Если, однако, в отроке двенадцати-тринадцати лет явлен замечательный талант, что он ни делай – все будет чудесно. Если мальчик и собой хорош, и голос его красив, да если он искусен, то откуда взяться дурному? Вот только цветок этот не является истинным цветком; он всего лишь цветок временный…
Осторожнее, господа! Осторожнее! Ради ваших почтенных матушек, чтоб им ни… никогда… Да осторожнее же, дети собаки!
Маленький толстячок едва не плакал. Мало того, что собирать реквизит пришлось впопыхах, без должного тщания, даже не воскурив благовония перед изображением бодисаттвы Фуген; мало того, что отъезд из Киото упал как снег на голову, так еще и носильщики попались – хуже горных чертей! Безрукие неумехи, которым только навозные кучи вилами перекидывать! Сундук легкий, скажете? Что здесь втроем таскать, скажете? Ну, вы и скажете! В сундуке-то парики, волосок к волоску, – и длинные, до пола, ярко-алые и желтые кудри «демонов», и самурайские, с пучком на макушке, и седые старческие… Все пересыпаны порошком из сухих листьев кустарника каги, от моли да плесени, все тщательно расчесаны частым гребешком, каждый дорог не деньгами – памятью, актерской славой!
– Осторожнее, господа!
Носильщики, подвязав рукава, вяло отбрехивались.
Утро на дворе, куда спешить? До полудня перетаскаем, набьем повозки барахлом сверху донизу, а не перетаскаем – завтра выедут. По рассветному холодку. Небось не вельможи, не гонцы правительственные, днем раньше, днем позже…
– Осторожнее! Не повредите барабанчики! Молодой господин, ну хоть вы скажите им! Молодой господин!
Мотоеси молчал, глядя мимо толстячка, едва сдерживавшего слезы. Суматоха сборов проходила мимо него, как измученные долгими скитаниями путники проходят мимо цветущей вишни. Нет! – мертвой, сухой вишни, годной лишь на топливо для костра. Ну почему?! За что?! Ведь еще вчера, еще совсем недавно… Будда Амида, покровитель страждущих, чем моя семья прогневила тебя?!
Копитесь, копитесь,
Невзгоды и беды мои!
Недолго осталось —
Все равно могильным бурьяном
Прорастать этой плоти тленной…
Взгляд юноши мимовольно, раз за разом, возвращался к чиновнику пятого ранга – вон там, у ворот. Да вон, видите! – шапка из прозрачного шелка, к плоской тулье прикреплены две ленты: одна торчит ястребиным крылом, другая волной ручья ниспадает на спину. Лицо чиновника было бесстрастно, напоминая маску старухи из спектакля «Гробница Комати», но где-то на самом дне припухших глазок плескалось удовлетворение. Сегун Есинори будет доволен. Сегун Есинори щедро одарит своего посланца, который задержался единственно для того, чтобы все увидеть до конца и потом донести господину: его тайная воля, не высказанная до конца вслух, вершится.
Труппа Будды Лицедеев… о, простите, уважаемые: с недавних времен труппа Дзюро Мотомаса, старшего сына великого актера, покидала Киото.
Насовсем.
Об этом не говорилось, но много ли надо знающему, чтобы понять?
Намека достаточно.
При виде чиновника пальцы юноши сжимались в кулаки. Хотелось выплеснуть злобу, дать ненависти прорваться наружу, но отец строго-настрого запретил буянить. Принимать удары судьбы должно со спокойствием. Могучая сосна и под ливнем неколебима. Эх, поймать бы того грамотея, кто придумал сию мудрость, да за шиворот и наотмашь, по велеречивым устам…
Боги, за что караете?!
Опала ударила внезапно и оттого стократ больней.
Сразу по приезде с гастролей выяснилось: змея, как обычно, была пригрета на груди. Злокозненный Онъами, племянник и воспитанник Будды Лицедеев, в отсутствие знаменитого дяди и двоюродных братьев лисой втерся в доверие к новому сегуну – и мигом принялся наушничать. Ах, вы видели? – в пьесе «Киецунэ» наряд юного воителя, погибшего злой смертью, точь-в-точь парадные одеяния великого сегуна Есинори! Не мятеж ли?! Ах, вы слышали? – в пьесе «Таданори» странствующий монах с самого начала так прямо и заявляет: «Посетили мы „Южный дворец“ государей, лишенных престола…» Не смута ли? не злоумышление? не намек ли на взаимоотношения великого сегуна Есинори и самого государя императора?!
Нет, вы и впрямь не видели? не слышали?! может, оно и к лучшему?!
Итог происков не заставил себя ждать. Сначала был объявлен официальный запрет труппе устраивать спектакли в столице. Любые, вплоть до площадных фарсов и храмовых мистерий. Следующий удар последовал незамедлительно, лишив актеров времени для передышки в годину бедствий – не будучи мастером меча, наушник-племянник хорошо усвоил истину воителей: «Руби сплеча, подобно тому, как ливень хлещет по веткам!» Отнять у старого Дзэами титул Будды Лицедеев было никак нельзя, такие титулы не сегуном присуждаются, и не властям их отбирать; зато вполне можно было лишить мастера должности распорядителя столичных представлений.
Сказано – сделано.
Вернее, сказано Онъами-злопыхателем, а сделано сегуном Есинори, пятым властителем из клана Асикага. Собственно, чиновник затем и приехал: объявить о лишении некоего Мотомасы, сына Дзэами Дабуцу, права возглавлять организацию представлений в Киото.
Вот свиток с повелением.
Старый актер выслушал его в молчании и склонил голову. Лишенный официального звания, Мотомаса по-прежнему оставался главой труппы, как истинный наследник отцовского искусства, – именно поэтому труппа в спешке покидала негостеприимную столицу, из родной матери ставшую мачехой. Путь лежал на юг, в окрестности Оти. Тамошний дайме, давний поклонник Будды Лицедеев, еще раньше намекал о своем возможном покровительстве, даже в случае неудовольствия сегуна. Крепко княжеское слово, крепче стали его меча и доспехов его самураев. Ах, если б еще время не поджимало! – кто знает, что новенького взбредет в голову раздраженному сегуну…
Приходилось торопиться с отъездом. Спешить в беде – хуже некуда. Оттого и трудились в поте лица носильщики, оттого и суетился толстячок костюмер; оттого и хотелось юному Мотоеси сорвать злость на ком попало.
Бессмысленно.
Глупо.
Позорно даже!.. А хочется, аж скулы сводит.
– …Молодой господин! Что ж вы-то не собираетесь?
Юноша очнулся.
– Глядите: вернется ваш старший братец, браниться станет!
– Я не еду. – Мотоеси взглянул на толстячка и увидел: изумление весенним половодьем заливает розовое личико костюмера. – Я остаюсь в Киото, с отцом.
Толстячок мигнул, шмыгнул носом, похожим на спелую сливу.
– А-а-а… это конечно. Сыновний долг превыше всего! И то верно: мастер-наставник уже в летах, годы на плечах, как снег на иве… Вы оставайтесь, молодой господин, вы берегите отца-то, пуще жизни берегите, такие люди раз в тысячу лет рождаются! А мы деньжат подзаработаем и вышлем, мы уж расстараемся, в лепешку разобьемся…
Он говорил что-то еще, шумно сморкаясь в цветной платок, но Мотоеси его не слушал.
Юноша знал: рядом с отцом его удерживает не только – и главное, не столько – сыновний долг. Отец молчаливо одобрил бы любой выбор младшего сына. Уехал бы – одобрил; остался бы – одобрил. Мотоеси было страшно признаться самому себе: он не нужен труппе. Он, бездарность, позор семьи, будет только обузой. На сцену его станут выпускать из милости, позволяя в антрактах пересказывать опоздавшим или тугим на ухо зрителям краткое содержание пьесы. Брат время от времени позволит себе изречь скупую похвалу, вкус которой горше полыни, а прочие актеры (да что там актеры – костюмеры! музыканты! служки!) станут понимающе переглядываться за спиной.
Брат брата не выдаст.
Из уважения к имени Будды Лицедеев, из уважения к славной семейной традиции…
– Что с вами, молодой господин?! Вы плачете?!
– Пыль, – хрипло отозвался Мотоеси, отворачиваясь от толстячка, от его обидного сочувствия. – Пыль… глаза ест…
К счастью, носильщики сейчас как раз выволакивали из кладовой сундук с одеждой, и костюмер мигом забыл о юноше, бросившись следить за погрузкой.
Юноша отошел в сторону и присел на скамеечку близ фонтана.
Маленького, даже можно сказать – крохотного фонтанчика: рыба, встав на хвост, плюется тоненькой струйкой.
Он, младший сын Будды Лицедеев, бесполезней этой рыбы. Она хоть прохладу дает. А он… отец, небось благодарить станет, обнимет, скажет: «Ты – моя опора в старости!» Отец все понимает. Кроме одного, о чем старому Дзэами не ведать во веки веков: после убийства нопэрапон юноша до одури, до тошноты боялся выхода на сцену. Сесть в «Зеркальной комнате», взять в руки маску, вглядеться в деревянный, лакированный лик, пытаясь проникнуть в глубину образа, в святая святых придуманной личности, перед тем как сделать маску лицом и выйти к публике…
Не-е-ет!
Никогда.
В каждой маске Мотоеси виделся гладкий пузырь.
Безликое лицо.
Та страшная маска бывшей «Горной ведьмы», память о бойне на кладбище Касуга, которую юноша прятал ото всех на дне личного сундучка, под грудой хлама и старых кимоно.
Вот и сейчас: посмертная память о нопэрапон так отчетливо встала перед внутренним взором, что Мотоеси машинально зажмурился. Глупо, конечно, глупо и стыдно, но и впрямь померещилось: видение – это явь, истинная реальность; закрой глаза – и исчезнет. Нет, осталось. Глаза души нелегко закрыть, подобно глазам тела. Более того, жуткая скорлупа вдруг пошла ветвистыми трещинами, вспучилась местами, размягчаясь куском воска, подогретым на огне свечки…
Что за блажь?
Сгинь! Пропади…
Не слышит… не хочет.
Нижний разлом оброс пухлой мякотью губ, почти сразу сложившихся в брезгливую полуулыбку, еще ниже выпятился костистый подбородок, нос с горбинкой навис над щеточкой усов – и под прорезями– глазницами залегли мешки, щедро расцвеченные сизыми прожилками вен.
На юношу смотрела маска чиновника.
Чиновника пятого ранга, того самого, что явился с указом сегуна к опальным актерам.
– Кто… кто ты такой?!
Белые губы Мотоеси прошептали это беззвучно, одним намеком на вопрос, столь же бессмысленный для самого юноши, как и для любого, попытавшегося подслушать этот шепот.
Вместо ответа маска чиновника, в которую превратился призрак нопэрапон, надвинулась вплотную. Юноше показалось, что кожу лица охватила влажная прохлада – так перед тем, как надеть маску, лицо покрывают тонкой тканью, смоченной и потом тщательно отжатой. Прохлада мигом просочилась внутрь, в самое сердце, деревянные черты лжечиновника налипли Мотоеси на щеки, ресницы, переносицу, губы… легче пушинки, осенних паутинок, когда невесомые нити слюдой носятся в прозрачном воздухе.
Снова перед глазами (внутренними? внешними?!) проступило лицо чиновника – ложное? подлинное?!
Одновременно с этим отчаяние и горечь покинули душу Мотоеси. Совсем. Вместо них властно воцарилось презрение, презрение высшего к низшему, ловчего сокола к жирной утке. Ничтожество всегда остается ничтожеством, в какие бы яркие личины оно ни рядилось, и добродетель всегда, рано или поздно, бывает вознаграждена, а порок – наказан. Это закон. Это незыблемость, фундамент, который не расшатать мерзким людишкам, полагающим себя пупком великой Аматэрасу, а всех остальных – засохшим дерьмом на краю выгребной ямы. Истинный человек не дает своим чувствам прорываться наружу, на потребу зевак, но скрытое всегда становится явным, и внутри каждый сам себе – сегун и государь. Власть доставляет удовольствие, власть над собой, власть над другими, будь она выражена силой духа или указом сегуната…
Что?!
Юноша вскочил, снова сел, нервно комкая в пальцах край пояса. Странное состояние ушло, улетучилось рассветным маревом под лучами солнца, кожу лица теперь немилосердно жгло, словно Мотоеси обгорел под жаркими поцелуями светила. Юноша поднес руки к лицу, ощупал нос, уголки рта… гладко выбритую верхнюю губу…
В волнении он даже не обратил внимания, что чиновник пятого ранга уже несколько минут смотрит на него, и только на него.
Смотрит зло, раздраженно, не пытаясь скрыть своих чувств.
Чиновники так не смотрят на опальных актеришек; так смотрят равные на равных, перед тем как произнести оскорбление.
Нет, юноша этого не видел, и хорошо, что не видел.
Туча не громыхнула молнией.
Чиновник поправил шапку тем же нервным движением, каким Мотоеси секунду назад дергал свой пояс, и быстрым шагом направился к экипажу. Неподобающе быстрым шагом. Слуги и скороходы из свиты помогли ему подняться в плетеный, богато украшенный кузов на двух больших колесах; погонщик, встав у передка, хлестнул тяглового быка – и процессия тронулась.
Вообще-то быка полагалось распрячь по приезде, но кто мог знать, что чиновник решит задержаться, поглазеть на сборы?.. Думали – возвестит и уедет…
Боковые занавески на миг раздвинулись, из-за них высунулось лицо чиновника. Раздраженный взгляд нащупал стройного юношу у фонтана, полоснул по младшему сыну великого Дзэами наотмашь, будто острый клинок; и занавески вновь сошлись – одна даже порвалась от рывка.
Мотоеси смотрел вслед вестнику беды, часто-часто моргая.
Пыль… глаза ест…
Пыль.
Все – пыль.
Отчего-то казалось: не лицо уважаемого посланца сегуна скрывается за занавесками – маска прячется на дно сундука, тонет под ветошью и хламом, медленно превращаясь в прежний гладкий пузырь.
Монах явился позже, когда повозки с актерским скарбом уже выехали из ворот и вереницей потянулись прочь.
К воротам Бисямон.
Безумное Облако, как и в прошлый раз, был не один. Следом за приятелем, отстав на полшага, тащился слепой гадатель, уцепившись правой рукой за ножны старого знакомого – красного меча-дурилки, который по-прежнему лежал на плече монаха. В левой руке Раскидай-Бубен тащил мешок с гадательными принадлежностями; за спиной старика болталась цитра-тринадцатиструнка в чехле из потертой кожи.
Но и это еще не все: рядом с монахом и слепцом шел старший брат Мотомаса.
У самых ворот он обогнал попутчиков, коснувшись ладонью воротного столба, и торопливо вбежал в дом, к отцу, кивнув по дороге юноше.
Сам же Безумное Облако встал как раз посреди ворот, вскинул к небу свой меч, едва не снеся верхнюю балку, – кстати, нимало не заботясь, устоит при этом бедолага слепец или позорно шлепнется наземь, – и провозгласил во всеуслышанье:
Запреты блюдя, ты – осел,
Ломая их – человек.
Правил ныне столь много,
Словно песчинок в Ганге!
«Это точно!» – еле сдержав смех, подумал Мотоеси. Хотя он знал, что если Безумному Облаку нет равных в нарушении запретов, то и в соблюдении ему тоже равных нет. Поговаривали, что второй учитель монаха, суровый Касо Содон, умерший в позапрошлом году, сперва приказал своим послушникам окатить Безумное Облако помоями и поколотить палками, а потом, все-таки открыв упрямцу врата обители, глумливо сказал:
– У тебя гладкие и пухлые руки! Такими ли руками ломать себя?!
Той же зимой, когда суровый Касо оказался прикован к постели, будучи вынужден ходить под себя, Безумное Облако убирал за учителем прямо «гладкими и пухлыми руками», в отличие от других послушников не считая нужным пользоваться лопаточками.
Многие сомневались в правдивости или хотя бы в искренности такого поступка, зная дерзость и гордыню монаха, но сомневались в душе, молча, просто из дурной привычки сомневаться во всем.
Сейчас же, закончив тираду, Безумное Облако крутанулся волчком, вынудив взвихриться полы своих одеяний, и пошел прямиком к юноше.
Слепой гадатель остался стоять у воротного столба, опустив к ногам мешок. Раскидай-Бубен смотрел прямо перед собой заросшими глазницами, подкидывая и ловя в ладонь какой-то маленький предмет. Оставалось лишь удивляться, почему он не роняет забавку, – но удивляться было некому.
– Остаешься с отцом? – осведомился монах, походя щелкнув юношу в нос.
Не обидно, но болезненно.
– Да, святой инок, – кивнул Мотоеси, во все глаза глядя на пришельца. И, признаться, было на что посмотреть. Сегодня Безумное Облако зачем-то напялил под рясу широченные штаны-юбку, какие входили в парадный костюм самурая; ряса была подпоясана женским поясом с бантом-бабочкой над поясницей, а на плечах монаха красовался драный плащ из дерюги, видимо, выброшенный старьевщиком на свалку.
– Нравится?
Монах еще раз крутанулся волчком, позволяя лицезреть себя во всей красе.
– Д-да… очень! Очень нравится! Восхитительно!
– А вот и врешь! Врешь и глазом не моргнешь! Небось когда твой папаша рядится в личину, так публика визжит от восторга, а как я обновку надену, так и морду воротят!.. Ладно, молчи уж, все лучше, чем глупостями язык полоскать.
«Это точно!» – еще раз согласился юноша про себя, тихо-тихо, чтобы ушлый инок не подслушал мысли.
С него станется.
Безумное Облако плюхнулся на скамейку, кинув меч в пыль, прямо к сандалиям-гэта на высоких подставках, и пальцем поманил юношу к себе.
Пришлось осторожно сесть рядом, на самый краешек.
– А я тебя вчера видел, Будда-младшенький! – Свистящий шепот монаха обжег Мотоеси ухо. – Ви-и-идел!.. на рынке. Ты маринованную дыню покупал, цельных пять кусков! Отвечай, злоумышленник: было?!
– Было, святой инок. Воистину было.
На какой-то краткий миг юноша и впрямь ощутил себя злоумышленником.
Три смертных преступления: мятеж, непочтительность к родителям и приобретение маринованной дыни.
– Ишь, зарделся! Святой инок все, все видит, у святого инока три глаза… А дыня-то по три медяка за кусок! Значит, за пять кусков… за пять здоровенных кусищ… отвечай немедля: сколько на круг выходит?
– Полтора десятка медяков, святой инок. Почти полная связка.
– То-то! – Мосластый палец монаха закачался перед самым лицом юноши. Ноготь на пальце был толстый и плоский, как у черепахи, да вдобавок еще и слоился. – Полтора десятка медяков! А ты сколько заплатил, душегубец?!
– Дюжину, святой инок.
Мелкие черты монаха сошлись в крысиную, вытянутую мордочку. Встопорщилась редкая бороденка, а открытые ноздри под плоской, похожей на сломанную, переносицей затрепетали от предвкушения.
– Дюжину! Сторговался, значит! Самого Зеленщика Тамэя переторговал!
Мотоеси снова кивнул. О вчерашней торговле с Зеленщиком Тамэем он уже успел забыть – ее вытеснили события новые, гораздо более важные и гораздо менее счастливые. Но вчера, на рынке, он удивлялся самому себе: откуда и прыть взялась?! Едва Зеленщик принялся нахваливать товар, норовя выудить у простака лишнюю монетку, как в Мотоеси ответно вспыхнула неистовая жажда барыша. Хоть какого, но барыша! Юноша приводил тысячи доводов, почему этой дыне место скорее в отбросах, нежели в котомке честного человека, он торговался до хрипоты, на каждый довод Зеленщика Тамэя отвечая своим контрдоводом, призывая в свидетели Канон-Тысячеручицу, всех будд прошлого-будущего и любого из рыночных зевак… да, много воды утекло, прежде чем продавец и покупатель ударили по рукам.
Зеленщик Тамэй еще долго провожал его взглядом, восхищенно крутя головой, и было в его взгляде что-то такое… Сейчас Мотоеси казалось, что взгляд торговца был донельзя похож на прощальный взгляд чиновника из окна экипажа.
Странно: вспомнил о торговце, и вдруг примерещилось – вчерашний день, личный сундучок в углу, хлам, и на самом дне сундучка деревянная маска топит в самой себе лицо жадного Зеленщика, застывая прежним, безликим пузырем.
Голову напекло, что ли?
– Мотоеси!
Кричал старший брат. Он стоял на крыльце, держа в руках тщательно перевязанный свиток.
– Простите, святой инок. – Юноша очнулся, с радостью видя возможность избежать дурацкой беседы, и кинулся к брату.
Сломя голову.
– Я иду к Идзаса-сэнсею, – сказал Мотомаса, показывая юноше свиток. – Попрощаться. И передать подарок: текст «Горной ведьмы» с комментариями, собственноручно переписанный отцом. Ты идешь со мной. Нам надо договориться о твоем дальнейшем посещении занятий. Раз уж ты остаешься…
Идзаса-сэнсей был учителем меча и основателем школы Тэнсин-рю, что означало «Школа Небесной души». Указ позапрошлого сегуна – о славные, дивные времена удачи! – приравнивающий актеров к торговому сословию и позволяющий им учиться фехтованию у прославленных мастеров (естественно, с согласия последних), пока еще не был отменен. Впрочем, юноша полагал, что отмена не заставит себя ждать – по меньшей мере в отношении семьи Будды Лицедеев. Про себя он твердо решил прекратить занятия, дабы не длить бессмыслицу и заодно не ставить под удар Идзаса-сэнсея; но если старший брат настаивает…
Хотя вряд ли сам мастер меча оставит у себя ученика, на ком почил гнев всемогущего сегуна да еще и столь бездарного ученика, как Мотоеси.
Юноша поклонился брату, пряча взгляд.
Он не видел, что слепой гадатель все подбрасывает и ловит, подбрасывает и ловит персиковую косточку с вырезанными на ней тремя знаками судьбы… подбрасывает, ловит, снова подбрасывает…
Все время выпадало одно и то же.
Неизбежность.
– Х-ха!
Идзаса-сэнсей поморщился. С таким выдохом только дрова рубить… Нет! – с таким кряканьем, когда воздух теснится в глотке, подобно толпе в воротах рынка, едва объявят распродажу подержанных сандалий! И то, умелый дровосек…
Мастер вздохнул.
Он знал, что несправедлив к ученику, и знал, что это один из лучших учеников. Правильный «кэнсей», «крик души», родится у этого парня, отягощенного лишней силой, не раньше чем через год… полтора года. Но ведь хочется, ах как хочется, чтобы сегодня, чтобы сейчас!
Мастер вздохнул еще раз.
Он был вовсе не стар, Идзаса-сэнсей, он даже пожилым-то был весьма относительно. Тридцать восемь лет – не возраст. Страсти обуревают, страсти, порывы и метания, а ведь если сказать об этом ученикам… не поверят. Удивятся. Их невозмутимый мастер – и страсти? О чем вы, почтенные?! Легче свести воедино западный рай и преисподнюю князя Эмма…
Ученики вообще недоверчивы. Особенно лучшие. И уж вовсе никогда не поверить им: настоящий учитель всегда чувствует себя самозванцем, занявшим место другого – более сведущего, более мудрого, более… того, каким бы хотелось быть. Учитель, ощутивший себя учителем, должен бросать все и уходить в горы, становиться отшельником, никогда не посягая на чужую душу. Жаль, ученикам этого не понять, ученики на то и ученики, чтобы мечтать стать учителями.
– Х-хай!
А вот это уже лучше. Можно сказать, вполне прилично. Очень похожим двойным ударом – вскользь по чужому клинку, нырок, сперва запястье, а там и шея – Идзаса-сэнсей в свое время сразил в поединке Длиннорукого Такакуру. Тогда еще никто не звал мастера сэнсеем, да и мастером-то… а все-таки короткий клинок вполне способен противостоять длинному. Особенно если и бой так же короток и ослепителен, как малый меч.
Именно после этого поединка на равнине Миягино двадцатилетний Идзаса сочинил пятистишие:
– За шторами мастерства
Сокрыт безмятежный дух.
Раздерни шторы,
Гляди —
Вливается лунный свет.
Он встал с циновки и подошел к перилам веранды.
Маленький, рано облысевший, похожий на краба человек.
– Ноги! – сорванным голосом крикнул Идзаса-сэнсей. – Приседай, приседай – и вперед!
Внизу, на аллее, посыпанной белым песком, вновь сошлись два меча – большой и малый.
Сегодня занятий не было, но основатель школы «Небесная душа» и по выходным дням приглашал к себе на дом тех, кому иногда доверял провести часть общего занятия, руководя прочими.
– Ноги, говорю!
Плечистый здоровяк присел и со всей стремительностью бросился вперед, добросовестно выполняя указание наставника. Наверное, сейчас он заслуживал похвалы или дополнительного совета не суетиться. Наверное и даже наверняка. Но Идзаса-сэнсей уже не смотрел на ученика. Он смотрел через весь сад на двоих гостей, что в сопровождении слуги шли к веранде дома – мимо глициний, мимо крутобоких, поросших мохом валунов, мимо ручейков, умело устроенных садовником…
Актеры.
Сыновья Будды Лицедеев: старший, Мотомаса Дзюро, почти одних лет с самим мастером, и младший… как бишь его?.. а, Мотоеси.
Идзаса-сэнсей вечно забывал имена тех, кто ничем не выделялся во время занятий.
Мастер махнул рукой ученикам (продолжайте, продолжайте без меня!), отошел от резных перил и встал на ступеньках.
Его поклон был гораздо короче и существенно менее глубок, нежели поклоны новоприбывших.
Традиция.
– …не знаю, право, как и благодарить вас! Дар, достойный императора! Молю вас, задержитесь, выпейте со мной по чарке перед отъездом!
Юный Мотоеси видел: мастер меча ничуть не лицемерит. Благодарит от всего сердца. И то сказать: свиток со знаменитой пьесой отца, переписанной собственноручно сочинителем, да еще в придачу с авторскими комментариями на полях… За такой свиток иной дайме, из знатных покровителей искусства, годового жалованья риса не пожалеет.
Мысль пришла и ушла, оставив легкий налет вульгарности.
При чем тут рис? – отцовские свитки бесценны…
– Простите, наставник, но мы вынуждены отказаться. – Старший брат еще раз низко поклонился. – Верьте, мы скорбим, уходя! Пожалуй, в следующий раз, когда я вернусь в столицу…
Он запнулся, успокоил дыхание и твердо поправился:
– Если я вернусь в столицу. Тогда вы будете первым, к кому я зайду выразить свое неподдельное уважение.
– Да, да, конечно, – понимающе закивал Идзаса-сэнсей, сверкая лысиной на солнце. – Мирские почести, – мастер многозначительно понизил голос, – равно как опала и покровительство, преходящи! Один талант вечен, и указами его не отобрать. Я понимаю… А ваш младший брат – он ведь остается в городе? Я вас правильно понял, Мотомаса-сан?
Наставник «Небесной души» во время приватных разговоров всегда прибавлял к имени Мотомасы уважительную приставку «сан», несмотря на разницу в происхождении.
На занятиях он этого не делал.
Мотоеси шагнул вперед.
– Я… – Юноша понимал, что нарушает приличия, самовольно вмешиваясь в беседу старших, мешая брату ответить на вопрос наставника, и поэтому торопливо поклонился. – Сэнсей, умоляю, поймите меня правильно! Я…
Левая бровь Идзасы-сэнсея поползла вверх.
– Я слушаю, – очень тихо сказал мастер меча.
Как клинок из ножен вынул.
– Я больше не имею возможности посещать ваши занятия! – единым духом выпалил юноша и чуть не зажмурился от страха: таким острым вдруг стал рассеянный взгляд наставника.
– Ты решил сменить учителя?
– Что вы!.. что вы… никогда! Лучшего учителя, чем вы, не найти, даже если пройти пешком от мыса Амагасаки до горы Хиэй! Просто… просто…
– Я слушаю, – повторил Идзаса-сэнсей.
Юноша все-таки зажмурился.
Говорить так было легче, но не очень.
– Я… я – бездарный ученик! Я – позор своего наставника! И кроме того… ну, вы понимаете, учитель!.. сегун подверг опале наше семейство, и теперь…
– И теперь ты боишься навлечь на меня гнев сегуна Есинори?
Идзаса-сэнсей сейчас думал быстро. Многие не понимали, что медлительность этого человека во всех делах житейских способна перерасти в стремительность атакующей змеи без перехода, сразу, едва события переходили определенную, видимую только мастером черту. Многие не понимали, за что и поплатились; но сейчас речь не об этом.
Юнец прав – сегун злопамятен.
Юнец прав.
Но согласиться с его правотой – вот истинный позор.
Даже если этот позор родствен безопасности.
Улыбка растянула тонкие, бескровные губы маленького человека, похожего на краба; и при виде этой улыбки Мотоеси затрепетал с головы до пят.
– Наставник… наставник! Я готов принять любую кару за…
– Молчи и слушай. Только мне дозволено решать, кто из моих учеников талантлив, а кто бездарен. Только я принимаю решение: оставить или выгнать. Решая это сам, ты оскорбил меня. Но оскорбил по недомыслию, из лучших побуждений, и поэтому достоин прощения. Сейчас мы спустимся вниз, и я уделю тебе несколько минут своего времени. После чего приму окончательное решение: стану ли я учить тебя дальше или выгоню прочь. Ученик не выбирает, ученик отдает себя в знающие руки; бремя учителя – бремя выбора. И запомни: гнев или ласка сегуна Есинори здесь абсолютно ни при чем. На Пути Меча все равны.
Идзаса-сэнсей покосился на тех двоих, что совсем недавно рубились на песке аллеи, а сейчас стояли внизу бок о бок, у обвитой плющом беседки, с отрешенными лицами.
Услышали ли?
Запомнили?
Да, услышали и запомнили.
– Идем.
И, не дожидаясь, пока юноша последует за ним, Идзаса-сэнсей спустился по ступенькам.
Короткий жест – один из старших учеников кланяется и сломя голову убегает, чтобы минутой-другой позже принести из оружейного зала два деревянных боккэна. Мастер меча терпеть не мог этих новомодных ухищрений: на его занятиях использовались только стальные клинки, пусть и не работы оружейников древности, но все-таки стальные, заточенные, способные причинить увечье. И бамбуковые доспехи вкупе со шлемом он тоже не признавал, принуждая учеников заниматься в обыкновенной, повседневной одежде.
Когда он говорил другим наставникам, что так гораздо меньше пострадавших и гораздо больше постигнувших – он был прав.
Но верили ему не все.
Впрочем, сейчас можно было позволить себе взять в руки боккэн из твердой древесины. Не ради себя, а ради этого юного глупца, способного причинить собственному телу бед во сто крат больше, чем это сделает кто-либо другой, и в первую очередь он, Идзаса-сэнсей.
Рукоять, обтянутая вывороткой, сама ткнулась в ладонь.
Маленький, похожий на краба человек поднял деревянный меч над головой и застыл в ожидании.
Все вышло неправильно.
Совсем неправильно.
Нет, поначалу события не отклонялись от задуманного Идзаса-сэнсеем сценария. Мы, конечно, не великий Дзэами, пьес не пишем и не ставим, но некоторые сценарии и нам подвластны. Вон юнец робко берет поданный ему боккэн, спускается вниз, на песок… встает напротив.
Через секунду этому… как его?.. Мотоеси становится неуютно, он облизывает губы и зачем-то переносит вес на заднюю ногу. Ему, наверное, кажется, что так гораздо безопаснее, дальше от мастера и, значит, лучше; ему так кажется, и он не прав.
Пусть.
Пусть его.
А вот и боккэн косо смещается к правому плечу – еще одна глупость.
Простим и это, хотя в бою это смерть.
Разрубленная подмышка.
Впрочем, юнец не самурай, юнец – актер, для него смерть – это занавес и преддверие следующего спектакля.
Как и для нас всех, только спектакли разные.
Идзаса-сэнсей мог позволить себе думать о постороннем. Сейчас – мог. Он и так уже заранее решил: юнец останется у него в школе, независимо от итога испытания. Талантлив он или бездарен (второе – скорее), не имеет никакого значения. Даже если сам юноша станет упираться – заставим. И никто не сможет после этого сказать, что основатель школы «Небесная душа» способен бросить в беде своих учеников, даже рискуя навлечь на себя гнев властей.
Это хорошо.
Это честь.
Улыбка еще кривила тонкие губы прославленного фехтовальщика, безбрежная уверенность в своих силах еще заполняла до краев его сердце, но опыт вдруг напомнил о себе тонким шилом беспокойства.
Посторонние мысли вспугнутым вороньем взвились в воздух и закаркали, кружась над равниной души.
Юноша напротив сделал первый шаг, и Идзаса-сэнсей без видимой причины остро почувствовал: его собственная позиция уязвима. Ибо шаг Мотоеси был преисполнен гордого, воистину мастерского спокойствия. Да, проскальзывая по песку, ступня чуть-чуть запаздывала укрепиться, пустить корни – но это поправимо. Это легко поправимо. Это…
Тело Идзаса-сэнсея думало само.
Боккэн опустился перед грудью, и краб попятился назад, угрожающе растопырив клешни.
Мотоеси и не подумал остановиться. Рискованно, очень рискованно он двинулся наискосок, сокращая разрыв, неумело изменяя положение деревянного клинка у плеча, – но умение или неумение юноши сейчас меньше всего интересовали мастера. Рассудок подсказывал Идзаса-сэнсею ринуться вперед, в отчетливо видимую паузу, и вышибить оружие из рук ученика; рассудок подсказывал, и был совершенно прав, но чутье фехтовальщика говорило совсем иное.
Мотоеси излучал такое непоколебимое достоинство, такой преисполненный бесстрастности дух, что бросаться на него казалось лишь способом покончить с собой, одним из многих. На миг мастеру даже почудилось: он смотрит в зеркало, в тайное зеркало, отражающее не поверхность, а глубину; он смотрит и видит за неуклюжестью и отсутствием опыта – самого себя.
Бойца, обожженного сотней схваток.
Наставника, чьи заслуги бесспорны.
Идею «ай-нукэ» во плоти, идею растворения в судьбе, ибо врага убивает не меч мастера, а его собственное упрямство; зато, бросив вызов более сильному, ты не погибаешь, а и впрямь совершаешь самоубийство.
Идзаса-сэнсей смотрел в зеркало и видел то, что зачастую не видно другим, – себя.
За шторами мастерства
Сокрыт безмятежный дух.
Раздерни шторы,
Гляди —
Вливается лунный свет.
…когда боккэн вылетел из вспотевших ладоней Мотоеси, а деревянный клинок учителя огрел сына великого Дзэами по хребту, юноша перевел дух едва ли не с облегчением.
Так и должно было быть.
Мастер всегда говорил: смерти подобно отвлечься во время поединка. Мастер всегда прав. А он, глупый Мотоеси, едва ли согласился бы признаться вслух: он сейчас отвлекся. Он видел глупости: проклятая маска нопэрапон, воск, подогретый на пламени свечи, и гладкая поверхность мнется, превращаясь в лицо Идзаса-сэнсея, лицо воина, не знающего поражений, – вот маска надвигается, липнет на лицо, просачивается внутрь…
– Завтра в час Обезьяны, – еле слышно сказал Идзаса-сэнсей, стоя к юноше вплотную. – И если ты опоздаешь к началу занятия, я заставлю тебя заново отполировать все мечи языком! Понял?! Завтра в час Обезьяны, даже если все боги и демоны встанут у тебя на дороге!
Мотоеси еле смог заставить себя кивнуть.
Ну конечно, не будь он сыном Будды Лицедеев и не желай Идзаса-сэнсей прилюдно продемонстрировать свою независимость…
Боккэн валялся в кустах, и на нем уже примостилась рябая пичуга.