– Как свистеть-то?
– Можно не свистеть, можно кричать.
– Кричать?
– Издавать боевые кличи, – поясняю я. – Вот так примерно.
Я кричу. Кажется, получается не очень: пискляво, как-то даже капитулянтски. Я от себя такого не ожидал. Вовка хихикает.
– Не страшно, – говорит он. – Совсем-совсем. Надо могуче. Я про теннисистов видел передачу, они всегда кричат – так сильнее бить получается. И каратисты кричат. И штангисты – они тоже ведь толкают. Толкать, наверное, тоже с криком легче?
– Наверное.
– Тогда попробую.
Вовка набирает воздуха, сводит облезлые от загара лопатки и с чужим криком срывается с места.
Перепрыгивая через корни сосен, выставив перед собой руки, несется по песчаному откосу, врезается в нос лодки. Бешено месит ногами песок, зарывается почти по колено, рычит, упираясь лбом в водорез.
Лодка сдвигается сантиметров на двадцать, на полшага.
– Видел?! – победно кричит Вовка. – Видел, а?! А ты говорил!
Он оставляет лодку, заходит по колено в реку, сует голову в воду. Минуту держит дыхание: легкие развивает.
Выныривает.
– Тут везде рыба мелкая сидит. – Вовка проглаживает ладонью волосы, отжимает влагу. – Килька какая-то наглая… Видел, как лодка сдвинулась? На метр!
– Так до вечера толкать будешь.
– Не, не до вечера. Уже немного совсем осталось, я уж дотолкаю.
Вовка вновь поднимается по берегу, собирает створки жемчужниц. Кажется, он собирается сделать из них ожерелье.
– Еще раза три, – говорит Вовка. – Потом вода уже сама подхватит.
Вовка прячет жемчужниц в рюкзак, поворачивается к реке, разбегается, врезается в лодку – двадцать сантиметров.
– Ага! – Вовка пинает посудину в бок. – Вот так!
Возвращается, набирает высоту и обратно.
Этим он занимается уже почти час. Упорный. Я бы давно бросил. Взял бы вон ту жердину, подцепил киль, навалился плечом да и сдвинул. Или за корму раскачал, лодка бы и снялась. Но ему так неинтересно.
Я сижу на обрыве, греюсь, шевелю пальцами. Ага, суббота, суббота ленива, как старый пес. Особенно до обеда, смола и мед, и пахнет примерно так же, и в небе висят сонные птицы, кажется, чайки, ну-ка…
– Это парапланы, – перехватывает Вовка мой взгляд. – В Рыбачьем пять штук, по восемьсот рублей катают. Говорят, здорово. Над заливом и вдоль берега…
Вовка вздыхает.
– Твой дед меня убьет, – отвечаю я.
– Да он и не узнает, – отмахивается Вовка. – Он свечи менять думает, теперь целый день провозится.
– И отец убьет, – напоминаю я.
– Отец сам с парашютом прыгнуть собирается.
– Он уже двадцать лет собирается. Еще пару годков – и ни один парашют его уже не выдержит.
– Это да…
В полдень часы переворачиваются, время чуть ускоряется, и жизнь уже не так интересна. А с восьми до двенадцати – то что надо: чувствуешь перспективу. Минуты не спешат, и ты не спешишь вместе с ними. Можно забраться поглубже в кресло и смотреть на залив, на острую полоску воды между красными соснами. Иногда там мелькает белый парус, а иногда зеленый.
Сегодня никакого.
Вовка залезает на сиденье лодки, срывает бандану, машет в небо. Поскальзывается, падает в воду, поднимается, трава через плечо, выбирается на песок. Толкает лодку. Всё, мимо, устал.
– Опять не получилось, – говорит Вовка. – Тяжелая…
– Помочь?
– Не, не надо, завтра сам столкну. Все равно сегодня не успели бы.
Это точно: сегодня мы вообще редко куда успеваем.
– Пойдем, что ли…
Вовка смотрит на часы.
– Пойдем, а то опять орать будут. Весла только возьму…
Он сбегает к лодке, выворачивает весла. Тяжелые, почерневшие, настоящие весла с пиратских шлюпок. Забрасывает на плечи, продавливаясь в песок, взбирается наверх. Пытается насвистывать залихватское. Весла раскачивают его справа налево.
Мы шагаем сквозь сосны. Вовка цепляется веслами, а тащить их вертикально у него сил не хватает. Когда падает в четвертый раз, начинает ругаться. Сначала ругает весла, затем лодку, затем своего тренера, погоду и почему-то японцев; чем уж они ему не угодили? И белок, которые обнаглели и украли у него с утра две чурчхелы. Они его доведут – возьмется за пневматику…
Весело у него получается, злобно. Очень скоро я понимаю истоки вдохновения: на крыльце нас уже поджидают. И скоро ругают уже Вовку. Занудно, долго, на два голоса, один мудрее другого. Мне надоедает это слушать, и я отправляюсь на веранду. Устраиваюсь в кресле, натягиваю валенки, вытягиваю ноги. Валенки в августе, сон в субботний полдень.
В двенадцать просыпаются звуки. Вовка притащил из гаража стремянку и разбирает антресоли. Гремит алюминиевой посудой, роняет чугуны и подшивки «Роман-газеты». Роняет котелки, футляр от аккордеона, старые пластинки с небрежными царапинами вдоль и глубокими поперек. Роняет брошюры о лыжном туризме и аквариумистике, связанные в плотные пачки. Брякает самоварами. Когда-то я коллекционировал самовары, можно сказать, был знатоком самоварного дела. До сих пор отличу по звуку: вот грохнулся настоящий столетний тульский пузан, двухведерный, с медалями; а вот – современный, легонький, хотя и тоже тульский, покатился, как консервная банка, – звук несерьезный.
А еще другие звуки: мопед, например. Дребезжащий и звонкий, похожий на будильник, спрятанный в кастрюлю; это у соседей справа (кажется, Ключниковы). Мальчишка и мопед – опасная смесь. Бездельник снял глушитель и ревет на всю округу, приводя в ужас окружающих пенсионеров. Сорок лет назад бездельник снимал глушитель, и двадцать лет назад снимал глушитель; бездельник всегда будет снимать глушитель и нарушать покой мирных жителей.
Вовка чихает – ветер несет пыль с дороги, а окна я летом не закрываю. Всех дачников, кстати, эта пыль чрезвычайно раздражает, а меня вот нет, мне нравится, что вокруг песок и сосны, а какой песок без пыли? Она плещется в забытых ботинках, скрипит в подшипниках велосипедов, окрашивает красным белоснежных резиновых лебедей. Но больше всего она, конечно же, любит черный лак «бумера», оседает на нем оранжевым марсианским порошком. А я нарочно не вытираю.
Во-первых, это бесит старшего. Это его тайная машина. Он приезжает сюда раз в месяц, полирует бампер и диски, слушает мотор, сидит за рулем, смотрит на воду. Никуда почти не ездит, просто смотрит.
Во-вторых, это нравится Вовке. Он рисует по пыли чертей. Это, конечно, не настоящие черти, а какие-то мультяшные беззубые звери, названия которых я никак не могу запомнить. А еще он пишет на полировке «козявка», «грязнуля», «деда, я чешусь». От этой живописи старший приходит в сдержанное бешенство, но ругаться не осмеливается: боится, что младший рассердится и перестанет вывозить Вовку ко мне.
Голоса. Старший – сын, младший – внук. На даче прекрасная звукопередача, уж не знаю, отчего так, наверное, из-за воздуха. Чистый воздух, как барабан, – я все слышу. Ругаются из-за мяса. Младший жарит шашлык, а старший, оказывается, рассчитывал на кебаб. Говорит, что шашлык – это общее место: выйди к реке, и под каждой ракитой встретишь угрюмых людей с шампурами и тоской в глазах. Младший хихикает и предлагает познакомить старшего с одним хорошим ортодонтом, потому что, если уж человек переходит с шашлыка на кебаб, ему стоит серьезно озаботиться. Ну и так далее…
Из-за двери втягивается назойливый мясной дымок. Просил у реки жарить, но они же ленивые, им не лень только собачиться (завтра залью им в мангал гудрончика – так, немного, для аппетита).
Собака, кстати, тоже брешет. Это у Лобановых. Пустолайка, соседи жалуются, а мне нравится: лает и лает, если лают собаки, значит, жизнь продолжается.
Вовка спрыгивает со стремянки, чихает, потирает нос, протягивает мне блестящую коробочку.
– Это что?
– Папиросница. Очень удобная вещь: вот сюда сыпешь табак, вот сюда вкладываешь бумагу, поворачиваешь ручку – и получается папироса.
– Зачем?
– Курить.
– Понятно. А я думал, вы раньше только трубки курили.
– Я вообще не курил.
– А зачем тогда папиросница? Это память?
– Ага.
Вообще-то это не память. Вообще-то это я махнулся не глядя. Перочинный ножик с серебряными накладками, пять лезвий, отвертка, штопор и даже маленькие такие ножнички, сбоку выдвигаются. Но в «махнемся» свои правила: можно очень удачно поменяться, а можно ложку на вилку. Хотя с другой стороны, память, конечно. Все тогда были в таком настроении: обнимались, кричали, менялись неделю, как пьяные. Вот и я поменялся. И не жалел: память на самом деле. И работает до сих пор. Лет восемь назад работала…
– А можно это мне будет, а не Петьке? Ну, потом?
– Можно. Только Петьке надо тоже что-нибудь оставить. Он ведь тоже мой правнук.
– Зачем? – морщится Вовка. – Он к тебе раз в год приезжает, а мы почти каждую неделю. Пусть дырчик в сарае берет, он технику любит. А мне папиросница, я курить буду.
Вовка трет папиросницу пальцем, возвращается на стремянку, роняет очередной самовар.
– Осторожнее там.
– Нормально, – щурится от пыли Вовка.
– А как ключица?
– Тоже нормально. В четверг ездили на рентген, два часа проторчали.
– Чего так?
– Дедушка ругался, чтобы мне выдали свинцовые трусы, а врач говорил, что в этом аппарате свинцовые трусы уже не нужны. Но дедушка очень рассердился и стал кричать, что ребенок без трусов в аппарат не войдет!
Вовка хихикает.
Свинцовые трусы. Это очень похоже на моего сына.
– И что же дальше?
– Дальше доктор тоже стал кричать. Он очень сильно покраснел, стукнул кулаком по рентгену и куда-то ушел. А потом вернулся.
– С трусами?
– Ага. Только они оказались очень большие и тяжелые, я их даже от пола оторвать не мог. Дедушка сказал, что он пойдет со мной в камеру и подержит трусы за меня, пока доктор будет фотографировать. На что доктор ответил, что рентген не баня, туда вдвоем не ходят.
Теперь смеюсь уже я.
– Тут как раз в поликлинику папа приехал, – продолжает рассказывать Вовка. – Сказал, что доктор прав, можно и без трусов. Это немецкие аппараты, они совсем не излучают. Так что дедушка может оставить свое мракобесие…
Вовка ухмыляется: наверное, представляет, что такое мракобесие.
– Так вот, дедушка пусть прекращает беситься и не мешает лечить ребенка, у него скоро соревнования. Нечего из-за своих мохнатых предрассудков ставить под угрозу спортивное будущее.
Мохнатые предрассудки Вовку не веселят. Спортивное будущее. Это уже похоже на моего внука.
– И чем дело закончилось?
Вовка пожимает плечами.
– Приехала мама.
– Понятно.
Мама у нас серьезная девушка.
– Так что с ключицей у меня уже все в порядке. На рыбалку можно, на стремянку тоже. На чердак. Я кеды специальные надел.
Вовка демонстрирует кеды цвета свежей лягушачьей кожи.
– Хорошие тапки.
– Тогда на чердак? В прошлый раз ведь недоразобрали…
Но отправиться на чердак не получается – дверь на веранду открывается, и являются оба, и оба сразу впиваются в Вовкины кеды.
– Опять на чердак лезете? – недовольно спрашивает мой сын.
– Да пусть лезут, там же здорово, – говорит мой внук. – Сети висят, лампа керосиновая, «Моделист-конструктор»… Я там все детство просидел.
– Это заметно. Лучше б ты за партой просидел. Ты, между прочим, в этих сетях едва не задавился, помнишь? Я уж не говорю про «Конструктор»…
Сын поворачивается ко мне, протирает платком очки. Потеет. Толстый. Нервный. Старый. Никогда не думал, что у меня будет такой старый сын.
– Отец, ты помнишь, как он арбалет смастерил? – сын глядит на меня. – Мне же потом перед родителями того мальчика неделю пришлось извиняться! Чердак! Там же пыль, там же прах, там же микробы кишат! У ребенка от вашего спорта иммунитет ослаблен – он носом постоянно хлюпает. Он же аллергик! Какой ему чердак?!
– У каждого мальчишки должен быть свой чердак, – тут же возражает внук. – Штаб на дереве или шалаш…
Тоже, кстати, толстый. Толстеющий. На затылке заметная складка, так и хочется за нее подержаться, какой ему парашют… Никогда не думал, что у моих внуков на затылке будет такая складка.
– Не надо мне рассказывать про шалаш! – едва не взвизгивает сын. – Не надо мне про ночевки рассказывать! Ночевки… Я до сих пор не могу радикулит залечить! Чердак… Ты еще снежный дом вспомни!
Они опять начинают ругаться.
Мой сын и мой внук ругаются почти всегда, сколько я их помню вместе. Конфликт поколений, ничего не поделаешь. Внук говорит, что нечего проецировать свой непроходимый ридикюль на десятилетнего пацана. У него пока никакого радикулита не предвидится, ему нужно думать о спортивном будущем, а не о позвонках прародителя. Сын возражает. Кричит (он почти всегда кричит), что мальчику необходима интеллектуальная пища, из него же не получится хоккеист, никогда не получится, это видно, пора прекратить издеваться над ребенком и увидеть, к чему у него есть предпочтения, а предпочтения у него зримо гуманитарные…
Вовка трет уши. Родители ссорятся. В конце концов происходит то, что происходит всегда: они забывают про нас, выходят в сад и продолжают браниться уже там. Вдруг младший начинает ругаться особенно громко, просто яростно, собирается кого-то убить, порвать на протирку, пустить на фантики. Старший смеется. Младший кричит в бешенстве. Кажется, у них пропало шашлычное мясо из кастрюли. Это лобановская Пустолайка. Она ко всем заглядывает, попрошайничает, хотя хозяева ее хорошо кормят, просто такая вот натура. Ну а если что плохо лежит…
Младший вопит, что теперь надо ехать за мясом и начинать все сначала, а уже почти час; старший отвечает, что это знак судьбы, пора давно отказаться от этих вульгарных шашлыков, да и вообще от мяса, можно ведь купить креветок, ароматные перцы, индейку, на крайний случай люля-кебаб. Про нас они забывают совершенно, отправляются за кебабом. Или за креветками. Становится очень тихо. Ну, кроме мопеда – он орет.
– Ну, что делать-то будем? – спрашивает Вовка уныло. – Потренируемся, может, если на чердак все равно нельзя. Папка говорит, «рыбку» надо до четырех минут доводить…
– А сам он сколько держит?
– А нисколько: у него же давление. Ну что, за секундомером бежать?
– Не бежать. Полезем на чердак.
– Так там же пыль… – Вовка смотрит в потолок. – Аллергия может обостриться…
– Аллергия везде может обостриться. И всегда. И вообще, немного грязи не повредит, знаешь ли. Надо закаляться, мы всегда закалялись. Вперед.
Мы отправляемся в пристройку, долго приставляем лестницу к лазу, примеряемся. Вовка ползет первым, я за ним.
Чердак. Сети. Они тут висят, наверное, с… не помню. С Гагарина точно. Мы как тогда на Азовское море смотались, так я их сюда и повесил. Чтобы пахли солью, рыбой, чтобы чешуя блестела в ячеях, чтобы… Не знаю, когда развешивал эти сети, я вспоминал Ассоль и шпроты.
Вовка пробирается через сети, запутывается, распутывается, снова запутывается, смеется. В воздух поднимается серебристая пыль.
– А удочек нет? – Вовка выуживает из ячей засохшего пескаря (специально туда прицепил). – Бамбуковых?
– Зачем тебе? У тебя же пластиковые есть.
– Есть. Просто бамбуковые… – Вовка кусает пескаря в бок. – Соленый… Раньше ведь только бамбуковыми ловили.
– Пластиковые лучше.
– Лучше. Но бамбуковые ведь совсем другое дело, правда?
– Правда.
– Вот и я говорю…
Вовка садится на диван, провалистый и музыкальный. Диван скрипит, выдувая из себя, как из меха, фонтаны пыли. Это уже другая пыль – ее можно легко собрать в кулак, слепить птичку, как из хлебного мякиша.
– А в диване что? – Вовка стучит по красноватой обшивке.
– Ничего. Раньше в диваны ничего не складывали. Только скелеты.
– У тебя скелет там? – Вовка перестает подпрыгивать.
– Обязательно.
Вовка смеется. Но с дивана поднимается. Подходит к книжному стеллажу. В прошлый раз он разобрал его до второй полки. Но сегодня Вовка книгами не интересуется, стягивает с полки патефон.
– Пластинки там, в корзине.
Но пластинки Вовку тоже не интересуют. Он пристегивает к аппарату ручку, накручивает пружину, запускает механизм.
Я хочу еще раз предложить пластинки, но вдруг понимаю, что дурак: Вовку совсем не это интересует. Некоторое время мы сидим в чердачной тишине, прислушиваясь к потустороннему хрусту шестеренок, глядя на медленно вращающуюся тарелку. Ее шепот прерывается резким щелчком, Вовка закрывает крышку патефона, легко поднимает аппарат на третью полку – хоккеист как-никак.
– А ты что, шкаф с шубами уже убрал? – спрашивает он.
– Еще в мае, – отвечаю. – Убрал: в нем моль завелась, все шубы сожрала.
– Жаль. А то там интересно было. Шубы – здорово. У нас дома ни одной нет – мама животных защищает, ну, ты знаешь. А это что там?
Вовка возвращается к сетям, пробирается через них, снимает зеленую пластмассовую коробочку, подвешенную с краю.
– Блесны… А зачем тебе блесны, да еще зимние? Ого, финские, настоящие! Можно?
– Бери, конечно.
Вовка достает блесны, разглядывает, пробует крючки на ногте.
– Как лед станет, на рыбалку пойдем, – обещаю я. – На каникулах.
– Мы в Ярославль едем на каникулах, там же первенство. Нормальные блесны, сейчас таких нет… Ручная работа, кажется, посеребренные.
Вовка бродит в сетях, опрокидывает с полки банку с крошеным пенопластом – падает снег.
Я смеюсь.
Вовка выбирается из сетей, в чешуе, в пенопласте, довольный.
– А правда, что папа говорит? – спрашивает он.
– Что?
– Ну, что ты двадцать немцев убил.
– Двадцать?
– Двадцать. Это только из автомата!
И это только из автомата. Да…
– А еще семерых штыком заколол!
– Заколол?
– Ага. А остальных из ППШ.
– А ты откуда про ППШ знаешь?
Вообще-то я не очень удивлен, я давно уже не удивляюсь. Другие, новая порода, не такие, как мы. Но почему-то их я понимаю. Старшего не понимал, с младшим как с пришельцем разговаривал, а с Вовкой все не так. Хотя, может, это я в детство впадаю постепенно? Уже, пожалуй, пора. Давно пора вообще-то…
– У всех во время войны был ППШ, у тебя тоже должен быть. Или у тебя МП 40?
– Это смотря для чего, – отвечаю я. – Если к составу идти, то лучше с ППШ. А если так, то МП. А вообще мы с пистолетами больше ходили, так удобнее.
– Почему?
– А ты откуда столько про оружие знаешь? – вопросом на вопрос.
– А, – машет рукой Вовка, – книжки читаю.
Книжки он читает – это точно.
– У нас все почти в классе читают. – Вовка направляется к буфету, до него он в прошлый раз не добрался. – А тут что?
– Не помню.
– Посмотреть можно?
– Конечно.
Вовка открывает буфет, нюхает пыль.
– Тут посуда одна битая… – Вовка слегка разочарован. – Но выкидывать, конечно, нельзя, сейчас стекляшки, а через пятьдесят лет на это яхту купим. Пыль сдувать не надо, она предохраняет. Да и сам буфет тоже ничего, его уже сейчас в кино можно снимать.
Вовка бережно закрывает дверцы.
– Это наш родовой буфет? – спрашивает Вовка.
– Да, – отвечаю я.
Это, конечно, вранье, но знаю про это только я. Так что это уже наш родовой буфет. Его купил еще мой дедушка сразу после Крымской войны.
– Отличная вещь, лак как вчера положили, – Вовка стряхивает прилипший к буфету пенопласт. – Папка рассказывал, как он вырезал звездочку, а ты его выпорол. На левой дверце… А, вон она!
Вовка находит накорябанную звездочку, разглядывает ее неодобрительно.
Вовка любит старинные вещи, мимо «Антиквара» никогда не проходит. Вместе лезем в подвал, под подкову, под колокольчик. Я сижу на раритетной чугунной скамейке, Вовка бродит по рядам, разглядывает значки, велосипедные фонари, наборы аптекарских гирек, дореволюционные будильники – все то, что валяется в изобилии на каждом чердаке от Москвы до Владивостока. Листает старые альбомы, рассматривая через лупу желтые фотографии незнакомок, щупает открытки. Кажется, на день рождения он просил у отца металлоискатель. А тот подарил ему коньки. Профессиональные, из какой-то там особой стали, ею можно трубы рубить. Зачем коньками рубить трубы?
– Сундук мы в прошлый раз так и не открыли, не успели. Давай сегодня, а?
Вовка снимает со стены связку, начинает подбирать ключ: постукивает по замку, некоторые ключи разглядывает пристально, в другие свистит.
– И что же вы там читаете? – спрашиваю я.
– А, всякое… – Вовка пробует очередной ключ. – Про выживание разное, про мутантов… Про краеведение. Но это я только, остальные это не очень любят, конечно.
– А про оружие в краеведческих книгах написано? – улыбаюсь я.
– Не, в краеведческих про краеведение. Почему реки так называются, где раньше дороги проходили, про монастыри. А оружие – это где про ядерную войну.
– Про ядерную войну?
– Угу.
Вовка подбирает ключ, замок щелкает, Вовка отскакивает, настороженно смотрит на меня.
– Сундук, – говорю я. – Еще твоему… прапрадеду принадлежал. Он его сам, кажется, и сделал.
– Обычный? – подозрительно спрашивает Вовка.
– Самый что ни на есть.
– Ага… Я читал, есть такие сундуки… Хитрые. Сундуки-убийцы, короче. Ты его открываешь, а оттуда стрела отравленная. Или дротик. Или механический скорпион. Мера предосторожности от кладоискателей. Так вот.
– Этот без дротика, – уверяю я.
Вовка возвращается к сундуку, подцепляет за ручки крышку, толчком, по-штангистски, выбрасывает ее вверх, откидывает к стене.
– Ого!!!
Вовка произносит это «ого» с таким восхищением, что у меня возникает подозрение, что содержимое сундука каким-то чудом подменили и теперь вместо старого барахла там лежат каперские сокровища.
– Да…
Он вытирает руки о штаны и достает из сундука ремень.
– Твой?
– Кажется…
– Военный?
– Ага.
На самом деле ремень не военный, им я обзавелся уже сильно после. Не могу понять, отчего не выкинул… Хотя раньше вообще мало вещей выкидывали.
– Со звездой, как надо… – Вовка придирчиво изучает зелень, поселившуюся на бляхе, недовольно морщится. – Нужно пастой почистить…
Он надевает ремень. В свое время я наделал в нем дополнительных дырок почти до половины, отчего ремень оборачивался вокруг меня ровно два раза. Удобная была вещь. Особенно спать хорошо: затянешь поплотнее, на пузо под пряжку тетрадку засунешь – и есть ночью вроде как неохота.
Застегивает пряжку на последнюю дырку и подсовывает руки под ремень.
– Ничего лямка, – говорит он. – Сколько лет, а как новенький, даже не протерся. А мне мама купила – так через два месяца порвался… А правда, что на ремне бритву раньше точили? В кино показывают.
– Можно и на ремне. Но у меня брусок особый был.
– Ясно…
Достает побуревшую от времени матерчатую сумку. Не открывает, изучает так, ощупывает.
– Противогаз, видимо… Точно, противогаз…
Вытряхивает маску, жестянку фильтра, трубу, похожую на кишку.
– Так… Газы!!
Натягивает маску, открывает клапан фильтра, смотрит на меня, машет руками. Противогаз ему велик, само собой.
– М‐ж-м-щ! – мычит Вовка.
Он сует мне телефон, показывает кнопку, куда нажимать. Мобильник издает звук затвора. Щелк. Вовка показывает палец, я щелкаю еще раз.
Сдергивает противогаз.
– Потом на «Кэнон» еще сфоткаемся? Только на твой, полноматричный, ладно?
– Ладно, – соглашаюсь я. – Зачем только?
– Ну, просто, пригодится. Я потом фоном биохазард прифотошоплю, – объясняет Вовка, – а у Крупнова «Калаш» возьму, ММГ, конечно. Нормально получится. А если по-настоящему, то размерчик не мой. Велик, в реале в таком не продержаться. Но если надо, я могу через Интернет заказать хорошие английские маски, если интересуешься.
– Да нет, не интересуюсь. Я в ядерную войну не очень… верю.
– Ну, не обязательно это будет война, – наставительно говорит Вовка. – Все может случиться. Крушение состава с хлором, к примеру.
– Это да, – соглашаюсь я. – Крушение запросто. Только железной дороги у нас не проходит.
Вовка секунду думает, потом говорит:
– Подводная лодка может на отмель выброситься. Атомная. А там утечка радиации, или биологическое оружие еще лучше.
– Тогда конечно, – соглашаюсь я. – Пожалуй, ты на самом деле закажи.
Вовка деловито корябает в телефонной напоминалке. Теперь у меня будет отличный английский противогаз. На случай атомной подводной лодки.
Отечественный противогаз Вовка умело сворачивает и прячет в сумку.
– А это что?
Вытаскивает из сундука вишневый футляр.
– Погоди! Погоди! – он машет рукой. – Угадаю! Это старинный… миксер?
Миксер. Я это слово первый раз в восемьдесят втором услышал, когда старший из ГДР вернулся.
– Нет? – Вовка стучит по футляру. – Не миксер… Арифмометр?!
Арифмометр, конечно, мечта. Прошлым летом в Костроме торговые ряды, лавка «Сусанин». Вовка увидел прибор с блестящими цифрами, рычажками и колесиками и мигом опознал в нем дифференциальную машину, чем крайне заинтересовал продавца. Началась беседа о малознакомых мне вещах: о стимпанке, об альтернативной истории и о преимуществах немецких металлоискателей перед японскими. Разговор знатоков закончился приобретением менее дорогого механического шагомера, но арифмометр из Вовкиной памяти не стерся – придется подарить на день рождения.
Зачем ему арифмометр? Я в его возрасте мечтал о велосипеде… Впрочем, велосипед у Вовки уже есть. И компьютер. И вертолет на радиоуправлении. И робот-собака: она понимает команды, приносит тапочки и поет протяжные корейские песни.
Арифмометра нет.
– Это не арифмометр, – говорю я.
Вовка бережно потряхивает футляр.
– Тогда, наверное, фотик… Ты ведь и раньше фотографией увлекался. Наверное, это твой?
Вовка открывает футляр, достает аппарат.
– Welta Weltix, – читает название. – «Вельта Вельтикс»? Трофейный?
Вовка рассматривает камеру с разных сторон.
– Так там пленка вроде бы. Это еще военная?
У меня догадливый правнук.
– Ого! – Вовка бережно ставит «Вельту» на стол. – А почему не проявишь? Там же, наверное, снимки важные. Можно было бы напечатать…
– Она засвечена.
Я сдвигаю замок, поднимаю заднюю крышку. Коричневая пленка, сильно смятая. Тридцать шесть кадров.
– А что там было? Важное?
Вовка пытается разглядеть что-то на пленке.
– А чего не выкинешь? Если она все равно испорчена? Зачем хранишь?
Я молчу.
– Правильно, что хранишь, – кивает Вовка. – Сегодня нельзя проявить, а завтра можно будет, техника ведь на месте не стоит. Придумают новый сканер, глядишь, и увидим.
Это да. Техника. Может, лет через двадцать. Дожить бы.
Вовка рассуждает:
– Вообще все вещи не надо выкидывать, они со временем только дорожают. Кроме того, старые вещи – это ведь память. Берешь какую-нибудь там ложку и вспоминаешь. Я вот еще в детском саду язык о ложку ожег. Она на плите лежала, а я ее за кончик взял и зачем-то лизнул. Потом месяц разговаривать не мог. С тех пор как ложку увижу, сразу чувствую, как язык щиплет. А ты что тогда чувствовал?
– Когда? – не понимаю я.
– На войне. Что ощущал? – продолжает допытываться Вовка. – Ну, внутренне? От обычной жизни чем отличается?
– Внутренне? – переспрашиваю я.
– Ага. Я объясню, – говорит Вовка. – Вот сейчас солнечно. Мы на чердаке сидим, а все равно солнечно – это чувствуется. И заливом пахнет, и пылью, спать еще охота. А завтра воскресенье, и с утра можно пойти ловить бычков. И поэтому у меня сейчас очень субботнее настроение. Ну, ты понимаешь?
– Примерно.
– А вот если в понедельник начинались бы каникулы, то настроение было бы еще субботнее. У тебя случается субботнее настроение?
– Конечно. В последнее время у меня почти всегда настроение субботнее.
Вовка вздыхает с завистью. Школьники вечно завидуют пенсионерам. Не знают, что у субботнего настроения всегда есть утро понедельника.
– А на что похожа война? – снова спрашивает Вовка. – По ощущениям?
Сразу я не отвечаю, какое-то время думаю, стараясь подобрать слова. Вовка ждет. Надо купить ему камеру. Он, кажется, фотограф, как и я. Жизнь для него не календарь событий, а альбом ощущений. Полированная сталь папиросницы, липкая резина противогаза, пыль и рыбный запах сетей. Война – он читал энциклопедии, смотрел фильмы, играл на компьютере и спорил на оружейных форумах. Но не понял.
– Война похожа на болезнь, – отвечаю я.
Вовка шевелит бровями.
– На грипп. Когда болеешь гриппом, поднимается температура. Вот когда ты в феврале болел, у тебя было тридцать девять и пять. Что помнишь?
– Как пришибленный себя чувствуешь. Как будто… – теперь думает уже Вовка, вслух. – Как будто все происходит не с тобой, а рядом. В параллельном мире… Так?
– Примерно.
Я беру аппарат. Камера тридцать девятого года кажется сегодня игрушкой.
– И есть все время охота.
– Когда болеешь, есть неохота, – возражает Вовка. – Охота спать.
– Спать тоже охота, почти всегда. И почти всегда холодно, даже летом.
Я прячу аппарат в футляр.
– Понятно. – Вовка снова смотрит на сундук. – В общих чертах. Погано, наверное?
– Наверное. Все время надо куда-то идти, каждый день, и все время ты отчего-то просыпаешься, каждый день по пять раз просыпаешься… Короче, ты больной, с распухшей головой бредешь по снегу через вечный понедельник. При этом понимаешь, что вторника может и не случиться.
– Нормально…
Вовка закрывает глаза и представляет войну. Недолго, минута – и он легко выкидывает из головы всю эту лишнюю чушь.
– Понятно в общих чертах, потом подробнее расскажешь, хорошо?
– Хорошо.
Вовка выбирает из сундука на свет чуть приплющенную зеленоватую пачку.
– Табак? – Вовка нюхает плотную бумагу.
– Махорка.
– Шестидесятый год… – с некоторым разочарованием читает Вовка на пачке.
– И спички еще там где-то были. С шестидесятого года, тогда как раз все опять войны ждали – запасались.
– А она к папироснице подходит? – Вовка кивает на машинку.
– Хочешь попробовать?
– Ага. Только бумаги нет…
– Почему же нет? Полно.
Я приношу от чердачной печки толстый рекламный справочник и телефонную книгу.
– Бумага точно такая же, только крашеная. Разрезаешь втрое лист, вставляешь вот в эту щель…
– Я попробую?
– Давай.
Вовка начинает возиться с махрой и бумагой. Я иду к окну, футляр с аппаратом в кармане. Сажусь на книги, смотрю на залив. Футляр с камерой оттягивает шорты. По берегу залива ползет черная капля «бумера»: это наши возвращаются из поселка, купили мяса, будут опять его жечь до вечера. А как стемнеет, фейерверк запустят, что-то они в последнее время пристрастились. Внук говорит, что фейерверки его успокаивают, что если бы ему выдали вторую жизнь, то он стал бы фейермастером. Я в целом не против фейерверков, правда, меня пугают звуки. Но я им не запрещаю: в моем возрасте глупо что-то запрещать.
Шашлык, фейерверк, суббота.
Это на самом деле похоже на болезнь. И на смерть тоже, только я Вовке об этом не сказал. И еще на сорок разных вещей это похоже. А когда я был там, мне все время казалось…
Ладно. Мне все время что-то кажется, всю мою жизнь. Я очень мнительный: я не люблю черный цвет, берегу соль и руки мою всегда два раза. Если бы Вовка узнал, засмеял бы: он крайний материалист, как все дети его возраста.
Он сидит за столом и сворачивает папиросы с помощью старинной машинки. Их уже восемь штук.
Восемь штук – обойма, однако.
– Так что там на пленке-то было? – спрашивает Вовка и скручивает еще одну папиросу.