Окошко чата вдруг булькнуло и выдало письмо.
«Здравствуйте, я – Лайла Сегель, редактор «Делит». Мы хотели бы с вами сотрудничать».
«Очень приятно, Лайла», – написал я. Было неудобно, что я сижу перед монитором в трусах и носках. Особенно в носках, – недавно я прочел, что мужчины, которые не стесняются показаться миру в носках, лишены самоиронии. Но я ведь и не показываюсь, камеры у меня нет. И все-таки.
«Ау! Вы там, Натан?»
– Да, – ответил я. Буду рад сотрудничать, я готов.
«Отлично! Напишите нам что-нибудь про современность, про психологию, про отношения».
«Только у нас, к сожалению, небольшой бюджет».
«Времена тяжелые», – теперь она писала короткими отрывистыми предложениями, которые выплывали и выстраивались в чате, словно голубые плоты.
Я потянулся было к клавиатуре, но опрокинул кофе. На столе образовалось пятно, похожее на черного страуса.
«…сократились».
«Вы ведь слышали, наверное, что нас чуть не закрыли?»
Я достал из ящика салфетки, промокнул страуса и пошел за тряпкой; кофе капал на пол. Когда я вернулся, в чате висело еще целых три плота.
«Почему, собственно, я должна оправдываться?» – писала Лайла.
«Это наш бюджет».
«Он таков, ничего не поделаешь».
– Я понимаю.
Я с детства знал, что мало кому из писателей удается зарабатывать деньги, а к моменту поступления в универ было ясно, что зарабатывать вообще мало кому удается, и мне крупно повезло, что я так люблю программировать. Я могу заниматься этим всю жизнь, и мне не надоест. Но год назад наш факультет чуть не перенесли в другое здание, находящееся вообще за пределами кампуса, туда нужно было бы ехать через весь город. Я написал в нашу университетскую газету шуточную антиутопию, в которой показывалось, как после переезда факультета, университет начинает разрушаться, а за ним и весь город, потом весь мир. Мы тогда победили, и факультет оставили в покое. Я написал еще несколько фантастических рассказов, и их взяли в «Кампус-три». Потом я написал не фантастический рассказ об одном парне. Потом я написал о себе.
Учебный год закончился, я засел было за докторат, но тут оказалось, что мне необходимо, чтобы день начинался с чириканья клавиатуры. В этом звуке было что-то легкое, что было к лицу моему утру. Это была ложная легкость. Натан Бринкер, пишущий слова, оказался замкнутым и нетерпимым существом.
Он не выносит, когда ему заглядывают через плечо. Открыв холодильник, вдруг зависает и долго смотрит на пачку масла. Иногда он записывает что-то корявым почерком на бумажке, а потеряв ее, приходит в ужас от того, что кто-то найдет и прочтет эти несколько бессвязных предложений, словно там признание в убийстве.
Сидя в своей пустой квартирке, Натан Бринкер болезненно морщится от любого шума, доносящегося с улицы, и наконец, со странным мстительным удовольствием надевает звукоизоляционные наушники, которые стOят как подержанный мерседес. Он улыбается, чувствуя как два потока тишины, сливаются в озеро, где-то в районе лба. Теперь, сквозь прозрачную воду можно разглядывать камешки на дне.
Камешки – это слова.
«…тысячу знаков примерно, можно больше».
«Раз в неделю».
Лайла засылала новую флотилию голубых плотов, на одном из них – казалось, что он слегка покачивается на воде – была написана сумма, которую я уже мрачно предчувствовал, а на других пожелания:
«…материалы о людях»;
«секс, психология»;
«абсурд»;
«смешные случаи».
– Понял, – ответил я. – Попробую, договорились.
Секс, абсурд, психология…
Секс вот-вот исчезнет, потому что Рути рано или поздно надоест ждать, когда мы съедемся. Мы время от времени обсуждаем, как заживем вместе, а на днях даже слегка поссорились. Оказалось, что она не представляет себе семьи без большой лохматой собаки, а я не выношу шерсти на полу, обслюнявленных игрушек и запаха сухого корма.
Предполагалось, что мы начнем жить вместе, когда я закончу учебу и возьмусь за докторат, но я все еще не начал его писать. Говорю Рут и родителям, что делаю одну срочную программистскую халтуру. Это правда. По вечерам программист Натан Бринкер включает музыку и пишет код, насвистывая, посматривая на мелькание клипов в Ютьюбе и ерзая тощей задницей по краешку стула. А вот ранним утром его писательство Натан Бринкер, усаживается на тот же стул и вначале долго крутит рычажки, подгоняя его под себя, словно вечером на нем сидел кто-то другой. К десяти утра его грузное тело устает от сидения. Он выходит на кухню, брезгливо смотрит на гору грязной посуды, которую легкомысленный программер Натан Бринкер не помыл вчера. Что ж, значит, не судьба ей быть чистой сегодня. Мыть посуду сейчас – все равно, что окунаться в бурлящий гейзер – так все настройки собьются. Он лезет в шкаф за бумажными стаканчиком, насыпает туда кофе, встряхивает стаканчик, чтобы почувствовать запах бергамота и вдруг замечает там муравья, который карабкается по кофейному бархану. Натан Бринкер ежится, представляя как еще бы минута – и на беднягу обрушилась бы кипящая лава. Он пытается подцепить муравья ложкой, но тот теряется в черном песке. Тогда он достает другой стаканчик, заново насыпает кофе из пачки и вдруг замирает. Стаканчики с кофе на дне похожи на два круглых глаза, обведенных картонным ободком. Они строго смотрят на него. О чем ты будешь писать, Натан Бринкер? О чем ты будешь писать каждую неделю?
Секс, психология, абсурд… Когда звонит Рут или родители, я отвечаю им, что работаю. Я не вру, я правда работаю, но не над кодом, который обеспечил бы мне безбедное будущее. Мне очень стыдно. Опять звонок! Да они что там, с ума сошли?! Я же перед экраном, здесь у меня слова, которые пульсируют и мигают! Слова и еще что-то, обозначенное пунктиром, видимым только мне. Это «что-то» я должен провести, по единственному возможному маршруту, как авиадиспетчер – самолет. Вы что, хотите, чтобы я ошибся и самолеты столкнулись в небе? Ладно, вам же хуже,
– Алло!
– Натан, привет, мы ведь встречаемся сегодня, или как?
Это звонит Шехтер. Шехтер – мой новый старый друг. Старый – потому что мы знакомы еще со школы. Новый – потому что он – единственный, с кем я могу говорить о словах. Тогда, в школе, он казался мне симпатичным ботаном, обреченным на пожизненное заключение в гостевой пристройке рядом с виллой родителей, когда же я начал писать, мне сразу вспомнился именно он, единственный писатель, которого я знал. Я слышал, что он давно уже работает в каком-то журнале. В отличие от меня, у него не было фасада, за которым он мог бы спрятаться и места где он мог бы отсидеться. Он писал по статье в неделю, что-то о политике. Теперь он показался мне суперменом, канатоходцем, который делает на глазах у всех трюк, который я лишь начал разучивать. И вот как-то раз мы случайно столкнулись с ним на улице, зашли в кафе. Я признался, что пишу.
– Для себя? – спросил Шехтер.
Я почувствовал себя оскорбленным.
– Нет, – ответил я небрежно. – Для университетского журнала. Это подработка.
– А, ну здорово, молодец.
Я тогда хотел спросить его, как он управляется со всем этим. Как не боится написать какую-нибудь глупость, ошибиться, случайно повторить уже сказанное, свое или чужое, и главное – у меня никогда не хватило бы духу, но мне хотелось спросить: «Все, кто пишет, чувствуют это? Что делать теперь с этим новым видом одиночества?»
Потом мы стали дружить и встречаться часто, и когда я, стараясь сохранять легкомысленный тон, заговаривал о чем-то подобном, то всякий раз ответом мне был удивленный взгляд. Шехтер писал с детства, возможно, таких страхов у него и вовсе не было, а может, он их не помнил.
В кафе было душновато. Шехтер заказал лимонад, я – кофе. Я дождался, когда официант уйдет, и сказал.
– «Делит» хочет, чтобы я писал колонку.
– Очень хорошо. Пиши, у тебя получится.
– Но о чем?
– О чем угодно, о жизни.
– А ты как решаешь, о чем писать?
– Я пишу о политике. Каждый день что-то происходит.
Меня вдруг осенило: «А слушай, давай писать вместе. Придумаем формат, подберем стильные иллюстрации», – я тут же, на ходу, придумал название рубрики и первые темы.
Шехтер выслушал не перебивая, посмотрел на меня поверх своего лимонада:
– Я занимаюсь политикой. Не ищи компанию, ты пойдешь туда один.
Раз в неделю. Тысяча знаков. Секс, психология, абсурд… Шехтер вызвался подбросить меня домой. Шоссе проходит через арабский район. Сегодня первый день Рамадана и многие дома украшены иллюминацией. Иногда это целые электрические ковры, на которых синие и зеленые огоньки разбегаются в стороны от центра, иногда – лишь отдельные гирлянды. Одна из них особенно забавна: из окна свисает вниз электрическая борода, по которой стекает неоновый мед. Я запоминаю бородатое окно, потому что в этот момент в разговоре возникает она – черная, худая, злая – возникает, и навсегда связывается у меня в сознании с чужими праздничными огоньками.
Кошка…
Шехтер говорит: «Черт, кошка, как же я забыл, мне надо было позвонить!»
– Кошка?
– Ну да. Я уезжаю, мне надо пристроить ее куда-то на неделю.
Секс, психология, абсурд, смешные случаи, домашние животные… Почему бы и нет?
– А она у тебя… кусается?
– С ума сошел? Ты что, кошек не видел?
…
Он привозит ее в картонной коробке. «Не трогай пока, пусть привыкнет». Спустя несколько минут в прихожей появляется мешок наполнителя и мешок корма, кошачий туалет, тарелочка, миска для воды и вставленная в нее игрушечная мышь. Что-то сиротское есть в этом скарбе, и еще – что-то унизительное для живого существа. Словно я сразу же узнал о ней слишком много, и это знание далось мне незаслуженно легко.
– Здесь песка хватит на месяц, она мало срет, – говорит Шехтер и вздыхает. Ну что, я пошел?
– Постой, а ее надо выгуливать?
– Обалдел? Это же не собака. Это кошка, она просто с тобой живет.
Я не совсем понял, что за мысль он вложил в эти слова, но они меня ободряют.
– Постой, но неужели ты ее за все годы совсем-совсем никак не назвал?
– Ну вообще-то называю ее иногда, когда вечером ложится рядом, нагревается и мурчит.
– Как называешь? – Шехтер смущенно улыбается:
– «Печень».
…Это кошка. Она просто со мной живет. Я буду писать о ней. О том, как она ест, умывается, срет – в конце концов. Это будет забавно – я еще раз заглядываю в коробку, из которой она не спешит вылезать. Черная, худая и какая-то неровная, она похожа на футляр для очков, сшитый раскаявшимся панком на трудотерапии. На острых лопатках шерстка пореже и видна белая кожа. Шехтер говорил, что кошка старенькая. За столько лет он не додумался ее назвать. Тоже мне писатель.
День первый. Она не умывается. Она не ест. Она не срет. Она сидит в углу и оживляется только, когда я открываю окно. А вдруг она захочет выскочить? Здесь девятый этаж, она убьется. Я закрываю окно – воздух в комнате становиться спертым. Я звоню Шехтеру, он долго не отвечает, затем в трубке раздается треск, и я наконец-то слышу его голос.
– Она убежала? Попала под машину?
– Нет, с чего ты взял?
– Тогда какого ты звонишь мне в Париж?
– Я не знал, что ты уже там, думал, ты улетаешь ночью.
– Дружище, каждая секунда нашего разговора будет стоить, как чашка кофе в «Ароме». У меня какой-то людоедский тариф, напиши мне лучше.
– Постой, постой! (первая чашка кофе) Она не ест.
– Она в шоке, привыкнет. (вторая чашка кофе)
– Она хочет на улицу, может, погулять с ней?
– Ни в коем случае, она же сразу убежит! Хочет гулять, пусть посидит на окне.
– У меня девятый этаж, помнишь? Она свалится, выпрыгнет. (третья и четвертая чашки)
– Она не выпрыгнет, не дура. Она привыкла к высоким этажам.
– Как это привыкла? Она ведь всю жизнь жила с тобой на первом! (пятая и шестая чашки)
(седьмая чашка)
(восьмая чашка)
(девятая чашка)
– Алло, Шехтер, почему ты молчишь?
– Она всю жизнь прожила на пятом этаже. Не со мной. Прости, я не хотел тебе говорить, это не совсем моя кошка. Она у меня всего неделю и теперь как бы моя. Это кошка моей подруги, она умерла. Прости, что не говорил, не хотел тебя пугать.
– Как ее зовут?
– Оснат Нагари.
– Да нет, не подругу – кошку!
(пятнадцатая чашка)
(шестнадцатая чашка)
Телефон разряжен.
Оснат Нагари – это имя мне смутно знакомо. Шехтер точно о ней не упоминал, значит откуда-то еще. Я набираю его в гугле и вижу: Оснат Нагари писала колонки. Хорошие колонки. Я читал это всю ночь. Там было про барабанщиков в белых одеждах, которые провожают мальчиков, празднующих Бар Мицву к Стене Плача. О том, как, отбарабанив, они дудят в шофары, а потом, в шутку, прислоняют эти кольчатые костяные рога к голове ребенка, и он вдруг выглядит Минотавром, и смущенно улыбается, а они благословляют его, хлопают по плечу и советуют запостить фотку в фейсбук. Там было про сгущенный черно-зеленый цвет кипарисов, о том, что хочется поскрести его ногтем, и там, – писала Оснат, – под слоем черного, будет расплавленное, закатное, алое. Там было про ящериц, оцепеневших на раскаленных тротуарах, и про тонкий слой каменной пудры, покрывающей румяные надгробия. Про бульдозеры, которые не дают ей спать, про новые дома на окраинах, что скалятся, словно ряды белых зубов, про то, как смеется этот город, и как невозможно, как преступно злиться на него, дряхлого старика и быстроглазого мальчика, любящего барабаны и цветные огни.
Она была старше Шехтера на десять лет, у нее было больное сердце. Нигде не написано, как зовут ее кошку.
…«Иди сюда», – я беру кошку на руки и подхожу с ней к закрытому окну. Я пытаюсь донести до нее концепцию высоты. (Все-таки есть разница между пятым этажом и девятым.) Я живу на самой окраине, здесь начинается пустыня. Я показываю ей крыши, холмы, арабские деревни, поселения, Иорданию. Она смотрит вниз с цепким интересом, как смотрел бы лишенный сантиментов строительный подрядчик. Я так и не понял, осознала ли она, что эта высота для нее смертельна?
Мы одновременно вздрагиваем от звонка.
– Привет, Натан! – у Рути немного напряженный голос, и он становится еще более напряженным, когда она это понимает. – Я подумала, что зря обиделась на тебя из-за этой собаки. В конце концов, я, как и ты, – не привыкла к животным в доме, у нас в детстве даже хомячка не было. Черт с ней, с собакой, я даже не разбираюсь в этих породах. Посидим где-нибудь сегодня вечером?
Мне очень хочется увидеть Рути, но потом она вызовется меня отвозить на мои чертовы кулички, а когда она меня отвозит, то остается на ночь. Рути захочет увидеть, как я разрешил заусеницу в коде, на которую жаловался ей вчера. Как я объясню ей, что всю ночь читал истории Оснат Нагари? Что потом пытался написать что-то свое, про иерусалимские огни, и сгорал от стыда, оттого, что получилась напыщенная чушь. И что сегодня вечером я твердо решил еще раз попытаться. И главное, как я объясню, что уже второй день у меня живет чужая кошка?
Она не бросила трубку. Она владеет собой, всем бы так.
…
Ко мне пришли Шехтер и Оснат. Мы пили вино, Оснат рассказывала, что в мошаве, откуда она родом, в жаркие летние ночи развешивают в домах и во дворах мокрые скатерти и простыни, а потом ходят друг к другу в гости, хохоча и стукаясь лбами, блуждая в белых полотняных лабиринтах. Некрасивые девушки приходят в дом к тому, к кому давно мечтали прийти, и остаются там навсегда. Дети давних врагов играют вместе и засыпают, обнявшись, прямо на мягкой земле, в чужих владениях, куда им раньше не было хода, и их сон сторожат собаки и козы.
Я открываю глаза. Она сидит на карнизе с наружной стороны, спиной ко мне. Уши напряжены так, словно между ними проходит электрическая дуга. Она слушает ночь. Я боюсь двинуть затекшей рукой; малейший шум – и она может испугаться, заметаться, свалиться с узкого карниза. Как получилось, что я не закрыл окно? Вспомнил! Я умирал от жары и открыл его, почти не просыпаясь. Полночи я проспал, обдуваемый ночным ветром, и вот расплата. Который час? Три, полчетвертого? Вот-вот внизу, на минарете в арабской деревне, завоет муэдзин, она может испугаться, оступиться… Утром я найду внизу ее труп. Она повернула голову. На стекле трепещет ночная бабочка. Господи, пожалуйста, не допусти, чтобы эта идиотка кинулась сейчас ее ловить. Господи, притупи в ней инстинкты. Господи, пусть только не поворачивается на карнизе, Господи, пусть не прыгает! Ладно, хуже уже не будет. Стараясь двигаться плавно, я протягиваю к ней руку, беру за шкирку и втягиваю внутрь. С треском захлопываю окно. Звучит муэдзин.
«Приезжай и забирай эту дуру, – пишу я Шехтеру. – Я не могу жить в такой духоте».
– Напрасно ты так волновался. Она бы не упала. Смело открывай окна.
– Нет уж, второй такой ночи я не переживу.
– Как там твоя колонка? – меняет тему Шехтер.
И в самом деле, как? Я не писал ничего уже два дня, потому что читаю Оснат Нагари и хочу писать как она. Как то, что прочел этой ночью, про полотняные лабиринты… Стоп. Я ведь это не читал.
«Хочешь знать, как колонка? – пишу я Шехтеру, разозленный. – Она – никак, потому что я не пишу. А не пишу, потому что не сплю, и эта твоя дура тоже не спит, и не ест, и не срет».
– Правда не срет, совсем? – Шехтер озабочен.
Я иду в ванную, туда, где стоит ее туалет, и рассматриваю наполнитель – он идеально чист. Я разгребаю его – все стерильно. И тут я замечаю, что на сложенном на стуле полотенце что-то темнеет. Это три черные какашки, твердые, как метеорит. Теперь я вспоминаю о странном запахе мокрой фанеры, которым несло от стола.
– Шехтер! Шехтер, мать твою! Ау!
Шехтер молчит, делает вид, что отошел от компьютера, но я чувствую, что он видит мой вопль. Одновременно с этим я чувствую, как в нем созрело некое твердое намерение, и как в далеком парижском дьюти-фри, покачнулась и заскользила ко мне бутылка дорогого коньяка. Она медленно приближается, я даже вижу вензеля на этикетке с названием, которое всегда оставляло меня равнодушным.
Я закрываю окошко чата.
…Днем она спит. К вечеру становится взвинченной и ломкой, как музыка Стравинского. А по ночам она разрушает. Каждое утро – новые руины. Вчера я нашел низверженную фигурку Афродиты в раковине с отбитым носом. Опрокинута полка с дисками, расцарапано кресло, с комода сброшены все фотографии в рамках. Мне тяжело сообщать все это Шехтеру, потому что после каждого такого разговора бутылка коньяка начинает двигаться в мою сторону. Она все больше, скоро будет величиной с бочку.
– Шехтер! Эта сволочь гадит в ящики.
– Ужасно, – сочувствует он. – Протри «Экономикой», запах исчезнет.
– У меня старый стол. Его нельзя мыть, там прогнется фанера.
– А знаешь, – говорит Шехтер, – давай купим тебе новый стол. В «Икее»!
По правде говоря, я давно собираюсь купить стол, он стоит недорого, но вот для того, чтобы привезти его, нужна машина. Машина есть у Рут, но сейчас не лучшее время для того, чтобы ехать с ней в Икею. Когда я представляю себе, как она проводит рукой по поверхности кухонного шкафчика или заглядывает в зев раскладного дивана, мне становится не по себе.
– Ты сейчас зайдешь на сайт «Икеи» и выберешь себе стол, – говорит Шехтер, – а я завтра прямо из аэропорта, заеду туда и привезу его тебе.
Я хочу было возразить, но тут чувствую, как ненавистная пузатая бутылка дорогого коньяка наконец-то перестает расти в мою сторону и, наоборот, – отдаляется, уменьшаясь в размерах. А почему бы и нет? Чем покупать всякую ерунду, пусть уж лучше и в самом деле поможет с перевозкой.
«Ладно, заметано, – пишу я Шехтеру. – На тебе транспортировка, и мы квиты, только прилетай поскорее».
Стол я давно уже себе выбрал, его зовут Бекант. Там, в «Икее», вся мебель имеет имена. Я слышал как-то разговор двух женщин, которые оказались поклонницами икеевского шкафа Билли, а Бекант – тоже крутой чувак. Белый, надменно-минималистичный – как удобно будет за таким писать! Итак, у моего стола будет имя, а у этой кошки, черной дурищи, что дремлет сейчас у меня на коленях, имени нет. Я склоняюсь к ней и целую в затылок, где шерстка между ушей удивительно новая, словно она – несмышленый котенок. Она пахнет миндальным печеньем и немного – тапками. Завтра ее увезут. Слышала? Ты отправляешься домой, разрушительница, лысеющая гурия, огонь моих кресел, черная звезда джихада! До меня вдруг доходит, что Шехтер отлично знает ее имя, просто ему больно его произносить. Больнее, чем имя умершей Оснат Нагари. Я ведь до сих пор не знаю, как она выглядела.
Я подхожу к окну. Сколько раз пытался сфотографировать эти огни, а получаются какие-то дрожащие червячки. Оснат Нагари смогла бы их описать, но ей больше нравился дневной Иерусалим – выбеленный, присыпанный каменной пудрой.
Я смотрю на огни, а они – на меня, и вдруг я вспоминаю, на что похож этот взгляд. Когда я учился на втором курсе, я полгода ходил на частные занятия по английскому. Она занималась с учениками в своей гостиной – темноватой комнате с книжными шкафами. Я не мог бы сказать, сколько ей лет – мне было все равно. Как-то раз я пришел на урок вечером, и не мог понять, что происходит. Комната была ярко освещена, она нарядно одета. «Ждете гостей?» – спросил я. «Да, – сказала она, – жду», – и засмеялась. И мы занимались как обычно, и я ушел, и лишь спустя два года до меня дошел этот свет и этот смех. Вот как смотрят на меня эти огни.
– Ну, – говорят они, – ну, догадайся!
– Что, догадайся, что?
– Подумай! – улыбаются огни.
– О чем подумай? Я умру?
…
– Натан, выходи перетаскивать стол! Я уже во дворе! – это Шехтер. Я подошел к окну и далеко внизу увидел, как он выходит из машины. Я выбежал к лифту, потом вспомнил, что нужна, наверное, какая-то тряпка, чтобы стол не соскальзывал, когда мы будем его тащить, вернулся в квартиру, схватил полотенце, накинул куртку и побежал обратно. Лишь у самого выхода я сообразил, что натворил. Я оставил дверь открытой, и она убежала. Я семь ночей спал в духоте, я каждый день собирал урожай черных какашек, я почти полюбил эту черную дуру!
На подгибающихся ногах я выхожу во двор. «Пожалуйста, сделай так чтобы она, сделайтакчтобыоначтобы…»
Она спокойно сидит на бордюре у самого подъезда. Когда я хватаю ее в охапку, взгляд у нее удивленный и оскорбленный. Шехтер выгружает стол и ничего не видит. Я запихиваю ее под куртку и потихоньку отступаю обратно в подъезд, пока Шехтер меня не заметил, как вдруг наступаю на чью-то ногу.
«Натан, что происходит? – это Рути. – Что это? – она указывает на Шехтера, бодро несущего столешницу к подъезду. – Что это, зачем?»
– Это, это… Это мое, мне нужно, я объясню. – я делаю вид, что запахиваю куртку, а сам плотно прижимаю ее, чтобы не выскочила и чувствую, как она впивается когтями мне в живот.
Натан Бринкер пишет совсем недавно и потому не знает, что в то утро, когда он искал темы для своей колонки, приготовил напиток, хорошо известный всем пишущим, как кофе «Ступор». Он бывает двух видов, в зависимости от темперамента автора. У одного писателя это бесчисленные чашки, следующие одна за другой, а у другого, как в нашем случае, пустой стаканчик. Чтобы объяснить, почему кто-нибудь насыпал себе кофе, но так и не залил его кипятком, придется писать роман, а для этого, как известно, нужен кофе. Таким образом, мы имеем бесконечную зеркальную галерею писателей и пустых стаканчиков. Данная картинка лучше всего иллюстрирует эффект, который оказывает на мозг кофе «Ступор». Особенно когда он так и не приготовлен.