будущее. Но и полой земля десятилетие лежать не должна. Подойдёт срок, прирежем. Документы на наделы дадим надёжные.
Землемер Путников со щеголеватыми, низкими бакенами и обветренным, загорелым мясистым носом, тоже тряс Евграфу руку, советовал брать усадьбы под жилье и огороды за перелеском, где невысокий увал. Он хорош тем, что пологие скаты чистые от кустарников пригодны для огорода, а в низине близко грунтовая вода. Противоположные скаты также хороши для поселения. Приятели согласились.
– Коль моей лошади требуется покой, поедем на вашей подводе немедля. Вот только возьму в шкафу карту.
У землемера, как и у старшины, был отдельный кабинет с огромным столом, подчеркивая солидный вес чиновника в делах волости. Через несколько минут они ехали по торной гравийной дороге на запад и быстро выскочили из деревни. Дальше лежала грунтовка, изрезанная колесами подвод. В двух верстах – перелесок. Он занимал северную сторону плосконосого длинного увала, был густ, но не широк. Здесь можно брать валежник для печки, а также крепкий сухостой. Есть в нём кислица, черёмуха, калина, разные грибы и черемша.
– Богатство это дармовое, будите вволю брать, но лес беречь надо, относиться к нему по-хозяйски, чтоб долго служил.
– Хозяйскую руку да глаз всё любит, – согласился с землемером Степан, а Евграф поддакнул, правя своей кобылой, поднимаясь по пологому склону с узкой колеей дороги.
– Земельные наделы под пашню и покос, где будут, и какие? – спросил Степан.
– Покосы раскинулись в пойме реки, справа от будущих ваших усадеб. Луга заливные, тучные. Пашня – ближе к таёжке. Там сотни десятин кабинетных земель[1] свободны. Наделяем, как и говорил старшина, сколько семья поднимет целины.
– Добре! – Евграф сверкнул яркими глазами от утоления заглавного интереса, хлопнув тяжёлой рукой по плечу Степана, повторил. – Добре!
– Когда ж отмерять будете?
– Я теперь при должности дома, надел нарежу в любой удобный для вас день. Осматривайтесь, решайте другие вопросы. Там и моя лошадь одыбается.
– Завтра же будет на ходу, – уверенно сказал Евграф, – она жилы не потянула. Только вывих. Я его вправил.
Молва, о ветеринарных способностях Евграфа обрастая подробностями и небылью, быстро, как поветрие, облетела крестьянские усадьбы в Зубково, о чём знахарь не знал, но предполагал.
Науку врачевания Евграф получил от своего отца на Черниговщине. У малоземельного Алексея Нестарко было какое-то чутье на скотские болезни, развитое на службе у местного помещика, загадочное для окрестных хуторян. Его уважали за бескорыстную помощь, но и побаивались чем-то прогневить, не дай Бог, получить сглаз на свой двор. Но Нестарко обладал доброй и широкой душой. За услугу, бывало, ему предлагали первача из буряка, но тот отказывался:
– Ни, горилка мне не треба, – и уходил с поскотины с пустыми руками. Однако благодарный хозяин знал, что жинка его от дара не откажется, и посылал своего парубка или дивчину с дюжиной яиц или шматом сала в ладонь. Бывало, кто-то из хуторян помогал ему убрать сено или на жатве хлебов.
Евграф унаследовал от тяти не только науку врачевания, но и характер добряка, могучее здоровье, как третий и последний сын, а дальше горохом сыпались девки, небольшой земельный надел. У Евграфа, женившегося сразу после действительной государевой службы, быстро появился первенец, а за ним и второй погодок – мальчики. Скудные урожаи едва ли не всё десятилетие в европейской России, жидкий земельный надел, слухи о переселении крестьян в сибирские просторы подтолкнули молодого и хваткого мужика на странствие, посеяли надежду, а скорее всего, разожгли в душе фартовый азарт хозяйствования на вольных землях.
– Шо я, тятя, буду промышлять по хуторам, как вы? На нашем наделе бобра не убьёшь. В Сибири, гуторят, земли нарезают вольно. Если пуп крепкий – не обидят одной десятиной.
– Прирежут и тут, коль встанут на ноги твои хлопцы.
– Ждать да догонять – дело худое. В Сибири на вырост едоку-мужику сразу отмеряют на всю мерку.
Не хотел отпускать Алексей Михайлович к чёрту на кулички крепкого и смышлёного сына, пытался отговорить.
– Сибирь дюже далека, морозна, снежна. Растрясешь дорогой свой пай, голым придёшь в чужие степи.
– Волков бояться – в лес не ходить, тятя. Государь казну даёт на обустройство. Живота не лишусь! Вот в этом списке есть государев указ. Всё там расписано. – Евграф вынул из кармана чекменя лист газеты, показал отцу. – Вот, дознался. Слава Богу, обучили меня грамоте.
И по ранней весне, соорудив из брезента цыганский шалаш на бричке, запряженной мерином и жеребой кобылой в пристяжке, Евграф с семьёй и нехитрым скарбом тронулся в далекий трудный путь с отцовским благословением, под обильные материнские слёзы и звучный грачиный гвалт.
Александровская ярмарка в старинном Карасуке с красавицей златоглавой церковью, июньскими днями ширилась, раздвигала границы. Как апрельский обильный снег, стаявший во всех колках, логах поймы реки Карасук наполнял мутной водой извилистое русло с невысоким левым берегом, так местный да пришлый с запада империи говорливый народ, прудил базарную большую площадь. Она лежала на окраине поселка пыльная, унавоженная скотскими лепёшками, овечьими бурыми конфетками, рассыпанным овсом из лошадиных торб, клочками сена у прясел. Шум людских голосов походил то на музыку расстроенных инструментов, то улетал в прилегающие улицы вместе с шаловливым, но теплым ветерком, то возвращался вновь с выкриками того или иного торговца, расхваливающего свой товар. Он был тут разный. Стояли в ряд брички: груженые плугами, маслобойками, бочками, конской упряжью, бычьими выделанными и сыромятными шкурами, бухтами верёвок, кухонной утварью, ведрами из цинка и клёна, корзинами из ивы. На лавках краснела свежая говядина, свинина с салом в ладонь, лоснились золотистым оттенком аппетитные окорока; кудахтали куры-несушки в деревянных клетках, гуси в сером оперении, горластые, как иные неугомонные бабы. Дальше стоял скот. Годовалые бычки, годные для ярма и пахоты, телята, овцы, хрюкали и визжали с мешками на мордах свиньи, на которые косили глаз стреноженные жеребцы и кобылы. Лежал в штабелях пиленый лес: плаха, брус, кругляк и жерди.
Степан Белянин был на год старше Евграфа, крепкий в кости, русоволосый с рыжей бородой, оазисы его щёк свободные от щетины розовели здоровьем. Одетый в косоворотку, заправленную в штаны с широким поясным ремнём, он прибыл на ярмарку вместе с приятелем, чтобы купить коров, кур на вторую государеву казну, выданную в волости как надёжным переселенцам. Степан с семьей приклеился к обозу Нестарко на переправе через Волгу. Вместе шли по Уральским горам к Челябинску, где хотели погрузиться со всем скарбом на поезд, и катить по свежей недавно проложенной железной дороге, до самых алтайских степей. На подходе к городу стали замечать вереницы таких же как они людей. Кто шёл пешком с детьми разного возраста, неся в мешках и узлах поклажу, кто катил на пароконных подводах, с усмешкой поглядывая на голодранцев. Были и такие, кто сидел в кибитках, а сзади шёл возок с хозяйственной утварью. Попадались люди даже с коровами и козами. С первого взгляда можно было прикинуть состоятельность путешественников, понять – куда и зачем прут.
Попутчики насторожились, расспросили нескольких мужиков – куда их гонит нелёгкая?
– Туды, куды и вы – в Челябинск, а дальше паровозом на вольные земли.
К станции не подступиться. Улица запружена подводами. Трубно ревел голодный и непоеный скот. То там, то здесь вспыхивал детский плач и материнский грубый окрик. Несло запахи от давно немытых тел, от нестиранной заскорузлой в дороге одежды, конским и коровьим навозом, что сыпался на мостовую. Евграф и Степан, оставив телеги с семьями там, где удалось приткнуться, пошли на разведку.
День клонился к закату, но было по-весеннему тепло. Прямо на мостовой возгорались слабенькие костры, на которых грели воду на чай. Люди перекусывали и устраивались на ночлег под открытым небом.
– Слыхал, что гуторят те, что в хвосте – вторые сутки тут. А те, что впереди – сколько ночёвок?
– Выйдем на станцию, спросим, почто такая толкучка?
– Я тебе скажу, люд метит сесть на поезд, а их – кот наплакал.
– Похоже.
На площади перед каменным широко рассевшимся вокзалом, на перроне, внутри помещения – злой, крикливый народ с узлами и мешками. Кто в армяках, кто в зипунах и в шапках с завязанными вверху ушами, кто в картузах; бабы больше в чёрных кафтанах и шерстяных головных платках, в принципе в однообразной одежде, чаще неряшливой, чем опрятной, испачканной грязью и плохо оттёртой. Толчея, рокочущая морским прибоем, со звонкими выкриками ругательств мужских надтреснутых голосов, поросячьи взвизги женщин и острый, как шило, детский плач. Увидели длинный составной стол из оструганных плах, за которым скученно сидели дети и взрослые, сзади – плотная страждущая шеренга людей.
– Расступись! Горячий чай подаём!
Два мужика в белых, но испачканных халатах с безбородыми, носатыми лицами, несли дубовую бочку с парующей жидкостью. Люди у стола раздались, и работники поставили бочку на стол.
– Каждому по кружке, по ломтю хлеба. Кто чем богат, тем тот и доест, – кричал третий усатый, мордастый человек в суконном картузе. За ним двое парней несли ларь с хлебом.
За столом оживление: всплеск криков, матёрная ругань, детский плач от тумаков.
Мордастый извлек из-за спины длинный черпак с ремнём, как ружьё, стал разливать чай.
– Подставляй кружки, подставляй, не зевай! – кричал он насмешливо и даже радостно от своей щедрости, – всем разнесу, хлебайте на здоровье!
Парни с ларем совали сидящим за столом людям по ломтю ржаного хлеба, посмеивались над тем, с какой жадностью и торопливостью они хватали из рук государеву подкормку.
– Скажи, друже, – увидев недалеко от стола человека в форме железнодорожника, спросил Евграф, подойдя к нему со Степаном, – сколько тут людин и какую ночь они колготятся?
– Несколько тысяч. Утром куда больше сидело – был поезд, в вагоны набилось как сельдей в бочке.
– Теперь, когда будет? – спросил Степан.
– Только завтра утром, – ответил неохотно служащий. – Вы только приехали? Вижу, справные.
– Час назад, у нас две телеги и три лошади на две семьи.
– Покупайте третью бричку, овса подольше, хлеба и окольными улицами уходите за город и – на восток! Тут неделями сидят, ждут поезд. Квартировать негде, всё расхвачено, хоть и дорого. У вас лошади. Куда погрузите, коль на людей нет места.
– Продадим.
– Скот тут сейчас идёт за бесценок. Или червонцы золотые в кармане?!
– Спасибо за совет, друже! – Евграф тряхнул кудрями, повернулся к Степану. – Шо я гуторил. Ждать поезда – гнилое дело. Надо обмозговать.
Они отошли от чиновника, озираясь по сторонам, продираясь сквозь гудящую чёрную толпу мужиков и баб с диковатыми голодными глазами, что пробивались к бочке с чаем и к ларю с хлебом. Крики и детский плач, как удары бича надсмотрщика, вызывали дрожь в теле, а в сердцах страх за свои семьи, подталкивали разведчиков к выходу.
– Не будем терять время. Сюда дошли без урона, пойдём и дальше так же, – сказал с твердой убежденностью Степан.
– Тот чин про телегу гуторил. Он прав. Давай купим телегу, овса запас пополним, хлеба, сала, сыру, луку с чесноком. А?
– Согласен. Лошадей надо хорошо кормить, путь дальний, неизвестный.
– В мае – пахота. Вот наша цель.
Попутчики за дорогу сдружились – водой не разлить и часто вспоминали свой путь и то, как решили селиться только рядом, пособлять друг другу в делах, как отец сыну. Землемер выполнил желание крестьян, отвёл под усадьбы по четверти десятины на пологом косогоре с низиной. Дальше шёл кустарник и неглубокий овраг, за ним снова тянулась травяниста степь. Меж собой друзья назвали хутор Подлесный. В конце мая в разгар вспашки, сева зерновых, посадки огорода к хутору прирастили ещё две семьи. Они сели за оврагом, но с ними приятели общались мало, находясь в работе весь световой день.
Ярмарка набирала силу прибывающим народом. Приятели огляделись.
– Что за шум вон там? И мужиков круг, – сказал Белянин, стрельнув глазами на край ярмарки, – никак развлекаются?
– Тю, да там бычка травят, – ответил Евграф, разглядев со своего роста, середку. – Пока коров не выбрали, давай глянем, шо они там робят?
– Пошли, – согласился Степан.
Напарники прошли в конец ярмарки и увидели шутейную картину. С десяток крепких мужиков окружили бравого, с закрученными усами кверху купчину, что стоял рядом с бычком. Глаза животного прикрыты кожанками на ремешках.
– Ну, кто смел? – кричал усатый, явно в подпитии. – Кто свалит быка ударом кулака, тот забирает его себе. Не свалил – отдаёт мне полцены за скотину.
– Попытаю счастья, – вышел на круг крепкий коренастый мужик с тяжелыми кулаками.
– Пжалста! Деньги на бочку! – крикнул усатый, снимая каскетку с позолоченными пуговицами на околыше, с невысокой тульей и округлым блестящим козырьком, опрокинул.
Коренастый бросил в головной убор скрученные в трубочку рубли, стал засучивать рукава на своей легкой фабричной куртке. Он, пружиня в коленях, обошёл бычка вокруг, хищно поглядывая на него, приноравливаясь. Тот был привязан к столбу крепкой верёвкой и казался обиженным. Мужик встал против животного и неожиданно обрушил на лоб свой увесистый кулак.
– Ха! – выкрикнул боец.
Следом раздался дружный возглас мужиков:
– Хо!
Бычок пошатнулся, попятился, присел на передние ноги, натянув верёвку, но тут же вскочил.
Вспыхнули возгласы разочарования:
– Н-н-у!
– Ах ты!
– Плакали твои денежки!
Купчина подкрутил ус левой рукой, небрежно извлёк из каскетки деньги, сунул их в карман своего артистического камзола. Евграф только сейчас разглядел его чопорную одежку и принялся звучно хлопать в ладоши.
Коренастый мужик с красной и вспотевшей физиономией, зло сверкнул карими глазами в сторону усатого, посрамлённый отступил в круг мужиков.
– Немалая у смельчака сила, а не взяла! Кто следующий! – взвился звонкий голос усатого франта.
– Кто ж такой? Циркач? – спросил Евграф рыжего мужика с непокрытой головой.
– Сын нашего конезаводчика, – ответил рыжий. – На каждой ярмарке веселит любопытных да дерзких.
– Видно силача не находится, – решил Степан.
– Пока нет. Правда, один бывший каторжанин на Дмитриевской ярмарке поднял на своем горбу лошадь. Выиграл приз – увел этого мерина.
– Чудно! Какая ж выгода усачу? – рассудительно сказал Евграф.
– Народ на ярмарку валит отовсюду. Конезаводчику от волостной управы – почтение.
– С того почтения воду не пить, – заметил Евграф.
– Кроме почтения он тут свои товары торгует.
– А не добыть ли мне на халяву животину? – сказал Евграф.
– Бог с тобой, Евграф, просадишь деньги, только на ободранную корову хватит, – встрепенулся Степан.
– Не пужайся, Стёпа, пока только спрошу, – Евграф вышел на круг. – А гуторь мне, мил человек, ежели я собью его со всех четырех костей – мой бычок?
– Со всех четырех с одного удара – твой!
– Добро! Слыхали все?
– Слыхали! О то! – раздались нестройные голоса.
Евграф шагнул к животному, встал с правого боку, замер, собираясь с духом, чтобы совершить, в общем-то, богу противное дело. Впрочем, чего тут противного? Слышал он, что в Испании устраивают бычьи бои на арене, вонзают в быков пики, колют шпагами, а вот глаза животине не закрывают. И бык, бывает, поднимает на рога, шут бы его взял, пикадора под рёв публики. Потеха, сбрызнутая кровью. Здесь тоже потеха, правда, без явной крови.
Бычок, чувствуя приближение человека, запрядал ушами, ужал шею, словно становясь в защиту. Ему не было года, но около того. Не очень рослый, но сытый, пудов на десять.
Усатый франт снял свою каскетку, предлагая вбросить в него рубли, но Евграф, поднял предостерегающе левую руку, мол, не мешай, и молниеносно ткнул пальцами правой кисти в затылок. Бычок беззвучно качнулся, казалось, от недоумения, постоял секунды две и рухнул на правый бок.
Рёв восторга вырвался из глоток мужиков.
Бычок не шевелился. На лице усатого франта застыла искажённая удивлением улыбка.
– Взял! – очень серьезно вымолвил Евграф.
Мужики, продолжая реветь от восторга, хлопали в ладоши. Евграф склонился над бычком, ухвати его за ноги, приподнял.
– Тю, нема и десяти пудов, – он связал бечевой ноги и, поддёрнув парализованную тушу, поволок за пределы круга. – Расступись, хлопцы!
Белянин Степан, как и все, был поражён силой удара Евграфа. Тем временем бычок очухался, задрыгал ногами, пытаясь встать.
– Стёпа, давай швыдко за моей бричкой. Погрузим тушу, чай я его достал крепко.
Белянин бросился в другой конец ярмарки, где у коновязи стояла телега с лошадью, на которой приятели сюда приехали.
Вдвоём погрузили бычка на телегу, с трудом выбрались назад: народ на ярмарку прибывал, толкотня разрасталась. Степана подмывало любопытство, и он спросил:
– Не докумекаю, как ты смог завалить животину?
– Секрет, – и, помолчав, добавил, – я ему в мозжечок пальцами угодил. Отцова наука. Я и бью скот таким манером, только ножом.
– Понял. Но какая сила!
– Да, – согласился Евграф, – не каждый сможет. Придётся забивать животину – расти не будет. Теперь пошукаем справных бурёнок, я в них трошки разумею.
Евграф, как убедился Степан, сказал правду. Он обошёл десятка полтора коров, стоящих в загоне на привязи, неспешно жующих жвачку. Иные подбирали брошенное на землю заботливыми хозяевами сено. Шерсть коров лоснилась, говоря о сытости и здоровье.
– Худых тут нема, все справны. Вон та, третья, в запуске. Отдоилась недавно. Но не наша корова – стара. Зри, сколько колец на рогах. А вот тут стоят рядком всего по второму телку. Дойные. Как раз те, шо нам треба.
Евграф подробно стал расспрашивать хозяина коров, сколько дают молока, какая жирность, покрылись ли, когда ожидать приплод и двух из них облюбовал. Себе и Стёпке. Понравился и хозяин, что охотно выложил все достоинства товара.
– Людина добрый, отдаёт животин с душой, – вполголоса сказал Евграф Степану. – Отелятся зимой.
– А мне не резон злобиться, – услышав реплику покупателя, отвечал хозяин, – у меня коров – целое стадо. Торгую каждый год. Бери, не пожалеешь.
– Ладно, коли так, сколько просишь?
Хозяин поправил свой высокий картуз, одернул темную сатиновую рубаху, подпоясанную кушаком, словно они мешали ему назвать цену, оглядел мужиков в поношенных шароварах и рубахах с заплатками на рукавах, крякнул и сиплым голосом выбросил:
– Тридцать восемь целковых!
Евграф и Степан переглянулись с огоньками разочарования в глазах, с минуту неловко молчали. Евграф, как больший знаток невесело промолвил:
– На базаре два дурня: один дорого просит, другой дешево даёт. Так гуторят в народе.
– Нам сказывали на ярмарке не дороже трёх с половиной червонцев возьмёте, – поддержал Степан товарища.
– А мне не резон задарма отдавать! Товар мой, – хозяин поднял указательный палец кверху, – высший сорт. Потому и прошу столько.
– А если мы у тебя двух бурёнок сторгуем, уступишь? Вроде, как опт.
– Уступлю!
– На петуха.
– На пятерик – тяжело. На трёшку.
– Давай ни по-твоему, ни по-нашему, – Евграф загнул большой палец, показал руку.
– Ах, какой хваткий! Говорят, кто хохла переспорит, тот первый в могилу ляжет. Твоя взяла!
– Так по рукам!
– По рукам!
– Держи три червонца, да придачу четверик, – вынув деньги из кармана шаровар, увязанные в узелок женой, стал отсчитывать Евграф.
Степан тоже заторопился, протянул свои.
Хозяин степенно принял деньги, стал пересчитывать.
– Счет верный, забирайте Милку, та Зорьку.
– Погоди трошки, хозяин, магарыч с тебя причитается, иначе молоко у Милки с Зорькой дюже загорчится, – сказал Евграф.
– У нас, на Тамбовщине, без магарыча не обходились такие крупные продажи, – молвил Степан.
– И то верно! Глядишь, и дальше торговля пойдет как по маслу. Держи рупь, беги в лавку, возьми кварту, а сдачи назад.
– О то дело! У нас в волости охотники есть на покупку, так я их на тебя науськаю.
– Премного благодарен буду. А вот и наш посыльный вертается. Наливай в кружку смирновской сорокаградусной!
Степан Белянин оказался тем мастеровым человеком, о которых говорят: в его руках горит любое дело. Он хорошо знал плотницкое и столярное ремесло помимо основного крестьянского дела – растить хлеб и разводить скот. В дороге к этим степным просторам, где лежали нетронутые легкие черноземы с обширными заливными лугами, дремучими мало хожеными лесами, приятели прикидывали, на что перво-наперво потратить ту казну, что будет дана семье, ибо плохо представляли угодья, но настраивали себя на хлебопашество. Будет хлеб – будет всё!
Его родная Тамбовщина неплохо кормила крестьянина. Земли там жирные, чёрные, в распутицу телеги с грузом садились в колею по самую ось. Только пахотный клин у тятьки на многодетную бабью семью мал. Степан в эти засушливые годы вставал на ноги, и кроме работы на семейном наделе, зимой ходил извозом на Волгу, поднимался до Казани и однажды, уже по весне, привёз брюхатую миловидную дивчину. Как оказалось сироту татарку-полукровку. С лица она совсем не походила на татарку. Такое же слегка округлое, белое, даже мучнистое с сабельными тёмными бровями, как у многих русских баб. Только глаза не синели, а полыхали зрачковой чернотой, что и прожгли сердце молодого извозчика. И между молодыми людьми, не одергиваемыми родственниками, произошло то, что всегда происходит в уединении. Случилось это в декабре, когда он остановился в одном ауле, недалеко от Казани, для ремонта колеса на телеге и ночлега в добротном доме с одинокой молодой хозяйкой. Вставал на одну ночь, а тепло дома, тепло души и манящие глаза Назимы задержали молодца на неделю. Расторговав в Казани свой груз, Степан не проехал мимо дома с гостеприимной хозяйкой, с первого же часу знакомства, потянувшуюся к доброму молодцу. Взаимная тяга быстро ответила на все вопросы, и Степан возвращался домой с женщиной. В дом пока не повёз, боясь гнева отца, а оставил в соседнем посёлке у знакомого мелкого купца в качестве прислуги, обещая вскорости вновь уйти с извозом в те же края и взять Назиму с собой. Та, обливаясь слезами от разлуки, поверила сердцем. И оно не обмануло. Отдав отцу наторгованные деньги, Степан, не мешкая, собрался в новый извоз. По дороге взял с собой Назиму и вернулся лишь весной, только теперь с новокрещёной в православном храме Казани Натальей.
Гнев отца был пылок. Но загашен тем, что невестка хороша собой, уже носила под сердцем будущего внука, крещёна в православную веру и обручена, а сын пал на колени и просил родительского благословения на семейную жизнь. Окончательно смягчился отец, когда Наталья поднесла подарки ему, мамаше и сёстрам, якобы от продажи отцовских драгоценностей и дома. Этому поверить не трудно, поскольку на пальцах у молодожёнов сверкали обручальные кольца, а у Натальи, вдобавок, золотой перстень с бриллиантом. Знание русского языка невестка объяснила тем, что мать у неё – русская. Смешенных семей в Казани пруд пруди. В следующую зиму Степан в извоз не пошёл, а подался вместе с женой и грудным сыном в соседний посёлок на стройку плотником. Жили две зимы у знакомого купца. От него-то узнал Стёпа о переселении крестьян в Сибирь. Подрабатывал неплохо и сначала не помышлял перебраться с семьей туда на жительство, но увлёк романтический, ночами снившийся переезд на свободные земли. Всё же закваска у него была отцовская, хлебородная. Плотницкое ремесло его не устраивало, а подработка в извозе сразу же отвергнута женой с годовалым сыном и вторым младенцем на руках. К тому же выросшая в ауле, Наталья познала прядильное ремесло, вязание шалей, знала готовку сыра, умела ходить за овцами, доить коз. Суть да дело, а от желания до окончательного решения спустилось несколько лет.
Из Карасука за подводой Евграфа на привязи тянулись две коровы и бычок. Евграф сидел на бричке, свесив ноги, держа вожжи в руках, правил. Степан – рядом. Бричка катилась жестко по грунтовой изъезженной дороге, разбитой и изрезанной колеями в майские дожди и теперь торной и бугристой.
Иногда Евграф оборачивался, устремляя взгляд своих зорких небольших глаз на бычка, который тащился за коровами на длинной верёвке, кривил голову силясь сбросить с небольших рогов петлю, захлестнутую на морде, но она сжималась, больно давила, и он ускорял шаг, ослабляя натянутую верёвку, а заодно и петлю.
– Ось, дывись, какой упрямый, как людына, зараз получивший удар плетью, но всё одно с мыслями утечь из-под стражи.
– Так ведь неразумный.
– Одно слово – скот, на мясо только годится. Забьём, наши семьи объедятся. Хранить – места нема.
– Присолим, да за погреб давай возьмёмся. У нас тятька такой вырыл, что молоко в кринках неделю не киснет. Для мяса ледник устроил – сруб со льдом.
– Где ж теперь лёд пошукаешь?
– Нигде, но в глубоком погребе присолённое мясо долго хранится.
– Это я знаю, надо немедля браться. В две-то руки мы один швыдко зробим. Передохнём, та за другой возьмёмся.
Евграф улыбался своему соседу за его толковость и сговорчивость, за обоюдное ходкое дело под горячим июньским солнцем, а заодно этому степному разливу, с буйно встающим разнотравьем, ладного для скотского языка, для косы, что скоро засвистит по утренней росе. Ты будешь азартно махать ею, выстилая солидный слой на стерню. За тобой, под палящим в зените солнцем, пойдут бабы сгребать и ворошить духмяное сено. Ты уж и волокушу налаживаешь, да березовые хлысты подтянул, куда поставишь первый зарод на этой благодатной земле. Настроение солнечное. И он затянул низко на свой манер:
По за лугом зелененький,
По за лугом,
Брала вдова лён дребненький,
Она брала, выбирала,
Она бра-а-ла,
Тонкий голос подавала,
Тонкий голос подавала…
Голос Евграфа был приятный для слуха Степана, да к тому же вещал неизвестную ему песню. Но Евграф неожиданно потушил звуки в груди, вызвав возражение соседа.
– Славно ты начал, Граня, чего ж не продолжаешь, а загрустил?
– А не с чего спивать, Стёп! – вдруг нахмурился Евграф.
– Почему, всё с тобой справили, как хотели. Коровы наши молодые, удойные, будет теперь чем ребятишек кормить, куры яйцо дадут, цыплят выпарят, – Степан удивился перемене настроения друга.
– То-то и оно – ребятишек. С того и зажурывся. У тебя двое. Мальчишки погодки, как и у меня. Только на два годка старше. Сейчас лето, во времянках из горбыля наспех сколоченные наши семьи ютятся. Зима пожалует – куда? Она суровее покажется, чем дорога сюда через дикие просторы. Вот и мыслю – на толкучке лес пиленый, и кругляк есть. Приценялись мы, дюже не по карману, чтоб на хату купить, да за лето срубить избу, пережить, избыть худое время. Потом уж дом пятистенный добротный ставить. Однако дом срубить – не картуз на голову надеть.
– У меня об том же думка в сердце занозой сидит, – согласился Степан. – Сулили нам, как переселенцам, вона сколь лесу на корню дать.
– И дают, – нетерпеливо подхватил Евграф, – две сотни лесин, полсотни жердей. На баню и гумно отдельный счёт не малый. Только как взять такое богатство? Закрою очи – жуть берёт – сколько сил треба. А покос! Где те силы взять, когда у нас в карманах пусто, а жилы мы с тобой за май месяц потянули крепко, едва не лопнули от натуги?
– Только на себя надёжа. Покос через месяц, лес – в марте, по снегу готовить и трелевать.
– Пошто в марте, а не летом?
– Ты, парень, в скотине хорошо разбираешься, а я в плотницком и столярном деле. Тот лес, что мы смотрели – сухой. Взят он зимой, вымерзший, звонкий. Соку в нём нет – годится для постройки. Летом он живой, сочный, тяжёлый, как камень. Пока высохнет – год пройдёт и покоробит дугой вдобавок.
– Придётся нанимать мужиков.
– Давай посчитаем, сколько нам надо на дома, сколько на баню и гумно. Прикинем, осилим ли сами?
– Кабы опыт был.
– Дело не скорое, пообвыкнемся на новом месте, знающего мужика найдём. Справимся.
– Без надежи, Стёп, жить негоже, – Евграф вновь белозубо улыбнулся приятелю.
Они замолчали, каждый вдумываясь в будущее трудное дело. К тому же новое. Ни тот ни другой по своей молодости не рубили лес, не трелевали. Однако дух у них крепок, а желание морским прибоем бьётся о берег мечты зажиточной жизни. Как ни тяжка была дорога сюда с хворью ребятишек, а ни разу не покаялись, что кинулись в омут неизвестности и победили – застолбили свои щедрые наделы, и не щадя себя, свои силы, пустились не рысью, а намётом обустраиваться.
Неотложно было все: изба-времянка, колодец на меже на двоих, ибо речка в версте, воду на коромысле не натаскаешься. Для себя можно, а для огорода с овощными грядками? Измочалила мужиков донельзя вспашка целика под огород и под зерновые. Ни плуги, ни бороны, ни тягло не годились справно пахать крепкую, увязанную корнями разнотравья, землю. Всюду пырей лежал пластом золотистого цвета, прошитый зеленью новых побегов. Подняли – стебли в пояс. Опахали деляны да подпалили. Загудело пламя на ветру, устрашило своей силой. И погнали, считай без передыху, полторы недели. Не отощавшие, но все равно не успевшие как следует поправиться от тяжкой дороги, лошади тянули плохо, ложились в борозду. А сами-то мужики не лучше коней, тоже падали.
– Шкура живота, – шутил Евграф, – к позвонку прилипает от тех харчей, что нам жинки готовят. Без коров-кормилиц, глядишь, ноги протянем скоро.
И вот с грехом пополам, не лучшим образом, отсеялись и, вытребовав вторую ссуду[2], взяв как бы передышку, возвращаются домой с кормилицами.
Солнце уж скатывалось за степь, к далекой зубчатой кромке леса, но хорошо пригревало широкие, как столешница, спины мужикам через изрядно пропитанные потом и слинявшие ситцевые рубахи. Над их головами кружился первый жидкий комариный султан. Иногда народившееся комарьё опускалось ниже, зудило, и тогда Евграф понукал мерина, он переходил на крупный шаг, не перерастая в рысь, и гнус отставал. Дышалось ровно, легко. Иногда от близкой речки легким дуновением приносило последние медвяные запахи цветущей черёмухи, дикой яблони, рябины, и тогда вспоминались белопенные сады на их батьковщине.
Евграф неожиданно, как в первый раз затянул прерванную песню сочным грудным голосом. Она лилась в степь туда, где Василько косил сено и перекликался звонким голосом с вдовою. И бросив косу, пошёл до дому просить мать:
Дозволь, мати, вдову взяти,
Тоди будем пить-гуляти.
Не дозволю вдову взяти,
Вдова вмие чарувати.
Зчарувала мужа свого,
Причарует сына мого.
Евграф оборвал песню и, как продолжение, молвил:
– Вот и нам бы не попасть на чаруватый глаз. Обождём в поле близ хутора, пока светило за лес упадёт, чтоб, не дай Боже, наши денежки не заплакали.
– Бережёного Бог бережёт, – согласился Степан, – кто знает, какие люди за оврагом сели.
На усадьбу въехали с задов, низиной, чтоб не маячить на косогоре при садившемся за далекие леса солнце. Северный прохладный ветерок и во благо, сдувал гнус, лохматил мужикам непокрытые картузами головы. Осторожничали, кабы кто не увидел с худым глазом коров, не зчарувал, не присушил молоко. Новых поселенцев, что приживаются на той стороне балки, знали плохо. За большой занятостью к ним на усадьбы не ходили. Да что там и делать, не шибко справные люди, многодетные, крикливые. Не раз уже прибегали просить то воды из колодца, её не жалко, бери, то за инструментом плотницким к Степану. Он давал попользоваться только дважды. Самому постоянно нужен.
Едва мерин остановился, приятели быстро, словно крали, отвязали от подводы коров и торопливо пошли к своим избам-времянкам, под стену, где с кусочками хлеба, с вёдрами воды и подойниками терпеливо ожидали их жёны.
– Принимай, Одарка, нашу кормилицу-Милку.
Евграф передал коровий повод жене, перекрестился. Та подставила корове ведро с пойлом. Милка охотно шагнула навстречу, погрузила морду в ведро и принялась жадно пить, шумно втягивая воду. Оторвалась от ведра, роняя капли с губ, захватила шершавым языком кусочек хлеба с протянутой руки. Одарка погладила корову по шее, по левому боку и тоже перекрестившись, шепча молитву, подставила под себя низкий стульчик, опустилась на него. Умело смахнула мокрой тряпкой пыль с вымя, налитого молоком, и первые густые струйки цвиркнули в кленовый подойник, словно долгожданная музыка.
Из времянки выкатился старший сынишка Иван, уставился на стоящего отца, который подался к нему, вытаскивая из кармана шаровар сахарного петушка, завернутого в желтую бумагу. Следом раздался панический плачь Коленьки. Отец заторопился угостить гостинцем младшенького. Мальчики сунули в рот гостинец от зайчика, успокоились. Отец увел их в хату, тут же вернулся с кружкой, чтобы отведать парного молока, определить его вкус и жирность.
– Не прогадал, Одарка, не прогадал! – весело сказал Евграф, с наслаждением отпивая из кружки парное, пенистое молоко.
Едва солнце вынырнуло из ночного сна, раскидав по высоким перистым облакам ожерелье зари, скользнуло первыми лучами по изумрудной дали лугов, расплываясь разливным июньским светом, предвещая погожий, жаркий день, Евграф – на ногах. Пока свежо. Он в зипуне. Подхватил вилы, косу, взгромоздив на правое плечо, и широким шагом двинулся через свою усадьбу на луг, где стреноженные паслись его и Степана лошади. За ним поспешал Белянин.
– Добре ночевал, Стёпа? – оглянулся на соседа Евграф, услышав сзади шаги.
– Без снов, как убитый, – Степан тоже нёс вилы и косу. Мужикам надо накосить травы для коров и бычка, пока не решится дело с выпасом в общем поселенческом стаде. К тому же забой бычка решили отложить, пока не будут вырыты погреба. А они нужны позарез, где бы хранить в кринках остатки молоко от завтраков и обедов. Судя по первому удою, коровы – ведёрницы. Будет на столе и масло сливочное, и творог. А с ними – вареники, ватрушки всеми любимые. Только стряпай!
Кринок маловато. Всего по две в семье, купленные вчера на ярмарке. И Одарка и Наталья охают: сколько всего надобно! Приехали сюда, можно сказать, с пустыми руками, меняя в долгой дороге на хлеб свой скарб. Да и того было – кот наплакал. Кое-какая посуда, одежка, постель остались. Пополнять надо домашнюю утварь. А на что? Мужья их по-иному смотрят – чтоб дом срубить. Прежде – основа из камней и глины требуется, фундамент, как говорят теперь, да лес. Вот и стараются мужики под своё хозяйство тот самый фундамент подвести. Первая ссуда в тридцать целковых и путевые ушли на избы[3], которые потом сгодятся вместо сарая, на кое-какую утварь, на семена пшеницы, картофеля, кукурузы, подсолнечника. Правда, семена овощей со своей родины привезли, посадили, но и местные районированные для сибирских условий, тоже использовали. Успели все же запахать десятину целика вместе с приусадебным огородом, разбить его боронами, посеять пшеницу, овёс, посадить картошку и всё другое для себя, не на продажу покуда. Так ведь и кормиться на что-то надо. Пластаются от зори до зори, без сытного стола – упадут. Куль муки уж доедают. Вторая ссуда ушла на корову, основу хозяйства. Хотя главная основа – мужья.
Одарка встала с постели спозаранку. Квашня у неё на хмельной опаре подошла. Пирогов со щавелем напечь собралась. Муж сам печку-голландку в избе клал. Малая, всего на три колодца, правда, топка большая с тем расчётом, чтобы варить на ней в чугунках щи да галушки, печь блины, да оладьи, а в топке, на углях, вроде русской – караваи небольшие да сдобу на противне. Приноровилась Одарка, науку свою Наталье передала. Той почти не приходилось в девках, да при свекре, выкатывать да печь хлеба. Сыр из козьего и конского молока, сказывала, умеет варить. Мечтает и тут коз купить, сыром мужа и детей кормить. Хорош он для лета, сытный, долго лежать может. Да только не залежится. У мужей аппетит богатырский. Постные пока супы, сдобренные подсолнечным маслом, швыркают.
Одарка подбила тесто, подхватила подойник и – к Милке. Доит и радуется: скоро сметанка на столе появится, потом маслице. Сытнее станет еда, куда с добром! Милка стоит смирно, лениво пожевывая жвачку.
Мужики косили размашисто и широко густое разнотравье, пока не шибко высокое – в полколена. Через месяц не протащишь вот так легко косу, хоть и плечи у обоих могучие. Разрастётся, загустеет.
– Десятина покоса, что прилегает к пашне меж перелесками, – сказал Степан, пройдя прокос и возвращаясь, чтобы зачать второй, – даст сена на корову. Как думаешь, Граня?
– Сбудется, – ответил тот, – вторая десятина – на лошадей. Коси только, готовь.
– У нас покосы не беднее, только наделы малы. И чёрте где от хутора.
– Такая же картина на черниговщине. Народу там шибко много, хотя просторы немалые. В лесах угодья. Сколько мы с тобой вчера покрыли, а ни одного хутора[4]. У нас они скрось. Однако гарные земли у помещиков так и остались. Тут же больше казённые земли и никаких помещиков не водилось.
– Чудно, однако. Одна страна, а условия разные.
– Я вот что подумал, Стёпа, коль тут покосы и выпаса глазом не окинуть, не тронуты, надо нам больше на скот налегать, масло бить, на ярмарке торговать, а то и оптом. Потому конную косилку справлять треба.
– Приходилось мне тому купцу, у кого жили зимой с Натальей, маслобойку делать, да не одну. Вот ведь фокус какой. Он молоко скупал, и масло бил справно.
– Я как в воду гляжу! Надо нам обмозговать сию меру, та в две руки взяться, а?
– Посмотрим. Лошадей бы надо тоже разводить, с ними хлопот меньше. Выпаса рядом с хутором, а сена на зиму наготовим.
– Я гляжу, Степа, ты незлобивый, я таких хлопцев дюже уважаю. Завистливых да лукавых не терплю, дружбу с такими не вожу. Был у нас в батарее один такой, через койку от меня спал. Так я наслушался от него такую хулу на своих батарейцев и командиров, диву даёшься. Я от него сторонкой, так он кобелился, лаял, как цепной пес, поносил меня и других, сексотничал командирам. Дело дошло до того, что тёмную ему сыграли ночью в казарме. Отбили почку. Списали гадкого.
– Да и ты подходящий для меня, Евграф, – серьезно и без рисовки сказал Степан. – Ни глаза, ни душу от меня не прячешь. А на чужбине крепкое и надежное плечо жизни стоит, как в солдатском окопе.
– Угадал под яблочко. Добрый сосед – как хлеба сусек. Ужо пошли дальше, – Евграф оправил бруском косу, передал напарнику и размашисто замахал первым. За ним, после оправки косы не отставая, гнал Степан.
Трава ложилась с хрустом ровной волной, росистая, сочная, крепила дух мужиков своим богатством, и оба они уверялись в плодовитости сих дол и успешности зародившейся мысли. Имелось тут всё: руки, ноги, не дурная голова, широкая душа с жадным желанием плодотворного труда, надёжное плечо и эти вольные просторы, да покладистая власть, правда, не всегда расторопная. Во всяком случае, на первых порах поддержала спадающие переселенческие штаны, хоть и не в той силе, какой бы хотелось, но все-таки.
После завтрака горячими пирогами со щавелем, чёрным кирпичным чаем, говорят китайским, с томлёным собственным молоком, Евграф бодро поднялся из-за стола из хорошо оструганных осиновых досок, что сработал в первый же день как поставил времянку на своей усадьбе. До этого обе семьи ютились в огромной палатке с перегородками из холста, обогреваемые железными печками. Палатку выдали в волостной управе временно, как остро нуждающимся семьям в крове.
– Со своим молоком пироги и чай слаще, – дал оценку завтраку Евграф. – Пора браться за погреб.
Но сразу взяться не удалось. Только настроился, разметил, где копать, тут случился верховой. Мужик, сжимая в руке плеть, буйволом пёр по усадьбе прямиком к Евграфу. Тот удивился запальчивости мужика в шароварах и расписной косоворотке.
– Ты, брат, будешь Евграф? – запыхавшись от быстрой езды, выдохнул мужик.
– Ну, я!
– Пособи, брат, беде! Слыхал, врачуешь скот.
– Тю, напужал трошки своим видом и кнутом. Что за беда?
– Нетель вздуло. Лежит лёжкой. Пособи, за ради Христа!
Подошёл Степан, прислушался к разговору. Глянул на мужика неодобрительно. Какой-то пружинистый, растрепанный, в бороде шерсть бурая.
– Не просто это, знать бы что случилось? – хмыкнул Евграф, – мы тут со Степаном зараз погреб сгоношились копать. Упущенное время не купишь.
– Пособишь, я тебе пособлю копать, аль ещё чего зроблю.
– Ладно, где твоя нетель? – Евграф извинительно глянул на Степана, тот развёл руками, мол, никуда не денешься.
– В моём базу, недалеко от волостной конторы. Мы верхом быстро добежим. Седай в седло ты, я за подпругу ухвачусь. Побежали!
Баз Емельяна Черняка был частично обустроен. Поселился здесь он прошлой весной. Стояла времянка на задворках, рядом добротный сарай из кругляка с высоким сеновалом, крытый тёсом. Загон из жердей, баня. В штабеле ошкуренные брёвна для постройки дома. Зеленел грядками огород. Кое-где всходил картофель, пыжились ряды подсолнечника. С краю виднелся колодец с журавлём.
Хозяин торопливо повёл Евграфа к загону, где запрокинув голову, лежала породистая пестрая нетель со вспученным животом, учащенно дышала. Евграф остановился, ощупал уши, холодные, надавил несколько раз на вздувшийся живот. Тёлка пыталась отрыгнуть, но не смогла, лишь на губах показалась молочная пена.
– Никак объелась?
– Слупила полмешка ячменя.
– Тю, – Евграф присвистнул. – Давай верёвку и дёготь, если есть, – а сам, проводив глазами хозяина в сарай, разжал тёлке челюсти, стал вытягивать скользкий, облитый пеной язык. Телка снова пыталась, но безуспешно, отрыгнуть. Торопливо появился Емельян.
– Надавливай ей на рубец, знаешь, где? Нет. Дави на брюхо, а я язык достану, вытягивать буду, чтоб отрыгнула, продышалась. Подпёрло ей изнутри набрякшим зерном под легкие, под сердце, не даёт дышать. – Евграф завёл смоченную дёгтем верёвку как узду в рот, шоркая ею туда-сюда, а сам коленом давил на живот. Тёлка взбрыкнула, пытаясь встать, и первый раз тяжело вздохнула, растянулась, брыкая ногами, выгнула спину.
– Литр подсолнечного масла есть? – Емельян утвердительно мотнул головой, – живо сюда тащи!
Емельян, увидев выскочившую из времянки жену, крикнул:
– Маня, тащи швыдко баклагу с маслом, – и пояснил, – в ней осталось литра полтора.
– Бутылка стеклянная есть? Баклага несподручная. И лейку бы!
Емельян рысцой бросился в сарай, выскочил оттуда с бутылкой в руках, и тут же подкатила его жена босиком, в длинной юбке, с перекошенным от отчаяния лицом. Сзади топталась молодая и грудастая вдовая – сестра хозяина в синем, поношенном сарафане, бросая пытливый взгляд на могучего лекаря, обжигая его чернотой глаз.
– Лейки нет, – и протянул квадратную литровую бутылку с остатками самогона.
– Будем наливать в бутылку масло, та животине в горло, чтоб пронесло, если не опоздали.
Бабы горестно всплеснули руками.
– Ой, тошно, тошнёхонько! Золотыми червонцами куплена на племя!
С грехом пополам всё масло, что было в баклаге, влили тёлке. Стали ждать.
– Полчаса жди. Если не опростается, прирежь. Мясо съедобное. Я теперь тут не помощник, пойду, – сказал Евграф, – не лови больше ворон.
– Дальше как, если оклемается?
– Смотреть надо. Не корми сутки. Потом понемногу сена давай, соли в литре воды раствори три ложки, выпои.
Евграф хотел посоветовать сделать настой из горькой полыни и поить. Да махнул рукой. Самому наблюдать за нетелью недосуг, а похмельного дурака учить, он учуял сивушный перегар изо рта мужика, – что мертвых лечить. Повернулся и пошёл восвояси, провожаемый жадными глазами вдовицы, не подозревая о волнительных последствиях.
Часа через два хмельной Емельян явился к Нестарко.
– Брат, дюже рад, спас нетель. Опросталась, встала. Я тебе пособить прибежал.
– Ладно, мы уж до глины дошли в две руки. Хороша глина. Пригодится.
Как бы в подтверждение его слов, из хаты вышла Одарка с ведром, набрала в него глины.
– Пол затру пока солнышко, высохнет быстро, а ты за хлопцами посмотри, пусть гуляют.
– Добре, – откликнулся Евграф.
Одарка вывела во двор детей, развела в ведре глину, будто сметану, смела с земляного пола травяной сор, и с переднего угла, где на треугольной полочке стояла икона в рамке с Божьей матерью и мальчиком Иисусом, принялась наносить глину ладонью. В избе два топчана для детей и их супружеский, у окна стол с лавкой, напротив – белеет свежей известью печка, на стене полки для посуды. Они пахли сосновой смолой. Дальше сундук с бельем, мешок с мукой, баклага с маслом и бочонок с колодезной водой. У двери деревянная вешалка для одежды. Два табурета Одарка взгромоздила, перевернув на лавку, чтоб не мешали затирке. Работала быстро. Немного испачкала юбку, поднятую выше колен и подвязанную поясом. Не жалко, юбка повседневная, сполоснёт. Кипяток в чане стоит на плите. Вот и дверь. Одарка разогнула спину, глянула на свою ладную работу, улыбнулась. Дело привычное, знакомое. Распахнула двери в комнату, отворила дверь сеней. Пусть проветривается комната, сохнет пол. Ушла к колодцу, глянув на детей, которые ворковали возле отца.
Солнце припекало. Стоял штиль. Мужики, сбросив с плеч рубахи, лоснясь бронзовым загаром спин, сели на перекур, скрутили цигарки, задымили.
– Как же тёлка объелась? – спросил Евграф.
– Трошки перебрали мы с брательником Федором на его именинах. Глашка, сестра, коров с бычком в стадо угнала, а тёлку, второй день, как куплена на племя, оставила на базу, не доглядела.
– Ну, да – кто-то всегда виноват, но не ты сам, – рассмеялся Евграф, бросая на Емелю колючий взгляд своих орлиных глаз, – откуда обо мне узнал?
– Так уж врачевал коня землемера. Вот молва и пошла по людям.
– Ты, Емеля, сам лес на дом готовил, или нанимал кого? – спросил Степан.
– Сам, с брательником и старшим его парубком. Половину только выбрали, на его деляну перешли.
– Раньше лес рубил?
– Нет, в степях жил. Без сноровки чуть лесиной не пришибло. Приноровились, пошло дело. Вижу, у вас погреб перекрыть нечем, тонкомер у хаты. Так я тебе дам за услугу лесу.
– Добре, не откажусь. Вечером на телеге прибегу.
– Прибегай. Ты меня выручил – я тебя выручу. Так и будем крутиться колесом.
Емельян ушёл, косолапо и нетвердо топча землю.
Яму под погреб вырыли глубокую, вместительную. Остановились, когда с глиной стал проскальзывать влажный песок. Побоялись весенней сырости. Весна только что отошла, поцеловавшись теплыми последними майскими грозовыми днями с летом, показывала, что опасения мужиков не напрасны. Колодец, что вырыт на межевой низине на четвертом метре обводнился. Дойдя до пятого метра, вода пошла обильная. Решили пока оставить так. Осенью вода упадёт. Вот тогда и углубят. Сруб сшили из лиственницы, в сыром месте, в воде – вечный.
– До ужина, Стёпа, давай сбегаем к Емеле пока не передумал, заберём брёвна.
– Резон. Пойду за Гнедым, покуда ты тут с упряжью.
– Топай, упряжь на телеге справная.
Баз у Емельяна обнесен жердями, ворота тесовые. Распахнул их сам хозяин, завидев подъехавших мужиков. Он протрезвел, был хмур, видно от утренней несуразицы и щедрости. Ну, коль сулился, слово надо держать.
Проезжая мимо хаты, Евграф увидел уставившуюся в окно Глашу – улыбчивую, глазастую. Вот она выкатилась на низкое крыльцо, приветливо машет рукой.
– Спасибочки лекарю за нетель, оклемалась! – сказала она нараспев сочным, грудным голосом, кланяясь.
– Доброму слову – добрый ответ, – охотно откликнулся Евграф, сверкая острыми глазами.
– Ты бы, Глашка, не путалась под ногами, – Емельян проворчал грозовой тучей. – Люди по делу ко мне, им недосуг лясы с тобой точить.
– Не ворчи кобелём. Я, как ветер, только слова вслед кидаю.
– Ты не прочь и себя кинуть под ноги мужику, скройся с глаз, – пропуская вперед приехавших, все так же хмуро бросил Емеля, только не громко. Но вдова вскинула гордо голову, подбоченилась, выпирая вперед грудь, осталась на крыльце.
Емельян махнул на неё рукой, зная каприз сестры, крикнул:
– Правь, Евграф, вон к тем хлыстам, что рядом со штабелем. Они у меня на всё прочее. Грузим три бревна.
– Погоди, Емельян, гляну на тёлку.
Мужики прошли к загону, где под небольшим навесом стояла на привязи утренняя проказница. Евграф ощупал ей живот, кулаком вдавил. Тёлка качнулась слегка, кося глазом на человека, медленно жуя.
– Добре, жвачку не потеряла. Вижу, солью поил. Утречком сенца немного дай, посмотри, возьмёт ли? С вечеру запарь горькой полыни пучок в литре кипятка. Выпои.
– Телиться будет?
– Куда ж она от природы денется. Только веди в охоту к хорошему быку. Есть такие?
– Есть. Целковый хозяин берёт.
– Не скупись, у тебя животина добрая. Пусть и приплод добрый принесёт.
Мужики вернулись к подводе, погрузили три хлыста в восемь аршин, и Евграф тронул лошадь на выход, мимо стоящей на крыльце Глаши, с лукавой улыбкой на пухлых малиновых губах. Она вынула из-под блузки платочёк и помахала мужикам вслед. Евграф оглянулся. Она отправила воздушный поцелуй, явно ему предназначенный, но скорее всего не за тёлку.
«Вот холера, – ругнул Евграф про себя вдову. Посмотрел, смущаясь, на соседа, подумал: – видел ли Стёпа выкрутасы Глаши, как бы под пятку не попасть?»
Накануне Троицы Глаша вынула из родового сундука, окованного железными лентами, доставшегося Емельяну от деда, единственную в семье праздничную из белого шелка рубаху-додильню. Глаша сама с любовью украсила одежку вышивкой цветного орнамента на груди, обогатила бисером, а на рукава в предплечье нанесла узоры разноцветными атласными нитками. Достала кибалку, опоясанную цветными лентами, примерила на голову. Королева, да и только! Красные сапожки к ноге приставила. Сколько уж не носила.
– Сбегай на луг, набери цветов да на кибалку навяжи, – сказала Маня, видя приготовление снохи к празднику и на утреню в церковь. – Доставай и мою плахту. Бог дал, сохранили наряды. А было – менять на харчи хотели.
– Та ни, повянут цветы. Не больно густо там. Жарки пока почивают.
В хату вошёл Емельян, увидев в руках Глаши наряды, нахмурился тучей.
– Никак хлопцев завлечь хочешь, Глашка? Завлекай, а того для кого рядишься – оставь. У него семья.
Глаша отвернулась от брата, лицо вспыхнуло огнём, сердце залихорадило.
– Божечка ты мой! Про кого ты толмачишь, Емеля?
– Она знает. Видел, как на сходе к мужику ластилась, что собака преданная. Он на молебне с семьей будет. Смотри у меня, не мозоль очи.
– Пошто к женатику липнешь, Глаша? – изумилась Маня.
– Где взять холостого парубка? Все в Зубкове с женами, а новые переселенцы молодые и нищие.
– Есть и те, кто на ноги встал, правда, не старее нас. Сыновья у них – сопляки, – согласился Емельян.
– Я вам что мёртвая! – вспылила вдова, – слышу, как вы ночами шаркаетесь на той скрипучей кровати…
Глаша швырнула в сундук наряды и выскочила со слезами на глазах до ветру. Долго ходила по двору, успокаиваясь, проклиная дальнюю дорогу сюда, в которой муж загубил здоровье.
Златоглавая с колокольней церковь Покрова Пресвятой Богоматери переполнена прихожанами. От множества свечей перед иконостасом светло и лучисто. Восковой пряный аромат растекается меж людьми. Несколько женщин с церковными книгами составили хор и поют молитвы. Их голоса стройны и приятны для слуха. Нарядные с торжественными лицами прихожане слушают службу, участвуют в ней, подпевая и крестясь, отбивая поклоны. Батюшка в белой ризе обошёл нарядных прихожан, плавно размахивая кадилом, из которого легким облачком вырывался дымок, пахнущий ладаном.
Евграф и Одарка стояли в гуще прихожан, рядом Степан с Натальей усердно крестились на зычный призыв священника «помолимся» и, шепча молитву, отбивали поклоны со всеми вместе. Среди нарядной публики они почти не отличались одеждой: перед самым праздником порадовали себя обновами. Одарка сшила сарафан из купленного в лавке отреза, а мужу рубаху, разукрасив цветной вышивкой.
Слева Евграф заметил нарядную Глашу, так и зыркающую в его сторону, стремясь поймать взгляд женатика. Евграф же головы на вдову не поворачивал, а лишь несколько раз скашивал на неё глаза, чтобы убедиться на месте ли эта напористая женщина. Ему неприятно находиться под пристальным глазом в Божием храме, тем более что рядом стоит его жена.
Верёвочка встреч начала виться с база Емельяна. Второй раз они столкнулись на сходе граждан, где Глаша, являясь собственником земельного надела и покоса присутствовала на равных правах с мужчинами, можно сказать в единственном числе, если не считать учительницу Красноженову из Карасука. Она неделю уж ходила по домам, агитировала переселенцев направлять в школу для обучения грамоте смышленых сыновей восьмилетнего возраста.
Сход проходил во дворе волостной управы. Говорили о правах и обязанностях переселенцев, обо всех формах помощи государства для становления хозяйств. Сказанное старшиной волости, землемером, лесником, а также приезжими агрономом и архитектором из уезда каждый присутствующий наматывал на ус, в знак одобрения многие кивали головами и внимательно слушали дальше. Глаша протиснулась к Евграфу, и жадный взгляд, полыхающий огнём истомы, обжигал его душу. Несколько раз пыталась что-то ему сказать, даже шептала, но он упреждающе поднимал руку, сердито кривя губы, останавливал вдову. Емельян и Степан видели эту мимику и возмущались.
Как только сход закончился, Емельян ухватил сестру за руку и удерживал на месте, пока Евграф и Степан не скрылись за воротами.
– Пусти окаянный, я с Граней поговорить хочу. Видишь, он машет мне рукой.
– Он не машет, а отмахивается от тебя. Он – человек серьёзный. На людях с тобой лясы точить не будет.
– Ладно, я его в другой раз укараулю, – Глаша в сердцах вырвала свою руку из цепких рук брата и пошла впереди него в сторону дома.
Два дня спустя после схода Глаша каким-то образом перехватила Евграфа на пути в лавку, где он собирался купить бутыль подсолнечного масла, гвоздей и кое-что для хозяйства. Утро выдалось ненастное, мокрое. С запада от леса заходила чёрная зубастая туча. Она и походила своим очертанием на таинственного зверя, то и дело, меняя свою фигуру, огрызаясь огнем на кого-то невидимого. Евграф собирался на пахоту своего обширного целика, чтоб тронутая плугом земля отлежалась и к осени вновь этот клин перепахать. Плуг был готов, погружен на телегу, оставалось сходить за Гнедым. И тут над головой звонко треснул гром, кровавые сполохи рассыпались окрест. Евграф перекрестился, прошептал: «Господи Исусе, помилуй мя!» Ливанул, как из ведра косой дождь, забарабанил по крыше избы. Евграф кинулся к двери, влетел в комнату с мокрой спиной и шевелюрой.
– Гарный дождь, Одарка, всходы как на дрожжах поднимутся.
– Как бы не замыло, – высказала опасение Одарка, – седня не стоит тебе на пашню ехать.
– Ливни быстро сякнут. Плугу не во вред.
Он прислушался к шуму дождя, к капели в углу, где на разосланной дерюге сыновья играли вырезанными из березы солдатиками, прошёл, глянул. Промочил проливной дождь крышу там, где недавний налетевший вихрь завернул тесины. Надо подновить. Вот и подался после дождя в лавку за гвоздями и другим товаром, обходя свежие рыжие лужи на разбитой дороге. Свежесть от ливня поднимало настроение.
– Евграф, погодь, не спеши, интерес к тебе, – неожиданно услышал он. Повернул голову – Глаша.
– Ну.
– Где ты научился врачевать скот? Передай мне свою науку, я в долгу не останусь.
– Наука та отцова – мой второй кусок хлеба. Как же мне им швыряться? – усмехаясь, сказал Евграф. – Чем же будешь долг платить!
– А вот, разве не гарна? – Глаша картинно выгнула грудь, откинула дергу, обнажая стройные ноги в кожаных тапках.
– Та я ж женат, и жинка у меня не стара. Как я возьму такой долг?
– Да я не отнимаю тебя у семьи, трошки хочу с тобой побаловаться, – в открытую напирала Глаша.
– С чего ты взяла, Глаша, что я – твоя добыча. Или я тебе подмигивал?
– Подмигиваешь всей своей фигурой, Граня, своей мужицкой силой!
Они подходили к лавке, в которой толпились люди. Евграфу не хотелось, чтобы его видели вместе с вдовой. Деревня не умеет хранить мирские секреты, тем более сердечные. И он отворил двери, обрывая разговор.
Отстояв заутреню, люди повалили на выход, стали растекаться по улицам. У ворот стояла Глаша, обойти красавицу никак нельзя.
«Вот бисова вдова, – выругался про себя Евграф, – чего удумала?»
Евграф стал пропускать вперед себя прихожан, надеясь, что вдова уйдёт. Но она упорно стояла. Пришлось идти. Вдова пристально смотрела на Одарку, давая ей оценку, словно цыган на базаре при покупке лошади.
– Дозволь ещё сказать тебе спасибочки за нетель. В охоте она. Причинает, – нетерпеливо швырнула она слова, как только Евграф с женой подошли.
– Так ведите к доброму быку, – ответил Евграф торопливо. – Не мешкайте.
– Вот и я ж Емельяну гуторю.
– Кто такая? – спросила Одарка, – немного отойдя от ворот.
– Сестра мужика, которому я тёлку спас, а он нам лесу дал на погреб.
Подошли Степан и Наталья с торжественно-таинственной улыбкой на лицах – знак состоявшейся заутреней.
– Благостно на душе, Граня, – сказал Степан, – давно вот так не молились Богу, почитай с самого начала нашего путешествия.
– Ты прав, друже, душа, словно в масле катается, – с большим чувством ответил Евграф. И они степенно, рука об руку с женами, пошли восвояси.
Глаша долго смотрела в след идущей счастливой паре.
Набегал со своими нелегкими хлопотами разбитной покос. Дело знакомое и даже радостное от многолюдья на лугах, с песнями, звонким смехом девчат и парубков, с ночевками у костра, плясками и игрищами. И не давил он тяжестью работ, поскольку готовились к нему основательно и не впервые, шёл всегда слаженно, будто баба утюжит постиранное и высушенное бельё. Теперь же у переселенцев на языке много вопросов, главное – мало рук. А дел неотложных невпроворот.
Хорошо поднимались майские посадки, но огороды стояли без заплотов. Бродячего скота не наблюдалось, весь при стаде с пастухом. Но как-то забрели несколько коров и порвали капусту, свеклу, морковь. Помяли подсолнухи и кукурузу. Виноват пастух: пьяный распустил стадо. С пастухом скандалили. Волостные чиновники сначала заартачились: нечего валить вину на другого, коль огороды без заплота. Напор двух переселенцев Евграфа и Степана все же продавил их зачерствевшие души.
– Мы в Зубкове без году неделя, – внушительно говорили мужики, – все силы, не обустроившись, бросили на посевную, стройку крыш над головой, воду добывали – колодец выкопали, и всё одной рукой, без помощников, когда ж городиться? К тому же лесу нет. Делян пока не дали.
Появившийся в конторе волостной старшина[5] Петр Антонович Волосков внимательно выслушал мужиков и нашёл, что они правы. Тут же приказал леснику, не мешкая, выделить лес из казённых дач по норме. Пастух потраву возместит, надо только составить акт.
Пришлось отложенную работу на август, а то и на позднюю осень, исполнять сейчас, отрывать драгоценные дни на заготовку жердей, городьбу.
Глаша прознала о беде Евграфа, и тут как тут: скараулила приятелей возле конторы, якобы и сама пришла сюда по делу и лисой Патрикеевной, с лаской и услугой.
– Слышала я, Граня, скот вам огороды почекрыжил. Так я могу вам жердей выдать со своей деляны. Стоит она, покуда, без мужика нетронутая.
– В долги влезать, Глаша, нам нет проку. Свои деляны завтра получим, – отказался Евграф.
– А что мужа ты потеряла – прими наши поклоны, – сказал Степан, и приятели заспешили домой.
Глашу сосватали два года назад в неполных восемнадцать лет. Выходила она не то чтобы по любви, скорее по неизбежности быть замужней. Анисим слыл хватким, отдубасив государеву службу, дюже старался по хозяйству. За год совместной жизни, Глаша прикипела к мужу, оказалась любвеобильной женщиной, не подозревая раньше в себе страсть к постельным играм. И всюду стремилась угодить суженому. Счастливый год пролетел, как один день. Однако дела в хозяйстве шли туго. Семья была многодетная, пахотного клина не хватало. Многолетние засухи и вовсе обедняли стол. По хуторам разрастался ропот на тяжкое малоурожайное ярмо. Суховеи, голодной волчьей стаей, выгрызали посевы хлебов. Многие хозяйства разорялись.
Старший брат Глаши Емельян и двоюродный Фёдор зараженные молвой о необжитых сибирских просторах, где не бывает засухи и голодухи засобирались на вольные земли, истребовав в земстве разрешающий документ. Анисим потянулся с ними. Шли своим извозом через донские степи, Уральские горы, по равнинам Западной Сибири. На переправе через полый Иртыш, Анисим чуть не потонул с лошадью, которая дичилась парома и улетела вместе с бричкой и скарбом в воду, зашибла мужика оглоблей. У берега, где стоял паром глубина в два аршина, течение в эту пору шибкое. Анисим, скованный ударом, захлебывался. Намокшая одежда тянула вниз. Родственники оторопели, растерялись, бабы визжали от страха. Быстро нашёлся паромщик. Он сорвал со щита багор, кинул его Емельяну, второй подхватил сам.
– Мужика, мужика цепляй, холера его возьми, – зло кричал паромщик, цепляя багром тонущего, – несёт вас необструганных на край света, а как пособиться – ладу нет.
Емельян, подхватив багор, стал помогать выводить на берег Анисима. Тот, учуяв под ногами дно, стал махать руками, выбираться из воды. Федор бросил ему верёвку, Анисим поймал конец, ухватился и его выдернули как щуку на берег. Мужики с баграми бросились спасать лошадь, которая стремилась к берегу. Осевшая на дно телега не давала двигаться. Кто-то из местных парней разделся и прыгнул в воду, ухватил лошадь за уздечку и стал тянуть вместе с телегой к берегу. Кобыла, высоко задрав голову, выбиралась на берег. Мужики с баграми помогли. Оказавшись на суше, лошадь заржала, стряхнула с себя влагу, обдав людей мириадами брызг, некоторое время вздрагивала всем телом. Тяжелые вещи: сундук с тряпками привязанный верёвками к бричке, ящик с инструментами остались целые. Уплывали мешки с постелью и сухарями. Быстро впитав в себя воду, они мутили прозрачный ток реки, оседали на дно. С парома спустили плоскодонную лодку, и стали баграми вылавливать затонувшие вещи.
Парень, что прыгнул в воду, с раскрасневшейся шеей потребовал с неудачников бутылку водки для сугрева организма. Самогон у путешественников давно кончился, а на водку деньги тратить не решались. Изредка все же покупали сорокаградусную, но шла на компрессы от простуды, а не в глотку. Пришлось отдавать целковый.
– Водка есть у паромщика, – сказал парень, – вашему топляку не мешало бы тоже для сугрева стакан хлобыстнуть.
Совета послушались. С пожитками провозились до ночи, сушили и перебирали. Анисим от ледяной купели захворал, водка не помогла. Через два месяца, уже в Зубково, успев получить надел, как и остальные переселенцы, его задавил кашель, и он умер, оставив безутешную молодую жену. Глаша, поддержанная Емельяном и Федором, от надела не отказалась, получила ссуду, купила корову-кормилицу и ходила в земство на все сборища главой хозяйства, которого по существу не было.
Бездетная молодая вдова с коровой не промахнулась. Они кормили друг друга. Глаша вдоволь накосила сена, с чахнувшем мужем успела распахать огород на своей деляне, посадить картошку, посеять горох и разные овощи. Осенью на уборке пласталась одна. Бурёнка Чернушка выглядела справной и ухоженной, удои молока получала почти ведерные, одной бабе не съесть. Ранней весной корова принесла тёлочку, чем несказанно обрадовала вдову, выжав благодарную слезу.
Как и всем переселенцам, в первый год пришлось туго. Особо остро, как лезвие хорошо отточенного ножа, встал вопрос с жильём на зиму, и где хранить собранный урожай. Кое-как на две семьи, а третьей стала Глафира, построили вместительную избу, амбар под зерно, вырыли погреб для картофеля, квашеной и свежей капусты, хранения другой снеди. Глаша во всём ломила за мужика. Семейная артель понемногу набирала силу и новую весну, казалось, встретила с огромной надеждой если не на золотой, то на серебряный успех в делах. Однако бабы успели за зиму перезубатиться, порой до поросячьего визга, где Глашка стала главной занозой, и Федор с семьёй по теплу ушёл из общей избы, резко обособился на всех работах. Глаше деваться некуда, к тому же Емеля прикрикнул на свою Маню, и вдова осталась членом семьи, с мечтою на замужество, которое как ущербная луна, слабо светило в этом малолюдном крае.
– Жалко бабу, – сказал однажды Степан, – замечаю я, Глаша за тобой по пятам. Как бы мутная молва не просочилась до Одарки.
– Той молвы не пужаюсь, – ответил Евграф несколько запальчиво, – Глафира хоть и хороша, но мне не люба, и ошиблась в своих мечтах: после одной ночи меня заполучить. Я, Стёпа, детей и жену на чужбине не брошу. Одарку по любви, как и ты, выбрал, а не по приданному и не по воле тяти.
– Нелегкая вас сводит.
– Почему нелегкая? Обычная житуха. Я Глаше помочь ничем не могу – сам видишь, занят по горло. Потом как помогать малознакомой вдовой бабе на глазах у всей деревни? По-человечески мне тоже жаль бабёнку.
Глаша понимала: Евграфа надо оставить в покое. Но остановиться не могла, будто лошадь закусившая удила, несла себя к обрыву. Ждала сенокоса, где, как оказалось, её деляна недалеко от Евграфа. Там-то в какую-нибудь ноченьку завладеет силой этого богатыря. Дважды до покоса перехватывала Евграфа в деревне, завлекала своей бесстыжей красотой и стройной фигурой. У мужика появилась опасная мыслишка: ублажу бабу, от меня не убудет. Но как водится, в деревне ничего нет тайного. Слухи об амурных Глашкиных делах, то ли от неё самой, то ли от языкастых наблюдательных баб, жадных до сплетен, забродили по дворам злой ведьмой. До хутора они не долетали. И вот как-то Наталья, побывав в лавке, услышала:
– Эта Гранина жинка?
– Нет, эта чернявая, а та синеглазка. Чай прольются у неё слёзы.
Наталья обернулась, в той стороне лавки, где торговали скобяным и кожевенным товарами, стояли две средних лет женщины в сарафанах с накинутыми на плечи полушалками, изучали появившуюся покупательницу. Наталья поняла, что речь идёт о подруге и решила допытаться.
– Кому вы косточки моете, бабоньки, – требовательно спросила она, пройдя к ним, – чьи и почему прольются слёзы?
– Тю, оглашенная, чай не слыхала, как Глашка домогается нашего земляка?
– Проходу не даёт мужику, – подтвердила вторая.
– Бабы, уймите языки, – раздался суровый голос усатого приказчика, обрывая говор, – лавка не для сплетен! Вам что отпустить, красавица?
– Мне сладких петушков детям, и соли, – смутилась Наталья.
– И всё?
– Да, у нас теперь всё есть.
Наталья купила сахарных петушков, соли и торопливо ушла из лавки, думая, правду ли сказали женщины, и, если да, то как отвести от подруги, как от родной сестры, чёрную беду? Промолчать или рассказать об услышанном? И решила попытать сначала Степана.
Мужики в эти дни пластались на вспашке закустаренной целины. Шла она тяжело, приезжали домой на закате, оставив плуги в борозде, не столь уставшие, сколь недовольные малым объёмом сделанного, ужинали в потёмках, а после жениных ласк отсыпались до зорьки, словно мертвые.
Наталья видела, что мужу не до обсуждения наговора на Граню, не стала ждать, пока он повечереет, а выложила услышанное в лавке. Степан тянул горячий чай с булкой, поперхнулся, закашлял.
– Что скажешь, Стёпа, брешут бабы, или правда Глашка по пятам бегает за Граней?
– Откуда мне знать, что у той вдовы на уме?
– А чего ж поперхнулся?
– Так не шутку же ты сказала, о пакостном деле! Граня нам – как брат родной!
– Выходит есть между ними связь?
– О близости мне ничего не известно. Разве не видишь – мы с ним день-деньской рука об руку ораем. Когда бы он успел заиграть с вдовой?
– Вижу, я всё вижу. Ворох недоброго пока не набирается, но может быть, есть между ними какой-то сговор?
– Вот ты, какая пытливая, не даёшь чай допить. На дыбы меня ставишь своими подозрениями. Я одно тебе скажу: Граня – человек сурьёзный, любит свою семью, ничего чёрного с ней не случится.
– Ладно, Стёпушка, допивай чаёк да стелиться пора, уж звёзды выбежали на край неба, – молвила Наталья, обвив шею мужа, целуя его в ухо. А сама подумала: – «Стёпа таится, завтра же рассказу обо всём Одарке, пока между вдовой и Граней не зашло далеко».
После утренней управки, отправив мужа на пахоту, Наталья наведалась к Одарке. Та надставляла гачу штанов для старшенького Ванечке.
– Вырос, мой сынок из первых штанов. Крепкие, а короткие, – пояснила Одарка, – дай Бог, урожай уберём, отрез сатина синего возьмём, обошью всех. Гране шаровары новые справлю.
– Я мастерица вязать из овечьей шерсти. Носки теплые, рукавицы, шали. Вот заведём овечек, всех обвяжу. Мама, царство ей небесное, успела меня обучить.
– Всему надобно учиться, подруга, всё надо уметь.
– Вчера в лавку, ты знаешь, бегала. Там такое услышала…
И Наталья рассказала о сплетне в подробностях, о расспросе Степана.
Одарка было напряглась, на щеках вспыхнул огонь, она опустила шитье на колени, уставилась на подругу немигающими глазами. По душе пришлись слова Степана, которые Наталья передала слово в слово, и Одарка сказала:
– Вот это самое дорогое, подруга, Граня не предаст. А я ему помогу.
– Как, лаской?
– Ласки и заботы хватает. Увидеть хочу вдову, да оборвать ей косы. Пусть ищет своё счастье в другом месте.
– Стёпа говорил, что в селе мужик вдовый появился с двумя малолетками. Жену в дороге схоронил. Вот бы свести их.
Подруги некоторое время судачили, пока Ванечка с Коленькой не разодрались из-за игрушек. Наталья подхватилась и побежала к себе, доглядеть за играющими во дворе сыновьями и провести стирку накопившегося небогатого белья.
В последний погожий день августа на почву пал заморозок, прихватив кукурузу, лист зажелезнился, опал, как и почерневший лист подсолнухов, тыкв и огурцов. Помидоры выстояли, только кое-где обронив ветки. Стала видна пузатая россыпь тыкв, удивляя обилием Евграфа.
– Тю, Одарка, Емельян гуторил о приморозке, я не поверил. А надо наматывать на ус. Край непознанный. С весны старожилы закладывают парники из навоза. Копают канаву, обшивают горбылем. На навоз – землю. Как загорит, высаживают рассаду капусты, помидор, в лунки огурцы. Такой парник добрую рассаду даёт и ранние огурцы. На следующую весну зроблю такой.
Супруги вышли управляться в хозяйстве, поить и доить корову, подобрать в кучу навоз, который прел для будущей подкормки огородной овощной мелочи. Небо синело на западе снятым молоком без единого облака. Бисер леденистой росы медленно превращался в слезы под первыми яркими лучами.
– Чтоб то изменило?
– Да хоть бы огурчики да помидоры снять с плетей, нехай померзли.
Евграф прошёл к грядкам, убеждаясь в гибели немногочисленных плодов. Сорвал огурец, он был холодный, сверху твердый с почерневшей шкуркой, обтёр его о рукав зипуна, откусил, захрустел.
– Трошки подмёрз, но отойдёт. Собери остатки. Нынче дошью клуню, а завтра наладимся жать хлеб, вызрел, достоялся!
– В наших краях жито уже в снопах, молотят.
– Здесь не европы, лето короче, морей рядом нет.
– Море тебе не печка.
– Э-э, не скажи. Кипяток в кружке дольше остывает, чем сваренная картошка, Одарка. Вот от моря и несёт теплом на сушу. Ты мне сколько раз борщ калёный подставляла, что язык обжигал? А картошкой с мясом – ни разу не обжёгся.
– Чудно! – засмеялась Одарка, усаживаясь под корову, протирая влажной тряпкой вымя.
Сентябрь отстегал август холодными ветрами и зашумел в лесах листопадом. Золотистые нивы запестрели мужиками и бабами с косами и серпами, выросшими одоньями снопов, биваками с шалашами и одринами, волокушами. Солнечный разлив держался устойчивый, хотя утрами на лугах изрядно росило, но вызревшее жито почти не вбирало в себя ночную влагу, только никло от налетавшего чумного ветра, упрямо стояло и лишь местами ложилось плешинами, тараща к небу свои драгоценные колосья.
Евграф со Степаном почитай, первыми выехали на жатву ранним погожим утром. Время подошло страдное, волнительное. Оправдается ли кочёвка сюда, взвеселит ли, а душа возрадуется или огорчится, измажет ту же душу дёгтем, полоснёт по сердцу тупой безнадёгой. Не раз и не два бывали тут мужики во время прополки хлебов, вспашке целика, многоразовой разделки дерна боронами. Смотрели пшеницу, вроде раскустилась, и колос выметала в срок, и налилась сочно молоком земли, а вот всё же редковатая. Местами огрехи из-за плохо разбитого перевернутого пласта. Жидковаты для целика оказались черниговский да тамбовский плуги, а бороны на деревянной клети с берёзовыми зубьями легкие и ломкие. Да, будь она неладна – неудача сивая – переживётся, поправится.
Да не шибко! Летняя пахота показала – менять треба орудья. И всё же, обливаясь потом, прокалённые зноем до шоколадного цвета мужики в июне и августе добавили в посевной клин по пять десятин, превратив целик в обнаженную, как мама родила, мягкую, разогретую солнцем и жадно ждущую семя землю. Эта опростанная от травы и сорняков сытая пашня, плугари верили, даст стопудовый с гаком урожай.
Прежде чем начать жатву, Евграф с краю сорвал пять колосков наугад, посчитал число стеблей на квадратном, ему известном по размеру пяточке, ошелушил колосья на косынке, загрёб в широкую ладонь, принялся отсчитывать зёрна, сбрасывая их на прежнее место. Стал прикидывать счёт в уме, глядя на Одарку с серпом в руках, терпеливо ждущую результат.
– Зерно ядрёное, но колос маловат против нашего. Тятя умел угадывать сбор едва ли не в яблочко и меня научил, – Евграф медлил с ответом, словно боясь больно ударить жену, наконец, решился на такую немилость. – У нас тут десятина – возьмём пять десятков пудов пшенички, овсы сыпанут гуще. Не богато, рассчитывал взять больше.
– Сколько будет кулей жита? – волнуясь, спросила Одарка, – хватит ли нам хлеба на год?
– Не пужайся, милая, досыта! На семена останется.
Евграф в подсчётах ошибся мало. Два ларя, что он устроил в клуне для засыпки пшеницы и фуражного зерна, были далеко не полные. Такая же картина у Степана. И всё же они рады: семьи будут сыты.
Холодало, с ближнего перелеска тянуло прелым листом, земля зябла от ночных приморозков, но отходила за день, если брызгало скупое солнце. С каждой ночью почва глубже промораживалась, проклюнувшиеся сорняки на огороде гибли. Всё чаще в окна стучал жесткий простывший на ветру дождь, иногда летела белая, как сахар-песок, крупа. Она не пугала. Полевые работы окончательно свернуты, как порожние мешки и прибраны до новых весенних хлопот.
Друзья собрались обмыть бражкой первый урожай и окончание осенних полевых работ в середине октября. Степан пришёл к другу с сыновьями и принарядившейся женой, хотя она почти весь день стряпалась вместе с Одаркой.
В хате пол свежо вымазан глиной, под потолочной маткой на шнурке весят небольшие снопики пшеницы и овса, у небольшого окна стол набело выскоблен и вымыт. Он ломится от праздничной снеди. Здесь квашеная капуста, огурцы, оранжево лежат в миске помидоры; на противне в центре стола – каравай и сдоба из нового урожая. Тут и пироги с капустой, и брусникой; тут и поджаристые шаньги богато белея подрумяненным творогом и смазанные топлёным маслом; тут и жаркое по-домашнему с рассыпчатой картошкой; тут и сахарные петушки детям. В кружках ядреная пахнущая смородиной бражка, заквашенная на солоде. Ничего нет из лавки, кроме петушков, да соли!
Ужин удался на славу. Наевшись, дети пошли забавляться в угол хаты деревянными солдатиками, а Евграф затянул свою любимую: «По за лугом зелененький», подхваченную остальными. От выпитой бражки, от чудной песни на лица женщин опустилась утренняя яркая заря, расплескивая веселые улыбки и звонкий счастливый смех.
Наталья вынула из-под рукава платочек, взмахнула им, нежно запела:
Что стоишь, качаясь,
Тонкая рябина,
Одарка подхватила, повела низким голосом, видно было, что подруги давно спелись.
Головой склоняясь
До самого тына?
Евграф было собрался вклиниться, поддержать песню своим сильным голосом, но раздумал, вслушиваясь в чудный мотив.
А через дорогу,
За рекой широкой
Так же одиноко
Дуб стоит высокий.
Едва смолкли голоса, Евграф и Степан сорвались с мест, что есть силы захлопали в ладоши, так что привлекли внимание игравших ребятишек.
– Вот как могут наши жинки спевати! – с восторгом закричал Евграф, – видно они давно репетировали!
– Да! – горделиво сказала Одарка, – сюрприз готовили.
– Нальём бражки, да выпьем за наших артисток! – весело предложил Степан. И его охотно поддержали.
Как всегда, в застолье не обошлось без загляда в прошлые труды на новой земле и в будущее, поскольку первый блин не совсем снялся со сковороды гладко.
– Признаюсь, думал огребу с целика столько, что и не унесу, – сказал Евграф, хлопнув в ладоши, как бы предлагая посудачить о наболевшем.
– Паши шире, Граня, – ответил ему Степан, – не унесёшь.
– Кабы у меня четыре руки было, четыре ноги, а у моих лошаков по восемь ног, тогда бы запахал до горизонта, – с усмешкой ответил Граня, чем вызвал веселый смех женщин и сдержанную улыбку Степана. – А то ведь двурукий только. Как поспеть?
– Помнишь тот разговор после ярмарки, – сказал Степан, – помнишь. И я помню. Мы тогда вперёд заглянули шибко.
– Верно, скот надо растить, хотя хлеб – всему голова.
– А слыхал такое: молоко у коровы на языке. Как кормить будешь, такой и удой возьмёшь. На запаренном ячмене корова на два-три литра даёт боле.
– То, Стёпа, азбука. Я её выучил с молоком матери.
– Я как-то запамятовал, что ты в скоте лучше меня петришь. Так что же решаем?
Женщины прислушались к говору мужей и с опаской:
– С кринок много сметаны не соберёшь.
– Дывись, Степа, у нас не к шубе рукав, – смеясь, взмахнул рукой Евграф, – а наши жёны уж масло бьют! Сметану теперь машиной гонят. Крутят: жир в одну сторону летит, обрат – в другую.
– Ту машину сепаратором назвали. Видел я у купца такую. Но, прежде, стадо коров надо завести.
– И я тоже видела, даже крутила, – подхватила Наталья, – где только купить?
– Во, как разожглись наши жёнушки с бражки! – опять засмеялся Евграф. – Будет нам, будет всё, Бог даст, со временем обживёмся! – и затянул:
Распрягайте, хлопцы, конев,
Одарка подхватила, а за ней Степан загудел, сбиваясь, но с азартом. Наталья взяла деревянные ложки и принялась выстукивать мелодию.
Тай лягайте почивать.
А я пийду в сад зелений,
В сад криниченку копать.
Засиделись за столом допоздна. Бражка, песни расслабили пружину дел изрядно, казалось им, что не столь тяжким был минувший хлебородный сезон, и три пота не лилось на пашне, и не бедовали с харчами в первые месяцы на новой усадьбе. Всё нелегкое осталось там, в прошлом, а новый день народится светлее и теплее. Реальность быта в застолье притупилась. Так молодой путник после долгой дороги, сытного обеда и жаркой бани забывает путевую неустроенность, стремится дальнейший путь с новыми силами и интересом.
Счастливых друзей на бренную землю вернул плачь детей. Коленька свернувшись калачиком заснул на раскинутом кожухе. Старшим надоели деревянные солдатики, и они в три голоса возвестили об этом родителям. Матери всполошились, детей пора укладывать спать, да коров доить. Как не жаль, а надо обрывать музыку веселья. Собрались гости, поспешили домой. И оттуда дикий крик Натальи саданул в сердце:
– Украли, корову украли!
Евграф пушечным снарядом полетел к своей стайке, где стояли корова и лошади. Обмер, дверь приоткрыта. Замер. До слуха донеслась возня: никак седлают Гнедого.
Широко распахнув дверь, влетел. Едва различимый в темноте мужик подтягивал подпругу, отпрянул от мерина.
– Никак зубы у коня смотришь?! – весело крикнул Евграф и, не ожидая ответа на столь глупый вопрос, нанёс своей кувалдой удар прямо в зубы. Злоумышленник хрюкнул, сковырнулся с ног, глухо шмякнулся спиной о кормушку.
Евграф, слыша заполошный вопль Натальи и злой говор Степана, о чём не разобрать, прыгнул к вору, вновь нанёс страшный свинцовый удар в подбородок снизу. Голова вора запрокинулась, он весь обмяк в нокауте.
Евграф схватил рослого человека за грудки, приподнял его в ярости, сотрясая, не давая ему передышки от приступа страха, громыхнул:
– Убью! Ты корову у соседа угнал? Говори, если живота хочешь! – Злоумышленник молчал, будь светло, Евграф увидел бы, что тот вырубился и надо дать ему счёт хотя бы до десяти, как на ринге боксеру. Но темень хлева не позволяла видеть состояние вора, хозяин продолжал его неистово трясти. Кое-как сознание вернулось, и бедняга пробормотал:
– За оврагом привязана.
– Ты что же, собрался верхом корову в Карасук гнать?
– Да.
Евграф сорвался с места, чуть не сшиб с ног перепуганную Одарку, крикнул, словно гром:
– Стёпа, нашлась корова, швыдче до меня, я вора прищучил.
На усадьбе Степана враз смолкли вопли. Степан рысью – к Гране.
– Ось, любуйся на молодчика с юшкой под носом. Седлал Гнедого, хотел двух зайцев убить. Верхом корову гнать и в Карасуке торговать.
– Корова где?
– Гуторит, за оврагом у берёзы привязал.
– Хватай его, пусть покажет где? Иначе тыкву его расколю!
– Я ему уже ввалил, до дому не донесёт. Зараз, ему на шею верёвку с петлей накину, чтоб не сбежал в потёмках.
Евграф снял с берёзового штыря смотанную волосяную верёвку, накинул петлю на шею мужику, сидящему у кормушки.
– Вставай, будешь вертухаться, петля сама тебя задушит, потому иди смирно.
Прибежала Наталья, увидев злодея, принялась с плачем колотить его по спине.
– Ирод проклятый, семью на зиму без молока оставил!
– Успокойся, милая, отыщем зараз корову, или этот – покойник!
– Что мне покойник, он молока детям не даст!
– Зато покойник враз корову отыщет. Пошли.
Наталья было направилась вместе с мужем, но Степан остановил.
– Иди к детям, небось, тоже перепугались, ревут. Мы тут сами разберёмся.
Тронулись через огород, где жерди были сбиты на землю, пересекли овраг, спотыкаясь в безлунье, оставив слева усадьбы переселенцев, что сели летом. Почти неразличимо наплывало пятно небольшого голого колка. Впереди с петлёй на шее, спотыкаясь, ковылял злодей.
– Граня, обожди-ка, спрошу этого шкета: один ли разбойничает, или второй варяг где-то тут?
– А я не догадался спросить. Отвечай!
– Один.
– Гляди, соврёшь, так и задохнёшься в петли, – Евграф слегка натянул верёвку, пленник закашлял, засопел, – понял, каковы с нами шутки?
Вот и берёзовый колок, давно отряхнувший с себя листву, прошли несколько метров, огибая выступ. Коровы нет.
– Где ты привязал животину?
– Где-то здесь, темно, – прохрипел злодей.
– Зорька, Зорька, – позвал Степан. Молчание. – Надо бы Наталью всё же взять. Она ей сразу откликается. Зорька, Зорька.
– Тут она. У толстой кривой берёзы привязал, а здесь тонкомер.
Попадались небольшие муравьиные кочки, о них спотыкались, низко и близко свисали длинные кисти берёз, легонько шелестели на ветру, пахло прелым листом, смешивая нарастающее отчаяние в безнадежных поисках. Степан звал и звал корову. Наконец услышали, как она протяжно вздохнула, поднимаясь на ноги.
– Вот она, слава тебе, Господи! Отыскалась!
– Проклятый людына, весь праздник нам обгадил. Что б тебя мухи заели.
– Завтра же в лавке амбарные замки куплю, – сказал Степан, – предупреждали нас, что лихой человек в селе завёлся. Угнал уже одну лошадь. Он, поди?
– Нет, у вас впервой, потому и попался неумеючи. Удача того злыдня надоумила меня пойти на лихое дело. Каюсь.
– Кто же тогда? Спокойно было. Этого мизгиря выпороть при народе треба и в каталажку посадить.
– Вам хорошо балясничать, – подал голос вор, – без потерь прибыли сюда. А я жену в дороге схоронил, дети за дорогу расхворались. Все деньги невезуха из кармана выхлестала. Жить не на что.
– Не воровать же! Трудиться треба. Наймись, постепенно выправишься, если не лодырь.
– Пробовал, не берут с ребятишками.
– Что ж теперь с тобой прикажешь делать?
– Отпустите, век не забуду.
– Тебя как кличат?
– Серафим.
– Ты никак тот мужик, что у меня две ночи ночевал с ребятишками?
– Он самый.
– Как же ты за добро платишь?! Мы тебя с детишками кормили, поили.
– Нужда в силки загнала, отпустите!
– Я б тебя отпустил, всыпав розог с дюжину, да ты снова по дворам татем пойдёшь. Пусть старшина решает, – сказал Степан.
– Собак треба заводить, Стёпа.
– Без них не обойтись.
Они умолкли, продираясь через закустаренный овраг, вышли к огородам. Евграф вспоминал, как в июньскую жару под вечер к его усадьбе прибился этот исхудалый мужик, сухой и длинный, как черешок от стогомётных вил с глубоко ввалившимися потухшими глазами. На телеге натянута палатка, под ней мешки с пожитками, двое детишек до пяти лет, молчаливые, только стреляющие бусинками глаз. Кобыла с жеребёнком – сытые. Это сразу заметил наметанным глазом Евграф, да и как не заметить – основа в таком дальнем пути. Паслась лошадь ночами вволю, а днем – путь неустанный.
– Пустите на ночь, люди добрые. Не задержусь, где-то в Зубкове земляк Прокоп Полымяк сел. Отыщу, съеду.
– Где ж твоя жинка? – не удержался от расспроса Евграф.
– Схоронил недалече от Омска. Хотел вертаться назад, да мне сказали, рядом уж уезд, куда иду.
– Проходь до хаты с детишками. Жинка чаем с ватрушками угостит.
Серафим Куценко поведал печальную историю своего пути. В семье он третий сын, батька с неохотой отпускал в неведомые земли, братья провожали с радостью. Даже по два червонца сверх причитающегося пая выдали Симу. Кобылу жеребую запрягли, мол, в дороге, аль на месте будет тебе приплод. Собрался богато, вышел из родного база в начале марта. С ним две семьи. Шли вместе долго. За Уралом расстроился обоз. Ожеребилась кобыла. Замешкался Серафим, отстал.
«В Кургане городе собрались на баржу сесть, чтоб до Тобола города спуститься, – рассказывал тягуче Серафим после чая, – далее по Иртышу до Омска города подняться, и по реке Омь достать степь Барабинскую, где и примостился земляк мой. Ждали баржу неделю. Народу скопилось – тьма татарская. Не попали на эту. Почесали затылок и снова ждать. Тут слухи пошли: больно крюк огромадный получается, дюже плохо на тех баржах, горячего не дают, скот тоже не весь берут. Людям негде сидеть и спать. Нары в два яруса, проползти тока можно, коль спать наладился. Душно там, а главное, вошь жирует. Она охотку-то и отбила. Пустились своим ходом. Жинка начала животом маяться. Зашли в Омск, лекарь сказал, от сухомятки живот у нее схватывает. Две недели потеряли, поиздержался на лекаря. Вроде полегчало, пошли дальше, но вскоре больная преставилась».
Евграф вспоминал и свою нелегкую дорогу, слава Богу, обошлось без смертей. Помогала тесная связка двух семей. Степан в извозе опытный, старался не питаться сухомяткой, чай варил всюду. Берёг здоровье. Знал это правило и Евграф, получивший науку от отца. Утрами и вечерами путешественники варили похлебку, каши, чай. Наверстывали потерянные часы скорым ходом, прихватывали ночи. Заблудиться не боялись. То и дело на пути попадались такие же горемыки, как и они.
Серафим отыскал земляка только на второй день. Раскланиваясь хозяевам, ушёл с повёселевшими ребятишками от молочной каши, пирогов со щавелем и сметаной. И вот теперь спотыкается в потёмках, пересекая овраг с петлей на шее.
– Мужики, что решили? – умоляюще прошамкал Сим разбитыми кровянистыми губами, – у меня же дети – сироты!
– Посидишь с верёвкой на шее да связанными руками до утра в хлеву, решим. А пока прощенья проси у наших жёнок. Перепугал ты их дюже.
Сим упал на колени перед женщинами, которые стояли возле Степанова сарая, в ожидании и волнении исход поиска.
– Бабоньки, Одарушка, Натальюшка, простите меня грешного, окаянного, не по злому умыслу, по нужде решился. Чёртушка подтолкнул, не в ночь буде помянут.
– Откуда он нас знает? – гневно спросила Наталья, перехватывая верёвку с коровой из рук мужа.
– Он у Грани с ребятишками две ночи ночевал.
Одарка и Наталья всмотрелись. Мужик был рослый, горбоносый с заплывшим глазом от удара Евграфа и опухшими губами под окладистой смоляной бородой. Лохматый чуб низко свисал перепутанной куделей, закрывал лоб.
– Нагайкой бы тебя, – уже без злобы сказала Наталья и повела корову к сараю на дойку.
– Граня, сними с него петлю, – попросила Одарка, – тяжко смотреть на бедолагу.
– Теперь можно, не удерёт. Ты подоила корову?
– Да.
– Принеси ему кружку молока, та горбушки, пусть повечеряет. Потом я ему руки свяжу и до утра в хлев со скотом.
– Наш ровёсник, чертяка, – сказал Степан, – пойду помогать жене. Утро вечера мудренее.
Острота происшествия понемногу проходила. Одарка при свете свечи процедила молоко в кринки, опустила в ямку до завтра, что вырыта у стены и прикрыта досками. Управилась, присела к мужу на лавку, ожидающего, когда жинка раскинет постель.
– Я вот о чём мозгую. Тот концерт, что ты устроила с Глашкой, чтоб больше не повторился – сосватаю-ка я вдову для Серафима. Ей мужик во всех смыслах треба. Пусть живут вместе, поднимаются.
– А дети?
– Глашка – баба незлобивая, Сим – мужик крепкий, неиспорченный, через него свыкнется с ребятишками, своих нарожает.
– Ой, Граня, по мне так лучше бы ты не вмешивался. Сведи завтра вора к старшине и забудь о нём.
– А ты будешь снова ревновать меня к вдове, – Евграф непритворно засмеялся.
– Делай, как знаешь. Этот гад нам весь вечер испоганил, – Одарка обвила шею мужа, зашептала в ухо что-то ласковое. Они поднялись и, прислушиваясь к ровному сопению сонных братьев, улеглись на топчан, застланный широким матрацем и ситцевой простынею, с лебяжьими подушками, привезенными с родины.
Доброта в душе простого человека, как ни крути, а сильнее злобных сил. Он всегда живёт при добре, иногда только вспыхивает раздражение и пропадает, но бывает затаится зло в душе, замрёт и ждёт своего часа, как тот бич хлебных полей – овсюг. Лежит себе в земле годами, знающие полеводы говорят: больше десяти лет может таиться, и однажды в благоприятную весну, по хорошо возделанной пашне шилья его простреливают землю вперёд посеянных злаков, дюже угнетая всходы, грозя большим недобором зерна. Так и в душе Одарки затаились злые семена ревности, после рассказа Натальи об услышанной сплетни. Одарка тогда вроде бы согласилась со словами Степана о муже, но вскипела в душе ревность, взбурлила ключом от мимолётной картины неверности и долго не остывала.
Однажды Граня снова собрался в лавку по хозяйским делам. Одарка тайно увязалась за ним и надо ж как на грех, случилась там же Глашка-соперница. О чём любезничали они в лавке, один Господь ведает, только что-то долго не появлялся муж, Одарке, затаившейся за углом, показалось вечностью. Когтистая ревность раздирала душу, тяжелой болью давила на сердце. Наконец, ушёл Граня с покупками, а тут Глашка выпорхнула шустрой воробьихой. Жар мщения окатил ревнивицу, она выскочила из-за угла и вцепилась сзади в кудри вдовы. Ах, как вскипели страсти, ах, как взвыла Глафира! Подбитой собакой! Перепугалась, не поймёт ничего. Сзади злой шепот, как смерть: «Будешь мово коханого мужа стеречь, живота лишу!». А кудри трещат.
На крик из лавки выскочили бабы, приказчик, едва разняли цепкие руки Одарки. Пристыдили обеих. Одарка гордо вскинула голову, пылая гневом, бросила:
– То только цветики – могут быть ягодки, – и пошла не обращая внимания ни на кого, на бросившуюся вслед Глашу, но перехваченную приказчиком.
Загуляла по деревне сумбурная сплетня пьяным мужиком. Разрослась небылью, омыла Глаше душу обидными слезами. Хоть бы было за что, а ведь только за вздохи да за мечты о дюжем муже. Не нагрешила! Что ж, теперь обходить Граню стороной? Усмехнулась: коль снова встретится, всё равно улыбнусь ему, пожелаю доброго здоровья с надеждой на взаимность. Господь не осудит.
Только через несколько дней дошёл слух до Евграфа, занятого на вспашке целины, не стал расспрашивать жинку. Только и сказал:
– Дюже перестаралась ты, Одарушка, нет за мной греха.
Одарка обвила шею мужа, расцеловала горячо, и слёзы не то раскаяния, не то прощения ливнем хлынули из глаз, омывая ревнивое сердце.
– Ну, будя, будя, собирай вечерять. Живот пуст, как у зимнего волка.
Одарка захлопотала, слила мужу на руки, подала рушник, и на столе запарили горячие галушки в сметане. Сама села рядом, застенчиво, но крепко прижалась. На том и закончился между кохаными конфликт.
Утро занималось, как обычно в эту пору, хмурое, слезливое. Неотложных дел в хозяйстве, кроме дойки коровы нет, можно понежиться в теплой постели, отоспаться за прошлые невпроворотные от дел дни и ночи. Неслышно ступая по земляному полу избы, Одарка оделась, подхватила подойник, а сама – к мужу:
– Граня, в хлеву тот лихой человек, боюсь его.
Евграф всколыхнулся, откинул одеяло, вскочил.
– Трошки обожди, пойдём вместе. – Евграф быстро натянул шаровары, накинул на плечи армяк, сунул ноги в калоши, и они пошли к сараю. На дворе довольно свежо, с севера тянул знобкий ветерок-бодрячок, как его уже окрестили мужики.
Евграф распахнул тяжёлую дверь из толстой плахи, и чуткая Милка тут же поднялась с тёплой лёжки, легонько мыкнула, повернула голову к хозяйке, получая всегдашний кусочек хлеба. Хозяин прошёл в глубину хлева, где скорчившись, лежал задержанный.
– Замёрз?
– Трошки, – Серафим сел неловко, мешали связанные за спиной руки.
– С кем же у тебя детишки, окаянная твоя душа? – Евграф потянулся развязывать верёвку.
– На постое у земляка. Старуха-мать у него, на её руках мои крохи.
– У твоего земляка детей нет что ли?
– Есть. Двое, уж пашут с ним. Три года он здесь. От него ходоки к нам были. Вот и соблазнили на вольные земли. Надел мой частью закустаренный. А чистое поле – три десятины, я нынче на своей кобыле поднял, угробил плуг и бороны.
– У нас не лучше пахота шла. Обломались. Ты вдову Глафиру, Емельяна сестру, знаешь?
– Слыхал, говорят, знойная баба.
– А ты уши, как осёл развесил, хозяйственная она, работящая, бездетная. Вот к ней и прикачнись. Хочешь – сосватаю?
– Как-то ты сразу быка за рога, – с недоверием вымолвил Сим.
– Я такой, не хочу тебя на порку старшине отдавать. Лучше уж к вдове.
– Чем же она богата?
– Живёт под крышей у брата. Надел земельный, усадьба. Корову с тёлкой, лошадь справила. Мужика только нет. Схоронила прошлым летом, не сдюжил дороги.
– Где жить с ней, коли крыша братова?
– До холодов зроби времянку, утепли. Видел, как я снопами закрыл крышу и стены? Степан тоже завернулся в солому.
– Надо обмозговать. Легко сказать…
– Глаза боятся – руки делают.
– Нехай будет по-твоему.
– Жинка корову подоила. Задам корму, да пойдём чай швыркать с ватрушками.
Возле избы стоял Степан, нетерпеливо поджидая Евграфа.
– Здорово ночевал, Граня!
– И тебе не хворать! Слава Богу, выспался всласть. Тут вот какая думка у меня, Стёпа, – и Евграф сказал о вдове.
Степан покрутил головой, глядя в глаза напряженно ждущего ответа Серафима, потеребил отросшую за осень смоленую бороду, махнул рукой:
– Коль Сим кроме волнения нам урона не причинил, согласен сватать сегодня же.
– Ось, Сим, мотай на ус, на каких людей ты напал.
– Я мотаю, только маска у меня синяя от кулака.
– Да-а, с такой харей свататься негоже.
– Пропадёт золотая неделя.
– Вы пока без меня погуторьте с Глашей, мол, так и так. Есть жених, что скажет?
– Никогда не был в роли свата, – сердито сказал Степан, – свалился ты на нашу голову.
– Лишняя обуза, – согласился Евграф, – но коль взялись за гуж, то давай после обеда сбегаем к Глафире.
– По рукам, – хлопнул Степан по ладони друга и двинулся к себе.
Одарка молчаливо соглашалась с затеей мужа: всё меньше забот и ревнивых дум. Наталья рассмеялась:
– Возьмёт Глашка да даст от ворот поворот.
– Не даст, не резон ей одной мыкаться.
Собрались после сытного обеда, приоделись, как бывает в памятные дни молений в церкви, запрягли в телегу Гнедого и вдвоём двинули по тряской дороге.
– Как бы нам, Стёпа, коровой на льду не оказаться. Может, старуху взять за сваху, что за Серафима детишками смотрит? – вдруг засомневался Евграф в своих сватовских способностях.
– Не боись, Граня, если Емеля дома, с ним наперво поговорим.
– Добре.
Гнедой домчал до усадьбы Емельяна Черняка в три минуты. Мужики соскочили с подводы у ворот, постучали. Возле поднятого пятистенного сруба Емельян рубил желоб на очередном бревне. Из-под звонкого топора летели щепки. Доносились сухие удары.
– Емельян, принимай гостей, – громом загудел Евграф из-за заплота из жердей в три ряда.
Емельян услышал, повернулся, вонзил топор в желоб и неспешно направился к воротам, с удивлением всматриваясь в гостей.
– Кого господь послал?
– Бог в помощь Емельян, – сказал Евграф.
– Да и сам не плошаю, – ответил Емельян горделиво, откинул щеколду, распахнул калитку на смазанных дёгтем шарнирах, – брёвна готовлю на последний венец.
– До снегу хочешь закрыть крышу? – поинтересовался Степан.
– Стараюсь. С братом вдвох рубим два дома. Наготовил я на венец, кладём. Он срубил – я к нему помогать.
– Мотаю на ус твою допомогу, пригодится и нам со Степаном. – Евграф пожал протянутую руку Емели, подождал, пока Степан отожмёт и несколько конфузливо продолжил, – мы к тебе по серьёзному делу, Емельян.
– Проходи на баз, коли не шутишь.
Напарники задвигали ногами, смущенно остановились напротив сруба будущего дома, отливающего желтизной ошкуренной сосны.
– Тут такое дело, не совсем нам сподручное, – взял на себя первую роль Степан. – Сестры твоей Глафиры да и тебя касается…
– Не хай вытворила что-то? – нахмурился Емельян, ощерив свои крепкие зубы.
– Та ни, всё ладом. Мужика ей сыскали, с тобой совет решили держать.
– Что за мужик? – оживился Емеля.
– Земляк наш – Серафим Куценко, летом прибыл на подводе с поклажей, а вдов – жену дорогой схоронил, двое ребятишек. Надел взял и уже запахал три десятины. Ему баба – во как нужна! – Евграф провёл ребром ладони по горлу.
– Без бабы мужику не жить, – торопливо согласился Емеля, – видел я его. Мужик, как многие, мосластый. Вам-то он кто, сродственник?
– Та ни, знакомец, ночевал у меня две ночи, показался мне ладным. Ищет себе жинку.
– Где он сам-то?
– Как тебе сказать, – замялся Евграф, – морда у него расквашена, синяя, упал неловко с бодуна.
– Мне сивушный зять даром не нужен, – насмешкой ударил Емеля.
– Та ни, пьёт в меру. Мы бы повременили со сватовством, да ждать некогда. Время уходит, к зиме нам и ему надо прибираться. С жинкой-то веселее, сподручнее. Поддержи, если сестре долгой вдовьей доли не желаешь.
– Не желаю, только жених этот, что кот в мешке. Против справного мужика не озлюсь. Сестре решать.
– Что верно, то верно, – сказал Степан, – поторопились мы. Ни печка, ни квашня не готовы, а мы блины собрались печь. День свободный выкроился, вот и наладились к тебе. Не обессудь.
– Погодьте, мужики, вы ж как снег на голову, пройдём в хату, побалакаем с сестрой, – заторопился Емельян, выбрасывая руку вперед с узловатой почерневшей от работы пятерней, приглашая проходить.
Друзья переглянулись, пряча нерешительность в карманы.
– Тронули, бах и сварим кашу.
Топтали сапогами двор не спеша, на ходу припоминая, как и о чём говорено в таких случаях. Припоминалось плохо. Виденное и слышанное когда-то мутилось, как лужа от косого дождя на разбитой дороге.
– Принимай, хозяйка сватов, – гаркнул чёртом Емельян в широко распахнутые двери.
– Тю, скаженный, перепугал дурной шуткой! – раздался звонкий голос Мани.
– Ничего не дурной, – заворковал весело Емеля, пропуская вперед сватов. – Бравые молодцы слово имеют.
Маня и Глаша поднялись из-за стола, на котором штопали одёжку, увидев Евграфа и Степана, вздернули от неожиданности головы, с недоверием глядя на гостей.
– Проходите, мужики, седайте на лавку. На ногах правды нет.
– Желаем здоровья, – Евграф слегка склонил голову, грузно усаживаясь на лавку.
– Здравствуйте! – сказал и Степан.
– И вам не болеть, – ответила Маня, а Глаша кивнула головой, чувствуя, как волнение румянцем разукрасило её глазастое лицо.
– Земляк мой вдовый объявился, Серафим Куценко, – решительно взялся за дело Евграф, – слыхали о таком? Слыхали. Был у нас, просил сватать Глафиру. Мы уж на базу Емельяну все откозыряли. Сказал нам, что вдовой доли сестре не желает. А решать невесте.
– Больно тощ казной женишок, – быстро пришедшая в себя от неожиданного поворота, Маня поджала губы.
– Зато станом крепок да работящий. Вот на что смотреть надо, – сказал Степан.
– Были бы руки да голова не дурная, а казна дело наживное. Нынче он уж три десятины поднял, – горячо похвалил Евграф жениха, пристукнув кулаком по колену. – Это не фунт изюму.
– Так у него двое пташек, – усмехнулась Маня, – с ними бедовать, что по крапиве хаживать.
– Не скажу – что мёд, однако Глафиры голос пока не слышен.
– Уж, не со страху ли ко мне, Граня, вдовца сватаешь? – с усмешкой вышла из-за стола невеста в длинной юбке и белоснежной кофте, хорошо рисующая высокую лебединую грудь, на которую засматривался при встрече каждый мужчина.
– Я тебе замужнего счастья желаю. Не век же ты под крышей брата жить собралась? Край здесь, я смотрю, суровый, малолюдный. Обжиться не просто, без мужика погибельно.
– Ты, Глаша, больно раскудахталась, как кура наша пеструшка, – в сердцах сказал Емеля, громыхнув табуретом, на котором сидел, – Граня да Стёпа дело гуторят. Летом дел по горло, не до жинки порой, а зимой – стынь да скука. Не от неё ли прошлой зимой зубатились, яки волки те? Новая зима скоро явится.
– То-то, жить где?
– Времянку поставите! На помочь пойдём, как лес заготовите, – сказал Степан. – Пока земля не шибко промёрзла – столбы поставьте, да на завалинку изнутри верхний слой снимите. На штык.
– Гляжу, у вас на всё совет есть, – зарделась от такого участия Глафира. – Где ж жених-то, в кустах прячется?
– У нас был, от бражки неловко упал, синяки набил.
– Смерть причину найдёт, – засмеялась Глаша, – не пойму – вам-то какой прок?
– Тот прок, Глаша, что земляки мы, переселенцы, плечо подставить соседу не грех, – сказал Евграф с твердой уверенность в своей правоте. – Ты обмозгуй наше сватовство ноченькой, да утречком брата к нам пошли, пока мы в лес по дрова не уехали. Да и будьте здоровы.
Сваты поднялись, нахлобучили картузы.
– А как не поживётся мне с ним, с его ребятишками, – ахнула Глаша, выказывая своё согласие.
– Коханье, Глаша, дело наживное, как и богатство. А коли у тебя душа не каменная, не змеиная – всё сладится, слюбится. Нет – лучше не затевать.
– Спроси своё сердце, – посоветовал Степан.
– Да как же я спрошу, коль человека не знаю, не видела?
– Князья да графья женятся на молодках не видя их, и живут счастливо.
– У них богатство заглавный козырь, они о хлебе, да о крыше над головой не заботятся, – возразила Глафира, – а нам из нищеты придётся выкарабкиваться, как из могилы.
– Вот тут дух крепкий треба. Он у тебя и у Серафима, что тот камень, иначе бы сидели в европах и не зарились на вольные земли.
– Вот что, мужики, – оборвал перепалку Емельян. – Правильно Граня гуторит. Завтра поутру ответ будет.
– Тогда добрых дел вам, господа крестьяне, – сказал Степан, и вышел из хаты первым.
После ухода сватов, недолгого затишья в осмыслении предложенного замужества, в избе вспыхнул густой и горячий, словно банный пар, разговор.
– Глашка, а ты сбрехала мужикам, что не заешь Серафима. С тобой были у землемера Игнашки Путникова про покос лаялись, а этот Куценко с ним налаживался надел смотреть. Запамятовала?
– Не травкой скошенной же мне перед сватами стелиться. Только тогда и видела мужика мельком.
– Ну и как он показался? – с некоторым недовольством спросила Маня.
– А никак, плохо ухоженный.
– Где же тебе тогда на него глаз класть, ты Граней бредила. Край этот безлюдный, ухватиться бы тебе за вдовца двумя руками, – с густой укоризной гудел, взвинчивая голос Емеля.
– Кабы он один был, а то с двумя крохами. Или хоть бы с одним! – несмело возражала Глаша.
– Ты, Глашка, со своим вон сколько жила, а не понесла от него. Я считай, после первой ноченьки забрюхатила. И рада дитю.
– Ты меня не кори, я баба – кровь с молоком. Никакая хворь ко мне не пристает, Господь тому помощник.
– Вот и нарожаешь с новым мужем, – не унималась Маня.
– Вижу, я тебе, сношенька, как бельмо в глазу, – вздернула плечом Глаша.
– Не бельмо, – в сердцах вскочил со стула Емеля, – случай подходящий. Сама признавалась, что знобит тебя ночами наша скрипучая кровать. Вот свою скрипучую заимеешь с Серым.
– Я пока гарбузов не выкатываю. Взглянуть разок хочу на жениха, – вскипела Глаша сердцем.
– Поехали прямо счас, коль от дел меня оторвали.
– Что человеку скажем? – испугалась Глаша.
– А то и скажем, мол, Евграф Нестарко просил… – тут Емельян замялся, не зная, о чем же просил тот?
– Да вот пироги с капустой передает, детишкам. Целый лист настряпали, – нашлась Маня.
– Чай они дурни, не догадаются? – не согласилась Глаша.
– Тогда спросите, какой травкой от живота детей поят. Я знаю, старуха Параска, где тот Серафимка на постое, травница, – не отступала Маня.
– Это ж в хату надо заходить, – вновь заартачилась Глаша, – ноги там моей не будет.
– Тебя сам чёрт не утолкёт, Глашка, – осерчала Маня, и принялась за штопку одёжки.
– Цыц, Маня, – гаркнул на жену Емеля, – поедем с Глашкой на телеге. На двор позову того Серафимку. Так и скажу: был Евграф со Степаном, сватал тебя за сестру. А я тебя, чёртушку, не знаю, что ты за птица, как могу сестру отдавать? Решил глянуть. Замужество – дело сурьёзное, ни цигарку выкурить. Вот ты и увидишь жениха сидя на подводе.
– Как-то все у тебя с Маней просто: глянул – и познал людыну.
– Что же тебе надо? – взъярился Емеля, – курлычешь, как подбитая журавлиха. Сваты расписали его, что он за фрукт. О двух руках, о двух ногах, с головой, не горбатый, крепок, работящ…
– Буде, брат, язык мозолить, запрягай Карьку!
Глаша смотрела на Серафима, закутавшись в богатый головной платок с десяти метров, через забор усадьбы Полымяка. Емельян стоял к ней спиной говорил и размахивал руками в её сторону, а Серафим – в пол-оборота правым боком. Она хорошо разглядела мужика. Слушая малознакомого Емельяна, он бросал взгляд сначала страдающих, а теперь горящих интересом глаз. Брызнуло солнце, разрывая хмарь, осветило человека. Глаша видела эти перемены в настроении вдовца и поняла: он согласен заполучить её. Но вот готова ли она? Мужик жердь жердью, больно худ, патлы давно не стрижены, борода смолянистая курчавая застлала лицо, выпирал большой с легкой горбинкой нос. Цвет его какой-то землистый, будто корка хлеба ржаного. Нет, далеко не Граня перед ней. У того и борода аккуратная, а лицо – кровь с молоком, румянец зарей на скулах играет, а глянет горячим глазом – ажник варом обдаёт сердце, падает оно куда-то в пропасть. А если б к груди прижал?! Вот ведь счастье было бы! А с этим, будет ли оно? Отказать или согласиться дело непростое. Когда теперь найдётся новый человек в этом пустынном крае? Сидеть одной и куковать неизвестно сколько? Жизнь и дела хозяйские требуют мужчину. Вот он стоит почти рядом, окликнуть можно, живой неудачник, как и она, потерявший свою половину. Глафира ощущала себя оброненной горошинкой в огороде, однако от неё сейчас зависело: взойдёт ли эта обронённая горошинка, распустится ли, даст ли плоды? А счастье – дело наживное.
У Глаши повлажнели зелёные глаза, изумруд их засветился нежнее и ярче, словно первый весенний побег молодой сосёнки. Она помнит сватовство на родине, как с любопытством разглядывала жениха, как ждала перемены в настроении и взволнованное биение сердца, но оно только раз всколыхнулось от его призывного и масляного взгляда, и замерло в холодном ожидании развязки. Нет, она не жалела потерю своего девичества, просто покорилась судьбе. Но через несколько ночей стала ждать мужа с нетерпением и жадностью, и пила его ласки взахлёб. Она знала, что покорится и теперь в надежде на то чудо, какое произошло от близости с Анисимом. Считала себя влюбчивой и покладистой.
Глаша вздрогнула от голоса брата.
– Что скажешь, невеста, оценила жениха? – Емельян стоял возле подводы, глядел на сестру и улыбался. – Да ты никак убиваешься? По Анисиму?
– По нему, брат, по нему, царствие ему небесное, покойничку.
– Не повезло бедолаге. Второй год уж мыкаешь одна, хватит, – Емельян властно рубанул воздух рукой, – не упусти милостивую судьбу, пока она к тебе стучится.
– Не упущу, Емеля, – собравшись с духом, встрепенулась Глаша в ответ на решительные слова брата, – гони до хаты, а завтра к сватам беги. Пусть жениха на показ ведут.
Осень торопила управиться не только с сезонными делами, но она с каждым днём выбрасывала погодные сюрпризы и тревожила ранними холодами, приносила некоторую озадаченность. Перезимовать будет не просто. Придётся справлять полушубки, валенки, а в кармане деньжат – кот наплакал. Кабы намолотили зерна на десяток-два пудов больше, не горевали бы. Вези хлеб в уезд – там сдашь его за деньги. Саней нет, а скоро снег ляжет без них – никуда. А хочется купить в зиму по корове – сена наготовили прорву! Решено же скот разводить да масло бить. Его, слышно, заготовители московского Верещагина-маслодела с руками отрывают. Выходит – правильные думки в голове созрели. До сих дел далеко, а душа вперёд рвётся.
Серафим Куценко гирей на шее висит у Евграфа из-за его доброхотства. Степан недовольный. Неделю назад оторвал от дел Серый на два дня, и теперь на помочь кличет. Пойдём, с миру по нитке – нищему на рубаху. Смех и грех с Серафимом да с Глашей. Собрались везти жениха на показ невесте. На него не посмотришь без ухмылки. Особенно под левым глазом плюха сидит чёрной сковородкой. Как такому к невесте казаться? Буряк поднесёт.
– Срамно, поди, на меня глядеть? – забеспокоился жених.
– Не бойся, Сим, с лица воду не пить, давай повяжем глаз платком, – предложил Степан, пряча улыбку в кулак, – Глаше не резон отказывать. Скажешь, упал с бодуна на оглоблю.
– Боюсь, подумает – пьяница. На что ей такой сдался?
– Брехать негоже, тут ты прав, – сказал Евграф, сверкая смеющимися глазами, вспоминая схватку в хлеве, – но и правду сказать нельзя.
– Вот каверза! Не тот бы случай, так и сватовство бы не состоялось, – заметил Степан, – проси платок у хозяйки, сделаю тебе повязку. С кем чёрт не шутит.
Серафим согласился. Замотав пол-лица жениху, ходко покатили к Емельяну. Евграф шевелил вожжами, горяча Гнедого и тот шёл рысью, телега стонала, подпрыгивая на кочках изъезженной и подмороженной дороге. Куценко закрывал рукой повязку, если попадался встречный прохожий.
Сватов ждали. Маня то и дело выглядывала в окно. Глафира надела свой праздничный наряд и горела пышной красотой, как осенний лес на окраине села. Серафим перед дверью замешкался, Евграф распахнул на всю ширь и втолкнул незадачливого жениха за порог. Серафим, увидев невесту, разинул рот и опрокинул стоящую у входа баклагу с водой. Затычка выскочила из горлышка, вода хлынула на земляной пол. Вместо приветствия, жених выругался и бросился поднимать баклагу.
– Тю, – воскликнула невеста, – який неловкий!
– Не гневайся, Глафира, – сказал Евграф весело, – ты ослепила жениха своей статью.
В хате повисло удивление. Если бы оно могло выражать свои чувства, то прошило бы жениха заинтересованными, но в данную минуту колючими глазами Маняши. Ей не терпелось спровадить невестку подальше от себя. Однако, чтоб это далекое не стало часто попрошайничать от будущей нужды, отдавать Глашу в хилые руки не хотелось.
– Батюшки! Хлопцы, шо за чудо в перьях?! – воскликнула Маня, на что Емельян зло зыркнул на жену и жестом руки приказал молчать.
– А ну, покажись, женишок, никак у тебя половины морды нет? Дай гляну! – Глаша смело подошла к Серафиму и отогнула платок у оробевшего Сима. – Кто тебя так разукрасил?
– Да вот, у меня бражничали на обжинках, Сим вышел до ветру и на оглоблю упал.
– Давно ль ты с ним, Граня, якшаешься?
– С лета, когда он у меня ночевал после тяжкой дороги. В горе и трауре.
– И каков же он?
– Дюжий хлебороб, один добрый клин запахал. С вдовьей житухой решил покончить, – мужики стояли у двери, едва не подпирая потолок низкой хаты.
– Проходите до стола, хлопцы, – громко и властно сказал Емеля, – седайте, в ногах правды нет, да потолкуем.
– Верно, – сказал Евграф, крестясь на образ в переднем углу хаты, – наше вам почтение, да благословит Иесусе Христе!
Гости уселись на лавку у стола. Евграф из-под армяка достал небольшой жбан с бражкой, поставил на стол.
– Малость промочим горло, чтоб язык за разговорами не прилипал к небу, – сказал он.
Емельян в знак согласия кивнул, а Маня загремела посудой. Ставя кружки, миски с пирогами и квашеной капустой. Евграф разлил бражку в кружки. Сваты выпили, заели капустой и раздумчивая, заинтересованная беседа потекла. Знакомились, прикидывали, как зимовать, коль невеста не выкатила буряк и согласна пойти под венец. Немного споткнулись в вопросе: где ставить времянку. Казалось бы, перевесить должен жених – на его усадьбе. Но она на отшибе, там целина заросшая бурьяном, где Полымяк летом подкашивал траву своей корове. Глаша возражала – на своей. Она рядом с Емельяном, огород распахан, с него снят урожай картофеля. Сподручнее будет заниматься хозяйством. То ли за версту от родных, с ребятишками-то в зиму, то ли рядом. Опять же скот под крышей в сарае у брата. Причины веские, Серафим упираться на своём не стал. Помочь решили сколотить через неделю, пока не ляг снег.
Всю неделю Евграф и Степан возили со своих делян берёзовые чурки, заготовленные летом, в основном из сухостоя, какой в безлюдье стоял здесь никем не тронутый. Изрядно попадались трухлявые упавшие берёзы. Такие не брали. За день делали по два воза, а то и по три. Средь недели случился холодный промозглый мукосей. Накрапывал с раннего утра, создавая молочную муть. Развиднелось, дождь усилился. Видно было, что зашёл он окладной от горизонта до горизонта, подмочил настроение, расслабил волю. В такую сырь бежать по дрова большой надобности не было.
– Мукосей будет нудить с утра до обеда, – сделал вывод Евграф.
– А с обеда до вечера, – поддакнул Степан, – промочит до нитки!
– Вы его обманите, останьтесь да хлопочите на усадьбе, – подсказала Одарка.
Приятели согласились с мудрым советом и лошадей запрягать не стали. Вспомнился почти всегда теплый октябрь на малой родине, хоть и с дождями, но не такими промозглыми, леденящими душу. Как там, у стариков здоровье, управились ли с осенними хлопотами? И решил Евграф отписать о своём обустройстве, об урожае и прочих делах. Всего однажды сообщал он о благополучном переезде на новое место жительства, на что получил ответ, как большое жизненное событие. Он достал из сундука толстую тетрадь в дерматиновом переплёте, очинил остро химический карандаш и под одобрительные взгляды и реплики жены, уселся за стол, где с другой стороны сидели его подросшие за лето сыновья и ели молочную пшенную кашу, сдобренную сливочным маслом, поминутно угыкая, размазывая еду по подбородку. Одарка стояла тут же за их спинами, нахваливала малышей за хороший аппетит, сообщая о том, что пшёнка-волшебница помогает быстрее малым деткам расти.
«Доброго здоровья вам, тятя и маманя, желают ваш сын Евграф и невестка Одарка, малолетние внуки Ванюша и Коленька. Передайте поклон братьям и сестрам нашим, а также сватам и их семейству. Мы все живы и здоровы, богато едим и много работаем, чего и всем вам желаем».
Далее Евграф писал, что земли здесь пахотной и покосов глазом не окинешь, бери всего по своим силам, как и написано было в государевом указе. Писал о том, что купленная корова Милка – ведёрница, стельная. За лето распахал солидный клин целика, снял урожай хлебов. Правда, не столь богато, как думалось. Однако на жизнь до новой жатвы хватит. В марте будет готовить лес на дом, на баню. Его дают даром. Только руби да вывози. Написал о семье Степана, что сосед у него добрый и покладистый, вместе тянут тяжелую лямку.
«Главное, тятя, мы с Одаркой не жалеем, что покинули дом родной. Мечтаем на этой земле развести лошадей, молочный скот, бить масло и продавать масляной компании. Твоя наука врачевать скот дюже пригождается. В зиму купим вторую корову. Старшина Волосков обещал нам выдать новую ссуду, как справным хозяевам. Всего набралось государевых денег половина тех, что сколотили мы перед дальней дорогой. Гасить эти деньги будем только через пять лет, когда твердо встанем на ноги, в равных долях за десять лет. Сена же заготовили много. Один зарод уже свезён на баз, а остальные притащим по снегу. Погордитесь, тятя, о моих делах соседям.
С благословенным поклоном ваш сын Евграф и невестка Одарка».
Письмо получилось длинное, подробное. Евграф упрел, дважды вставал и пил воду. Прочитал его жене, та внимательно слушала и с восторгом хвалила мужа.
– Складно у тебя вышло, Граня, словно учёный дьяк Никишка из нашей церкви отписал. Жалко, я грамоты не знаю.
– Погоди, развернёмся с хозяйством, найму тебе толмача, выучит. Счёт ты добре знаешь, буквицу враз изучишь.
На помочь пришли пятеро, Серафим – шестой. Каждый со своим плотницким инструментом. Глафира по-мужски распоряжалась работами, словно не впервой ей ставить времянку. Синяк у Серафима к тому времени стал съезжать, светлеть, и его чёрнота больше никого не смущала. Он подстриг бороду, усы и выглядел куда приятнее, чем в ту воровскую ночь.
По небу неслись косматые серые тучи, грозясь брызнуть холодным дождем или весёлой сахарной крупой. Свистел порывами знобкий северный ветер, продувал суконные армяки и торопил строителей взяться за работу. И они не медлили. Неглубокий в два штыка котлован был готов, столбы, как основа хаты уже стояли. И зазвенел перестук молотков о гвозди, запела пила двухручка, обрезая в размер горбыли, заахали топоры по лесинам ровняя кромки, чтоб в щель не пролетел даже комар. Не прошло и часа, как мужики скинули с себя армяки, ибо задымились спины от дружной помочи, какая на Руси испокон веков была в ходу, как ложка в обед.
Глаша сравнивала сноровку Серафима с Евграфом, и видела, что один другому не уступает, что приятной истомой ложилось ей на сердце, и оно больше и больше приближалось к Серафиму. Конечно, против Грани жених уступает статью, да и молчун, не разговорится. Граня же, так и сыплет прибаутками.
– От жаркой работы – дремать не охота, – кричал он весело, подшивая горбыль за горбылем, которые тесали Степан и Серафим, едва успевая за ним. – От жаркой работы всё в нутрях закипело!
– Точно, тащи-ка, сестра, кваску горло промочить, упрели! – откликнулся Емеля, – да глянь там, как дела у Мани с обедом.
– Вот тут ты в яблочко метишь. Обед, как и хлеб – всему голова.
До обеда помочь усаживалась на перекур только раз, когда Глаша принесла разогревшимся мужикам квас. Тут и ветер знобкий пропал, стало выныривать из-за туч робкое осеннее солнце, поднимая и без того высокое настроение. Закрутили цигарки, задымили. Глаша обошла стройку, оценивая сделанное. Довольная улыбка тронула её губы и долго не сходила, молодя вдовий лик. Серафим кося глаз, как пристяжной мерин в упряжке, наблюдал за невестой, тоже светясь улыбкой.
– К полудню стены зашьём, – сказал Степан, – перекинемся на крышу. Я двери сработаю. Есть ли навесы?
– Есть, – откликнулся Емельян, – и плаха есть на дверь. Матка вон на крышу лежит добрая. Готовились к помочи.
– Печника нашли?
– Сами кладём, – отозвался брат Емели – Федор. – Не велика наука. Тут каждый норовит своими руками обходиться. Под топки надо с нырком выложить, а дальше – пустяки. С кирпичом туго в Зубкове. Придётся в Карасук бежать.
– Сбегаем, было бы, где печь ставить, – проронил слово Сим.
– У меня тоже кирпич был в обрез, – сказал Евграф, – сначала поставил три колодца – дело к лету. А теперь прирастил целых пять. Бросишь в топку березовые чурки – пластает огонь, гудит печка, жар от неё, как от солнца в июле. Хороша. Мальчишкам топчан рядом поставил. Млеют.
– Серафиму надо сразу класть с колодцами – в зиму идём.
Помочь докурила самокрутки и снова застучала, заухала, засвистела с голосистыми перекличками, так что и солнцу стало любопытно, и оно глазасто смотрело теперь на дела помочи аж до самого вечера. Обедали в хате Емельяна. Глаша обнесла строителей хмельной бражкой, хваля умелые руки. Маня поставила на стол чугун с лапшой из петуха, и она запашисто паровала на проголодавшихся мужиков. Емельян с весны купил несколько пестрых, как рябчик, кур у местного старожила, они нанесли яиц, выпарили хороший выводок. Птица удобна тем, что лето и осень нагуливает вес, и в любой момент можно забить на обед. На столе красовались квашеные огурчики, капуста с оранжевыми крохами моркови, обильно посыпанная укропом. Сидел, как кучер на облучке, кочан, разваленный на четыре части. Сочным, кисло-сладковатым листом каждый охотно набивал рот. Тут же румянились подовый хлеб, пироги с начинкой всё из той же капуты. В расписном туеске загустевшая сметана, ложку не провернешь.
– Накормили нас до отвала, аж, за ушами пищит, – сказал Евграф, вставая из-за стола, – спасибо стряпухам. Все было вкусно, особенно бражка!
– А я думала – капуста. Ты полкочана умял, – шуткой на шутку откликнулась Маня.
– Я бы на другую половину навалился, да Серафим подчистил. Гляжу, он не только на помочи хваток, но и за обедом, – балагурил Евграф, – ложка так и мелькает, а рот не закрывается.
– У него и топор в руках так же мелькает, – заметил с добродушной улыбкой Степан.
– Рука у него набита, как и морда, – шпыльнул своего постояльца Прокоп.
– Кабы не та оглобля, так поди и помочь не случилась, – колюче сверкая глазами, засмеялся Евграф.
– В яблочко угодил! – поддакнул Степан.
– Что-то вы, побратимы, скрываете? – насторожилась Глаша, заметив смущение Серафима и то, как он торопливо набросил на плечи армяк и выскочил из хаты. За ним поспешили остальные. Евграф медлил, глядя, как Маня прибирает со стола посуду, а Глаша собирается на стройку, чтоб придать ей накал до самого вечера. Пропустив женщину вперёд, и улучив минуту, Евграф спросил:
– Утешилась твоя душа и плоть?
– Не знаю, я всегда буду, как репей цепляться, за свою мечту – о ноченьке на двоих. Знай об этом, Граня, – Глаша оглянулась и обожгла безумной зеленью глаз душу Евграфа.
– Я то думал… – Евграф махнул рукой, – шибче шагай, молодуха, не отставай, хата ждёт!
Вечером за ужином с обилием бражки мужики наперебой гордились поставленной хатой. Больше всего ревел белугой Прокоп, ударяя себя в грудь:
– Поспорю, чья больше заслуга Грани или моя! Слова – словами, а лес-лесом! Не стоять той хате, кабы не мой горбыль. Наливай мне, Глашка, за это лишнюю кружку бражки.
– Тю, горластый, лью, хлебай до упаду. Только без Грани и горбыль твой мертв. Он – заводила.
– Мне любо дознаться – кто Симу маску расписал? – не унимался Прокоп. – Тут не оглобля, а кулак плясал. Почему? – На что сваты дружно заржали.
– Репей, да и только, – вступился за зятя Емеля, обнимая тяжелыми руками Прокопа за плечи, – гляди, а то по-дружески поглажу.
– Он погладит! А я – проутюжу! – тряся плотно сжатыми кулаками отстраняясь от Емели, чёртом выкрикнул Прокоп, – лей, Глашка, бражки, не жалей, коль крепче не приготовила!
– Когда бы я успела, родимый, смилостивься, на свадьбе отопьёшься.
– То дело не скоро. Обживи сначала хату.
– Ото совет – золото, – сказал Евграф, и затянул свою любимую: «По над лугом». Серафим встрепенулся кочетом, неожиданно подхватил сочным басом на удивление и радость Глафиры, показывая, что и он не лыком шит.
Ссуду, о которой писал Евграф старикам, задержали на месяц. Казна за лето отощала, как корова от бескормицы. Народ в волость и уезд прибывает и прибывает. Расходов на обустройство крестьян оказалось слишком много. Старшина Волосков писал в уезд, просил пополнить казну. Писали об этом же другие старшины. Из уездов депеши шли прямо к генерал-губернатору Томской губернии Асинкриту Асинкритовичу Ломачевскому.
Губернский Томск с приходом Ломачевского перестраивался. Особенно центр, где по проектам архитекторов Лыгина и Федоровского построены тридцать кирпичных домов. В них разместились губернаторство, общественная палата, торговый дом и старанием генерал-губернатора открылось ремесленное училище.
Из этого-то училища осенним непогожим днём отъезжала карета Ломачевского со свитой. Его высокопревосходительство побывал на открытии первого в губернии профессионального учебного заведения, о котором он хлопотал перед государем несколько лет. Асинкрит Асинкритович был весьма доволен обустройством училища, группой преподавателей-воспитателей, и несмелой, притихшей шеренгой первых учащихся, одетых в форменные брюки и кителя с золотистыми пуговицами. Юноши разных сословий будут здесь обучаться различным ремёслам и приобщаться к физкультуре[6]. Ломачевский выше среднего роста, был в мундире и при всех регалиях в свой зрелый возраст. На груди сверкали два ордена Святого князя Владимира, три ордена Святого Станислава и два – Святой Анны. Его высокий лоб с залысинами, при короткой стрижке, тронула мелкая сетка надбровных морщин, шикарные с легкой проседью усы падали вниз, этакой разножкой пляшущего казачка. В открытых светлых глазах светилось довольство. Губернатор произнес короткую речь во славу государя-императора, пожелал успехов в обучении и довольный собой, а также училищным торжеством, отбыл к себе.
Кабинет его находился на втором этаже нового кирпичного дома. Поднимаясь по широкой лестнице, Асинкрит Асинкритович мурлыкал под нос «Боже царя храни», что показывало прекрасное расположение духа. Через несколько минут он пригласил к себе чиновника, отвечающего за процесс переселения крестьян в губернию. Сам он постоянно следил, как огромная территория от северных таёжных земель, до Алтайских гор и степей с прихватом киргизских суходолов по левобережью верховья Иртыша, постепенно наполнялась людом и обживалась. Вопросов и проблем возникает множество. Важно вовремя их решить.
К нему на доклад спешил чиновник и, отрешившись от умиротворяющего посещения училища, губернатор стал внимательно слушать своего добропорядочного и уже немолодого подчиненного, в ладном однотонном сюртуке. Доклад о заселении крестьянами их губернии по существу венчал год, поскольку в зиму мало кто отваживался покинуть родной дом на неизвестность.
Ломачевский не любил тягучую канву докладов и предпочитал вести беседу.
– Вы можете назвать точную цифру переселившихся в этом году на земли губернии?
– Прибыло и осело в нашей губернии чуть более ста тысяч едоков мужского пола.
– Если брать в среднем семью из четырех-пяти человек, к нам прибыло почти полмиллиона душ. Как же они обустроились, каково питание? У вас есть подробности? – живо интересовался губернатор.
– Да, ваше высокопревосходительство. Многие хозяйства крепко встают на ноги, обеспечивают себя хлебом, мясом, маслом, а излишки продают. Покажу характерный пример. Нынче весной в волость Зубково, примерно сто пятьдесят верст западнее Новониколаевска, прибыли семьи Нестарко из Черниговской губернии и Белянина из Тамбовщины со средним достатком до семидесяти рублей на человека. Их проход длился почти два месяца. Шли вместе от Волги на трёх подводах с женами и четырьмя малолетками. Везли скарб, орудия. В дороге поиздержались, но на месте быстро получили путевые, ссуду на хозяйственные нужды и обсеменение полей, земельные наделы и усадьбу. Освоились, успели вспахать клин под зерновые и взяли урожай. Просят следующую ссуду на приобретение дойных коров. Волость пока выдать её не может.
– Таких домовитых крестьян надобно всесторонне поддерживать!
– Вот прошения от нескольких волостных старшин с просьбой пополнить казну для выдачи дополнительных ссуд.
– Да, но и губернская казна отощала! Однако просьбу старшин – удовлетворить.
– Слушаюсь, ваше высокопревосходительство. Как говорится, по сусекам поскребём.
– Поскребите, голубчик, поскребите! Я собираюсь, его высочеству, мы с ним приятели, челобитную отправить об увеличении ссудной казны переселенцам. На эти нужды направим волостные сборы и подати. Как они – растут?
– Да, и заметно от крепких хозяйств после истечения льготы, подобно тем, что привёл в примере.
– Хорошо. Каковы же проблемы на сегодня? – губернатор встал, прошёлся по кабинету, – у меня сегодня радужное настроение от посещения училища, вы знаете. Но пусть оно не мешает вам высказать проблемы. Обнаруженные и решенные недостатки, голубчик, вы знаете, бодрят.
– Проблемы есть с перевозками переселенцев как по рекам, так и по железной дороге. Не хватает барж, вагонов. На станциях и пристанях люди ждут посадки неделями. Скученность всюду огромная, люди мало получают горячей пищи, медицинская и санитарная помощь слабая. Люди болеют и некоторые умирают.
– У вас есть точные данные? – нахмурился Ломачевский. – И как мы можем влиять в пределах наших земель?
Чиновник замялся, не решаясь произнести роковые цифры. Губернатор вернулся в своё кресло, пытливо уставился в лицо собеседнику.
– Вы не решаетесь? – довольно строго произнес Ломачевский.
– Нашей вины в том не вижу, но мы можем внести посильную лепту: командировать на поезда группу врачей, на наших станциях обеспечить людей горячей водой и пищей, сократить стоянки поездов. Это снизит смертность, которая в среднем за год по всем губерниям Сибири и Дальнего востока близка к полутысяче человек.
– Составьте конкретные предложения, заготовьте письмо на высочайшее имя с проблемами и их решением, да ко мне на подпись.
Чиновник, откланявшись, удалился, ломая голову, где же взять средства?
В конце снежного ноября, потеряв надежды на получение дополнительной ссуды, на усадьбу Евграфа прибыл посыльный. Цепной пес оповёстил о госте звонким лаем. Веселые глаза человека в добротном овчинном кожухе говорили о хороших вестях.
– Нестарко и Белянин – прошу явиться к старшине, – бодро сказал он Евграфу выскочившему на лай пса во двор.
– Какая нужда? – полюбопытствовал Евграф.
– Придёшь – узнаешь. Впрочем, с вас магарыч причитается за добрые вести.
– Проходь в хату, угощу хлебной самогонной водкой.
– На службе не пью, – стал отказываться посыльный.
– Был бы флакон или фляжка, я б тебе налил чекушку.
– За флаконом дело не станет, вот он, – посыльный вынул из правого кармана полушубка плоскую скляницу, – ровно чекушка входит.
– Ай, да запасливый! – восхитился Евграф, принимая от посыльного сосуд.
– Я по нужде. Вот-вот затрещат морозы и мне бегать по селу без сугрева не можно.
– А говоришь, на службе не пьёшь.
– Сто граммов в морозец – разве выпивка?!
– Веселый ты, парубок! – Евграф скрылся в хате и через пару минут вышел одетый в ватник, ушанку, валенки и подал флакон посыльному.
– С нами поедешь, или у тебя дела есть?
– С вами.
– Тогда жди, запрягу Гнедого. Белянина покличу.
– Запрягай, я к нему добегу.
У хаты Белянина произошла точно такая же картина после короткого разговора. Только посыльный вынул фляжку из левого кармана, передал Степану. Гнедой был запряжен в сани, приятели с посыльным попадали на розвальни, застоявшийся и сытый мерин взял с места рысью по заснеженной мало езженой дороге под веселый говор седоков.
Двор волостной управы очищен от снега. У крыльца оживление. Кроме Евграфа и Степана тут уже колготились два незнакомых в собачьих треухах мужика и Серафим Куценко. Поджидали с обеда старшину Волоскова.
– По какому случаю притопал, Серафим? – спросил Евграф, пожимая его мозолистую руку.
– Вот Алёшка посыльной прибёг, приказал к старшине явиться. А вы со Степаном шо?
– И ничего не сказал тебе?
– Нет.
– И нам, чертяка, смолчал. Как вы там с Глафирой поживаете? Не померзли?
– Завернулись в солому по вашему примеру, тепло в хате держится долго.
– Глафира, небось, тебя борщом да пирогами закормила? Гляжу, был сер лицом, как у волка шерсть, теперь порозовело, и сам погрузнел за этот месяц, глаза блестят, как на масленицу, – неуёмно балагурил Евграф, – вот что значит жинка для мужика! И душа спокойна и тело в холе.
– Да уж, как водится, – засмущался Серафим, пряча улыбку в смоляных усах. От него несло сытостью и женской ухоженностью, свежей одеждой, как и от приятелей, – спасибо тебе и Степану.
– Как твои детишки, привыкли к новой маме? – спросил Степан.
– Свыклись быстро. Сердце у Глаши не каменное, дети ей теперь что родные. К тому же дюже хозяйственная, она же меня к старшине за ссудой турнула. Я и рад стараться.
– Вот и голова наш, легок на помине, – сказал Степан, – здравия желаем, господин старшина!
– И вам, господа крестьяне, не болеть. Проходите в зал собраний, обрадую.
Волосков был одет в форменную шинель, на голове казачья папаха с красным верхом, на ногах молочного цвета войлочные бурки. Приятели переглянулись и повалили вслед за Волосковым, обмахивая на крыльце веником валенки. Дружно прошли в указанное помещение, расселись на желтушно крашеные лавки. От высоких колодцев печки с топкой в коридоре, несло теплом, и посетители распахнули ватники, у одного незнакомца на плечах бекеша. Сняли с голов шапки. Не успели завязать меж собой разговор, в зал вошёл старшина. Манерно разгладив обвислые казачьи усы, светясь приветливой улыбкой, он жестом руки усадил вскочивших с лавок мужиков и, пройдя к столу, что стоял у окна, сочным голосом сказал:
– Наша челобитная, господа крестьяне, о выдаче вам дополнительной ссуды на нужды хозяйства и приобретения скота, дошла до самого генерал-губернатора Асинкрита Асинкритовича Ломачевского. Он озаботился делами каждого, пополнил уездную казну, и мы вам выдадим просимые суммы. Условие одно – потратить деньги строго на указанные ранее нужды, – Волосков пробежался глазами по каждому просителю, как бы убеждаясь, что они сделают так, как он требует.
– Я просил на корову, её и куплю. Сена накосил вдосталь, – первым откликнулся Евграф.
– Иного не будет, – поддержал приятеля Степан.
– Как писано в прошении, господин старшина, на то и потрачусь, – заявил Серафим.
Незнакомцы тоже подтвердили свои намерения.
– Я не сомневался в разумном использовании ссуд, господа крестьяне, берите у писаря оформленные бумаги и немедля получайте деньги в Карасуке, – старшина, широко улыбаясь, пожал руку каждому, – желаю удачи, господа!
Старшина удалился. За ним последовали мужики, шумно отдуваясь от приятного, но волнительного известия. Без волокиты, получив документы на ссуду, расписавшись в ведомости, крестьяне покинули контору.
– О, Стёпа, к кому наши имена попали – к самому генерал-губернатору. Имя у него мудрёное: Асинкрит Асинкритович. А вот запомнил, – Евграф светился радостью, словно осколок стекла на солнце за отзывчивую доброту высокого человека, словно он только что лично одарил милостью господ крестьян. Радужность настроения была от того, что там – наверху, глубоко понимают нужды простых людей, радеют за их сытную житуху. Евграфу невдомёк, что цель генерал-губернатора и самого государя направлена на всё крестьянство, от которого тащилась убогая слава нищей России, а коль нищий или богат народ, то и государство нищее или богатое и могучее.
– Как такого человека забыть, Граня, – ответил Степан, с благодарно светящимися глазами, – как не отблагодарить преданностью. В такие минуты хмурый день ярче кажется, а скрип снега под ногами, что твоя любимая песня.
– Ото, Стёпа! – орлиные зоркие глаза и в разлёт, словно крылья, брови друга казались Степану более яркими и светлыми.
– Когда сбираетесь бежать в Карасук? – спросил Серафим, не менее взволнованный, чем его знакомые, сослужившие громадную службу на всю жизнь.
– Слыхал, слово старшины – немедля.
– В ночь, что ли пойдёте?
– Завтра с утра пораньше. На третьего петуха встанем, чтоб к кассе вместе с кассиром прибыть. Заночуем, а послезавтра в уезде – ярмарка. Так, Граня? – сказал Степан.
– Не иначе, чтоб двух зайцев убить.
– Дозвольте мне с вами. Гуртом веселее и надежнее, – сказал Серафим, – никак казна на руках будет.
– Чего ж, возражать. Поспешай, только не проспи с молодой жинкой, – кинул он устоявшийся вековечный намёк на постельные отношения с весёлым озорством.
В самом деле, упав в розвальни и тряхнув вожжами, веселя коня, Евграф услышал под полозьями саней и поскрипывание ремней, держащих оглобли, иные весёлые звуки, созвучные поющей душе. Гнедой летел стрелой вдоль домов по укатанной санной дороге, перемахнул через перелесок с плакучими берёзами, опустившими низко свои голые кисти, не сбавляя хода, свернул на убродную тропу к хутору и, кося глазами на хозяина, встал возле ворот хаты, где с нетерпением ждали мужей их жёны, в надежде услышать доброе известие.
Грозно громыхнула над Зубково весть о японской войне. В уезде и волости появились царские офицеры, полетел хруст кованых лошадей на утоптанной дороге у земской управы. Последний февральский день не пугал недавними злыми морозами, но был колюч и заставлял носить кожухи, армяки со свитерами и беличьими да заячьими шапками. Указ о призыве на войну расклеен на воротах, возле него толпились люди. Дым цигарок, хмурый настороженный говор, тягучие минуты ожидания огласки списка призыва запасников, ратников, казаков, новобранцев на войну. Волость по числу едоков обязана поставить под ружьё дюжину мужиков до тридцати пяти лет. Кто окажется в этом роковом списке решит земство.
– Японец, говорят, в океане на островах притулился. И шибко много его развелось, земли не хватает.
– Китайцев и того больше, а вот не боится, воюет японец Китай, отобрать хочет у него сушу.
– Острова Курилы для рыбного промысла годятся. Он спит и видит себя там хозяином.
– У нас полно земли необжитой.
– Город там дюже важный Порт-Артур называется, и за него драка. Государь его отдавать не желает. И я не желаю, пойду с охотой японцу хрюшку чистить.
– Тебе терять, кроме бабы нечего. Прожил, пропил все ссуды, а у нас дети, хозяйство. Так и норовишь стянуть, что плохо лежит.
– Вон его подельник закадычный торопится, тоже добровольцем от нищеты на войну запишется!
В кабинете у волостного старшины Волоскова с поручиком шёл напряженный разговор по списку лиц подлежащих мобилизации. Таких набралось с гаком.
– Вы, ваше благородие, как прискакали к нам, как снег на голову свалился, так и ускачите растаявшим снегом, а нам здесь оставаться, жить, исполнять возложенные на земство обязанностями государем. Он приказал обживать Сибирь, без крепких мужиков она не покорится.
– Мы едем на войну. Защищать интересы империи, класть свои жизни, – поручик гладко выбритый, подтянутый и свежий говорил буднично, как о надоевшем деле.
– Я верю вам и понимаю. Однако прошу: войдите и в наше положение. Мы даём вам дюжину мужиков, но по своему списку – тех, кто в экономике земства большой роли не играет[7]. Вы же выдергиваете из села двух крепких мужиков. Они у нас уж давно не просят ни ссудных денег, коих так не хватает в казне, ни требуют благоустройства. Сами стараются: дорогу в хуторе гравием отсыпали, колодцы надежные вырыли, урожаи хорошие берут, скот разводят, даже масло бьют. И всё это скоро воюющей армии потребуется в большом количестве. Кто её кормить будет – голодранцы, какие есть в моём списке, но останутся по вашей прихоти?
– Господин старшина, это ваши заботы, свои я решу, когда в строю батарейцев увижу: Белянина, Нестарко и прочих.
– Вот за них-то я борюсь, ваше благородие, и по праву голоса земства вычеркнул из списка, – он хотел добавить, что вы как ветер-разрушитель пронесетесь над волостью, сорвете крыши с домов, и умчитесь, а нам эти крыши ладить надо, но, хмурясь, сдержался.
В кабинет, приоткрыв дверь, просунулась голова волостного писаря.
– Что тебе? – сразу же заметил его старшина, зная, что тот просто так под горячую руку лезть не будет.
– Дела на спорные головы принёс.
– Давай сюда! – писарь вошёл и подал расшнурованную папку. Старшина принял, махнул рукой, писарь удалился, с явным удовольствием глядя на офицера, который сидел у стола напротив.
– Так. Уточняю, гражданин Белянин Степан Васильевич, тридцати пяти лет от роду. Из списка выпадает по возрасту.
Офицер встал, протянул руку за документом. Вчитался. С неудовольствием вернул назад.
– Второй, Нестарко Евграф Алексеевич. Полных тридцать четыре года, но земство на него накладывает броню, как на крепкого домохозяина – нашу опору.
– Вы печетесь о нём, словно он ваш родственник.
– Как хозяин, ваше благородие, как исправный подданный государя. Снова повторяю – воюющую армию надо хорошо кормить. Хлеб и мясо будут давать такие мужики, как Нестарко. Если вы не пойдёте на уступки, земство будет писать прошение губернатору о наложении брони.
– Ваше право, господин старшина, я на уступки ходить не привык. И тоже стараюсь нести государеву службу исправно.
– Если он уйдёт, и пока команда сформируется, ему тридцать пять стукнет. В марте рождён. Нас же потом болванами обзовут. Могут мужика оставить в ополчении, вам-то какой прок.
Поручик, вскинув брови, поправив портупею, встал. Прошёлся по кабинету, раздумывая.
– И детей у него, вы мне сейчас скажите, полдюжины?!
– Не полдюжины, четверо: двое сыновей и две дочки. А вот лошадей у него полдюжины. Орловские скакуны, строевые, закупить для кавалерии можно парочку. Ваш приятель подпоручик по этим делам тут же промышляет. Подскажите.
– Зовите сюда этого батарейца. Взглянуть хочу.
Евграф и Степан в овчинных кожухах и собственноручно скатанных высоких валенках, заячьих папахах стояли вместе, читая расклеенный указ, холодящий сердце, словно слова эти, написанные чёрной краской, сжимали его, не давали биться в привычном ритме. Шутка ли, оставить Одарку с четверыми малолетками на разросшемся хозяйстве. Загибнет! Вместе с ней рухнет то дело, что ведут с компаньоном по принципу: точней расчёт – крепче дружба. Развернулись они с хозяйством богато и широко, как эта вот бескрайняя степь с перелесками. Как натягивали первый год жилы вдвоём, так и тянут. Срубили за эти годы просторные дома под жестяной крышей, амбары, коровники с конюшней, где стоит у каждого по дюжине голов скота. Тут коровы, быки пахотные, кони орловской породы. Главное – всё же два десятка десятин распахано. Часть под парами, часть – залежь. Оказалась неподъёмная тяжесть пахотная, особенно уборочная. Пытались нанимать батраков в страдную пору – нет добрых на вольных землях. Не затем шли сюда люди, чтоб на кого-то горбатиться, а на себя. Бывали ссыльные после освобождения из-под стражи, но мимоходом срывали с мужика какую казну на дальнюю дорогу в свои края и уходили навсегда. Те, кто оставался здесь, после одного или второго найма сбрасывали с себя шелуху прежних преступных ошибок, ставили своё хозяйство. На этих землях только ленивый нищим ходит, а ленивого в батраки брать – что на загорбок себе посадить и переть в гору до упаду. Его земляки Емельян Черняк, Федор Черняк, Серафим Куценко, Прокоп Полымяк такие же справные хозяева. День и ночь, как и они со Степаном, как говорится в борозде. Их жёнки не меньше пластаются. С зарей встают, после зори только угомон постельный. А ещё и рожают. Брюхатые до последнего дня под коров садятся. Молоко доят и тут же через сепаратор пропускают. С прошлого года у них стоят эти грузные бочкообразные машины ручного привода. Покрути-ка! Не раз выговаривал Одарке, чтоб его ждала, не крутила. Нет, сама всё норовит переделать!
Как поведёт хозяйство Одарка с малолетними детишками? Старшему Ванюшке только семь годков стукнуло. Его бы в школу в Карасук на следующий год определить. Поговаривают, в Зубково при волостной управе класс начальный с осени откроется. Прирубили уж к конторе полати, печь поставили. Нет, не понесёт Одарка такой тяжести. Сломает она её, горькими слезами будет умываться. А если убьют?! На войне не конфеты с петушками сосут, а людей убивают да калечат.
Бывало за эти годы лихие напасти. Одарка по весне как-то вечером управлялась, нездоровилось ей после родов первой дочки Галинки, и корова ушибла ей ногу в голени. Едва доковыляла до дому. Сразу не сказала мужу об ушибе. Наутро – наступить не может, распухла, одеревенела. Евграф осерчал, принялся осматривать ушиб. Простучал пальцами, Одарка в стон, ажник пот выступил на лбу от боли.
– То не просто ушиб, моя гарная женушка, тут кость задета. Трещина думаю, как же ты смолчала? – Евграф с сердитым сочувствием смотрел на Одарку. – То-то я чую: не спится тебе ноченькой. Счас я ногу запеленаю, и будешь лежать не меньше трех суток.
– Как же, Граня, лежать, кто ж за Галинкой доглядит? Она такая хворая, – испугалась Одарка.
– Люлька рядом с кроватью весит, протянешь руку – покачаешь. Пеленать я буду. Соберешься кормить грудью – подам кроху. Ты ж не смей ногой шевелить, иначе неделю, а то и больше будешь прикована к постели.
Вся тяжесть домашней работы, привычной для двоих, упала на одни руки. Три коровы уж стояло в стойле, бык для пашни рос, три лошади с жеребёнком. С лошадьми да быком хлопот мало. По теплу стояли в загоне, только на водопой к колодцу гонял да сена подбрасывал. С коровами морока. Две только с новотелу, раздаивать матушек надо. Несколько раз за день под них садиться, телят поить. Одна, правда, в запуске, к лету отелится. Молоко девать некуда, будь оно неладно. Да куда денешься, придётся бороться с нелегкой долей.
Той же весной грянула новая гроза – корь. Серафим прибежал, сказал, что у него огнём горит младший сынишка, кашляет, мокроты вожжой висят, ничего не ест. Поди Евграф поможет, коль скот врачует?
Разговор во дворе состоялся. Евграф подумал: скарлатина. Напугался такой дурной вести, аж мороз по шкуре продрал: переходчивая скарлатина, опасна для малышей. Серафима в дом не пригласил, стал тут же расспрашивать:
– Сколько дней в огне малый?
– Третий день как.
– До этого хворал?
– Шибко не замечали, но квасился. Глаша первая прознала, что у него жар, всполошилась. Поможешь?
– Та я не фершел. К зубковскому Афанасию беги.
– Нет его в деревне, в Карасук отправили. Там больно много ребятишек больных, – Серафим умоляюще смотрел на Евграфа. – Помоги, не зря же ты расспрашиваешь.
– Не зря, если это скарлатина – не спасти мальца. Поздно хватились. Уберечь бы старшего. Ему сколько исполнилось?
– Ноне десятый годик пошёл.
– Этот видно окреп. Не подпускай его к больному близко. Мне глянуть на мальца бы. Убедиться.
– Поехали, туда – сюда свезу.
– Скажу Одарке об отлучке.
В комнате для детей Глафира хлопочет у кровати больного. Евграф поздравствовался, снял армяк, вымыл у рукомойника руки с мылом, прошёл в детскую, внимательно осмотрел мальчика. Пощупал лоб. Кипяток!
– Открой рот, Лёня, высунь подальше язык. Так, – Евграф нажал на язык черенком деревянной ложки. – Красноватый язык у мальца, но сыпи, слава Богу, нет. А на теле есть? Давай посмотрим, рубашку завернём, не бойся. Есть сыпь, но не такая страшная. Думаю, это не скарлатина, а корь. Тоже не мёд, но легче. Авось оклемается малый.
– Чем же его поддержать можно, он не ест ни шута? – спросила Глаша.
– У бабки Параски корень солодки и девясила возьми. Надо бы и алтея. Но тут я его не встречал. Накроши ложку, кипяти несколько минут в кружке и пои всех мальцов несколько раз в день. Думаю поможет. Если у Параски нет, у меня есть – дам немного.
Евграф обеспокоенный вернулся домой. Набрал в клуне высушенных корней, какие называл Серафиму, и сам приготовил отвар в литровой алюминиевой кружке, велел Одарке вместо чая поить детей для крепости организма. Сам заторопился к Степану и рассказал о поветрии кори, и предложил Наталье тот же рецепт, что жене и Глаше.
– Ты, Граня, вижу, не только скот врачуешь, но и людей. Откуда такая наука?
– От тяти всё идёт. Он к такому делу – талант. В молодости крепостным был, как и твой отец. Помещик Саврасов – его хозяин, приметил смышленость тяти, во двор взял. Он до лошадей любитель, разводил орловских рысаков, кой и мой Гнедой этих кровей. Продавал коней богато. Тятя грамоту познал у него, Саврасов тоже знатным лекарем слыл. Однажды принес книжку древнего индуса-знахаря. Авиценной звали. Приказал читать и выписывать какие травы от чего. Тятя рад стараться. Много почерпнул доброго. Применял, мне передавал. Я тоже, на ус мотал.
– Бабка Параска, мать Полымяка, травница. У волостной управы как-то сидела и торговала травами.
– Торговала, хорошие травы. Только у нее все больше от живота, да от простуды. Больно мало знает, потому, как неграмотная. Я тебе говорил, что полыни разной богато надо запасать, развешивать по углам всюду. Она – полынь, блох убивает, клопов. Тараканы горькую боятся. Пить её надо от той же простуды, от ревматизма. Копали мы с тобой корни солодки, шиповника, девясила. Пригодились…
– …На шута ему иноземные порт-артуры сдались! Прежний царь Александр третий, мудрей был. Без войн прожил свой срок на троне.
Голос Степана вернул Евграфа из воспоминаний недавнего прошлого.
– Тебя, Граня, не загребут, помяни моё слово, – успокаивал приятеля и компаньона Степан, – погляди, сколько мужиков моложе тебя. Пусть они боятся. Хозяйство идёт в гору. Мы с тобой даём хлеб, мясо и масло. По сборам у нас долгов нет. Армия сколько корма потребует! В земстве это понимают.
– Не спорю, как посмотрят. Вдруг там батарейцев надо. То-то офицер от артиллерии крутится. Думаю, мой козырь – четверо ребятишек.
– Точно в яблочко попал. Ты единственный – кормилец на пятерых душ.
Вроде всё складывалось у Евграфа ладом, а смутная тревога жгла его мирное сердце, и он не находил себе места, будто стоит на тонком льду и вот-вот провалится.
На крыльцо вышёл писарь, крикнул.
– Кто здесь Нестарко?
– Я буду! – и сердце его ёкнуло, губы подсушил страх неизвестности, словно поймал горячую струю от раскаленной плиты.
– Шагай к старшине.
Евграф с тупой миной на лице глянул на друга и размашисто, как всегда он ходил, двинулся в контору, ощущая чугунный гул в ногах. Вошёл, сгрёб папаху в кулак, обнажая голову с волнистой копной волос, уставился на старшину горячими глазами.
Офицер кинул пытливый взгляд на рослого, чубатого запасника, одетого богато и по-сибирски тепло, чему-то усмехнулся. Волостной старшина ткнул в бумагу.
– Нестарко, документ у тебя не в порядке, не ожидал.
– В чём? – проглатывая кипяток напряжения, спросил он.
– Здесь числится только два твоих сына, а дочерей нет. Почему?
– Та вот, сразу в храме Карасука не попросил справку, а потом всё недосуг.
– Не ожидал от тебя такой халатности, Нестарко. Не думаешь о себе. Дадут призывникам три дня на устройство дел своих, так ты немедля вези справку о рождении и крещении дочерей. Метрику!
– Добрый батареец, – заговорил офицер, молчавший до сей минуты, – какую артиллерийскую науку знаешь?
– Повозочным был, снаряды подносил.
– Искусство наводчика знаешь?
– Нет, ваше благородие, не довелось. Гуторили, я шибко заметная фигура, яко генерал, неприятель легко засечет и вдарит.
Офицер улыбнулся, вскинул брови.
– Слышал, у тебя орловские рысаки есть, продаёшь?
– Пока только развожу с компаньоном.
– А если к тебе закупщик приедет из армии, продашь?
– Продам.
– Цену знаешь?
– Под седло – сто восемьдесят рублей. Уступлю на червонец.
– Точно! Батареец – хозяин добрый. Можешь быть свободен.
– Есть! – ответил Евграф и повернулся на выход, прикидывая прок от такого разговора, не находя его.
– Вези справку немедля, – подхлестнул его старшина.
Евграф выскочил из конторы, как из парилки, хлопая полами кожуха, прогоняя жар, скорее не телесный, а душевный, который обваривал его до пота. В то же время по спине катались мурашки озноба, особенно при вопросе о метриках.
– Ну, что? О чём тебя пытали?
– Срочно, Стёпа, метрику на дочек надо везти в управу. От я, дурень, сколько раз в Карасуке бывал, всё недосуг метрику выписать.
– Метрика тебя оборонит от призыва?
– Похоже. Его благородие о конях интересовался, хочет закупить. Цена им – под двести целковых. – Ты, Стёп, оставайся, а я побёг в Карасук.
Евграф оседлал своего лучшего рысака, сказал перепуганной Одарке, что спешно едет в Карасук за метриками дочерей, выпил кружку воды, заливая жажду, прихватил полуаршинный нож, достал червонец из ларца и умчался по снежной изрезанной полозьями саней дороге, хрустящей под копытами орловского скакуна, сея искристую морозную пыль. Гнал не шибко, застоявшаяся лошадь сама шла резво и охотно, словно чуяла нетерпение хозяина.
В Карасуке оживление, как на празднике. Возле уездной управы Евграф увидел толпу молодых людей с имперским знаменем, портретом государя и лозунг – «Даёшь сибирский призыв!» Какому-то говоруну, стоящему на ступеньке крыльца, толпа проревела «Ура!», а трубач, блеснув медью трубы, заиграл хорошо знакомый марш «Прощание славянки». Евграф проехал мимо, к церкви. У ворот привязал лошадь, от неё валил пар, он накрыл круп попоной и торопливо, крестясь и ломая шапку, распахнул высокие двери. Батюшки на месте не оказалось, но внимательный дьяк, расспросив, в чём дело, кивнул головой, сказал:
– Мне и придётся тебе, сын божий, писать документ. Не волнуйся, батюшка явится, а метрики готовы.
Купив у дьяка свечи, он поставил перед образами в светильники за упокой своим почившим родным, за здравие живущим, помолился и стал терпеливо ждать. Дьякон прошёл через амвон и скрылся за дверью, где хранились церковные метрические книги.
Солнце уж падало к горизонту и только тогда у Евграфа всё устроилось. На минуту заглянул в трактир, чтобы выпить кружку пива, съесть сунутые за пазуху в узелке домашние пироги. Подмораживало, хотя на северном небе висели белесые тучи, но с юга и востока вызрела бездонная холодная синева. Наездник плотнее запахнул кожух, глубже натянул шапку, опустив уши, и выехал за околицу. Здесь собирался длинный обоз, возчики звонко перекликались, собираясь шумной компанией двинуться из Карасука в Зубково. Везли в лавку товары. Евграф пристроился с ними, безопаснее. И надежнее в ночь, если что. Беспокоило волчье урочище с глухой и глубокой балкой. Склоны балки затянуты густым смешенным лесом. Всюду непролазные тальниковые, черёмуховые, боярышниковые заросли. Уплотняли непроходимость колючий шиповник да тальник, увитые ожерельем хмеля. Словом глушь – прекрасное место для волчьего логова. Урочище пересекали по темноте. Из глубины чащобы раздался протяжный вой. Головной извозчик пальнул в ту сторону из дробовика.
– Ишь, не угомонились, проклятые. Нынче на лихого всадника напали. Аль не слыхал, что без ружья скачешь? – полюбопытствовал он у Евграфа, соскочив с воза, чтобы размяться.
– Земля слухом полнится, у него кобыла была жерёбая, тяжёлая. Подо мной рысак орловский, а на поясе тесак полуаршинный, враз серого завалю.
– То-то ты с нами увязался.
– Вы зараз подгадали. Веселее. За компанию, друже, и монах женился.
Пройдя урочище, Евграф попрощался с обозниками и пошёл вперёд рысью, давя носками валенок стремена, давая волю рысаку, чующему родную усадьбу.
Утром – к старшине. Во дворе пусто. Заволновался. Однако Степан рассказал, что забрили всех двенадцать человек. Трое добровольцев. Белый свет желают посмотреть. Через три дня сбор и – на подводах в уезд, а далее в Барнаул на сборный пункт. Там врачебная комиссия, стрижка, формирование команды, посадка на поезд и – к океану. Старшина ждёт метрику.
– Вот метрика на каждую дочурку, нехай ей будет стыдно. Свезу немедля.
Пётр Антонович жестом руки усадил Нестарко на стул напротив себя, принял документы из рук Евграфа молча, но с укоризной во взгляде усталых глаз. Прочитал, крикнул писаря и, когда тот вошёл, передал метрику, сухо сказал:
– Перепиши в дело и верни метрику Нестарко. Едва не загудел, Евграф Алексеевич на войну. Отстояло земство тебя, заменив добровольцем из числа ссыльных. Продолжай трудиться.
– Премного благодарствую, – конфузливо, теряя дар речи, проговорил пересохшим языком Евграф.
– А, чего там, это мои обязанности. Хочу знать приходилось ли тебе объезжать молодых рысаков?
– А как же! – воскликнул азартно Евграф, польщенный вниманием старшины, и тем, как он называл его по батюшке. – С тятей мы первые наездники в уезде. Его, как знатока и лекаря скота, часто приглашал на это дело местный помещик. Так и повелось до последу. Тятя всегда меня брал в помощники. Я в седле дюже усидчивый.
– Вот и хорошо. Офицер, что закупает лошадей для армии, нуждается в таком помощнике. Будет у вас с Беляниным торговать рысаков. В Карасуке на ипподроме объезжать. Я прошу помочь ему, согласен?
– С открытой душой, Пётр Антонович. На какой срок?
– Пятидневка, не меньше. Он возьмет тебя на своё обеспечение: питание, ночлег. И даже суточные выдаст.
– Ото! – вновь воскликнул Евграф, переполненный чувством благодарности к старшине. – Пятидневка против неизвестности военной, как капля в море. У меня компаньон надёжный, за хозяйством доглядит.
– Договорились. Сегодня по полудню офицер будет у нас, я доложу ему о твоём согласии, – старшина встал из-за стола, прошёл к Евграфу, вскочившему со стула, энергично пожал руку собеседнику, – теперь ступай к писарю, а после полудня наведайся ко мне снова, сведу с офицером.
Евграф, покончив дело у писаря, разгоряченный разговорами и теплом конторы, выскочил на мороз в приподнятом настроении. Торопливо прошёл к лошади, упал в сани и весело понукнул Гнедого, заторопился обрадовать Одарку новостями.
«Дюже легко отделался, Евграф Лексеевич. Слава Богу! – бормотал он под нос, энергично крестясь, – да и в почете, коль офицеру в помощники ряжусь. Ото наука тяти мне допомога! Сынам своим тоже передам».