Обоим моим сыновьям посвящается
Систематическое военно-географическое самообразование, связанное со склонностью и долгом, а также служба за рубежом и ход войн дали мне возможность, исходя из собственной интуиции и опыта, изучить многие важнейшие вопросы границ на Земле в мирное и военное время, отчасти поверхностно – во время поездок и путешествий, отчасти основательно – в тяжелой ответственной борьбе за прочность границ на родине и за ее пределами.
Среди этих границ были не только германо романский рубеж на всем его протяжении от Фландрии вдоль Мааса и Мозеля до Вогез и Бургундских ворот, в Юре[8] и, кроме того, в пересеченных ландшафтах Швейцарии, итальянская альпийская граница; не только проницаемая германская граница с западными и восточными славянами во всех разновидностях – от Балтики до Карпат и нижнего течения Дуная и Дравы, – но и границы частей Света и морских акваторий: европейско азиатская, азиатско африканская, индо тихоокеанская, северо западная граница Индии и рубеж по религиозному и расовым признакам в Гималаях; индийско китайские переходы в Индокитае, китайско японо русская пограничная проблема в Маньчжурии[9] и Монголии[10]. Наслоение физических, биологических и антропогеографических рубежей и многообразных пограничных зон, океанских и континентальных контрастов с их переходными формами в районах крупных рек и морских побережий оживило мои представления и добытые опытом понятия, весьма далекие от теории. Когда же я, наконец, – в противовес столь сильному пограничному инстинкту и пограничному сознанию, которые мне довелось почувствовать у чужеземных народов, – поздней осенью 1918 г. в качестве командира резервной дивизии, продвигаясь от лежавших в руинах имперских границ в глубь страны, испытал полную утрату инстинкта в вопросах границы собственной высокоодаренной нацией, ее слепое доверие к враждебной фразеологии, болезненно пережил вместе с ней самообман по поводу фактически неугасающей на границе борьбы за жизненное пространство на Земле, тогда возник стимул к этой работе и ее замысел, продиктованный собственной внутренней потребностью и предвидимой будущей склонностью моего народа.
То, что кажется само собой разумеющимся лидерам младо-китайцев[11] относительно крупных концернов – грабителей мира, в 1914–1918 гг. вырвавших новые, более выгодные для себя границы, и что побудило их сказать с мрачной иронией: «После того, как они ограбили мир, они предложили ему приостановить грабеж» – это еще не стало ясным сегодня большинству населения Центральной Европы. Напротив, часть обманно лишавшихся своих границ культурных народов европейского Центра многократным, чудовищным грабежом и уродованием земли собственного народа в типично германском самоистязании видела шаг к будущему, более справедливому решению всех пограничных вопросов человечества. Взгляд на наши тщательно составленные фундаментальные энциклопедии, а также довоенные труды о границах показывает нам, каким образом произошло это искажение национального жизненного инстинкта. Если в каких-нибудь пухлых томах мы находим слово «граница», то это прежде всего математические и философские размышления о ней в широком толковании, далеком от географических и политических предпочтений. Факт, что граница и переход между государствами (Staatsumzug) – прежде всего организация, охватывающая политическую, хозяйственную и культурную жизненную возможность, на чем, к примеру, делает сильный акцент «Encyclopaedia Britannica», в большинстве работ, опубликованных в Центральной Европе, вряд ли обсуждается, а вернее не ставится на передний план. Насколько я знаю, ныне в Германии еще нет ни одной книги, на титульном листе которой прямо значится слово «границы» и которая проливает истинный свет на жизнь границы во всех ее контрастах.
Такое намеренно одностороннее рассмотрение на основе путеводного геополитического мышления, насколько мне известно, предпринимается здесь впервые, с полным осознанием того, что в понимании политической географии я опираюсь на плечи Ратцеля[12], Зупана, Мауля[13] и предварительную работу многих политических союзов, но, к сожалению, все же больше на фундамент политической науки наших оппонентов, чем нашей собственной.
Но можно ли справедливым, обоснованным с позиций естественных наук, истинно социальным образом разрешить главную проблему физической антропогеографии (как ее по праву назвал Пенк[14]), а именно раздел жизненного пространства при растущем давлении народов и сношений на становящейся обозримо все более тесной и малой Земле сообразно плотности населения, жизненной энергии, культурному и экономическому вкладу ее обитателей, если наука снова и снова не будет разрабатывать и обобщать для политики те ее незыблемые основы, которые могут стать надежными исходными точками для справедливого разграничения отдельных частей пространств и государственных структур нашей планеты?
Если и на противоположной стороне умные и миролюбиво настроенные люди, добропорядочные европейцы, вроде Бернарда Шоу[15], называют нынешние внутренние границы Европы этнически неосновательными и противопоставляют им не защищенную с обеих сторон и демилитаризованную американо канадскую границу[16] как идеал для континента, который благодаря своевременному сплочению хотел бы избежать очередной войны, то нужно лишь радоваться тому, что представители географии и истории, политических и экономических наук предоставляют дополнительные основы для их прочувствованных суждений и предостережений. Именно истинный друг мира должен страстно приветствовать такую работу, направленную на познание границы, подобно тому как пожарный должен быть благодарен, если ему своевременно, до вспышки, показывают будущий или уже тлеющий очаги пожара. Конечно, маловероятно, что эти очаги будут выданы теми, кто обделывает свои делишки. Поэтому, как представляется, обращать внимание на не заживающие от ожога раны на теле народа – предпочтительный долг и право стесненных в пространстве наций, всех, кто страдает от избыточной плотности населения и от урезанной, искалеченной ложно проведенными границами духовной жизни.
Такому долгу и такому праву должна удовлетворять эта книга о границах! Впрочем, она вряд ли понравится там, где почитают принцип «надо мной не каплет». Вероятно, даже не понравится. Но этот принцип не только никогда и нигде не помогал миру в его поступательном движении, но и давным давно вызывал обоснованное недовольство существующим положением, истошный крик о помощи, обращенный к слишком туго закрученным предохранительным клапанам, яростные выпады против таких границ, которые воистину показывают, что они установлены и проведены не Богом, не природой, а есть шаткое создание рук человеческих.
Пусть наградой всем, кто любезно помогал в подготовке [этой книги], как и всем, кто занят пограничной работой на Земле, будет формирование сознания, создание полезных инструментов для установления более удобных и более прочных границ отдельных пространств будущего родного дома человечества. Из таких здоровых, жизнелюбивых структур могло бы затем возникнуть здание подлинного союза народов, где не только счастливые и живущие в благоденствии нации, извлекающие выгоду из происшедшего насилия[17], но и все остальные наслаждались бы свободой дышать, трудиться, ценить свою землю и свое жизненное пространство в общем земном доме и где лишенные права на самоопределение многомиллионные древние культурные народы не стояли бы как неизменные обвинители, нищие, ограбленные, перед закрытыми дверями, перегороженными границами и перекрытыми дорогами в будущее, которое и для ныне властвующих, кажущихся счастливыми, остается под опасной угрозой.
Давление границ и тесность пространства тяготеют над задыхающейся в тисках Внутренней Европой (Innereuropa). Настоящая книга, призванная привлечь внимание к беспристрастному исследованию границ в их географическом и политическом значении, обращена прежде всего к тем, кто живет в этой стесненности, а также ко всем, кто серьезно участвует в прочном, устойчивом восстановлении в естественных связностях пространства, где обитает человечество, разорванного и разрушенного в результате его произвольного раздела.
Это касается в первую очередь Внутренней Европы, потому что ни в каком другом месте Земли так остро не проявляется в проведении границ противоречие между научно мыслящим веком и антинаучными, алчными и пристрастными действиями. Разве кто–нибудь мог бы посчитать возможным еще на рубеже столетия, когда на всех языках было написано так много светлого о будущем человечества, что всего два десятилетия спустя государственные мужи, члены ученых академий и обществ, якобы мыслящие категориями крупного пространства народные лидеры окажутся готовыми провести границы государств и народов через большие города и их водонапорные башни и газовые фабрики, соорудить рубежи между рабочими и их каменноугольными шахтами, воздвигнуть там и сям барьеры между одинаково думающими, чувствующими и говорящими людьми.
Именно мрачное предсказание заката изувеченной в таком ослеплении Европы (Abendland)[18] должно вдвойне заставить нас со всей суровостью объяснить, что сделали сами ее жители для его возможного ускорения из за бессмысленных границ и демаркационных линий.
«Кто не сознает темноты, тот не станет искать света»[19].
Но если мы поднимем факел знания, то истинно происходящее, с которого снят покров, сотканный из фразеологии, предстает во всей своей гротескной бессмысленности.
Внутренняя Европа с ее географическим и политическим урезанием и увечьем жизненно необходимых структур, с невыносимыми границами жизненной формы в удушающе тесном жизненном пространстве – в каком разительном противоречии находится это [состояние] с представлением века и культурного круга, которому Шпенглер[20] придал отпечаток фаустовского[21] стремления к жизни в безмерном, безграничном как лейтмотив.
Понятно, почему такое обвинение в зреющем закате [Европы] вышло именно из духовной среды стомиллионного народа, который, к счастью или к сожалению, пожалуй, наиболее четко отразил эту фаустовскую черту характера, распространяя ее среди народов Земли в то время, когда он в том пространстве, где дышал, был невыносимо стеснен до минимальных пределов и поэтому первым в XX столетии глубоко в душе пережил возникающую у человечества нужду в границах на перенаселенной Земле.
Были ли необходимы именно немецкому народу для воспитания у него чувства границы это страшное переживание, эта напряженность, побуждающая к восстановлению границ мирным путем при их добровольной либерализации или же к взрыву, – напряженность между идеалом беспредельности Вселенной, идеалом погруженного в самосозерцание «наднационального», безразличного к пространству человека, и реальной жизнью великого народа Земли, больше всех сдавленного пространством в своем свободном развитии?
Не была ли эта напряженность возможной только потому, что этот проникнутый духом Фауста народ достиг всех осуществимых духовных целей, подарил человечеству понятия и определения понятий, – только не той в правильной мере и в надежной форме разумной границы, ибо сам не знал, как ее найти?
Но такую судьбу он разделил с двумя самыми гениальными народами планеты: с эллинами – носителями сухопутной и морской культуры бассейна Эгейского моря, и теми, кто населял индийское жизненное пространство между Гималаями и Индийским океаном, которые – как и немцы, были, видимо, духовно слишком мягкотелы, слишком аморфны, чтобы защитить и сохранить свою земную жизненную форму.
Именно в этом они не преуспели: границы действительного, которые они полагали выдвинуть все дальше вовне, пока те не совпадут с границами человечества в метафизическом [т. е. философском] смысле, затем – ибо сами не знали, как найти для этого меру, – проводились другими, причем весьма болезненно, ценой потери миллионов соплеменников и даже облика свободных, определяющих свое место в жизни народов.
Так происходило в Священной Римской империи германской нации[22], в Элладе домакедонского периода и в подобных сказочным творениям эллинистических государствах[23], в становлении империи Ашоки[24] и более поздней при Великих Моголах. Если Акбар[25], величайший среди них, казался своим современникам «тенью бога на Земле», подобно Периклу[26] и Александру [Македонскому][27], Карлу Великому[28] и Фридриху Гогенштауфену[29], то уже для их внуков воздвигнутые на века границы их государств были преходящими, как облака. То же повторилось во Внутренней, или Центральной, Европе после краха Второй Германской империи[30], казавшейся очень прочной в Центре Европы. Однако уже в 1900 г. Теобальд Фишер[31] назвал ее эфемерой, ибо, как и после исчезновения первой[32], не стало больше надежной границы и какой либо устойчивой формы, и крупный писатель того времени увидел на исходе века точно такую же безутешную картину, как Шиллер[33] – на рубеже XVIII–XIX столетий.
Но эта первая [империя] ни в коей мере не была чисто Германской империей, а римско германской нацией с ее передвигающимися, подобно облакам при каждом порыве ветра, границами. Никто не знает сегодня, идет ли дело к новой, третьей империи[34], столь горячо и страстно желаемой и ожидаемой многими. Во всяком случае тот хаос руин и мук, в котором мы ныне живем, не заслуживает названия империи: ведь от нее сохраняется лишь тень и апелляция о спасении права на жизнь. Ибо империя должна иметь границы, которые она способна защищать собственными силами!
Однако, чтобы третья империя стала когда-нибудь реальной в пространстве и во времени в Центральной Европе, необходимо постоянно поддерживать представление, идею о ней в убедительной форме и в наглядных установленных границах. Необходимы также, насколько возможно, обоснованное признание тех границ, которые были привнесены извне ее жизненной форме, будь то заимствованные у природы, будь то установленные в результате человеческой деятельности, расовой воли и силового произвола, и ясное осознание их изменяемости или постоянства. Ведь любая полезная и стабильная граница – это не только политическая граница, но и граница многих жизненных явлений, и она сама по себе становится еще одной жизненной формой, своим собственным ландшафтом со своими собственными условиями существования, более или менее широкой зоной боевых действий, предпольем[35]; крайне редко граница является линией, как ее легко мог бы провести юрист, человек, имеющий дело с документами, однако ее отвергают природа и жизнь, в которых нет ничего более постоянного, чем борьба за существование[36] в вечно меняющихся, непрерывно перемещающихся в пространстве формах.
Арена этой борьбы – прежде всего граница, которая лишь цепенеет, будучи на самом деле мертвой и давно испытывающей действие сил, стремящихся устранить отмершее, а то, что еще полезно, использовать в новой жизни.
Таким образом, попытка рассмотреть границы в их географическом и политическом значении и проявлении по необходимости затрагивает последние рубежи, установленные нам человеческим опытом[37]. Это придает такой попытке – наряду с признанной политической необходимостью теоретической пропедевтики для практической пограничной работы – предельную духовную и художественную привлекательность. Не будь этого стимула, невозможно было бы воздать должное невесомому, не поддающемуся учету и все же решающему, чисто духовному моменту в возникновении, существовании и исчезновении границы. А без такой перспективы возникло бы искушение свести познание границы в мелководье чисто материалистической [физической] географии и исторического рассмотрения, причем понимание границы такого культурного круга, как германский, пронизанного фаустовским натиском, не должно сглаживать различия.
Таков был главный соблазн, но и опасность предпринятой попытки рассмотрения именно с центральноевропейской точки зрения. И пусть с этим предостережением она идет своим путем на стыке науки и искусства, культуры и силы, показывая пропасти и наводя мосты, создавая фундаментальную основу всестороннего знания, – навстречу лучшему будущему, как позволяет на это надеяться современность[38], из потребностей которой и возник этот временной мост в виде данной научно художественной книги.
Создание ясных картин границы, выразительного представления о ней, о проистекающем из этого пограничном инстинкте и в конечном счете о неизменно настороженном пограничном сознании – важнейшая цель данной работы. Всех этих предупреждений и предостережений, как правило, не хватает немцам в большей степени, чем любой другой крупной нации на Земле, поддерживающей и создающей границы. Из этого следует, что именно нашему народу, занимающему промежуточное положение во Внутренней Европе, необычайно важно иметь живое представление о границе в контексте картины мира, которая и сама нуждается в четком детальном разграничении, ибо в противном случае она очень легко предается космополитической неопределенности и часто свойственной нам, немцам, аморфности. Прекрасным воспитателем наглядного образа границ, пограничного инстинкта и пограничного сознания, столь нам необходимых, могут быть в противовес этому пограничные ландшафты. Ведь это поистине потрясающий факт, если один из первых немецких географов, Браун[39], констатировал в 1916 г.: «…Задача заключается во внимательном изучении пограничных рубежей. Это изучение до сих пор при избытке антропогеографической работы внутри страны было удивительно запущенным и касалось только пограничных провинций на Востоке (Восточная Пруссия, Силезия)». (Пожалуй, еще и на Юго-Востоке: Пенк, Фольц, Зигер[40]!)
«Уже при простом знакомстве, при посещении провинций до сих пор ощущается пробел в изучении характера пограничного рубежа с географической точки зрения как типа ландшафта в сопоставлении с другими типами. Лишь школа Ратцеля» – к которой, разумеется, с особой гордостью я отнес себя задолго до войны, когда лично познакомился с ним, – «создавала в этом направлении фундаментальное, но нашла мало последователей».
В той же книге Браун отмечал: «Самая важная политико географическая проблема географии Центральной Европы заключается в том, как провести ее политическую границу, используя естественные и исторически сложившиеся рубежи, чтобы, с одной стороны, сохранялось внутреннее единство промышленных и сельскохозяйственных ландшафтов, а с другой – чтобы границы создавали действенную зону защиты…»
«Юра, Вогезы, Лотарингия, Люксембург, Арденны и Фландрия являются западными границами».
Все они как пограничные рубежи политической жизненной формы ныне утрачены, как границы земли народа находятся под угрозой и оспариваются в борьбе, лишь с трудом узнаваемы местами именно в типе ландшафта. И все это произошло, прежде чем была выполнена постулируемая официальной наукой работа. Разве это не поистине потрясающий факт, как я выразился ранее? Разве это не доказательство того, что и наука, слишком многого достигшая в отдельных областях, основательно недооценила свою предостерегающую задачу в отношении жизненной формы, в условиях которой она процветала и преуспевала? Разве не напрашивается сама собой мысль о том, что, вероятно, именно поэтому оплоты этой науки в столь разочарованном народе утрачены по сравнению с тем вниманием, которое проявлялось к ней прежде? Если мы в противовес этому негативному признанию выдающегося представителя нашей науки хотим составить ясное представление о позитивной стороне проблемы, о том, какую воспитательную роль играет геополитически и культурно политически правильное, а равно и инстинктивно верное рассмотрение пограничных рубежей, необходимо опереться на известное описание, принадлежащее молодому Гёте[41].
«Памятуя, что здание это [Страсбургский собор][42] было заложено на древней немецкой земле и строилось в подлинно немецкую эпоху, а также и то, что по немецки звучало имя зодчего, начертанное на скромном надгробии, я осмелился, вдохновленный величием этого произведения искусства, изменить бесславное название “готическая архитектура” и под именем “немецкого зодчества” возвратить его нашему народу. Далее я не преминул изложить свои патриотические взгляды, сначала устно, а потом и в небольшой статье, посвященной D. M. Ervini a Steinbach»[43].
Нужно ли что-нибудь еще, как не пример юного Гёте, которого нельзя заподозрить в национальном шовинизме, столь кроткого во всем, что присуще человеку, чтобы показать, как впечатление о границах своего народа в качестве неотъемлемого культурно-географического достояния, сначала увиденных и почувствованных, а затем понятых, воплощается в конкретное описание и творческий успех? Это несравненное слово Гёте – документ первостепенного культурно-географического значения для нашей рабочей проблемы и, разумеется, для того, что следует понимать под «углубленным» отношением к жизненному пространству и земле в духе и смысле Ратцеля.
При этом в высказывании Гёте отсутствует какая-либо политическая целенаправленность, какая-либо ставка на власть над этим утраченным пограничным пространством своего народа[44]. Как совершенно по-иному действенными могут стать лишь такие изложения, если они будут сопровождаться верным политическим инстинктом, подобным тому, который воплотился, например, в образцовых французских описаниях Эльзас-Лотарингии и рейнского ландшафта или в отношении Британской империи к горным границам и буферным зонам Индии, в труде японца Уэхары, а еще раньше при первой угрозе северной границе со стороны русских в защите северного рубежа Мамиа Ринзо, Могами Токунаи[45]. Но в том же смысле, как сказал Браун о типе ландшафта пограничного рубежа, – пожалуй, скорее в морфологическом, чем в смысле Пассарге[46], – как об изменяемом культурой ландшафте, в том же смысле, как описал молодой Гёте свой импульс относительно географического отпечатка на внешней пограничной культуре в противовес эстетике и искусствоведению, могут быть рассмотрены и почти все географические категории, которые как-то подводят к границам, заимствованным у природы или определенным волей культуры. В дальнейших рассуждениях я использую лишь в качестве примеров вершину и перевал, плоскогорье и орографические поперечные пороги на реке[47], отвесную скалу или просто каменную стену, крупную реку в ее разъединяющей и связующей способности, высокогорные долины, фирновые поля[48] и истоки рек, которые в конечном счете фиксируют на ледяном покрове вершин Альп или Гималаев навязанную природой границу водного хозяйства. Или же я ссылаюсь на то, как отношения воды и растений воздействуют на образование границ, но и стирают их; как пояс болот и тайга, джунгли, реликтовые леса и мангровые заросли создают естественные границы растительного мира, но также как пояс саванн и степей, например североазиатский, образует естественный коридор от Дуная через Кавказ на Алтай[49] и далее на Маньчжурию, в котором наука повсюду открывает идентичные погребения!
Животный мир также создает естественные границы. Он закладывает подлинный организм границы роями мухи цеце, саранчи, малярийного комара, колоннами червей, постройками термитов в районах возможного распространения других органических живых существ. Но он проводит ее и стаями зверей, которые служат пищей для крупных хищников в странствиях с островов Адмиралтейства вдоль мексиканского побережья в Антарктику. Животный мир действует, таким образом, в качестве устанавливающего границу, совершая при этом самые дерзкие переходы границ самого большого морского пространства планеты – индо-тихоокеанского.
А теперь бросим взгляд на океан, море, внутренние и прибрежные воды как границу и на отношение побережья к противоположному побережью. Мы обнаруживаем, что и морская граница – вовсе не линия, а переходная зона сильной, пульсирующей жизни, которая и здесь устремляется вовне, к противоположному побережью. Мы знаем, что первый переход этой заимствованной у природы четкой границы, этого предполья, происходил, вероятно, не на первой полосе плоских берегов, а на таких побережьях, где рифы и рифовые выступы видимой на большом расстоянии цепи островов увлекали все глубже, вызывая искушение переступить границу! Даже такое крупное препятствие, как бушующий прибой у Дуврского утеса, норвежские шхеры или пограничные рубежи мыса Кумари (Индия) и мыса Дондра (Цейлон), не было для этого помехой. И именно в кажущихся особенно наводящими пограничных ландшафтах часто возникали связующие переходы. Таковы ставшие известными места переходов Пешавар, Венская котловина, Шанхайгуань, Пекин и Бамо[50]. Им выпадает роль естественного антропогеографического срединного положения и фильтра, что порой накладывает прямо-таки неприятный отпечаток на их характер как тип ландшафта, придавая ему вместе с тем более высокую жизнеспособность, что мы отмечаем, например, в Берлине, Токио и Харбине[51] (Маньчжурия).
Не каждому было дано, как молодому Гёте, так же увлекательно облечь в душевные слова впечатление о границе или, как Гумбольдту[52], найти возвышенные тона для своих впечатлений о переходе из зоны Атлантики в зону Тихого океана. Именно личности, у которых центр тяжести собственной жизненной работы находился в совершенно других областях, дают нам блестящую хронику образного воздействия естественного или искусственно сформированного пограничного мышления. И в таком смысле позволительно заронить слово о ценности описаний границы такого происхождения, как, например, описание границы в предисловиях к военно-историческим трудам, в отчетах разного рода научных экспедиций, а также об изображении всех проявлений малой войны в борьбе за существование, которые, естественно, должны особенно принимать во внимание плоскости антропогеографических трений, даже из них исходить[53].
В связи с этим мы должны, наконец, вспомнить о зоне боевых действий мировой войны как об одном из многих понятий, лучше всего поясняющих организм границы, и о ее наглядном воздействии, обозначившемся, например, цепочкой воздушных шаров от Северного моря до Юры на западе Внутренней Европы, и таким образом обозначить рубежи пограничного организма в той борьбе за существование, которая все-таки проникала на суше примерно на 128 км за пределы дальности стрельбы артиллерии[54], на глубину минных полей в землю и даже за пределы опасности, обозначенной на картах для авиации и подводных лодок[55].
Образы, навеянные личными воспоминаниями о границах и сопутствующими внутренними переживаниями, объективно возникли перед нами при первом же рассмотрении. Из этого следует вывод, что неизбежный ход развития, который ведет от картины границы и связанных с ней впечатлений к инстинкту границы, а через него к осознанию рубежей целых жизненных пространств и жизненных форм, мог бы быть особенно поучительным для нашего склонного к мягкотелости народа в большой переходной области Внутренней Европы, не имеющей многих заимствованных у природы убедительных границ.
Черты этого хода развития, неотделимые от поверхности Земли и ею определяемые, запечатленные рельефом и строением местности, климатом, водным и растительным покровом, должны по необходимости быть объектом географического наблюдения, и именно этим путем нам следовало идти. Однако в момент, когда мы предложили основанную на опыте практику и в гармоничном соответствии с ней границевоспитующую теорию, доступную картографическому пониманию, единство жизни встало на нашем пути грандиозным препятствием! Правда, мы осознавали, что столкнемся с многочисленными проявлениями неорганических и органических границ жизненных явлений на поверхности Земли, а со многими над ней и под ней. Но когда мы, правильно установив эти факты, хотели обозначить их на картах, то зиял неустранимый провал. Так, мы нашли фирновую границу, но фирновый снег встречался и намного ниже ее, а вершины скал полны органической жизни над ней. Мы смогли установить снеговую линию, но убедились, с одной стороны, в том, что в отдельных ландшафтах Земли она непостижимо тянулась вверх, а с другой – в том, что на Неаполь и Нагасаки обрушивалась снежная метель. Мы нашли границы лесов, идущие как по равнине, так и по возвышенности, но между ними и горными пастбищами, степями – некое промежуточное явление, которое нельзя поставить в ряд, – зона борьбы!
Повсюду, где хотелось тщательно провести границу, мы обнаруживали не линии, а только зоны, пояс самостоятельной жизни, заполненный борьбой! Не раз приходилось отмечать: здесь обратный процесс, здесь на полном ходу проникновение и со временем зону заполнит победитель.
А вот уже на противоположных опушках показались и следы переселения – лишайников и мхов, буков и сосен, белой или цветной рас. Знакомимся ли мы ныне с уединенными тихоокеанскими «птичьими островами» – вроде Лейте[56], вызывающего в нашей памяти описание ужасающих бедствий при разделе пространства запоздавшим потомством птичьего «пролетариата»,[57] – или с окраиной какого-нибудь большого города, повсюду нам встречались подтверждения значимости взглядов Ратцеля[58] на пространство и границы, побуждающие нас настойчиво изучать эмпирику границы (сколь бы потрясающей она ни была для любящих мир), границу как арену борьбы, а не как разделительную правовую норму, какой мы покажем ее в главе III.
В качестве арены борьбы изображает ее – в противоположность понятию границы, скажем, у Аристотеля[59] – грандиозное биогеографическое пограничное мировоззрение, оставленное нам в наследство классической древностью: концепция Лукреция[60] о границах пространства (I в. до н. э.). Эту точку зрения мы извлекли из незаслуженного забвения ради изумительного величия и красоты, воплощенных в образе метателя копья.
[И безразлично, в какой ты находишься части вселенной:
Где бы ты ни был, везде, с того места, что ты занимаешь,
Всё бесконечной она остается во всех направленьях.
Кроме того, коль признать, что пространство вселенной конечно,
То если б кто-нибудь вдруг, разбежавшись в стремительном беге,
Крайних пределов достиг и оттуда, напрягши все силы,
Бросил с размаху копье, то, – как ты считаешь? – оно бы
Вдаль полетело, стремясь неуклонно к намеченной цели,
Или же что-нибудь там на пути бы ему помешало?
То иль другое признать придется тебе неизбежно,
Но ни одно не дает тебе выхода, и согласиться
Должен ты, что без конца распростерто пространство вселенной.
Ибо мешает ли тут что-нибудь и препятствием служит,
Не допуская копье до намеченной цели домчаться,
Или летит оно вон, – оно пущено все же не с края
Так я и дальше пойду и повсюду, где б ты ни наметил
Крайних пределов, спрошу: “Что ж с копьем, наконец, этим будет?
Выйдет лишь то, что нигде никакого конца не поставить,
И для полета всегда беспредельно продлится возможность.
Кроме того, если всё необъятной вселенной пространство
Замкнуто было б кругом и, имея предельные грани,
Было б конечным, давно уж материя вся под давленьем
Плотных начал основных отовсюду осела бы в кучу,
И не могло бы ничто под покровом небес созидаться:
Не было б самых небес, да и солнца лучи не светили б,
Так как материя вся, оседая всё ниже и ниже
От бесконечных времен, лежала бы сбившейся в кучу.
В самом же деле, телам начал основных совершенно
Нету покоя нигде, ибо низа-то нет никакого,
Где бы, стеченья свое прекратив, они оседали.
Все в постоянном движеньи всегда созидаются вещи…][61]
Во всей мировой литературе мне не известна столь образная эстетическая интерпретация, дополняющая научное убеждение Ратцеля. Но это не картина вечного мира – и на этой бескрайней границе – отнюдь нет!
Как орган, как живое образование, подверженное исчезновению или росту, вовсе не застывшее, не линию узнаем мы границу в свете опыта – в противоположность понятию, внушаемому нам теорией, как видимостью границы между воздухом, морем, горами и отдаленными поясами растительности.
«Omne quod est igitur nulla regione viarum ёnitum est…»[62] Таким образом, я смог дать, исходя из опыта, только определение (дефиницию) понятия границы как «периферического органа» – подобного коже, – жизненной формы, закрытой на ключ, «обозначенной на всем протяжении» и испытывающей напряжение, но живущей собственной полнокровной жизнью, защитного покрова, состоящего из жизненных форм, наполненных единой жизненной волей. Конечно, границу можно рассматривать и как замкнутость жизненного пространства в противовес другим пространствам, но лишь в той степени, когда она именно в результате разрушения очень многих заимствованных у природы границ одновременно отделяет родственные проявления жизни от других и как таковая становится более прочным рубежом.
Осознавая, без дополнительных рассуждений, двумерность таких образований, мы должны также признавать высотные и глубинные границы в пограничном организме биосферы. Это убедительно, даже если бы у нас не было в качестве практического доказательства великолепного, образцового исследования Ф. Ратцеля «Hohengrenzen und Hohengurtel» («высотные границы и высотные пояса»)[63]. В этом труде содержатся данные о том, что граница животного мира, к примеру, простирается от 6000 м ниже уровня моря до 8000 м (высота полета) по сравнению с 400 и 6000 м границы растительного мира, так что границы животного мира по вертикали вдвое больше, чем таковые у растительного.
Но это фактически необходимая – как при естественной границе, так и при культурно-географическом и политическом, а также хозяйственном понимании ее – высокая степень постижения наблюдений эмпирического происхождения, равно как и философского углубления, если мы хотим понять переменчивую природу границы и воссоздать для каждой жизненной формы «совокупность» ее внешнего покрова (Haut) во всем ее значении. И такой подход необходим, чтобы прежде всего научиться различать между всегда опережаемой жизнью статикой границы и ее преобладающей в реальной жизни динамикой.
При таком рассмотрении нам раскрывается относительность границы! Ведь ее понятие возникает в постоянной борьбе, которая разделяет ищущих категорический императив и неопределенные рубежи скрытой жизни, отягченной борьбой за существование в становящемся все более тесным пространстве.
Это, естественно, заметно и в определении географического понятия, которое нам предстоит рассмотреть.
Даже там, где есть надежда найти самые прочные границы, где, как мы полагаем, можно сразу же нанести линии, например, в отношении моря – самого могущественного жизненного пространства, принуждаемого при его воле, приспособлении или разрушении к покорению, – граница (прибойная кайма, выемка, приливы и отливы…) представляет собой естественно расширяющуюся и стягивающуюся полосу, которая часто заполнена хозяйственными предприятиями (например, добыча соли)! Достаточно лишь точно пройти вдоль морского побережья, пляжа или задать вопрос: где кончаются территориальные воды? – или же, принимая во внимание статистику населяющих побережье «амфибионтов» в Южном Китае или Японии, спросить: кто является жителем побережья, реки или моря?
Провести четкую линию между анэйкуменой и эйкуменой[64] на суше удается лишь в отдельных местах и убедительно не всегда здесь, так как и считающиеся незаселенными пространства почти повсюду проницаемы при огромной воле к жизни. Обозначенная линия для признаваемых незаселенными зон пунктирна, произвольна, и при этом все равно, будет ли такая попытка предпринята по отношению к подземной среде (chtonisch), т. е. определяемой почвой, или по отношению к климатической (klimatisch), т. е. определяемой осадками, нехваткой воды или ее избытком. Каждая раса, каждый народ, каждый путешественник и ученый проведут эту линию по-разному: русский, китаец, японец, малаец, тибетец; каждый по-своему нанесет ее, к примеру, на карту Северной, Центральной или Юго-Восточной Азии.
Закаленный житель горной страны, для которого снег естественное явление, еще может выстоять, в то время как живущий на побережье японец, обитатель романского Средиземноморья давно уже перестали пассивно сопротивляться суровостям климата! Поселения якутов, жилища жителей Шпицбергена, юрта тибетца, в которой он теснится с семьей, неприемлемы для поселенцев, привыкших к мягкому климату. Житель гор вновь селится над горными осыпями Гольдау и Плюрса; те, кто любят наслаждаться горячими естественными ваннами в расщелине кратера вулкана – чего лишен житель лесов и равнин, – снова покрывают террасами полей Иводзиму, Сакурадзиму, Помпеи.
А для питающегося морскими продуктами человека Южных морей – малайца вполне сносные условия существования там, где для немалайца они чудовищны; ведь последний не сможет, ныряя с ножом в зубах, добывать в рукопашной схватке под водой из буруна атолла крупную хищную рыбу.
Следовательно, относительность действует и здесь. И все же, сознавая ее, мы должны стремиться к ясным определениям границы. Необычайно убедительное предостережение политической географии состоит в том, чтобы, принимая во внимание все отличительные особенности, искать компромиссы и прежде всего помогать находить их в практической политике – само собой разумеется, при самом благоприятном руководстве, обеспечивающем долговечность защищаемой этой границей собственной жизненной формы.
При этом большая трудность в том, что как статика и динамика границы, так и ее психологическая и механическая констатация находятся в постоянном столкновении. Необходимо только внести ясность в чудовищный разрыв между исследованиями вроде книги Э. Лукка «Grenzen der Seele» («Границы души») и авторитетными методами венской статистической школы вроде применяемых статистическим семинаром в Венском университете (В. Винклер), посвященным вопросам населения, хозяйства и культуры сопредельных с германским бытом земель, и вытекающими из книги Эмануэля Жубера «Statistischen Forschungsmethoden» («Статистические методы исследования») (Вена, 1921 г.), помня при этом, что обе крайности важны для тех, кто исследует сущность границы. Или же представим себе скачок от метода восприятия психологии народов, использованного Стефаном Цвейгом в книге «Drei Meistern» («Три творения») для различий британского, французского и русского самопредставления, к численному сопоставлению британцев, немцев, французов, русских, их примет. Однако как один, так и другой метод с его ложной концепцией типов, использованный сам по себе, обязательно ведет и к ложному пониманию разграничений. Из этого следует, без нужды в дополнительных разъяснениях, что для правильного воспитательного воздействия музеев в этнологии нельзя отделять искусство народов от других проявлений их жизни. Принцип «L’art pour l’art»[65] в данном случае столь же ложен, как буйство цифр и идея, стремящаяся видеть лишь массы и числа.
Следовательно, не противопоставляя философские, социологические и статистические подходы к понятию границы, можно все же приходить к мало-мальски сопоставимым результатам. Таким образом, мы ощущаем в одной из важнейших сфер эмпирической деятельности во имя сохранения на Земле нашего, как и любого другого, народного духа, что слишком точная и педантичная ведомственная разобщенность и факультетская обособленность – более чем препятствие, это одна из величайших опасностей! Если Вагнер как географ-практик поучает нас, требуя видеть «четкие внешние границы как формы проявления прогрессирующих состояний», то он все еще находится под впечатлением длительного мирного периода, который вовсе не правило, а скорее исключение, и подводит к полемическому выводу, что неясные внешние границы в Центральной Европе означают шаг назад!
Эмпирика границы раскрывает более безжалостно, чем теория, и «относительную ценность языковой границы как границы культуры», ее необыкновенное различие[66] – к примеру, между подобной валу языковой границей на Западе нашей собственной народной земли с «камнями, выпавшими из великой стены», и взаимопроникновением германцев[67], славян и жителей Промежуточной Европы (Zwischeneurope) с их тремя большими, соприкасающимися языковыми образованиями на Востоке. Мы часто обнаруживаем, что общественные науки, поощряемые естественно лингвистикой, переоценивают языковую границу, и это, к нашему большому сожалению, привело, например, к насильственной эвакуации или вытеснению в чужеземные области дружественные малые народы, близкие по своей культурной воле к нашей культурной почве и нашему государству (вопрос о мазурах, родственно-дружественные немцам словенцы в Каринтии[68], навязывание польского литературного языка в Силезии; вопрос о венедах; фризах[69] – как угнетенном меньшинстве и т. д.).
Стало быть, единое стремление к жизненной форме, к реализации своей культурной силы и хозяйственных возможностей, своей личности в растущем жизненном пространстве показывает нам эмпирику как решающий фактор для нации, охваченной желанием защищать границу. Такое понимание позволяет прийти к плодотворным результатам и к жизненной стойкости, к стабильности (vivere), и она имеет примат над философствованием и должна оставаться таковой.
Эмпиризм границы показал нам ее становление как зоны боевых действий, как трехмерное пространство борьбы. Однако правовой идеал, буква закона весьма охотно превращают ее в математическую, почти бестелесную черту, по меньшей мере в линию на карте, зафиксированное на бумаге буквами и цифрами понятие, которое можно раз и навсегда определить и описать. Но такой границы, ее отчетливого проявления мы не найдем в реальной жизни нигде и никогда, ни в каком месте и ни в какое время. Тот, кто действенно не оберегал и не защищал свои рубежи, того они отчуждают и заставляют расплачиваться, даже если казалось, что их установление в ладу с буквой закона. Ведь разграничение есть требование природы; но его закостенелость враждебна жизни, признак старения жизненных форм, доказательство быстро проходящей и исчезающей, а не наступающей и бьющей ключом жизни. В своей завершающей фазе неподвижность означает смерть, отмирание, и из этого состояния в конце концов может снова забить фонтаном новое лишь после полного устранения прежних жизненных форм. Однако государства, как и народы и индивидуумы, должны больше думать о memento vivere, чем о memento mori[70], если они хотят продолжить свое существование в этой тленности.
Итак, мы не спрашиваем: как происходит, что жизнь все-таки подчинилась букве закона (ведь этого она не делала никогда и нигде), но спрашиваем, как происходит, что эмпиризм границы до известной степени примирился с пограничной традицией, в том числе и с созданными ею обозначениями, нормами?
Вслед за «как» мы снова обращаемся прежде всего к картине пограничной практики. Она находит свои выражение в пограничном (межевом) знаке, в контрольном колышке или в заимствованной у природы составной части границы – в пограничной скале, пограничном дереве, так расположенных или выбранных, что можно от одного к другому проложить линию, протянуть бечеву, межевую цепь, проволоку, если совсем нет созданной трудом человека разделяющей силы – забора, сетки, стены. Однако и здесь приходится считаться со своеволием жизни, оспаривающим постоянство границы: межевой знак может погрузиться в землю, упасть, разрушиться, дуб – сгнить, металл – стать жертвой коррозии; следовательно, обозначенная ими граница снова будет нуждаться в страже и оборудовании! С тем чтобы самому стражу было надежнее, он ставит на всем ее протяжении особые, только ему хорошо знакомые по форме, не местного происхождения так называемые свидетельства (Kunden) под пограничным знаком, вокруг дубового столба в известном только ему, устроителю границы, ее хранителю, месте. Таким образом в земле и на земле создаются все без исключения руны[71] как опора человеческой памяти.
Но зачастую в государстве и народе все еще сказывается древняя человеческая память, запечатленная в пограничных обозначениях и пограничных нормах, память о происхождении пограничных жизненных форм, которые в других местах давно исчезли. Они ведут нас к пониманию непостоянства границы в истории.
Так обретает свое значение картина успешно расширяющейся межевой границы (Flurgrenze), – которую мы обозначили выше, – для отграничения более крупных жизненных форм. В пограничном дереве, пограничной стене, пограничной борозде, пограничном водотоке или в пограничном водоразделе как предпочтительных признаках границы и в словоупотреблении мы еще и сегодня видим отражение географического происхождения народов – землепашцев и скотоводов в противоположность поселенцам лесов и степей. Мы снова узнаем эти признаки, когда швед говорит «skrank» – предел, житель Восточной Азии – «kwan» – барьер и при этом думает об упавшем срубленном дереве, когда житель леса принимает за праобраз границы (Mark, March или Mal) ствол дерева (Schnede, Sned, Schnedbaume), житель открытых равнин – лежащие камни (Laag, Schied, Steine), а хлебопашец – окраину леса. «Lira» – протяженная борозда у романских народов равнозначна окраине леса (Rain). Возникают тонкие оттенки [понятий], если романская пограничная традиция выступает наряду с германской, например граница (frontiere) наряду с borderland (Bord) – рубежом страны и boundary[72], если линия, защищенная стеной, лимесом[73], и в речи противопоставляется защитным полосам! Здесь мысль о выкорчевывании границы резко противостоит также мысли о бережном отношении к ее нетронутости: Ренштейг[74], просека и проходы против стены заповедного леса. Предполье и линия, трехмерный полнокровный организм границы и бескровная и бестелесная, в известной степени математическая абстракция снова выступают и здесь как контраргумент не в последнюю очередь в мощной борьбе главного государство-образующего народа западноевропейской и центральноевро-пейской культуры – римлян против нордических рас и их потомков, снова и снова низвергавших его надуманные государственно-правовые пограничные конструкции.
Limes, ёnis, terminus[75] – понятие общности судьбы внутри однажды проведенных границ, conёnium, conёnatio – понятие сопредельного пространства – все они в сущности враждебны германскому, более свободному восприятию границы – хотя нордические саги о переступавших границы свидетельствуют об остроте германского, не менее правосознательного, но лишь по иному проявляющегося чувства границы, например наводящее страх перепахивание греховника лемехом как искупление за нарушение границы и подлог. В таком совпадении понятий о святости проложенной границы сталкиваются два изначально здравых, опирающихся на обширные – благодаря вспашке и корчеванию – пространства, выражающих межевое право воззрения, чью народную основу можно легче различить благодаря рубежам незаселенности, поверхностному покрову, анэйкумене, чем благодаря границам культуры с их премудростью. Ибо границы должны одновременно и разделять и быть проходимыми. Но как трудно соединить столь противоположные требования, показы вает уже старинный устав германской полевой службы, справедливо предостерегавший о дороге, улице как границе, к примеру, между форпостами. Так строго было обосновано внимание к границе в старой Европе, и из этой строгости германского, равно как и римского, межевого права (Agrarrecht) происходит выражение «verruckt sein» – «сойти с ума», а также «delirare» (тождественное римскому «сойти с лиры» – с прямо проведенной борозды), в то время как производное французское слово «delirer» не столь наглядно. Это воззрение, берущее свое начало от границы, встре чается и у земледельческих народов далеко не повсюду. Напри мер, государственная философия Восточной Азии приходит к подобному производному понятию посредством сопоставления знаков [символов] зверя и короля, следовательно, человека, в ко тором возобладала жестокость. Иными словами, «сойти с ума» (verruckt sein, «delirare») – привычная только европейцу картина, заимствованная из строгого представления о границе, свойственного германскому и романскому быту! Весьма сомнительно, смогло бы легче переходившее границы славянство со своей более «широкой душой» прийти к такой же языковой картине, если бы ко времени образования понятий границы в Европе оно творчески отнеслось к ней.
Огромно поэтому и влияние римлян как государствообразующего народа на представления о границе европейского культурного мира и его распространяющегося по Земле культурного круга. Размышляя об уже затронутом непостоянстве границ в истории, мы имеем в виду главным образом этот круг наряду со свидетельствами нашего собственного прошлого. Подобно любой заимствованной у природы форме – укрытие, пограничный вал[76], ров все еще сохраняются и поныне, – граница согласно известному выражению «aut Caesar aut Diabolus»[77], приписываемому одному из двух проводивших ее авторитетов, т. е. либо римская, либо чертова стена, умудренными людьми в католических частях Германии в общем и целом не рассматривается как вспомогательная (subsidiar) вместо обеих. Там, где эллинистическая культура вклинивается в исламский и индийский культурные ареалы, – также больше всего насыщенные руническими памятниками культурно-пограничных ландшафтов Старого Света – там мы видим Александра Великого [Юллундур, Искендер][78] – первопроходца новой всемирной истории, играющего роль, схожую с ролью Цезаря на Западе. На китайской культурной и на родной почве в роли творца границы выступает беззастенчивый сжигатель древних текстов Цинь Шихуанди[79], инициатор строительства Великой Китайской стены[80]. Относительно границ немецкой культуры и оставшихся свидетельств ее широкого в прошлом распространения еще не появился труд, приводящий к общему знаменателю столь гетерогенные границы, как отчужденные замки [Тевтонского] ордена[81] или университеты, сожжен ные или разграбленные немецкие замки на Востоке, в Праге, Риге, Пеште, звонницы Гента, имперский орел Фридриха Барбароссы[82] на соборе Сен-Трофим в Арле, постоялые дворы в наших колониях, гербовые камни великого курфюрста[83] на побережье Гвинеи и имена немецкого происхождения в Англии, Франции, Андалузии, Ломбардии, готика и прочие свидетельства немецкой поэзии, искусства и мифов на утраченной пограничной земле. Не хватает крупного обобщающего труда авторитетного ученого, а также еще не сведены в большом синтезе следы чужеземного влияния на немецкую культурную народную основу, давно исследованные во всех деталях: кельтские имена и славянские следы, многочисленные выведенные «Augusta» и «Colonia»[84], большие и малые «castra» и «castella»[85].
Более четко и конкретно уже разработана в целом борьба Рима с присущим ему государственным и имперским мышлением и германского восприятия права (Rechtsgefuhl). Удовлетворен ность римской формой, публичность (Satzung), чувство дисциплины подчеркивает Э. Целлер[86] именно в отношении границы и пантеона ее многочисленных божеств. В этом пантеоне имеются Термин[87] – бог межевых знаков, еще и сегодня в регионе, говорящем на немецком языке, защитник порядка (его праздник – терминалий был приурочен к 23 февраля, к началу пахоты), Янус – двуликий защитник входов и выходов, Форкул защитник входных дверей, Лиментин – порога, Кардея (Карда) – богиня дверных запоров. Почти столь же богат набор божеств со специальными защитительными обязанностями, как на Дальнем Востоке, где даже самые спокойные места в доме доверены своеобразной группе богов-хранителей.
Однако заимствование чужих божеств любой жизненной фор мой яснее всего указывает на втягивание ею в себя границ чужеземной культуры. Не считая более поздние переносы божеств Ближнего и Среднего Востока, в Рим в начале VI в. до н. э. государственными путями проникли культ Аполлона, в 496 г. до н. э. – Деметры, Персефоны и Диониса, в 291 г. до н. э. – Асклепия с чумой из Эпидавра и в 205 г. до н. э. как последний призыв в крайне бедственном положении, во время паники, вы званной Ганнибалом[88], – Кибелы, Великой матери богов из Пессинунта, почитавшейся на Иде[89] (Верхняя Фригия) как защитницы границ, после того как – всего за 12 лет до этого – уже почитали Венеру-Астарту, слияние эрицинской Венеры как симптом поворота к Греко-финикийской смешанной культуре Сицилии, где имелся ее храм[90]. Стало быть, с одной стороны, борьба на границе против иноземных культов, а с другой – весьма интересная история, а именно наличие пережитков римских пограничных наименований, более того, проникновение жесткого римского представления о границе в германскую альменду[91] и более свободное понятие о праве выпаса. Из этого становится, например, понятным характерное столкновение правового чувства во всей германско-романской пограничной области (долина Мюнстера[92], Вале[93], Тирольское нагорье). Даже права выпаса (Almrechte) в Пиренеях (Андорра[94], Арансаль) возникли из испано-готских прав выпаса. Все эти проявления сливаются в один большой ряд единого восприятия при столкновении различного пограничного права германцев и романских народов и все еще обостряют их обусловленную природой коллизию.
Итак, обобщая конкретные факты, мы все-таки очень хорошо видим в нескончаемой череде случаев возникновения границ и их реорганизации закономерное уклонение от чистого произвола, характерного для картины современной политической власти, обнаруживаем прежде всего склонность к возврату, к восстановлению естественных, покровительствуемых природой пограничных форм[95] при воссоздании и возведении новых границ, которые выглядят в зеркале философской и естественнонаучной литературы совсем иначе, чем в зеркале юридической.
Это в особенности относится ко всем досадным исправлениям, – и прежде всего к понятию «живущих за пределами границ», что нарушает правило, прямую линейную игру. Возникают анклавы, остаточные состояния, в отношении которых важно осознать, идет ли речь о жизнеспособных, более того, весьма жизненных состояниях земной поверхности, определяемых ею процессах, единствах, которые в сущности сильнее, чем кажущиеся гораздо большими, но политически временными образования, или же о рудиментах в биологическом смысле, о преходящих состояниях, обреченных на отмирание, атрофию и в конечном счете на исчезновение. В то же время из ранее упомянутых остаточных форм резерватов могут возникать новые, безгранично жизнеспособные образования, хотя и более мелкие виды рас, племен, типы людей и животных, которые в противном случае исчезли бы.
Из таких образований могут затем создаваться в пограничной структуре стабильные ячейки, которые в течение тысячелетий весьма успешно сопротивляются неестествен ному, линейному проведению границы. Временный способ кондоминиумов[96] на любых ступенях такого образования со свойственной ему замкнутой жизнью зачастую благополучно ведет их через арены борьбы прибегающих к насилию крупных государственных образований, на пересечениях крупных культурных ареалов; затем они добивались упорством «conёnatio» как товарищества с общей вынужденной судьбой, с часто кажущейся непонятной принадлежностью друг к другу.
Такими геополитическими защитными препятствиями может быть объяснена часто вряд ли понятная из чисто исторического развития живучесть церковных, коллегиальных институций, их сохранение внутри островов, горных и котловинных ландшафтов (Швейцария, Фергана[97]) даже с неоднородным населением.
Наиболее тонкими и с точки зрения народной психологии благодатными задачами науки является в данном случае проникновение во взаимодействие почвы и осознанных человеком потребностей – часто в наследие древних, закрепленных почвой и климатом обычаев, – чтобы установить причины сохранения осуществленного разграничения. Всякий раз обращаются к связи между определяемыми землей и возникающими на земле процессами и нравами людей. Не доказывается ли ныне эта связь обычаем пасхальных костров, костров в день св. Мартина, поста и в день св. Иоганна в Рейнских провинциях[98], сохранением основных прав выпаса и свободным переходом даже через жестко оспариваемые, укрепленные пограничные окраины[99], правами национальных меньшинств, государственным или обычным правом (например, земля Саксония).
Основание для этого часто дают и бесспорно географически дифференцируемые правовые формы переноса границ и охраны всех без исключения: от обхода пограничных рубежей, от правовых форм при обновлении демаркации до известных крупных соглашений о мире[100], договоров о купле-продаже земли и людей (Флорида, Луизиана, Аляска, Панама, Каролинские и Марианские острова, как считается, были куплены!)[101], заявлений об аннексии и подъемах флага. Во многих этих якобы правовых действиях на самом деле проявляется прежде всего представление о готовности к самоопределению (Selbstbestimmungsmundigkeit) er к простое навязывание воли более сильного[102], которое география и история иногда подтверждают, а чаще отвергают.
В этом детально выстроенном длинном перечне побудительных оснований (стимулов) первый – правовое понятие о районах, находящихся за пределами самой границы, и интересующее нас отношение к нему политико-географического и культурно-географического обозначения границы, когда в слишком укрепленных ячейках областей и земель чаще всего возникает затруднительное положение, связанное с тем, что оно нелюбимо централизмом и бюрократией и даже ненавистно им, но обусловливает самоуправлению и свободе желанные исключительные (привилегированные) положения.
Частному землевладению это понятие, конечно, хорошо знакомо; самостоятельность замыкающихся в себе крупных хозяйств по отношению к не понимающим свои жизненные потребности общинам мелких хозяев утрачивает свою сущность; ныне, в демократическую эпоху, – это часто оспариваемое право.
Вопреки Пролеткульту культура – понятие аристократическое и остается таковым!
А чем же являются в политической географии Андорра, Сан-Марино, Фергана, Бутан и Непал, как не «ведущими обособленную жизнь частями областей за пределами границ»? Или в более крупных масштабах исторически своеобразная жизнь Богемии[103] по отношению к империи [Австро-Венгрии], государств на альпийских перевалах, высокогорного швейцарского ландшафта между Боденским и Женевским озерами с их главными центрами – Цюрихом и Верном перед валом высокогорных кантонов по отношению к обширной северной и южной пойме (Vorland)? Разве не такие устойчивые состояния были приняты при быстрой инволюции (Ruckbildung) Британской империи после кажущейся кульминации охвата Индийского океана (Афганистан, Египет, Ирак, да и сама Индия!) почти в максимальном диапазоне правовых форм?
Самая первейшая возможность возникновения [пограничной аномалии] имеется, конечно, в первоначально нейтральных пограничных зонах, в пограничных предпольях центральных пространств, на которых неприметно образовалась своеобразная жизнь. Ставший благодаря международной торговле известным случай – область Циндао[104] как особый случай китайско-корейского предполья вдоль рубежа Ялу—Тумынь и Байтоушань. Схожая пограничная аномалия возникла в Андорре из упорно сохранявшихся церковных прав, в Верхнем Арансале в Пиренеях – из испанских прав выпаса[105], которые вторгаются на северный склон, а также в небольшом захоронении на Клаузенпас в Гларнерланде.
Эти примеры показывают, что при заключении мирных договоров крайне важно установить подлежащую разрушению, благоприятную для народа принадлежность утерянных пограничных ландшафтов в церковных, по большей части более прочных присоединениях, в правах хозяйственного обмена. В негативном плане это доказывает в наши дни отторжение Эйпена и Мальмеди[106], а в позитивном – стремление епископства Саара к выходу. Ведь именно государство Саар – типичная аналогия с такими погранично-биологическими процессами в других местах, и прежде всего – это попытка найти выход на пути кондоминиума. Но что означает современное правовое понятие политико-географического кондоминиума для наблюдения за жизнью границы? Как раз для нас, жителей Внутренней Европы, оно приобрело исключительную важность. Саар, Рейнская область, Данциг (Гданьск), Мемель (Клайпеда), Верхняя Силезия[107] уже стали или были замаскированными кондоминиумами, каковыми ныне являются Маньчжурия, Монголия, Тибет[108], [бассейн реки] Или, Новые Гебриды, а Морене[109], Сахалин, Курильские острова, острова Рюкю еще недавно были. Соскользнуть туда же собралась Юньнань, но ее спасла хозяйственная энергия китайцев, а не сила государства, тогда как Египет долго был фактическим кондоминиумом Турции, Франции и Англии. Следовательно, здесь налицо один очень значительный, выросший из опыта и эмпирики традиции и международного права вопрос, подвешенное состояние, при котором более упорная правовая воля часто определяет в конечном счете и более тонкое решение о биологически благоприятном местоположении. Именно проблема, насколько далеко идет фактическое отношение кондоминиума в вопросах имперских, земельных, расовых и экономических границ, наиболее актуальна. В сущности это вопрос о существовании целого большого пограничного пояса Промежуточной Европы между Внутренней Европой и северо-азиатским пространством Советов, где полностью отсутствуют многие неестественные жизненные формы, действительные условия самостоятельной государственной жизни в естественном жизненном пространстве, в которых они могли бы осуществить conёnatio.
Но и в Европе, где вместо восемнадцати государственных сообществ стало двадцать восемь, в то время как жизненное пространство не расширилось, а сузилось, быть может, однажды скажут: «Go get you home, you fragments»[110], если эти новые образования нужны не более как политические инструменты.
Как возникают ныне границы кондоминиума, можно показать, скажем, на примере украинско-польской границы, внутригерманской таможенной границы (ср. главу XII), линии Керзона[111] между Советами и Польшей, линии Tiedje[112] (германо-датской) и линии Сфорцы[113] (Верхняя Силезия), вновь возникшего вопроса о Вильно[114].
Большую роль, однако, играет и хладнокровный перенос отношений субсидиарного частного права в международное право, связанный с ростом Соединенных Штатов, Австралийского островного государства и Японии, не говоря уже о Британской империи. В этих регионах находятся применяемые с большим разнообразием при прецедентах кондоминиумы, приобретения по давности, просто покупки или покупки с принуждением и вымогательством. Так, заслуживают пристального внимания в качестве прецедентов «покупка» Флориды, Луизианы, Аляски, принадлежавших Дании Виргинских островов[115] – скрытая принудительная покупка с последующей незначительной компенсацией, замаскированное ограбление Панамы и Калифорнии, приобретения по давности Калифорнии и Техаса[116].
Разумеется, трудно разрешаема [проблема] во всех тех случаях, когда застывшая форма, отжившая буква закона с его внутренним правом утратили свое значение по отношению к эволюционному или революционному натиску жизни и в конечном счете должны быть опрокинуты естественной силой.
Здесь кроется воистину последний вопрос международного права, который больше подлежит рассмотрению лишь как вопрос мнения и суждений, какие слишком скрыты за формами. Как нам представляется, наряду с этим существует противоречие одного из элементов романского права германскому, ибо мы, германцы, очень долго казались биологически более сильными. Но это общее противоречие, присущее всем опытным, государствообразующим народам, наконец, самому понятию «государство» в противовес «народной энергии», всему нынешнему поколению против грядущего поколения, скрытому за буквой «posteros timeo»[117] праву, букве закона против природы.
Из этого противоречия возгорается раздор между Советским Союзом и паназийцами и старыми колониальными державами – Англией и Францией; но из этого же противоречия бьет ключом точка зрения Тацита[118] на продававших самих себя германцев из пристрастия к азартным играм и противоборству, как и позже отношение швейцарского законодательства к вербовке в иностранные войска[119]. Особенно сильные швейцарские коммуны, инстинктивно прочные геополитически, а также богатые территориально, как Цюрих, отменяют наем в иностранные войска, унаваживание земель чужих народов кровью и потом; напротив, бедные древние кантоны используют наемничество как источник денег! «Chacun aspire а ce qui lui manque!»[120] – заметил швейцарский капитан, когда в Версале кто-то упрекнул его, что швейцарцы фехтуют за деньги, а французы – за честь! Древняя противоположность приверженного нравственности народного духа и рационалистической государственной идеи – бесцеремонно использовавшей преимущества созданного ею частного права периода упадка, – имеет последствия и ставит исходящую от народа энергию почти всегда согласно букве вне закона. Биологически более сильный ощущает это в таком случае как беззащитность порядочного честного человека перед применяемой по отношению к нему без душевного трепета буквой закона. Однако они «это называют честью»!
Поразмышляем также о тех – а их число растет в результате слишком резкого проведения линии, – кто не признает границ и кто разрушает их. Не признающий границ и ее разрушитель – два совершенно различных вида. Один ставит себя выше естественных границ, потому что они для него ничего не значат, а другой сознательно разрушает их, воспринимая такие рубежи как препятствие, а не защиту и органическое благодеяние. Эти два вида можно отчасти рассматривать и с географической точки зрения, учитывая их распространение, происхождение и влияние на политизированный культурный ландшафт.
Часто происходящие из экстремального смешения рас или же в своем становлении как физическая, так и психологическая наследственная масса принадлежащие к двум различным мирам, к двум зонам боевых действий, они, естественно, хотят отменить их границы, но в разном смысле. Если первые как урожденные граждане мира, космополиты, утерявшие гражданство, попутчики любого Интернационала, под каким бы флагом он ни выступал – золотым или зеленым, красным или черным, не видят и не ощущают их, то вторые – враги границы, ее разрушители любой ценой, и они замечают границу, борются против барьера главным образом потому, что родились «на ее склонной к коварству стороне».
Но по зрелому размышлению о чересчур тонком различии между границами те в обоих видах, кто слишком торопится извлечь пользу, делают здесь собственные наблюдения. В каждой зоне борьбы царит только ей свойственная самостоятельная жизнь. С древних времен имелись люди, находившие в этом метании между двумя кругами силы свой собственный расчет, а в сочетании с опасностью и известную суровую свободу. И имелись другие, кто, умно служа двум господам, но лишь в той мере, в какой это было необходимо, время от времени находили возможность вырваться к свету. Так, Вольтер бросил якорь спасения между пуританской Женевой и становившейся все более небезопасной Францией, между имениями Делис и Фэрней[121], разумеется полностью сознавая преимущества до известной степени утерянного подданства. В своей книге «Ahnen» («Предки») Фрейтаг отобразил прекрасный пример того, что еще на раннем этапе развития германцев проживание за чертой границы было излюбленной побудительной причиной для постоянного существования небольших дружин, остатков племен и народов. Природа показывает нам аналогию на каждой меже, на каждой железнодорожной насыпи, где сохраняются жизненные формы, которые были бы в противном случае истреблены, но которые могут вновь ринуться в наступление.
Этим своеобразием пограничной межи всегда пользовались одиночки и дружины, действующие на этой же основе крупные государственные жизненные формы. На такой биологической почве выросли цепочка государственных образований вдоль Гималаев, а также общности, которые, как «выпавшие из древней стены камни», сопутствуют отходящей назад немецкой языковой границе на Западе. Из такого состояния поднялись до своего всемирно-исторического значения Савойя, Наварра[122] – по крайней мере в поколении своей династии, – земли Габсбургов[123] и Гогенцоллернов[124], области Маньчжурской династии[125]. Итак, мы полагаем, что и здесь действует эффективный геополитический мотив, о котором мы уже писали, рассматривая, к примеру, вопрос о возникновении кондоминиумов – образований между границами с расширяющимися культурными, силовыми и хозяйственными организмами, но здесь рассматриваем лишь в новом свете[126].
Труды о границе, литература о границе – что они нам до сих пор преподносили, в чем оставались перед нами в долгу, несмотря на многократные честные попытки создать некую теорию границы? Из какой бы основы ни исходить, пытаясь вывести философское или правовое образование научных понятий и идеальное представление о линии без собственного пространства или же об арене борьбы, зоне боевых действий, эмпирику всеобщей действительности, проблема всегда выдвигала на первый план смелость типизации! При этом первый путь кажется больше романским, второй – больше германским; и весьма примечательно, что отдельные представители немецких воззрений о границе тем больше мудрствуют вокруг этой проблемы, чем больше они связаны своим происхождением с романизированными ландшафтами на Рейне и Дунае, и, напротив, тем ближе к практическому идеалу англосаксов, чем более нордическими они себя чувствуют и видят.
На самой высокой ступени, по моему мнению, стоит Ф. Ратцель, рассмотревший и признавший справедливыми оба направления. Сказанное им в «Gesetze des raumlichen Wachstums der Staaten»[127] («Законы пространственного роста государств») несомненно является наиболее сжатым, цельным и глубоким из всего, что сказано на немецком языке о границе. Из этого поистине классического сочинения должна исходить политическая география в определении каждого понятия, как и пытался это сделать О. Мауль[128] в своем последнем большом труде. Самые значительные новые соображения школ – британской, немецкой, французской – вновь возвращают к этим образцам идей Ратцеля не только в политических географиях или работах по всемирной истории на политико-географической основе, написанных его учениками – Гельмольтом, Диксом, Шёне[129]. Идеи Ратцеля продолжают звучать и в неустанных попытках Р. Зигера добиться ясных общих определений понятия сущности границы, и в стремлении Винклера все деяние умирающей монархии Габсбургов на ниве статистики поставить на службу и пограничному мышлению.
Практически совершенно по-иному, чем самые выдающиеся поборники немецкой народной почвы, побуждения Ратцеля подхватило перед войной англосаксонство, которому они были подсказаны таким авторитетом, как Макиндер[130]. След Ратцеля живо проявляется в деятельности Мэхена[131] и Брайса в Америке, Керзона в Азии – в индийском гласисе[132], Джонсона – в Африке, Грегори и Гриффита Тейлоров – в Австралии, занимающихся теорией границ и решением пограничных вопросов Л. В. Лайда[133], сэра Т. Холдича[134], Фосетта. На плечах Ратцеля, по их собственному признанию, стоят нынешние лидеры французской политической географии Жан Брюн и Камиль Валло[135].
Именно в трудах Ратцеля[136] содержится органическое понимание границы в североамериканской литературе. Это освещенная с критических позиций этнография и историческая наука в Америке с ценнейшим послесловием К. Лампрехта[137]. В этом сотрудничестве двух выдающихся умов с присущей им способностью как к географическому, так и к историческому синтезу бьется настоящая творческая жизнь. Но, разумеется, к сожалению, чисто академическое название труда вводит в заблуждение, скорее отталкивает, чем привлекает, искателей.
Особую значимость приобретает сочинение Фредерика Тернера «The signiёcance of the frontier in american history» («Значение границы в американской истории»), совпадающее по времени с первыми важными трудами Брукса Адамса[138], с главным периодом деятельности Мэхена, подготовившими нынешнее становление силового превосходства Соединенных Штатов. Ведь именно эта когорта воспитала многих, кто прославлял такую позицию, отточила политическое лицо Союза с его тихоокеанскими и американскими целями Срединного моря, указала ему на приближение экономических циклонов, на экономическое обуздание мира – естественно, на некоторое время – в качестве первоочередной достижимой цели и границы, которые Соединенные Штаты должны переступить в стремлении к ней.
В то же время Тернер писал о «государственном строительстве в революционную эру»[139] и обсуждал при этом проблему политической организации при избытке свободной земли – ныне нечто столь далекое от нас, живущих в Центральной Европе! Труды Шейкера «Man and nature in America» («Человек и природа в Америке»), Виндзора «Narrative and critical history of America» («Описательная и критическая история Америки»), 1888 г., как и появившаяся позже по инициативе Ратцеля «Всемирная история» Гельмольта, указывают на схожую тенденцию культурно-географической совместной разработки географии и истории, их взаимного обогащения.
Выводы Ратцеля относительно включения американского земного пространства во всемирно-историческое совокупное строение Земли (еще и сегодня в высшей степени несовершенные, в общем и целом принимаемые в расчет в обучении и общественном мнении континентальной Европы) содержатся в работе «Geschichte, Volkerkunde und historische Perspektive» («История, этнография и историческая перспектива»)[140]. Эти выводы, как и статья «Inselvolker und Inselstaaten» («Островные народы и островные государства») в отношении Японии, собственно, не что иное, как геополитика, но без этого обобщающего слова.
Изложение и структура «Британской энциклопедии» с точки зрения осознания пограничной ответственности совершенно иные, чем одного из наших фундаментальных справочников. Японское суждение по данному предмету лучше всего представлено в работе Уэхары «The political development of Japan 1867–1909» («Политическое развитие Японии 1867–1909»)[141], во введении, где содержится ценное описание неизменно присутствующего у японцев инстинкта в отношении опасности для конфигурации и внешней формы своей империи. К такому пониманию инстинкта безопасности мы у себя в Германии до сих пор еще не пришли и значительно позже, слишком поздно, под давлением мировой войны в мимолетном благоразумии осознали упущенное.
Характерно, что научные инструменты для этого, частично созданные вечным раздором между национальностями старой Габсбургской монархии, преимущественно в угрожаемых частях пограничных провинций на Юго-Востоке были уже наготове, тогда как на Северо-Востоке и Востоке, на Висле и в Верхней Силезии они возникли на пустом месте. Так, Пенк и его школа выковали эти инструменты для польских провинций, Фольцдля Силезии, а теперь пытается под руководством Лёша создать для всех границ личной энергией и инициативой «Шутцбунд»[142], который в действительности есть «Шутцбунд» для Внутренней Европы, – наиболее образцово в юго-восточной провинции, в Граце, где Р. Зигер стал естественным научным провозвестником, в то время как Вена и Инсбрук оставались на первых порах позади, пока там не начал работать И. Зёльх. «Grenzen» («Границы») и «Die geographische Lehre von den Grenzen und ihre praktische Bedeutung» («Географическое учение о границах и его практическое значение»)[143] – две работы Зигера, в которых его окончательно сложившиеся воззрения приобрели преимущественно программное значение. Вполне достойна и литература, повлиявшая на него: сочинения британцев Керзона, Фосетта, далее, как я знаю из приватных бесед, Холдича и Лайда, шведа Челлена[144], немцев Ратцеля, Пенка, Фогеля, Зёльха. Так возникли две лучшие из многих отдельных попыток доступно разъяснить немецкому народу проблему границ. С тех пор мы усвоили, что нашему слабее сформированному индивидуальному народному своеобразию и его менее наивному самосознанию больше соответствует, если мы, не в пример своим предкам, сообща возьмемся за туго мыслящие и ставшие малодушными массы, как это сделано в работе Фольца «Westdeutschen» («Западные немцы») и «Ostdeutschen Volksboden» («Народная основа восточных немцев»), в двух великолепных томах Лёша: «Volk und Reich» («Народ и империя») и «Staat und Volkstum» («Государство и народность») – и в скромной серии Института зарубежья и Союза немцев за рубежом. Потрясающий успех становится, таким образом, среди немцев все большим.
Но если мы сравниваем – о японском или англосаксонском, о романском (движение Данте, Е. Тэно: frontiere) вовсе нет речи – развитый таким способом с достаточно большим трудом пограничный инстинкт исконных меньшинств, живущих в Центральной Европе, например, с инстинктом поистине не переоцененных мною китайцев в их давлении на государство, то мы находим там [в Китае] задолго до наших министров и чрезвычайных комиссаров оккупированных областей[145] гораздо более важные мероприятия по охране границы, по крайней мере в теории.
Речь идет о созданном 12 июля 1919 г., в разгар бушующей с 1911 г. гражданской войны в Китае, так называемом ведомстве обороны границы с многочисленными бюро, комиссарами по защите границы определенных пограничных областей, например наиболее угрожаемой северо-западной границы (которая, впрочем, и в Индии является таким постоянным местом!), и притом наряду с собственной военной организацией. Все китайские наместники в Урге, Кобдо, Улясутай[146], Маймеча подчиняются в определенных делах непосредственно соответствующему пограничному генералу – их естественному защитнику на внутренней линии. В 1920 г. комиссия по охране границы стала жертвой внутренней смуты и честолюбия ее шефа; тяжелые потери на границе в Монголии[147] явились следствием победы внутренних партийных распрей над разумной теорией границы. «Государственный комиссар для оккупированных областей» – схожий институт. Все на границе, что служит ее внешней защите, должно быть вне партийной борьбы, свободным от нее!
Мы завершаем этот беглый обзор литературы о границе, подводя итог такой констатацией: огромному богатству сфер проявлений противостоит немыслимая бедность, если. не сказать убогость, литературы, в которой выделяются лишь немногие работы и научные поборники. Этих стражей границ многочисленных народов следовало бы почаще приводить в трудноукрощаемые залы заседаний, состояние которых, по словам чешского лидера Палацкого[148], предостерегает: «Если этот потолок рухнет, чешская нация погибнет!» Речь шла о зале, где без малого сто лет назад родилось требование нынешней Чехословакии!
Наряду с крупными работами Ратцеля и его учеников, к числу которых принадлежат также предложивший первые формулировки Фёрстер и недавно присоединившийся Мауль, имеется множество сугубо военно-географических монографий, рассчитанных на ограниченный круг читателей. Еще более скромен он для изданий немецкого, французского, английского, русского, японского Генеральных штабов с отлично написанными предисловиями, для одного из первых, известных, к сожалению, только самому узкому числу географов-специалистов по границам, трудов Мольтке [Старшего] [149].
Удивительно, но и хорошие работы по политической географии легко подвергаются опасности как бы походя подчеркнуть огромное значение границ, как об этом бегло пишет А. Дикс в своей работе «Politische Erdkunde» («Политическая география»)[150], предоставляя читателю самому сделать выводы. Схожим образом, к сожалению, написана и его более обстоятельная работа, в которой при всех ее достоинствах слишком слабо разработано понятие «граница» с точки зрения политико-географического, а также антропогеографического, хозяйственного и культурно-географического значения. Намного более последователен в рассмотрении проблемы О. Мауль в своей большой обобщающей работе «Politische Geographie» («Политическая география»)[151]. Не меньшую заслугу имеет Е. Шёне, убедительный популяризатор Ратцеля, также разбросавший отдельные ценные замечания относительно границы в разных местах в своей книге «Die politischen Grenzen als peripherische staatliche Organe» («Политические границы как периферические органы государства»).
Сопоставляя крупные систематизированные научные точки зрения, мы обнаруживаем прежде всего противоречие между констатацией и преодолением: ищущий человек в противовес человеку настроения по необходимости испытывает огромную трудность из-за ограничений; несогласие между людьми ищущими и людьми импульсивными минимальное. Поэтому напряженность на германо-французской границе географически и этнопсихологически – одна из наиболее трудно поддающихся компромиссу на нашей Земле[152], что подробно обосновал Фробениус[153] и с культурно-морфологической точки зрения.
Далее, мы приходим к ценным результатам, если ставим в связь существующее на протяжении столетий в литературе отражение влияния переходной пограничной области на одиночек и сопряженную с этим большую трудность переноса чувства границы на массы. Насколько велика дистанция между инстинктом и осознанным отношением к жизненному пространству, к «сопротивлению экспансии»![154] Различным точкам зрения о разделяющей возможности границы вновь и вновь противостоит пронизывающая ее жизненность, разрушающая однородность населения, взрывная жизненная сила покоящейся на lex lata – действующем праве проблемы сознания, и мы узнаем в застывшем пограничном праве тот же самый симптом старения, как у людей, страдающих атеросклерозом. Об этом достойном внимания культурных народов Запада Иен Гамильтон[155] написал в своей записной книжке[156].
Большая часть имеющейся литературы ограничивается целью доказать разделяющую силу границ на хорошие и плохие, естественные, заимствованные у природы и чисто культурные, национальные, региональные и здесь провести априори разделения в теории, которые позже мы детально оценим.
При этом, само собой разумеется, наряду с рассмотрением по культурным кругам и другим наднациональным и надгосударственным пространственным разделениям возможно и чисто народное. Конечно, существуют совершенно различные подходы к проблеме теории границы – греко-эллинистический, римский и романский, немецкий и германский, индийский, иранский, славянский, китайско-монгольский. Но в конечном счете необходимо заниматься снова и снова крупными группировками и разграничениями между нейтральными, жизненными формами, склоняющимися скорее к букве закона, к линии защиты, к жестокому сохранению своего, и растущими жизненными формами, устремленными в своем натиске вперед, к расширению границ. У первых действуют в данном случае в застывшей государственной позиции римский limes, Великая Китайская стена, французский пояс укреплений в качестве ставшего теорией принципа безопасности за счет разделяющего пространства, как это, наконец, доказал Е. Тэно: но, конечно, со скрытой за этим надеждой на возвращение утраченного защитного «гласиса»[157].
Восприятие границы Катцелем как становящейся все более узкой вплоть до юридически и математически прочерченной линии, будущей арены борьбы за жизнь вытекает из создающей сильное напряжение противоположности, которая существует на стыке между наполненной жизнью землей и землей незаселенной (анэйкуменой). Это напряжение заставляет изучать, пожалуй, как сильнейшую, понятную с точки зрения как естественных, так и гуманитарных наук разделяющую силу в отношении границы незаселенного или же считающегося незаселенным земного пространства (мнимая анэйкумена?); оно, само собой разумеется, имеет точно такое же значение как для экономики и физической географии и их проявлений в сфере сношений, так и для хорошо продуманных, проникнутых духовностью политических и культурно-географических планетарных мировоззренческих движений. Но и здесь в пересечении полярных пространств, арктической и антарктической анэйкумены, поясов пустынь, высочайших горных хребтов, поясов болот первобытного тропического леса (Terai)[158], океанских просторов (которые и сами, естественно, являются ареной борьбы за жизнь) мы видим проницаемость всех границ. Абсолютных границ больше нет ни на земле, ни на море, ни в ледяных пустынях полярных ландшафтов. Как раз в наше время взялись за раздел границ Арктики и Антарктики под нажимом англосаксов и Советского Союза[159]. На планете больше нет «no man’ s land» – «ничейной земли».
В этой констатации сразу обнаруживается масштаб проблемы противоречия между границей и анэйкуменой, значение признания того, что с быстро растущим оттеснением анэйкумены эйкуменой, с расширением пригодной для жизни земли и с увеличением плотности населения усиливается значение идеи о границе как плацдарме борьбы, как о непрерывно наступающем или отступающем замкнутом, но не сохраняющемся застывшим образовании! Пограничная борьба между жизненными формами на поверхности Земли становится при ее перенаселенности не мирной, а все более безжалостной, хотя и в более гладких формах. Кто пытается ввести в заблуждение человечество на этот счет, неосознанно или сознательно потворствует лжи, даже если она продиктована состраданием и милосердием. Чем больше будут оттесняться незаселенные, а также считающиеся таковыми пространства, тем все труднее сохранить длительную конструктивную прочность естественных границ, тем все острее, немилосерднее борьба за существование внутри унаследованных границ.
Взгляд на масштаб и значение постановки вопроса о разделяющей силе необитаемости целесообразно исходит, пожалуй, из определения понятий «эйкумена» и «анэйкумена», т. е. из понятий обжитых или сохраняющихся незаселенными пространств, которые встречаются в трудах Ратцеля, впервые опубликованных под заголовком «Uber die Anwendung des Begriffs Okumene auf die geographischen Probleme der Gegenwart» («О применении понятия “эйкумена” в географических проблемах современности»), а также во втором томе «Antropogeographie» («Антропогеография») и «Erde und Leben» («Земля и жизнь»)[160].
Исследование представлений жившего до нас поколения о считавшихся непригодными для жилья пространствах, признанных естественными науками безусловно разделяющими зонами планеты, показывает, как далеко мы опередили эти представления на протяжении жизни одного поколения, которые в то время для любого человека, любого народа находились в совершенно другом месте, позволяя выносить лишения сообразно их способности и технической оснащенности в борьбе за существование.
Нам необходимо лишь дополнить представления Ратцеля взглядами его учеников, прислушиваясь к мнению К. Хассерта о северной полярной границе обитаемой земли, какой он увидел ее в 1892 г., к Е. Шёне по поводу тропических зон[161] или к суждениям Бергера о возникновении понятия «анэйкумена» в его «Geschichte der wissenschaftlichen Geographic der Griechen» («История научной географии греков»)[162], чтобы узнать, как быстро совершалось развитие от тех первых формулировок понятия об отдельных образованиях анэйкуменных зон и поясов, например, в высотных границах и высотных поясах[163]. Сегодня мы признаем борьбу за освоение анэйкумены и понятие политически обеспеченной защиты в ней как крупную пространственную цель превентивной политики заселения, градацию этого понятия, скажем, от русского к китайскому и японскому, становящегося все более южным и океанским, как одну из мощнейших движущих сил политического действия на длительную перспективу и на более широких пространствах.
Как нам известно из физической географии, среди проявлений жизни на Земле, которые ведут к установлению границ анэйкумены, – прежде всего сковывание жизни вследствие холода (лед в полярных или высокогорных областях), недоедание в результате отчуждения земли (исчезновение растительного покрова, опустошение пассатами, ветровая эрозия), неосвоение территорий из-за недостатка осадков, заражения почвы, засоления, гибели всходов от пожаров (похожая на чернозем земля на Суматре)[164].
Как широко в этих проявлениях все еще сохраняются остатки оттесненных укладов жизни человека, искателей сокровищ земли, необычно вооруженных для борьбы спорадических поселенцев, – это вопрос для обдумывания.
Мы знаем и совершенно иной тип сохраняющихся незаселенными земель, из коих одна часть считается высокопродуктивной, обладающей способностью к освоению, возникающей путем подавления многообразия жизни из-за переувлажненности. К этому типу относятся тундра и болотистые земли, а также прочие неисчерпаемо плодородные земли, где в результате засилья отдельных видов растительного и животного мира, нашедших для себя оптимальные условия, другие жизненные формы не могут изменять свои границы; они могут переместиться туда, как только внешнее насилие, новые находки, например улучшения тропической гигиены, сломают это враждебное жизни, одностороннее пышное произрастание, развеют давление первобытного леса, в котором, по достоверному мнению Заппера, на плодороднейшей земле можно голодать из-за ее однообразия, полчищ саранчи, разносчиков тропической малярии, мухи цеце. И даже в наших умеренных зонах мы должны наблюдать за борьбой буков и сосен, бросового леса и кустарников против строевого леса или же желтых лютиков[165] на пашне, чтобы знать истоки подобных явлений.
Этот взгляд на оттеснение анэйкумены и на раздвижение границ человечества, прежде всего культурного, по мысли Пенка, играет большую роль в расширении возможности пропитания народов Земли путем действенного превращения тропических земель в плодородные для культурных рас, причем в первую очередь имеется в виду тропическая гилея в Африке и Южной Америке. Правда, работа А. Швейцера в устье Конго[166] и последние путешествия в Южную Америку показывают, как много еще предстоит сделать с самых азов, как, к сожалению, маловероятно, что белая раса преодолеет эту форму анэйкумены не с позиций господства, а иным образом.
Освоение территории земного шара (1900 г.)
Цифрами обозначены владения следующих государств:
1. Англия
2. Нидерланды
3. Германия
4. Дания
5. Испания
6. Португалия
7. Франция
8. Италия
9. Россия
10. США
11. Другие государства (государства Центральной и Южной Америки, государства Конго)
В противовес всем видам анэйкумены мы узнаем в возможно плотном примыкании к ней для защиты более мелких и становящихся все более крупными поселений и государственных жизненных форм инстинктивный и осознанный лейтмотив существующей столетия дальновидной и крупнопространственной культурной политики. Все равно, идет ли речь прежде всего о сохранении защитного пояса лесов, например, в еще сохраняющихся сегодня формах защиты в сельских поселениях к востоку от Мюнхена, о крупнейших центральноафриканских раскорчеванных участках, об обращении с хвойными лесами к востоку от Лимеса, как описывает их Градманн, или же об упорных битвах России (завоевание Сибири), Англии (борьба за Северо-Западный проход)[167], Соединенных Штатов (овладение полярными районами), обеспеченность защиты играет решающую роль в истории России, американских государственных образований, Ирана, поздних центральноазиатских крупных империй, Китая, в формировании островных государств – Англии и Японии, в трансформированном морем государственном организме Римской империи, в размере образований Индийской империи, а также в окаймленных границами образованиях Ганзы[168], Тевтонского ордена, альпийских государств на перевалах. Кто утрачивает обеспеченную защиту в незаселенных местах, как, к сожалению, северогерманская раса, столь ущемленный германский рейх, лишенный таковой на своих границах[169], тот для удержания необходимого жизненного пространства принужден к неизмеримо большему, длительному напряжению сил, к более интенсивной борьбе за существование, к большей осторожности при возвращении в состояние передышки.
Мы можем также научными методами политической географии и геополитики, и в добавление к тому подключив историчные учения о кинематике, установить отчетливую градацию представлений об отделяющей незаселенности у отдельных рас и народов не только с изменением времен, но и синхронно по чисто локальным мотивам привычки. Эти представления имеют огромное политическое значение для определения границ, их сохранения и проведения у крупных народов, создавших свою государственность.
Для переоценки представлений, связанной с изменением эпох, сравним лишь один пример – отношение Рима, его певца Овидия[170], изгнанного в Томы, к тогдашним черноморским ландшафтам и более ранние эллинские восприятия Понта Евксинского, а также поздних черноморских резиденций, которые создал для себя избалованный западноевропеец, или Ялты, казавшейся властителям Российской империи раем на Земле. Сколько оттенков в точке зрения на пограничное пространство – понтийское, – восточных и западных срединных стран на зерновую биржу Афин, «гостеприимные эллинские города», «место ссылки римлянина», русскую Ривьеру, ухоженный сад рафинированного представителя западноевропейской культуры из дома Кобургов![171]
Для различия точек зрения на одно и то же пространство, приблизительно синхронных по времени, но только в одном случае больше нордической, континентальной, а в другом больше южной, океанской по происхождению и воспитанию, быть может, наиболее типичным и бесспорным является пример отношения России, Китая и Японии к Приамурью.
Что позволяет нам простейшим способом разгадать мнимую загадку, почему русским удалось в баснословно короткое время пройти вдоль северной анэйкумены через Сибирь и достичь Тихого океана, создать громадное имперское образование, которое проникло в американское пространство вплоть до бухты Сан-Франциско[172] и лишь под сильным нажимом англосаксов, а позже китайцев и японцев вынуждено было отступить назад?[173]
Решающим был все же тот факт, что продвигавшийся в Северную Азию русский не считал эти пространства незаселенными и поэтому проникал туда, в то время как другие крупные народы мира, в том числе восточноазиатские, с чьим жизненным пространством он скоро соприкоснулся, считали их непригодным для жизни, не имеющим ценности пространственным владением или даже придатком, примыкающим к враждебной для жизни северной полярной области. Таким образом русская экспансия в 1643 г.[174] приблизилась к последнему крупному резервату культурного пространства Земли – восточноазиатскому, который до этого из всех видов анэйкумены сохранялся как основательная область защиты: между полярной, пустынной, океанской, альпийской и тропической. Вопрос был близок к решению, окажется ли под защитой расширяющегося русского образования северный пшеничный пояс Земли вокруг всей северной зоны умеренного климата, или же он должен оставаться нарушенным в решающем месте сохранением обеспеченной защиты восточноазиатского мотыжного земледелия в северной необжитости. Перед китайцами лежали земли на Амуре, которые они считали непригодными для жилья, не представляющими ценности для огосударствления. Они стояли на Амуре, как Древний Рим – на Дунае и Рейне, наблюдая за рекой, но ничего не организуя там. Все же степной инстинкт Маньчжурской династии защитил ее право на границу в договоре 1689 г., заключенном в Албазин-Нерчинске[175]. Он отбросил русских назад до тех пор, пока нарастающее расчленение рушившейся Маньчжурской империи под ударами морских держав и внутреннего восстания китайского Юга (тайпинов)[176] не помогло им наложить руку на тихоокеанское побережье Маньчжурии и затем на район Амура (середина XIX в.)[177].
Значительно позднее, чем китайцы, угрозу русских из зоны Амура почувствовали японцы. Островному государству, расположенному ближе к тропикам, до конца XVIII в. казалось, что северная анэйкумена начинается уже у пролива Цугару между Хондо и Хоккайдо и крепости Матцумай в Дате на южной оконечности Хоккайдо как оборонительной линии для него достаточно. Лишь в конце XVIII в. японцы ощутили приближающийся натиск и встретили его благодаря спешным северным экспедициям на Сахалин и в богатые рыбой участки в устье Амура под руководством Мамиа Ринзо и Могами Токунаи, которые впервые описал Западу Зибольд[178]. Но затем инстинкт безопасности быстро подтолкнул их собраться с силами для ответного удара: в начале по договорам о совместном управлении с проницаемой северной анэйкуменой через Сахалин и Курилы, затем к разделу, при котором океанские Курильские острова отошли Японии, а близкий к континенту Сахалин – России. Наконец, дело дошло до военного столкновения[179], в результате которого прежде всего Южный Сахалин вновь оказался в восточноазиатских руках и русские были выброшены из коренных земель Маньчжурии. Прибрежная полоса у Тихого океана и земли севернее Амура остались в руках русских; тем самым Восточная Азия была вытеснена из северной анэйкумены, которую она с тех пор без устали стремится возвратить посредством переселения и экономической экспансии. Независимо от этого идет упорная борьба за кратчайшую северную воздушную линию, новейшими симптомами чего являются оккупация острова Врангеля Канадой, разъяснения Советов о том, что им принадлежит вся область, простирающаяся к северу от них до Северного полюса.
Таково на сегодняшний день состояние еще находящегося sub judice[180]