Антон Азаренков

Две ягоды

1

Отрок взобрался на дерево,

старую заповедную вишню,

на сто девяносто шестой странице

Псалтыри Ла́ттрелла;

забрался и не замечает

садовника, караулящего внизу

с неизбежной дубиной,

и нависающих сверху

острым чернильным дождём

готических литер,

но, сбросив ботинки и ошалев от радости,

набивает щёки, пото́м – карманы

сладкими-сладкими ягодами…

И ни одной шишки.

Истинно говорят:

Восходят до небес

и низходят до бездн

душа их в злых таяше…

2

Между левой стеной и правой,

прямо над теплотрассой,

выросла возле Центра медицинской радиологии

огромная белая черешня.

По местной легенде, кто-то

бросил косточку из окна —

с тех пор и тянется это вредное

«радиоактивное» дерево

выше первого этажа,

где празднуют выздоровленье,

выше второго,

где отмывали чернобыльцев,

выше третьего,

где не останавливается обычный лифт,

и четвёртого,

самого светлого – и пустого.

И лет, говорят, ей столько,

сколько и мне: много и вечно мало.

В солнечную погоду

ослепляет разлапистая черешня

пациентов изнанкой своих жестяных листьев,

так что некоторые тут не различают —

то ли кружится голова,

то ли дует с востока незлой и обильный ветер…

Жизнь – это бросок костей

с пятого этажа,

и счастье тому,

кто её попробует.

«Неслышно ковыляет человек…»

Неслышно ковыляет человек.

Вокруг, колыша ветхий борщевик,

клубится снег. Ложатся покрова

на кровли, трубы, бани и хлева

(дрова, сараи, тряпки, конуры

и прочее скупое иудейство).

В прихожей собирается семейство.

Шипят говоруны.

Где мыкается бедная дочка́?

Чем угощать священника, дьячка

и певчиих? Аль выгнали Дружка

и Муську из гостиной? Мужичка

позвали, Сашку с Костырей? Скажи

яму́, шоб подсобил. А свечки?

На кухне вчетверо по луковой дощечке

быстрей стучат ножи.

Сижу на лишней табуретке, разделив

сестру и мать – как дикобраз

какой-то – молчаливо: здесь табу

на разговоры. Лезет снег в избу

постылой панорамой, но белей

рассохшаяся краска крестовины

и на трюмо спадающие криво

лавины простыней.

Там пятна растекаются гвоздик.

Мы обступаем, будто борщевик.

Клубится ладан, сходятся лучи —

семь лезвий – в сердце. Мати, умягчи!

И полностью пропитанный покров

на зеркале. Стоим, не замечая:

спелёнатую куколку качая,

Кто высится, поправ.

Автограф

Дорогая мама!

Герой моей первой книжки

пьёт и курит.

И часто болеет.

И изменяет женщинам, как твой первый

благоверный

«козёл азаренков».

Герой этой книги много пьёт

стыда, красного и сухого;

зуда, живого и тёмного.

И не герой, конечно, а так – субъект,

в меру упитанный, порой лирический,

особенно когда выпьет.

Ладно, мама,

знаю,

что дед Колька умер от этого,

что Витька умрёт от этого,

что все мы стоим в этом, как в огне, в говне, в гиене…

Знаю. Ну а что с этим делать? От осинки

не родятся апельсинки.

Кстати,

Егорьевская церковь на Фурманова

теперь общежитие:

бельё на фоне общипанной панорамы…

Старушка выводит из ветхого закутка

трёх-четырёх коз

и кособокого Боньку

пастись на церковной лужайке.

А когда тот залезает на чей-нибудь огород,

раздаётся окрест: «Бонька! Ти ты соусем оборзел?

А ну дывай тика́й оттудава, кому скызала!

Получишь тут! У-у-у, козлище поганый, чёрт ты

лысый! Фашист проклятый, вредитель,

конченный…»

Сочельник

Ну что тебе ещё написать…

Бог есть,

раз есть дьявол,

умеющий растравить —

до психоза – простую спичку,

показывающий кино в засыпальной тьме,

подпиливший и ножку стула, небось, нарочно…

Устроивший в вино-водочном на углу

распродажу и даже – под Рождество! – ангину.

Потому что все ангелы ждут, а дьявол здесь.

Ну, не совсем настоящий

(настоящий, говорят, красивый),

а такой, обычный:

ворчащий, глупый.

Тетёшка, пушной зверёк.

Мелкая сошка.

Даже немножко жалко.

Накорми его своей кровью,

своей горячкой,

гречкой,

лучшими годами,

густотой волосяного покрова,

главой из диссертации,

пустотой наполовину тёплой постели,

нерождённой дочкой —

«Сонечкой,

со скрипочкой» —

а он всё пилит, пилит чужую мебель

и подбрасывает в костёр.

Вдалеке переливаются огоньки.

Улыбаются бумажные иконки.

Я стою на срыве своей Диканьки,

весь в пуху сухостоя, собачках, сухом репее —

сейчас загорюсь.

Мой зверёк мне терзает валенок, простофиля.

– Да есть, – говорю. —

Есть, наверно.

Только вот смотрит другие фильмы.

Элегия о Вознесенском кладбище

На потайной скамейке

встречались ввечеру

(у матушки Ирины,

Панкратовой в миру,

покинутой в могилке…

А я потом умру).

По узеньким тропинкам

гуляли наугад

до сумерек, и бёдра

скользили меж оград.

И в сумочке лежали

таблетки циклодол.

От холода дрожали,

и длился поцелуй…

Как юности детальны

и память, и вина!

И как сентиментально

то кладбище: больна.

Увидел приведенье,

знакомое лицо,

в соседнем отделеньи,

тоскливом ПСО.

«Мы всё перетерпели, —

шепну через года, —

но, сколько б ни болели,

мы здесь не навсегда».

«и гречишный мёд с райскими яблоками – зачни…»

и гречишный мёд с райскими яблоками – зачни

яхонтовый, почти любимый – и слава Богу

надоест одеяло сминать ночами, ногами

а он пригубит, он приголубит

что за бесплодное вычитание человека из образа

вычитывание человека из книг и титров

будто ходит по свету пустой и оборванный силуэт

в нимбе из букв и титл

хитрая каллиграмма

отмой от мира того, обмой

в ответ обнимающего обойми

а то сама не своя и рука на чашке

не своя, и слова-тройняшки от лукавого

даришь как волосы распуская (в скобках

преумножая скорбь)

«Кем ты будешь?..»

Кем ты будешь?

Незваной гостьей

в тихой рай-

онной больнице,

спланированной фармацевтической горстью,

ножом ревнивицы?

Кем я буду?

Профессором какой-то литерадури?

Пылью в ад-

министрации? Поэтом? (Паяцем,

сменившим ходунки на ходули.)

Всё это плюс пьянство?

Ты же моя шептунья, всегда над левым плечом…

Длинная тень урочная в час отхода ко сну.

Самая лучшая! Дай мне любить другую —

прямо и горячо;

и Другого, сорвавшего тебя саму.

Дай мне смотреть на солнце – без тебя.

Слушать бубны, лютни, рожки, кимвалы – без тебя.

Разреши не различать твой запах

среди утреннего базара и летнего сада.

Ты ж моя крохотка!

Мой роковой комочек,

расцветающий в мозгу, как бахчисарайская роза.

«Гравий на заброшенной «железке…»

Гравий на заброшенной «железке»

промерзал в лесопосадке, в перелеске.

Тёмное пиво в помятой жестянке

холодело на ходу, как таитянки

кровь, окажись бы она на краю

городка-райцентра, в панельном краю,

там где я стоял – и стою.

Смальта той далёкой «девятины»

вызывает у меня картины:

как мы шли с тобою ровно десять

лет назад, целуясь и кудеся.

(Голова мигнувшей телебашни

в облако ушла…) Из-под рубашки,

помнишь – нет, не помнишь – шоколадный

запах, потный, мятный… Школа рядом,

рядом мамин ларёк и последний упрёк,

а нам не впрок! Нас растили,

чтобы нас растлили.

На заброшенной «железке» может призрак

старого товарняка ударить в спину:

нужно призвук этого гудка расслышать в ветре,

в злой посадке, в тёмном перелеске,

и небольно спрыгнуть вовремя на насыпь.

Ты смотри, не кооператив гаражный,

а раёк – гогеновый и пейзажный…

Что-то жарят на мангале – был бы повод!

Девочка с оранжевым помпоном

бегает вокруг, как пуповина

времени, орёт, как скотина

резаная – пронзительно и ново!..

На́ве на́ве фе́нуа но́а но́а!

Загрузка...