1
Отрок взобрался на дерево,
старую заповедную вишню,
на сто девяносто шестой странице
Псалтыри Ла́ттрелла;
забрался и не замечает
садовника, караулящего внизу
с неизбежной дубиной,
и нависающих сверху
острым чернильным дождём
готических литер,
но, сбросив ботинки и ошалев от радости,
набивает щёки, пото́м – карманы
сладкими-сладкими ягодами…
И ни одной шишки.
Истинно говорят:
Восходят до небес
и низходят до бездн
душа их в злых таяше…
2
Между левой стеной и правой,
прямо над теплотрассой,
выросла возле Центра медицинской радиологии
огромная белая черешня.
По местной легенде, кто-то
бросил косточку из окна —
с тех пор и тянется это вредное
«радиоактивное» дерево
выше первого этажа,
где празднуют выздоровленье,
выше второго,
где отмывали чернобыльцев,
выше третьего,
где не останавливается обычный лифт,
и четвёртого,
самого светлого – и пустого.
И лет, говорят, ей столько,
сколько и мне: много и вечно мало.
В солнечную погоду
ослепляет разлапистая черешня
пациентов изнанкой своих жестяных листьев,
так что некоторые тут не различают —
то ли кружится голова,
то ли дует с востока незлой и обильный ветер…
Жизнь – это бросок костей
с пятого этажа,
и счастье тому,
кто её попробует.
Неслышно ковыляет человек.
Вокруг, колыша ветхий борщевик,
клубится снег. Ложатся покрова
на кровли, трубы, бани и хлева
(дрова, сараи, тряпки, конуры
и прочее скупое иудейство).
В прихожей собирается семейство.
Шипят говоруны.
Где мыкается бедная дочка́?
Чем угощать священника, дьячка
и певчиих? Аль выгнали Дружка
и Муську из гостиной? Мужичка
позвали, Сашку с Костырей? Скажи
яму́, шоб подсобил. А свечки?
На кухне вчетверо по луковой дощечке
быстрей стучат ножи.
Сижу на лишней табуретке, разделив
сестру и мать – как дикобраз
какой-то – молчаливо: здесь табу
на разговоры. Лезет снег в избу
постылой панорамой, но белей
рассохшаяся краска крестовины
и на трюмо спадающие криво
лавины простыней.
Там пятна растекаются гвоздик.
Мы обступаем, будто борщевик.
Клубится ладан, сходятся лучи —
семь лезвий – в сердце. Мати, умягчи!
И полностью пропитанный покров
на зеркале. Стоим, не замечая:
спелёнатую куколку качая,
Кто высится, поправ.
Дорогая мама!
Герой моей первой книжки
пьёт и курит.
И часто болеет.
И изменяет женщинам, как твой первый
благоверный
«козёл азаренков».
Герой этой книги много пьёт
стыда, красного и сухого;
зуда, живого и тёмного.
И не герой, конечно, а так – субъект,
в меру упитанный, порой лирический,
особенно когда выпьет.
Ладно, мама,
знаю,
что дед Колька умер от этого,
что Витька умрёт от этого,
что все мы стоим в этом, как в огне, в говне, в гиене…
Знаю. Ну а что с этим делать? От осинки
не родятся апельсинки.
Кстати,
Егорьевская церковь на Фурманова
теперь общежитие:
бельё на фоне общипанной панорамы…
Старушка выводит из ветхого закутка
трёх-четырёх коз
и кособокого Боньку
пастись на церковной лужайке.
А когда тот залезает на чей-нибудь огород,
раздаётся окрест: «Бонька! Ти ты соусем оборзел?
А ну дывай тика́й оттудава, кому скызала!
Получишь тут! У-у-у, козлище поганый, чёрт ты
лысый! Фашист проклятый, вредитель,
конченный…»
Ну что тебе ещё написать…
Бог есть,
раз есть дьявол,
умеющий растравить —
до психоза – простую спичку,
показывающий кино в засыпальной тьме,
подпиливший и ножку стула, небось, нарочно…
Устроивший в вино-водочном на углу
распродажу и даже – под Рождество! – ангину.
Потому что все ангелы ждут, а дьявол здесь.
Ну, не совсем настоящий
(настоящий, говорят, красивый),
а такой, обычный:
ворчащий, глупый.
Тетёшка, пушной зверёк.
Мелкая сошка.
Даже немножко жалко.
Накорми его своей кровью,
своей горячкой,
гречкой,
лучшими годами,
густотой волосяного покрова,
главой из диссертации,
пустотой наполовину тёплой постели,
нерождённой дочкой —
«Сонечкой,
со скрипочкой» —
а он всё пилит, пилит чужую мебель
и подбрасывает в костёр.
Вдалеке переливаются огоньки.
Улыбаются бумажные иконки.
Я стою на срыве своей Диканьки,
весь в пуху сухостоя, собачках, сухом репее —
сейчас загорюсь.
Мой зверёк мне терзает валенок, простофиля.
– Да есть, – говорю. —
Есть, наверно.
Только вот смотрит другие фильмы.
На потайной скамейке
встречались ввечеру
(у матушки Ирины,
Панкратовой в миру,
покинутой в могилке…
А я потом умру).
По узеньким тропинкам
гуляли наугад
до сумерек, и бёдра
скользили меж оград.
И в сумочке лежали
таблетки циклодол.
От холода дрожали,
и длился поцелуй…
Как юности детальны
и память, и вина!
И как сентиментально
то кладбище: больна.
Увидел приведенье,
знакомое лицо,
в соседнем отделеньи,
тоскливом ПСО.
«Мы всё перетерпели, —
шепну через года, —
но, сколько б ни болели,
мы здесь не навсегда».
и гречишный мёд с райскими яблоками – зачни
яхонтовый, почти любимый – и слава Богу
надоест одеяло сминать ночами, ногами
а он пригубит, он приголубит
что за бесплодное вычитание человека из образа
вычитывание человека из книг и титров
будто ходит по свету пустой и оборванный силуэт
в нимбе из букв и титл
хитрая каллиграмма
отмой от мира того, обмой
в ответ обнимающего обойми
а то сама не своя и рука на чашке
не своя, и слова-тройняшки от лукавого
даришь как волосы распуская (в скобках
преумножая скорбь)
Кем ты будешь?
Незваной гостьей
в тихой рай-
онной больнице,
спланированной фармацевтической горстью,
ножом ревнивицы?
Кем я буду?
Профессором какой-то литерадури?
Пылью в ад-
министрации? Поэтом? (Паяцем,
сменившим ходунки на ходули.)
Всё это плюс пьянство?
Ты же моя шептунья, всегда над левым плечом…
Длинная тень урочная в час отхода ко сну.
Самая лучшая! Дай мне любить другую —
прямо и горячо;
и Другого, сорвавшего тебя саму.
Дай мне смотреть на солнце – без тебя.
Слушать бубны, лютни, рожки, кимвалы – без тебя.
Разреши не различать твой запах
среди утреннего базара и летнего сада.
Ты ж моя крохотка!
Мой роковой комочек,
расцветающий в мозгу, как бахчисарайская роза.
Гравий на заброшенной «железке»
промерзал в лесопосадке, в перелеске.
Тёмное пиво в помятой жестянке
холодело на ходу, как таитянки
кровь, окажись бы она на краю
городка-райцентра, в панельном краю,
там где я стоял – и стою.
Смальта той далёкой «девятины»
вызывает у меня картины:
как мы шли с тобою ровно десять
лет назад, целуясь и кудеся.
(Голова мигнувшей телебашни
в облако ушла…) Из-под рубашки,
помнишь – нет, не помнишь – шоколадный
запах, потный, мятный… Школа рядом,
рядом мамин ларёк и последний упрёк,
а нам не впрок! Нас растили,
чтобы нас растлили.
На заброшенной «железке» может призрак
старого товарняка ударить в спину:
нужно призвук этого гудка расслышать в ветре,
в злой посадке, в тёмном перелеске,
и небольно спрыгнуть вовремя на насыпь.
Ты смотри, не кооператив гаражный,
а раёк – гогеновый и пейзажный…
Что-то жарят на мангале – был бы повод!
Девочка с оранжевым помпоном
бегает вокруг, как пуповина
времени, орёт, как скотина
резаная – пронзительно и ново!..
На́ве на́ве фе́нуа но́а но́а!