«Как сон, всё это начиналось
и обернулось вдруг судьбой»
В начале было Море,
и Море было миром,
а Слово – душой.
«Не оглядывайся».
Она шагает по поросшим мхом каменным ступеням, что уводят дальше от берега, вглубь дремучего леса – в сердце острова Первого Огня. По обе стороны от тропы тянутся заросли тагавы: белые чашечки цветов качаются в такт её шагам, случайные прикосновения напоминают жгучие поцелуи. Листья папоротников, напротив, нежно трогают за плечи, гладят по макушке узкими ладонями, словно успокаивая: «Не бойся, глупая, не дрожи паутинкой на ветру».
Нура сжимает кулаки. Страх сливается с восторгом и предвкушением неизвестного. Отчасти она знает, что ждёт в конце тропы: за первым испытанием последует второе, но каким оно будет – известно лишь болотной ведьме, хранительнице Очага, мао-роа'ни – «той, что живёт за рекой» и ведает людские судьбы.
Встречи с ней Нура боится больше всего, но страх нужно взращивать в себе – из семени в росток – и обращать во благо. Сегодня её шестнадцатый ханга-вир – оборот солнечного колеса, – а значит, она обретёт вторую душу и докажет, что достойна быть частью племени.
«Ни о чём не думай».
Она перешагивает через сплетения корней, похожие на змеиные кольца, и отводит от лица плети лианы. Босые пятки шлёпают по булыжникам; капли вечерней росы остаются на коже.
Чем дальше Нура уходит от стоянки Плавучего Дома, тем чаще бьётся сердце. Пути обратно нет.
Она ступает на верёвочный мост, и тот мягко качается, скрипит канатными петлями. Гнилая доска кусает за пятку, оставляя жало занозы. Ничего, приложит к ранке лист тагавы, когда вернётся.
Если вернётся.
Глубокий вдох. Что ей говорил Сатофи? Духи реки Мангароа слышат мысли, чуют страхи.
Она закрывает глаза, позволяя зрению перейти в кончики пальцев и босые стопы, которыми приятно ощущать объятия моря, но не промозглый утренний туман, оставляющий следы на коже.
Шаг вперёд.
«Ни о чём не думай».
Тихий плеск воды. Звук повторяется – теперь ближе, будто кто-то шагает к ней против течения, размеренно и неотвратимо, минуя острые камни на мелководье, протяжно вздыхая и исторгая запах застоявшейся тины.
В памяти проносятся наставления Сатофи, его глубокий голос и лучики морщин на тёмной, как ствол раку, коже. Он улыбается, говоря о том, что ждёт тринадцатую внучку за рекой, – так легко, будто речь идёт о чистке рыбы. Он всегда говорит о страхе с улыбкой и знает о нём больше прочих. Имя Саат-о-Фей на языке та-мери означает «сердце, в котором живёт ужас».
Нура зажмуривается крепче, сжимая ладони в кулаки.
Река в этом месте узкая: ей хватит двенадцати шагов, чтобы преодолеть мост и оказаться на другом берегу.
Раз, два, три…
Она не успевает понять, что произошло: чужие голоса и руки подхватывают её – уносят прочь от священной реки.
Лето в тот год умирало долго.
Цеплялось за жухлую траву, за острые края черепичных крыш, окунало солнце в лужи и качалось в гамаках из паутины. Оно хотело жить. Как и все в Клифе.
Простое желание.
Проще только воды принести.
– Тебя за смертью посылать – быстрее вернёшься, – бросает Сом, когда Ёршик приходит с полупустым ведром. Расплескал по дороге, причём половину на себя. Рубаха мокрая. На макушке взъерошены русые вихры. Глаза двенадцатилетнего мальчишки – ни в чём не повинная синь.
– Там плеснявка вернулась, – говорит он, бухая ведро на землю рядом с Сомовым котлом, – в колодце сидит.
С груды ящиков доносится вздох. На подстеленной рогожке – чтоб заноза не ужалила – лежит Горчак и лениво покачивает ногой. Свою работу он на сегодня выполнил: принёс в жестяной банке мальков, выловленных в протоке, и на этом полномочия всё – закончились. Готовка в их Верёвочном братстве ложится на плечи Сома – сегодня, завтра и всегда, по праву старшего и «кухонной мамки», о чём не устаёт напоминать Карп, называя его уху хлёбовом внаготку. Без ничего, то есть. Раньше Сом жарил рыбу над костром, позволяя мясу пропитаться запахом дыма и сухих трав, а теперь всё чаще бросает наспех в кипящую воду. Если повезёт – с клубнями батата и шляпками грибов, очищенными от гнили. Овощами или хлебом не разжиться: в городе пусто.
На улицах и в людях. Везде пусто.
Только набат слышен дважды в день, на рассвете и в вечерних сумерках. Над Уделом Боли тянутся нити хоровых песнопений: красные, тонкие, они сплетаются в клубок, опутывая храмовый шпиль, и в бессилии тают. Молитвы не лечат миножью хворь.
– Чего вздыхаешь? – говорит он Горчаку. – Иди да прогони.
– Пробовали.
Нога в запылённом ботинке взлетает вверх и опускается, как маятник. Горчак гоняет между зубов сухую травинку. Угольная чёлка закрывает лоб. Весь он угольный и угловатый в свои пятнадцать лет: от грязных подошв до колючих глаз. Локти и колени острые, как у сверчка, плечи узкие, а скулы, наоборот, широкие, и ямочка появляется на щеке, когда он улыбается едко. По-другому не может. Всегда бьёт словами в цель, но чаще – бережёт силы. Карп поначалу шутил, мол, языком ворочать не больно, парень, хочешь, мы тебе по медному холу будем платить за каждое слово, а потом смекнул, что к чему. Теперь у них идиллия: один молчит, другой не затыкается.
– Значит, пробуйте ещё раз. – Сом непреклонен. – Нам нужна чистая вода, а не эта муть. – Он кивает на ведро.
Ёршик поджимает губы: зря тащил, что ли?
– Ясно же как день, – заговорщицким шёпотом вступает Карп, молчавший до сих пор, – жертва ей нужна, плеснявке вашей. Иначе не уйдёт. Бросим в колодец Малого, и дело крыто.
– Себя туда брось! – Малой сразу щетинится. Ершится. – Ей надолго хватит.
Карп смеётся, хлопая себя по впалому животу. Среди братьев он самый рослый, на полголовы выше Сома, шире в плечах, и отдувается всякий раз, когда нужна сила. Впрочем, легче всего он мелет языком: сказывается опыт.
– Меня не станет жрать. – Сидя в тени, Карп вырезает рукоятку для будущего ножа. Он любит дерево почти так же сильно, как Горчак – узлы и сети. – Я для неё слишком жёсткий. Подавится, слюной изойдёт… Воду вам отравит.
Он откидывается назад. За спиной Карпа высится гора мусора, который он собственноручно перетаскал из Крепости, расчистив проход на третий этаж. В заброшенном особняке нашлось много хлама: часть осела в западном крыле, часть отправилась на растопку, и несколько жилых комнат – бывших палат военного госпиталя – превратились в уютные спальни.
Теперь холмик высотой с человеческий рост состоит из пружинных матрасов, осиротевших дверец и оконных рам. В его утробе прячутся ножки стульев, колёса инвалидных кресел и останки носилок. Всё вместе образовывает на переднем дворе живописную свалку, но, как заверяет Карп, очень нужную. Ценно-ресурсную. Источник полезных деталей и древесины.
– Хоть соломинку тяните, – отзывается Сом, помешивая варево в котле. В непогоду их полевая кухня переезжает под крышу, и там все чинно сидят за столом, не то что теперь: кто на ящиках, кто на коряге, кто просто на земле, поджав под себя ноги. Каждый из шести братьев сидит по-своему. – А лучше вместе идите, чтоб наверняка.
Карп фыркает. Видно, ему лень подниматься и топать за ограду. Не хочет выпускать из рук деревяшку.
Горчак по-прежнему качает ногой.
Ёршик пинает ведро.
Оглоеды.
Сом зачерпывает уху и подносит к губам, дует. Пробует. Сплёвывает в траву и бросает половник. Разворачивается и шагает к Крепости.
Стёкла очков в металлической оправе горят отражённым светом.
– Куда ты, капитан, мой капитан? – летит в спину. Карп окликает его строчкой из песни, но Сом молчит.
Ясно куда. За якорем.
Они отвоевали Крепость два года назад.
Стояла промозглая, гнилая зима, и в лодочном сарае на берегу падал снег. Сквозь прореху в крыше виднелось небо. В тот год их стало шестеро: Верёвочное братство обрело название и пустило корни. Все они понемногу врастали друг в друга. Привыкали, слушали, а потом и говорили. Каждый о своём.
О жизни до.
И о том, как.
А после – дрались с пиявками. Эти бродяги и попрошайки облюбовали коридоры первого этажа ещё-не-Крепости: там, вдали от окон, было проще сохранить тепло. Печи вышли из строя, но костры всё равно жгли, и главный корпус утонул в пожаре. Вместе с аркой и балконами. Горевали недолго. Радовались, что спасли восточное крыло – пусть не такое красивое, зато новое. Оно было достроено позже, когда особняк богатого торговца мона Ферро после смерти хозяина перешёл во владение городского совета. Началась война за независимость колоний, и Клифу понадобился госпиталь: мест не хватало, так что красота в этом месте – штука весьма условная, как сказал однажды Карп, перешагнув порог.
Это был своего рода ритуал. Каждый замирал на миг, прежде чем оказаться внутри.
Крепость принимала их, одного за другим: оборванцев, не имеющих за душой ничего, кроме упрямой веры в то, что завтра будет лучше. От пиявок, что спали под мостами и клянчили милостыню на площадях, Братство отличало нечто важное: те самые корни, в переплетении которых рождалась семья. Странная, местами буйная и шумная, иногда колючая и способная ранить до крови, но всё-таки целая.
Стая из пяти братьев. И одной сестры.
Свет застревает в стёклах и льётся внутрь уже не белым или жёлтым, а зеленоватым, как речная тина. Из потолков вырастают крашеные стены, отражаясь в мутных дверных витражах.
«Это голубой», – сказал Ёршик в первый день, едва перешагнув порог.
«Зелёный», – заявил Скат.
«Бирюзовый». – Горчак не спорил, он сообщал миру очевидную истину.
«Это морская волна, камрады. – Карп довольно зажмурился, раскинув руки. – Стоишь на берегу и чуешь солёный запах ветра. И веришь, что свободен, и жизнь только началась…»
Сом тогда промолчал. Его ждали насущные дела: раздобыть ужин, поставить ловушки для непрошеных гостей, устроить ночлег на новом месте… Становилось не до размышлений о цвете стен. Хотя сейчас он понимает: лазурные. Были когда-то, пока не начали линять. Сейчас чешуйки краски то и дело падают на бетонный пол первого этажа и деревянный настил второго. За ними видна кожа стен, шершавая, коричнево-серая.
Коридоры Крепости почти всегда сумрачны и неприветливы – на первый взгляд. Но стоит приложить ладонь к трещине и пойти наугад, следуя за изгибами артерии, как вскоре почувствуешь под пальцами биение пульса.
У Крепости есть сердце.
Но об этом – после.
Сейчас Сом идёт за якорем. Сворачивает направо и взлетает по лестнице на второй этаж. Ступени серые, в мраморных прожилках, а перила – лазурь. Затёртые и поблёкшие от времени. Над высоким арочным проходом висит немая лампа.
Третья по счёту дверь с изображёнными на ней очками принадлежит ему. Ниже кто-то пририсовал сомьи усы, и вряд ли этим художником был Ёрш.
Обалдуи. Мешали краску с чернилами и кислотой: въелась так, что не отмоешь. Потом кашляли, втягивая запах, пока не выветрилась без остатка, и ходили довольные.
На двери Ската красовалась летяга с длинным хвостом и ушами. «Ты их в глаза видел, этих скатов? То-то же!..»
У Горчака – канатная петля, напоминающая виселицу. Он знал тридцать семь узлов и продолжал придумывать новые: пальцы ловко продевали петли в восьмёрку, зовущуюся в простонародье заячьими ушами, и затягивали, проверяя на крепость. Он говорил, они ему снятся: кому-то сокровища и дальние страны, а Горчаку – верёвочные узоры.
Вход в спальню Карпа и Ёршика – ещё до того, как Малой перебрался в «одиночку» – сторожили таинственный глаз с полуприкрытым веком и блуждающая улыбка. Видно, получилась со второй попытки: первую наскоро замазали кляксой.
И только дверь Умбры осталась нетронутой. Она ничего не сказала, но расстроилась. Зря. Её не обошли вниманием: наоборот, побоялись обидеть. Нашла где-то тонкую кисточку – она в то время обходила все палаты, осматривая шкафы и тумбы в поисках личных вещей, которые могли стать якорями, – и нарисовала веточку таволги. Не едкими чернилами, а смолой. Янтарной, пахнущей сладко и горько, как сама Умбра.
Художники признали поражение с честью, а рисунки с тех пор служат напоминанием. Коснёшься, потянешь на себя створку – и входишь. Малый дом внутри большой Крепости.
У Сома в нём – ничего лишнего. В платяном шкафу пустые вешалки: зимние вещи, свёрнутые, лежат аккуратными стопками. Сменные штаны и куртка на спинке стула. На столе – пачка пожелтевшей бумаги и тяжёлая, как гроб с покойником, пишущая машинка с отсутствующей буквой «н». Остро наточенный карандаш для пометок. Ручки он не любит, они оставляют кляксы на ладонях.
Из-за ворота рубашки Сом достаёт ключи. Он всегда носит их с собой. Не в кармане, а именно так – на крепком плетёном шнурке. Отперев ящик стола, достаёт жестяную коробку. Под крышкой прячется всё ценное: слева – его, справа – чужое. Те самые якоря, найденные Умброй: вещи, когда-то принадлежавшие солдатам, офицерам, врачам и медсёстрам. Оставленные, забытые, брошенные. Всё, что могло пригодиться, или «светилось», как говорил Ёршик. Он делил вещи на просто хлам и то, что светится. Такое не вынести на свалку и не сжечь вместе с мусором. Это всё равно что память вытравить, человека стереть.
Но иногда приходится. Так надо.
Сом перебирает медальоны и пожелтевшие квадраты фотокарточек. В его маленькой сокровищнице хранятся покрытые эмалью значки и катушка ниток, ножницы, напёрсток, игральные карты, кости, вышитый цветами платок и даже обручальное кольцо. Не золотое, медное. Но он ищет брошь – стальную ласточку с хвостом-булавкой – и не находит.
Плохо дело.
Плеснявка, как они её прозвали, на самом деле была плакальщицей. Чья-то мать при жизни, медсестра или санитарка, не вернувшаяся домой. Единственная из неживых обитателей Крепости, кто появлялся снаружи, за стенами, облюбовав колодец и заросли у ограды.
Почему? Кто её знает.
Может, любила небо – теперь не спросишь. Духи не разговаривали. Они передавали послания через знаки и образы, как немые.
Ёршик говорил, что плеснявка страшная. Скрюченная и с гнилым ртом. Когти, как у птицы, и хребет выпирает.
Её видел только он – прошлой весной, когда стены Крепости облепили птичьи гнёзда. За водой стали посылать Горчака, но тот приносил муть на дне ведра, пожимая плечами. Стали думать, не рыть ли новый колодец, и если рыть, то где.
Сом ошибся: отнёс не тот якорь. Подумал, что если она показывается только Ёршику, стало быть, на сына похож. Но нет, фотографию десятилетнего мальчугана вернул обратно ветер. Потом был шторм: лёжа в кроватях, они слушали завывания ветра, налетевшего с моря, – а наутро Малой увидел на земле гнездо. Птенцы погибли. Взрослые ласточки улетели. Ёршик возьми да и отнеси то, что осталось, к колодцу.
Договорился чудом, без слов.
С тех пор плеснявка пропала, а Сом запоздало вспомнил о броши.
Он опускает крышку коробки. Если не здесь, то где?
Это может означать только одно: в Сомовых вещах кто-то рылся. Переступал порог без разрешения. Нарушил кодекс.
У каждого в Братстве есть права: право на голос и неприкосновенность имущества.
Все смеялись, когда он записывал эти строки. Конечно, мол, руки прочь от добытого честным трудом!.. Не все из членов Братства умели читать, и уж точно под рукой не нашлось печати, чтобы заверить документ. Они просто позволили ему «маленькую дурь, как и у всех», пообещав соблюдать кодекс, написанный от руки, остро заточенным карандашом.
Карп поклялся первым, плюнув на ладонь и протянув руку.
«Фу!» – выдохнул Ёршик. Но тоже плюнул. За первым рукопожатием последовали другие, пока круг не замкнулся.
Умбра плевать не стала, но по очереди обняла каждого. Ската – последним.
«Ну всё, камрады, – весело заключил Карп, – мы с вами повязаны судьбою. Кодексом!.. Всё по-серьёзному тут. Ныне объявляю стул у окна моим».
Никто не возражал.
Стул развалился под Карпом на вторую неделю.
Обещание не нарушали до сегодняшнего дня. Спорили из-за дележа добычи, и до драк доходило – обычное дело, – но чтобы втихую, не спросив…
А ключ? Он ведь не снимал его с шеи. Всегда при себе.
Створка хлопает о дверной косяк. Сом сбегает по лестнице во двор.
– Где Малой?
– Пошёл на берег, к коряге своей драгоценной. – Карп пожимает плечами. Горчак делает вид, что дремлет. Уха в котле дымится. – Сказал, надо сети проверить. Тайник у него там, дураку понятно.
Сом кивает. Не дурак.
У Верёвочного братства много схронов. Почти все они находятся за пределами Крепости, по ту сторону кованой ограды, где не рыщут чужаки. Место за протокой глухое, вдали от городских улиц и жандармов: даже от Латунного квартала, окоёма Внешнего круга, придётся долго шагать. Дорога до госпиталя, укрытая щебнем, за годы развалилась, просела в середине, ушла под воду змеиным брюхом. Надо знать тропу, чтобы не зайти в болото на радость трясине.
Но пиявок ноги кормят; настырные они. За два года возвращались не раз: хотели поселиться в западном крыле, а когда не вышло – попытались договориться. Обмен предлагали. Тряпьё залежалое и хлам, которого везде полно. Уж на что не оскудеет Клиф, так это на доски и обрывки цепей: все подвесные мосты в городе сделаны из этого добра.
А сделка – любая – должна быть выгодна обеим сторонам.
«Чепуха на рыбьем жире», – отмахнулся на совете Карп. Горчак только хмыкнул. Скат покачал головой. Всё было решено.
Сом не просил бы их проголосовать, не будь у пиявок с собой ребёнка. Остроглазый мальчуган, младше Ёршика на пару лет, жался к боку злой девицы – наверняка сестры. Переминался с ноги на ногу, слизывал снежинки с обветренных, покрытых болячками губ. Когда уходили, схватился за камень и бросил. Понял, что не пустят.
Камешек не долетел, упал у Сомова сапога. Но взгляд мальчишки запомнился.
Знакомый взгляд.
Сом знал, что Умбра на следующий день ходила в город с тёплым свёртком под мышкой. Должно быть, искала и нашла, потому что в Крепость вернулась с пустыми руками. Она не рассказывала, он не спрашивал. Верил, что решение было правильным: пустишь одних, следом явятся другие. Где дюжина, там и сотня.
Бродяг поначалу остерегались. Готовили отходные пути. Ждали, что приведут жандармов – сдадут братство в отместку, за сухари или медные холы. Но нет, то ли смирились, отыскав другое место, то ли у гиен, прозванных так за пятнистые мундиры и бляшки-клыки на погонах, нашлись заботы поважнее: Клиф – не мирный город, в нём всякое случается. Не только карманные кражи, но и драки, убийства, эпидемии… Много всего.
От колодца до ограды – рукой подать. Оголовок стоит в месте, которое называют Заплатой: когда госпиталь обносили чугунным забором, что-то не сошлось в расчётах, и угол остался пустым. Ни ворота, ни калитка здесь были не нужны; пришлось заделать простой металлической сеткой, которая до сих пор смотрится, как если бы кусок мешковины нашили на свадебное платье.
Вокруг – заросли бузины и безымянных сорняков. Сухие стебли бьют по коленям, репейные колючки остаются на штанинах. Колодец половинчатый; с северной, городской, стороны камни покрыты лишайником, с южной, обращенной к морю, – чисты и серы.
Сом подходит и решительно ставит ведро. Плеснявки нет. Только на крышке, отодвинутой в сторону, лежит мёртвая птица размером чуть меньше ладони, с переливчато-синими крыльями и раздвоенным хвостом.
– И что это значит? – Сом не ждёт, что ему ответят, но спрашивает громко. Твёрдо. – Чего ты хочешь?
Тишина. Холод. Осенний, стылый, будто лето осознало, как сильно задержалось, и решило умереть сейчас – в этот самый момент.
Волосы на руках поднимаются, и мурашки бегут от шеи к затылку: под кожей ютится тревога. Недобрый знак.
– Эй! – долетает от Крепости. Кричит Ёршик. – Вставайте! Там такое!..
Вернулся, предатель. Стащил ведь ключи! Умудрился как-то. Ещё год назад его ловили за руку, говоря, что не готов. Рано. Не пойдёт на дело с остальными. Но уже тогда стало ясно: толк выйдет. Неугомонный, любопытный, но при этом глазастый и смекалистый Ёршик умел терпеть, когда надо. И дождался. Карп первым из братьев согласился взять его в напарники для отвлечения.
Но только не Сом. Сегодня он мог бы похвалить Малого, хлопнуть по плечу как равного, но нет… Соберутся вечером, проголосуют, когда Скат вернётся.
Оглянувшись, он достаёт из кармана носовой платок и заворачивает птицу. Тельце мягкое, остыло уже. Позвоночник сломан. Похоронят у стены – там, где было гнездо.
Ведро остаётся стоять на земле.
– Не томи. – Голос Карпа становится отчётливей. Тропа выводит Сома обратно, к полевой кухне, доживающей последние дни. – Где пожар?
– Не пожар! – Дыхание Ёршика рвётся из груди. Щёки горят от быстрого бега. – Вам туда надо, скорее!
– Давай-ка отдышись и не части, пока язык не прикусил.
Даже Горчак поднимает голову, а потом стекает с горы ящиков целиком. От него пахнет соломой и гнилыми яблоками.
– Я на ходу! Ей помочь надо!
– Ей, значит? – Карп мигом веселеет и откладывает в сторону деревяшку. Взгляд сияет лукавством. – Никак, у Малого невеста появилась? Ну, веди, знакомь.
– Дурак! Вы же не слушаете.
– А ты не говоришь толком. – Сом повышает голос. На миг воцаряется молчание. Слышно, как булькает варево в котле и надрывается в небе чайка. – Если кто-то помер, считай, мы опоздали. А если нет…
– Жива она! Дышала… вроде. – Он тащит за собой Карпа, как маленькая вагонетка – тяжёлый паровоз.
– Вроде? Так то не девица, а никса из глубин, чудовище дохлое. Притворяется живой, чтобы моряков топить, дивными песнями заманивает… – Карп говорит как по писаному, хоть и малограмотен. Зато слушать умеет – и слышать. Память у него невероятная, как и талант обращаться со словами, подобно жонглёру. На каждый случай вспомнит байку и даже не одну.
– Или йок’ки, – не унимается он. – Та-мери так зовут оборотней из водяных ям. На вид девчонка, а вместо ног рыбий хвост. И водоросли на голове.
Ёршик передёргивает худыми плечами. Всё, что связано с народом та-мери, насылает на него суеверный ужас.
Вчетвером, огибая Крепость, они спускаются к кромке воды – туда, где береговая скала образует укромное место, напоминая сложенную полукругом ладонь. Она защищает от посторонних взглядов со стороны Клифа и оставляет вид на морской простор.
Одно время, прошлым летом, Ёршик забавлялся тем, что играл в одинокого выжившего, представляя, что остров Ржавых Цепей принадлежит только ему. Сначала затею поддержал Горчак, но тот был старше на три года, ему быстро надоело, а для Малого берег стал своим.
– Так что насчёт хвоста?
– Нет у неё никакого хвоста!
– Под юбку заглядывал?
– Или юбки тоже нет? – В разговор вступает Горчак.
– Издеваетесь?
– Пытаемся понять.
– Оценить возможную опасность.
Братья беззлобно потешаются, но Сом-то видит, как сжимаются кулаки Малого.
Он вспоминает про ключ и послание плеснявки. Птичий труп лежит в кармане. К этому они ещё вернутся, но сперва – взглянут на никсу.
На берегу – узоры из водорослей, выплюнутых приливом. Обрывки рыболовных сетей и щепы от досок, треснувшие раковины, глядящие в небо перламутровым зевом. Всевозможный мусор и гниль.
И она. Никса.
Лежит на боку в позе спящей, подтянув колени к животу; плечо ходит вверх и вниз. Дышит.
Хвоста действительно нет, чешуи тоже. Волосы вполне человеческие: волны тёмных прядей, припорошенных песчаной пылью, закрывают лицо.
Ёршик, всю дорогу подгонявший братьев, замолкает, будто воды в рот набрал. Только пальцем показывает. Вот, мол, находка, а что с ней делать – решайте сами.
Карп и Горчак переглядываются. Оба замирают в нескольких шагах, и только Сом обходит лежащую к ним спиной фигурку. Садится на корточки рядом. Чуть подумав, снимает через голову рубаху, поводит лопатками под растянутой и посеревшей от времени майкой, укрывает никсу. Проснётся – перепугается, заорёт на всю округу. Девчонки, они такие. Даже выброшенные на берег незнамо откуда.
Сом с усилием сглатывает. Отводит взгляд от изгиба бёдра и выступающих под смуглой кожей рёбер, от тонкой изящной ладони, прижатой к груди. Там, между ключицами, поблескивает что-то маленькое. Драгоценный камень? Нет, жемчужина необычайно алого цвета.
Он осторожно убирает волосы с веснушчатой щёки. Надо же, раньше ему только среди рыжих попадались «в крапинку», а у некоторых при всей яркости шевелюры веснушек не было вовсе.
Ресницы дрожат. От прикосновения никса сжимается в комок, словно стремясь защититься… или защитить сокровище у себя на шее.
– Чего замер? – хмыкает Горчак. – Буди уж.
Карп усмехается:
– Не боитесь ведьмы? Она же полукровка та-мери. Глядите, какая тёмная!.. Нашлёт проклятье за то, что потревожили.
– Ну не-ет, – жалобным шёпотом тянет Ёршик. – Я на такое не согласен. Не хочу! Пускай лучше дочка какого-нибудь генерал-губернатора, чтобы награду дали.
– Дурень, – заключает Горчак. – Его дочки на Окраинных островах не валяются. Да и не больно похожа.
– Будто ты его видел!
– Может, внебрачная?
– Надо же, какие слова вспомнил. Да если бы…
Тонкий вскрик – и спорщики затихают. Все трое оборачиваются к Сому, который от неожиданности валится на песок. Потянувшись к жемчужине, он получает крепкий удар по носу, а затем и в плечо.
Большие карие глаза распахиваются: девица приходит в себя. Садится рывком и, отшатнувшись, прижимает к груди чужую рубаху. Взгляд растерянный, но в нём нет страха. Она оглядывается через плечо и видит мальчишек. Изучает их лица одно за другим, больше не делая попыток закричать. Ни одного вопроса не слетает с губ, только молчаливое любопытство исходит волнами.
– Накинь. – Сом первым возвращает самообладание и встаёт на ноги. Кивает на одёжку, которая щуплой девице сойдёт за платье. Хотя бы не станет смущать остальных. – Как тебя зовут? Я Сом. Это мои братья. Ты понимаешь имперский?
Она моргает. На миг чёрные брови взлетают, затем сходятся у переносицы, словно никса учится владеть собственным телом. Опускает взгляд и находит горловину. Просовывает руки в рукава. Среди мальчишек раздаётся выдох облегчения: по крайней мере, она понимает. И больше не голая.
– Откуда ты?
Сом говорит мягко. Старается показать, что он не враг. Кем бы ни была незнакомка – никсой или оборотнем, но точно не духом, – она выглядит ровесницей Умбры. На год или два младше Сома.
– Из моря? – Покрытые солью губы размыкаются. Голос не звонкий по-девичьи, звучит взросло. Или, может, охрипла после долгого молчания.
– Это вопрос?
– Я не… знаю.
Горчак присвистывает.
– У неё память отшибло.
– Теперь точно не видать награды.
– Да какой там!..
Все трое переминаются поодаль. Сом прикидывает варианты.
– Та-ак, – протягивает он, почесав кончик носа, как делает всегда, строя очередной план перед уловом.
Под носом красуется тонкий порез: старая бритва затупилась, а за новой надо шагать в город, через карантинную заставу. Вернее, подземными тропами, в обход постов и патрулей. Будучи лидером, Сом предпочитает не рисковать лишний раз.
– Вы трое, – он машет рукой, – давайте-ка в Крепость. Про котёл не забудьте. Койку Умбры приготовьте… – Глаза Сома на миг темнеют. – И чай, – добавляет он машинально, пытаясь вспомнить, что из трав осталось в жестяных банках, которые он хранит на верхней полке.
Порыв ветра заставляет поёжиться. Если погода портится, надо спешить: подлатать выходы, проверить схроны, но для сначала…
– Поднимайся. – Он протягивает никсе руку.
Та одёргивает подол рубахи. Отталкивается ладонью от песка и поднимается на ноги, слегка покачиваясь. Сом подаётся вперёд, чтобы поймать, если начнёт падать – вдруг у неё что сломано, тогда придётся на руках тащить, – но нет, девица делает шаг. Затем ещё один, так неуклюже и одновременно грациозно, как тонконогий жеребёнок. Встряхивает головой, пытаясь избавиться от песка в волосах. Снова поднимает голову, глядя на мальчишек.
– Ну, чего встали? Оглохли? – Сом, очнувшись, прикрикивает на подопечных, иначе не пошевелятся.
Судя по лицу Горчака, тот собирается отпустить едкую шутку. Понятно, какого толка. Сом красноречиво показывает кулак. Над Ёршиком пусть потешается – до тех пор, пока не переходит границу, – а над ним не посмеет. И так разбаловал младших, скоро на шею сядут.
– Сом, – произносит она, будто пробуя имя на вкус. Получается забавно, с шипящей долгой «с» и почти проглоченной «м» на конце.
Он кивает, провожая взглядом парней. Ёршик оглядывается через плечо: хочет остаться, но Сом не дурак. Братья могут думать что захотят; он объяснит им позже, если неожиданная находка окажется девчонкой из плоти и крови и никем больше.
Тревога селится между рёбрами с того момента, как он впервые её касается. Такое бывает, когда инстинкты настойчиво кричат, предупреждая об опасности, заставляя в нужный миг «подсекать» во время улова на городских площадях, чтобы остаться незамеченным в гуще толпы…
Сейчас чувство притуплено, будто скользкий ком ворочается в животе. «Доверяй кишкам, камрад, – говорит в таких случаях Карп, – если сводит от голода – жри, если от страха – делай ноги».
Что делать с никсой, Сом пока не знает.
– Так ты ничего не помнишь? Ни кто ты, ни как здесь оказалась?
– Я помню… кое-что. – Она ступает по песку осторожно, перекатывая ступни с пятки на носок, обходя выброшенные морем коряги и острые осколки раковин. – Был шторм, и… – она обрывает себя на полуслове. – Я осталась одна.
Она говорит на имперском языке с заметным акцентом, слегка растягивая гласные и игнорируя окончания. Кроме сомнений ему чудится горечь: она помнит и в то же время не желает помнить. Загоняет внутрь то, что стоило бы отпустить на волю. Знакомая реакция.
Сому не впервой приводить в семью людей. Он знает, каково это. Новенькая придёт в себя, пообвыкнется и, кто знает, может, будет болтать без умолку, рассказывая о прежней жизни. А если захочет – уйдёт. Сом никого не держит насильно, но за Никсу чувствует себя в ответе, несмотря на липкий ком тревоги.
– Ты была на корабле? С семьёй?
Далеко её забросило!.. Ни пассажирские, ни грузовые суда не заходят в порт Клифа уже неделю, и никто не может ответить, сколько продлится карантин. Миножья хворь захватила несколько кварталов; мосты, соединяющие Внутренний и Внешний круги, развели, чтобы зараза не распространилась дальше.
Шагая по левую руку от никсы, он бросает на неё быстрые оценивающие взгляды. На богачку новая знакомая не похожа. Во-первых, оттенок кожи. Горчак был прав: слишком смуглая. Не тёмная, как у та-мери, но всё же. Волосы вьются густой копной до лопаток. Вся тонкая, изящная, как статуэтка древних богинь из китовой кости, но при этом на руках и ногах отчётливо видны крепкие мышцы. Явно привыкла к физической работе. Или пловчиха – опытная охотница за жемчугом, – потому и выжила, не утонула в шторм.
Отчего-то Сому кажется, что найдёнка ближе к ним по духу, чем к кому-либо ещё. Обнаружь её рыбаки, сдали бы жандармам, а там кормить и греть за просто так не станут. Все гиены были для братьев врагами, независимо от должности и поста. Хотя тем, на чьи плечи легла охрана Внешних кварталов, можно только посочувствовать.
– Не корабль, – говорит она после долгой паузы. – Плот. Плавучий дом.
Сердце на мгновение замирает.
Значит, она всё же из кочевников – странствующих на плотах та-мери, которых колонисты выгнали с родных островов. То-то Ёршик обрадуется!
Кто-то поговаривает, будто миножья хворь родилась на острове Летнего Дождя. Проклятие тамерийских колдунов пало на первых поселенцев и распространялось дальше, пока не заняло половину островов доминиона. Ходят слухи, что из Силт-Айла заразу привезли на материк, где имперские врачи бьются над разгадкой, но безуспешно.
Брехня на рыбьем жире, считает Сом. Про окраинные острова в столице не думают. Ни раньше, ни сейчас. Они тут сами по себе: если повезёт, выживут.
– Никто не выжил, – эхом на его мысли откликается Никса.
– У тебя есть имя?
– Было, – поправляет она. – Нура.
– Что это значит?
Он подаёт ей руку, помогая перебраться через насыпь камней. Узкая прохладная ладонь напрочь лишена девичьей мягкости. Сом сглатывает. Вроде вышел уже из возраста Горчака, когда на языке остроты, а самого бросает в дрожь при виде девицы. Сом старше и девушек в питейных домах видел разных.
– Обязательно должно?.. Или может не значить?
Она глядит прямо, и Сом неожиданно для себя смущается.
– Я просто подумал…
– Твоё имя ведь не настоящее. Не речная рыба с усами.
Он фыркает. Будь на её месте кто-то другой, Сом бы рассмеялся или дал подзатыльник – в качестве воспитательной меры, – но из уст Нуры очевидная вещь звучит обидно.
Он выпускает её руку, сжимая кулаки. До Крепости ведёт ровная тропа меж песчаных дюн: не споткнётся.
– Не всем дают имя при рождении. Некоторые выбирают сами.
Он больше он не смотрит на никсу до самой Крепости. Шагает впереди, не оглядываясь, только слышит, как она торопится, стараясь поспеть за его шагом.
Сом не наказывает за брошенную фразу, скорее пытается понять, как вести себя с находкой и что делать дальше. Оставить в Братстве? Или отвести в город? Кому она там нужна… А им? Нужна или станет обузой? Если план Сома осуществится и всё сложится как надо, к весне они выберутся с острова Ржавых Цепей и отправятся в Ядро – центральные острова доминиона, – как и мечтали. Пригодится ли им никса в этом путешествии, вот в чём вопрос.
При любом раскладе, Сом не выбирает единолично. Братья проголосуют, как и всегда. Решат, нужна ли им новая сестра.
«Шторм идёт за тобой…»
Она моргает, прогоняя образ Сатофи и его последние слова.
Та, кого в прежней жизни звали Нурой, шагает за проводником, по щиколотку увязая в каше из песка и водорослей, оглядываясь на полоску моря, туда, где волны лижут низкие пенистые облака. Ей кажется, что даже здесь, на суше, она не в безопасности. И никто рядом с ней.
Нуре отмерен срок, а потом всё повторится.
Долговязый Сом прибавляет шаг; она едва поспевает за ним, почти срываясь на бег, стараясь не споткнуться, когда влажные водоросли обвивают лодыжки. Ему не стоит обижаться: в «рыбном» имени нет ничего плохого. Ныряя на глубину, Нура водила дружбу с самыми разными обитателями рифов: от ярких стаек гуппи до молочно-белых медуз и любопытных коньков. Под водой жил другой мир – опрокинутый, чуждый, пугающий глубинными тайнами и всё же прекрасный.
Нура помнит всё нечётко, смазано, будто в обмен на право жить шторм забрал часть воспоминаний и те поблёкли, растворились, как крапинки соли в тёмной воде. Море повсюду разное: где-то ласковое, тёплое, и лазурные воды позволяют заглянуть на дно, а где-то – неподъёмно-тяжёлое, как грозовые тучи на исходе лета. Плыть в таких водах – всё равно что продираться сквозь заросли колючек: мышцы ноют от усилия, а в голове – мерный шум и пустота…
– Как зовут этот остров?
Она догоняет проводника и теперь без труда, протянув руку, может коснуться его выступающих на широкой спине лопаток. Кожа у Сома бледная по сравнению с её собственной. Волосы – цвета песка. Не здешнего, который больше напоминает меловую пыль, а крупного и тёмного, который она видела раньше, на другой земле, у берега, чьё название смыло волнами.
– Куда ты ведёшь меня?
– Домой, – отвечает он сдержанно и сухо. – Ты на острове Ржавых Цепей, юго-восток Окраины.
– Ок… ра-и-ны? – Она спотыкается.
– Может, та-мери называют её по-другому. – Он поводит плечом. – Цепь удалённых островов Силт-Айлского доминиона, бывшей имперской колонии. Бездна мира.
Судя по тому, как ходят желваки, Сом хотел использовать другое слово, но сдержался.
– Есть ещё Ядро, если ты не в курсе. Пять центральных островов, которые расположены ближе к материку. Там теплее и жизнь лучше. Мы с парнями… – Он осёкся.
– Хотите быть там, – заканчивает она. – Значит, здесь плохо?
– Всегда было. – Сом по-прежнему смотрит мимо, но говорит свободнее.
Это похоже на игру: задавать вопросы друг другу и пытаться найти подсказки не в словах, а между. Например, в том, как он говорит, Нуре видится простота и рассудительность. Сом не стал при ней сквернословить, как наверняка привык в другой компании. Значит, уважает женщин. Хотя статус женщины ещё нужно заслужить, а она пока… просто Нура. Рыбёшка, выброшенная на берег, которой нужно подыскать другое имя.
– А теперь вот, – он указывает рукой на север, откуда доносится мерный звон, – в Клифе эпидемия. Говорят, много где. И сюда зараза добралась. Колокола звонят.
Он выглядит расстроенным.
Нура легко подмечает мимолётные жесты, изменения в голосе и развороте плеч. Она не может разумно объяснить словами. Просто чувствует нового знакомого: познаёт, наблюдая, как мудрецы познают объекты своего изучения, – пропускает через себя и отсеивает важное, то, что может пригодиться, чтобы понять, с каким человеком её свела ка-тор.
Если Сом руководит группой мальчишек, называя их братьями, значит, к его словам прислушиваются. Значит, они могут помочь. Нура пока не знает как, но обязательно поймёт, если сумеет собрать разлетевшийся жемчуг воспоминаний. Пальцы невольно касаются подвески на груди: алая ну-нор – «капля жизни» – остаётся тёплой. Она приведёт хозяйку к ответам.
– Это и есть твой… дом?
Они поднимаются на холм. Из-за скалы, напоминающей ладонь со сложенными пальцами, показывается сооружение – двухэтажное, длинное, словно змея, с несколькими пристройками, покатой крышей и окнами, забранными сеткой. Каменные стены выкрашены в тёмно-красный цвет; краска местами облупилась, и серые пятна напоминают грибок. Без настоящей плесени тоже не обошлось: когда постройки находятся так близко к морю, она цветёт у дверных петель и ютится под крышами, деля пространство с жуками и ночными бабочками.
Нура мало знает о том, как строят белые люди: как они называют дома, в чём разница между ними и почему так высоко. Сатофи говорил, у них есть архитекторы – те, кто придумывают здания и оживляют их. Как плотники та-мери некогда оживили Плавучий дом. Разница в том, что кочевники не строят из камня, только из дерева. Для них не существует этажей; они не оскорбляют небо острыми башнями. Наоборот, чтут близость к земле.
– Наш, – поправляет Сом.
Она встречает его взгляд, прямой и с прищуром, которого раньше не было.
– Что, не нравится?
– Мне не с чем сравнивать.
Нура огибает стену Крепости, огромной, непонятной. Зачем столько пространства?.. Останавливается в нескольких шагах от двери, изучая дом пристально, гораздо внимательнее, чем человеческие лица.
Если приглядеться, становится заметно, что одна из стен идёт под уклоном. Над окном, затянутым мутной плёнкой вместо добротного стекла, свил своё кружевное гнездо паук. На петлях – чешуйки ржавчины. Боковая дверца пристройки хлопает, незапертая, на ветру. Изнутри доносится запах съестного.
Нура прислушивается к себе, пытаясь понять, насколько остро чувство пустоты под рёбрами. Терпимо. До тех пор, пока возможность утолить голод не оказалась так близка, она не думала о своих нуждах.
«Тот, кто обуздал желания тела, обуздает и страх».
– Ты чего?
Сом делает приглашающий жест. Глядит на гостью, не понимая, почему та замерла на месте, уставившись в пространство.
– Я… мы знакомимся.
– С кем? Ребята внутри.
– С ним, – Нура кивает на дом и тут же поправляет себя, – или с ней. Вы ведь её Крепостью зовёте. Я слышала. Иногда, прежде чем войти, нужно спросить разрешения. Так правильно. Вежливо.
То, что дома не могут ответить, не значит, что им нечего сказать.
Крепость одобрительно скрипит половицами, когда вслед за Сомом гостья входит в полутёмное пространство – коридор, ведущий в жилую часть. Туда, откуда доносятся голоса, о чём-то живо спорящие.
– Постой тут.
Нура натыкается на выброшенную вперёд Сомову руку. Послушно отступает. На чужой земле нужно следовать местным обычаям. Даже если не понимаешь, в чём они заключаются.
Сом скрывается в кухне. Нура ощущает аромат еды. В носу свербит. Должно быть, дикий перец и что-то из пряных трав. Пищу, которую едят та-мери, редко признают колонисты, и наоборот. Исключения, конечно, есть – или Нуре нравится так думать. Это не воспоминание. Скорее, подспудная уверенность, как о том, что перец зовётся именно перцем, а солнце восходит на востоке.
Она придвигается к двери, склоняя голову, пытаясь уловить обрывки разговора. Самый младший из мальчишек звучит взволнованно. Те, что постарше, перебивают друг друга.
– Да не ведьма она!
– Почём знаешь?
– Сом, вразуми его. Ты же с ней шёл, ну! Скажи, опасна?
– Мухи не обидела. – Низкий и уверенный голос Сома выделяется среди остальных.
– А я о чём говорю!
– Пока, – отрубает, как острым лезвием.
Нура ёжится. Ей не доверяют, оттого и попросили остаться за дверью.
Она оглядывается. Можно уйти из Крепости прямо сейчас – направиться к городу, благо, дорогу она представляет: глядя по сторонам во время пути, подметила, как меняется мир за холмами. Там лежит неизвестность, но и здесь не лучше…
Если развернётся и уйдёт, что дальше? Остановит её кто-нибудь, станет ли догонять?..
Когда Нура поворачивается к наружной двери, внутренняя распахивается, и Сом втягивает её за локоть. В тесной кухне царит полумрак. Пылинки кружатся, опускаясь на лужицы из света под окном. Грубо сколоченный стол завален всевозможной утварью и посудой. Нура улавливает запах чего-то кислого, но молчит. Чужой дом – чужие порядки.
Она обводит взглядом братьев, которых уже видела на берегу. Сом по очереди представляет:
– Это Карп.
Великан со светлыми кудрями подмигивает. Он самый высокий из них и почти касается теменем потолочной балки. Сутулится заметно. Улыбка – что зовётся, до ушей. Только серо-зелёные глаза не смеются.
– Мон Карпаччо к вашим услугам! – Он отвешивает шутовской поклон. Все остальные закатывают глаза.
– Не слушай его.
– Он даже не знает, что это такое.
– Позвольте!.. Как это не знаю? Моё полное имя, конечно! Они просто завидуют, – гневный тон сменяется доверительным шёпотом, – у меня в роду были аристократы.
– Врёт, – вздыхает самый младший.
– Как дышит, – подтверждает длинноносый.
Сом поводит плечом.
– Это Горчак, – кивает на носатого. Щуплого, невысокого, лет четырнадцати на вид, с широкими скулами и цепким взглядом. Нестриженые тёмные пряди падают на лоб. В то время как Карп строит из себя весельчака, Горчак не старается вовсе. Он молчит, но в усмешке кроется что-то плутовское. Нура в целом не испытывает доверия к белым людям, а с этим, думает она, надо держать ухо востро.
– И Ёршик.
Сом опускает ладонь на плечо младшего, когда тот резво шагает вперёд. Блестят ясные голубые глаза.
– Это я тебя нашёл! И позвал остальных.
Нура поджимает пальцы ног. Всю жизнь она ходила босиком, но сейчас ощущает, как сквозняк обнимает колени. Вспоминает, что одета в короткую рубаху с чужого плеча, и сжимается под взглядами.
Дзынькает тишина. Пылинки порхают от одной стены к другой.
Наверное, стоит поблагодарить за помощь или сказать, что она рада знакомству. Это самое простое, не зависящее от языка и культуры, но почему-то Нура медлит.
– Ёрш, покажи ей спальню Умбры, – говорит Сом после паузы.
Карп с Горчаком переглядываются. Носатый задумчиво жуёт губу; на Нуру он больше не смотрит.
– Уверен? Сейчас ведь Скат придёт…
– И что? – Несмотря на ровный, даже безразличный тон, на лбу Сома пролегает морщина. – Что он сделает? Проголосует против? Соберёмся за столом – обсудим. Не ходить же ей так.
Нура вздрагивает от прикосновения. Оказывается, это Ёрш взял её за руку тёплой ладошкой, слегка липкой, пахнущей смолой.
– Пойдём.
Они идут наверх. Нуре не нравятся лестницы и высокие кровати. Та-мери всегда спят на досках Плавучего дома или на земле, если приходится сойти на берег. Чем выше от земли, тем тревожнее. Будто с корнем выдирают.
Она выдыхает и касается стены ладонью. Слушает. Чувствует, как дом настороженно наблюдает за гостьей: не торопится принимать, но и не проявляет враждебности. Крепость приняла её приветствие, но осталась холодной на ощупь.
Верхние коридоры темны. Ёршик минует несколько дверей: Нура приглядывается, стараясь разобрать символы на створках. На каждой что-то изображено. На последней – цветущая веточка.
– Тут свободно. – Ёршик проходит в комнату. Скрипит дверцами платяного шкафа. Нура долго вспоминает слово на имперском, вылетевшее из головы, – «гардероб». Ещё одна вещь, которой кочевники не пользуются, храня вещи в плетёных коробах. Да и вещей у них почти нет – по пальцам пересчитать. Амулетов и украшений, носимых на теле, гораздо больше, чем одежды.
– У вас есть… сестра? – спрашивает она негромко, наблюдая, как из-под вороха простыней мальчик извлекает платье тёмно-зелёного цвета, с пуговицами на груди и жёстким воротником. Протягивает ей и отворачивается.
– Была, – отвечает как-то очень по-взрослому. – Может, есть до сих пор. Переодевайся, я не буду подглядывать.
Нура пожимает плечами. Они и так видели её на берегу – к чему стыдиться? Она относится к своему телу легко: это просто дом, временное пристанище души, и потому не испытывает беспокойства. Если чужаки смотрят – пускай, ей не жалко. До тех пор, пока её дом не желают разрушить.
– Ка-нуй те ми, – говорит она.
– Что это значит?
– Что я тебя благодарю. «Большое спасибо» на языке та-мери.
Она стягивает Сомову рубашку и ныряет в зелёные рукава. Юбка струится по ногам. Непривычное ощущение, слегка щекотное. Пуговицы цепляются за волосы, и Нура охает.
– Ты чего?
– У вас есть… – она вспоминает слово, – гребень?
– Наверное, – тянет Ёршик и садится на корточки рядом с сундуком. Щёлкает медный замок, шуршит нутро.
Нура расправляет воротник и затягивает пояс потуже. Платье широко в груди, а край юбки почти касается щикотолок. Только сейчас она видит, что оставляет песчинки на дощатом полу.
– Других туфель у неё не было, только вот… – Ёрш отряхивает поношенные башмаки. Змейки шнурков сплелись узлами.
– Я пока так. Мне удобнее.
Обуть ботинки для неё – всё равно что мешок на голову надеть и позволить себе задохнуться. Или язык отрезать. Та-мери говорят стопами с землёй и слушают её песни, шёпот, наставления. Без этого дико. Страшно. Одиноко.
Он кивает, мол, как хочешь. Протягивает костяной гребень и небольшое зеркало, покрытое сетью царапин. Нура хмурится едва заметно. В племени «твёрдая вода» ценилась дорого: её выменивали у белых путешественников, кусочками зеркал украшали ритуальные пояса и жемчужные тики невест в день свадьбы. Хотя у оседлых та-мери стекло было под запретом. Те верили, что оно открывает двери между миром живых и реин-ги – страной духов, откуда приходят демоны, крадущие облик.
Из-под паутины трещин на неё смотрят большие тёмные глаза. Нура смахивает пылинки с ресниц и проводит ладонью по щеке. Простой успокаивающий жест, словно она хочет удостовериться: отражение не похитил злой демон, это всё ещё она, Нура из Плавучей обители, дома, которого больше нет.
Теперь ей надо выжить на чужом острове, чтобы вернуться и разыскать соседние племена. Нуре пригодится любая помощь, если она хочет покинуть «окраину», как назвал это место Сом. Помогут ли братья – вот что беспокоит. Она знает, бескорыстных людей на свету немного: прежде чем просить, нужно что-то предложить взамен, но у Нуры ничего нет. Она не ведает, в каком направлении идти, и только голоса всплывают в памяти…
Снизу доносится шум.
– Скат пришёл, – поясняет Ёршик.
– А он… – Нура теряет слова и гребень. Поднимает брови, надеясь, что младший из братьев догадается, о чём она хочет спросить.
– Не бойся, он не злой. Резкий иногда, но мы бы загнулись без него.
– Он старший?
– Они с Сомом это самое… ну, ровесники. Но Сом главный. Он нас собрал и отвоевал Крепость. И вообще – умный.
В голосе звучит уважение с толикой гордости: так мог бы говорить младший брат о старшем, связывай их кровная нить. Нет ничего важнее крови, так говорят кочевники. Нет ничего больше семьи.
Без семьи ты никто, та’хи-май, «отрезанный палец». Именно так себя чувствует Нура. Стоило ли выходить живой из шторма, чтобы остаться одной?
Она делает глубокий вдох и прячет под воротом платья жемчужину – всё, что связывает её с прошлым и будущим, по словам ведьмы те-макуту.
Приглушённые голоса становятся громче. Что-то грохает. Нура замирает, обращаясь в слух.
– То есть просто взял и привёл?
– Да погоди ты.
– Ёршик её нашёл, эту никсу.
– И что?! Вы теперь всех без разбору в Крепость тащите? Пустое место глаза мозолит?
– Сядь. – Одно слово, брошенное Сомом, звучит как приказ.
Ёршик перегибается через перила, машет Нуре рукой, а затем скатывается вниз. Она осторожно нащупывает ступеньки босыми ступнями. Сквозняк целует пальцы.
– Нура, – зовёт Сом, – войди, пожалуйста.
Она перекидывает за плечо недоплетённую косу и оправляет подол. Ещё недавно ей в голову не могло прийти, что станет подстраиваться под чужие правила, а вот же…
«Мир говорит с нами, – голос Сатофи призрачен и тих, – порой медленно и по слогам, а порой кричит что есть мочи. Советует или приказывает. Мудрый – прислушается».
В кухне ждут четверо.
Взгляд, встретивший Нуру, полон гнева. Отчуждения. Неприязни. Скат сидит у окна, скрестив на груди руки. Он одет в чёрное: капюшон куртки и впрямь напоминает по форме морского ската, обнявшего плечи плавниками. Угольные волосы собраны в хвост на затылке. Запястья украшают широкие плетёные браслеты, а шею с левой стороны – чернильный рисунок. В ухе поблескивает медная серьга. Смуглая кожа, немногим светлее, чем у Нуры, выделяет его среди братьев. На сведённых от недовольства скулах ходят желваки.
Скат молчит.
Нура дышит глубоко. Сатофи говорил, у богатых имперцев есть особые клетки – аквариумы, – в которых они держат редких рыб, чтобы наблюдать за ними через стекло. Быть такой рыбой она не собирается.
– Кауа э'тиро, – произносит она отчётливо.
«Не смотри на меня».
Нура и сама не знает, почему переходит на родной язык, но Скат неожиданно легко отвечает:
– Ахау ма.
Только оседлые та-мери с восточных островов так выговаривают гласные.
«Заставь меня». Без вызова или насмешки, но во взгляде тлеют угли. Его лицо меняется, когда Скат замечает подвеску на шее Нуры. Долго, очень долго он не может оторвать взгляд от жемчужины.
Карп присвистывает. Он единственный из братьев стоит, опершись локтем о притолоку, и покусывает щепку, которую от изумления роняет изо рта.
– Так это вы, ребят, теперь без нас чирикать можете? Требую перевода немедленно! – Он поднимает руку. – Кто ещё?
Шутника не поддерживают. Горчак сосредоточенно вытирает стакан, Ёршик усаживается прямо на пол, на подстеленную ветошь, не встревая, в ожидании, что решат старшие.
Сидящий во главе стола Сом подаётся вперёд.
– Повтори, что сказал. На имперском.
Лицо Ската не меняется.
– Рад знакомству, говорю.
Глава братства переводит взгляд на Нуру. Она, чуть помедлив, кивает:
– Всё так.
Карп хлопает в ладоши.
– Ну, раз так!.. – Он широким жестом двигает табурет. – Прошу к столу, мона. Жрать, правда, нечего, мы разлили Сомову похлёбку, пока тащили котёл. Скажу в оправдание: это Малой виноват.
– А чего сразу я?!
– А кто под ноги лез?
– Подтверждаю, – вставляет Горчак.
– Замолчите. – Сом устало трёт глаза. – Мы ещё не проголосовали.
Карп фыркает:
– А надо? Всё и так понятно.
– Наш друг решил за всех, – холодно чеканит Скат. Они с Карпом сейчас напоминают вспыхнувший огонь и острый лёд, о края которого можно порезаться при неосторожном касании, – две противоположности.
– Каждый решает за себя, – говорит Сом, – и каждый будет услышан. Это правило, на котором держится Братство. Давайте не будем наступать друг другу на горло. Высказывайтесь по очереди. – Он переводит взгляд на Нуру. – Не стой, мы не в суде. Никто из нас тебе не угрожает, но для начала… Мы хотим услышать твою историю. Справедливо?
– Да.
Она садится на табурет, придвинутый Карпом. Тонкие пальцы бегут по складкам на платье, расправляя ткань. Пятеро чужаков кажутся такими разными: кто-то глядит на неё испытывающе, кто-то – с любопытством или сочувствием, как маленький Ёршик. Он почему-то вызывает самое тёплое чувство, не только из-за возраста.
«Это я тебя нашёл!»
– Был шторм. Тайо'не… «Большие волны», – начинает она, подбирая слова. Заплатить историей – меньшее, что она может, и всё же описать правду можно по-разному. Скажи трём людям слово «вода»: один представит дождь, другой – зеркальный пруд со звёздами кувшинок, а третий – морской прибой. Кто из них прав?.. – Вы знаете про остров Первого Огня?
Братья обмениваются взглядами. Скат поясняет:
– Хвост Цепи. Туда не добрались первые колонисты из-за Хвори, а для та-мери это что-то вроде святыни, они проходят посвящение у подножия вулкана.
– Но это же бред. – Горчак усмехается. – Слишком далеко, чтобы её выбросило здесь. Любой бы утонул.
– Продолжай.
Сом делает жест, чтобы другие не перебивали, но Нура отвлекается сама:
– Я могу спросить?
– Смотря что.
– Ты полукровка? – Она смотрит на Ската, не моргая. – Я хочу понять, откуда ты знаешь наш язык. Если ты связан с племенем…
– То что? – Карие глаза хищно щурятся. – Договаривай.
Зря она спросила. Свой не отнесётся к ней враждебно. Все та-мери – семья, нет ничего важнее.
– Может, ты показал бы мне дорогу… отвёл к ним, – заканчивает Нура севшим голосом.
Скат хмыкает и набрасывает капюшон.
– Найди себе другое платье.
Он бросает на стол позолоченный кругляш – должно быть, медальон, состоящий из двух половинок – и несколько медных холов, обращаясь к Сому:
– Улов за сегодня невелик. Я голосую против, а вы можете играть в Рассветных братьев. Я буду у Маяка до завтра, разведаю обстановку – дам знать.
Сом окидывает его тяжёлым взглядом.
– Выйдем на пару слов.
Вместе со сквозняком в Крепость рвётся запах соли и жухлой травы. Хлопает дверь. Снаружи окончательно стемнело, и Скат растворяется в ночи.
Интересно, что он сказал Сому напоследок?
– Ну и ладно, – Карп оттягивает воротник, – глотнём свежего воздуха, а то что-то душно стало. Он не из ваших, мона Веснушка, не переживай. Родом из солнечной Талифы, города Янтарных Песков, тысячи колодцев, портовых дев и щипачей. Язык выучил, мотаясь за хозяином: тот плавал по свету в поисках сокровищ – научных открытий, как он врал имперским газетам. На тамерийскую культуру ему было сра… сразу и решительно всё равно, – делая вид, что поперхнулся, Карп кашляет в кулак. – История умалчивает, сколько храмов они разграбили к югу от Ядра, но помер хозяин от лихорадки, когда наш друже был слегка постарше Ёршика. Так всё было, камрад?
– Примерно, – отзывается Сом. – У него нет связи с племенами. И, если по-честному, ни у кого из нас нет. Из-за карантина Клиф отрезан от Ядра, то есть «главных» островов, я говорил об этом по пути.
– Я не совсем понимаю… – Нура пытается сладить с потоком услышанного, но истощённое тело противится. Она будто стоит у подножия водопада, и струи бьют по макушке не переставая.
Горчак вдруг поднимается с места, наливает в протёртый до скрипа стакан воду и протягивает Нуре.
– Карантин – это когда болеют. Все. Или многие, – поясняет он. – Власти запирают ворота, охраняют входы и выходы, порт не принимает корабли, а жители сидят по домам. Во Внутреннем круге спокойно, хотя богатеи жалуются на то, что теряют деньги из-за вставшей торговли. Бедняки из Внешнего круга голодают. Мародёры наживаются как могут. Жулики продают «лекарство» тем, кто верит. Монахи из Удела Боли молятся и бьют в колокол через двенадцать часов – голова от них пухнет. Короче, хаос и разруха.
– Хио ма, – шепчет Нура, – мне жаль. Я совсем не понимаю ваших порядков, но болезнь – всегда горе.
Она замечает, как Ёршик поднимается и выходит за дверь. Сом передаёт ему свёрток, извлечённый из кармана. Что под тряпицей, не разобрать.
Нура чувствует себя подспудно виноватой, но никак не может понять, за что именно. Будто своим появлением в Крепости она вскрыла рану, и оттуда хлынул гной. Может, не стоит расспрашивать сегодня: всё нужное придёт со временем.
– Да, – говорит Сом, – и всякий переживает горе по-разному. Не обижайся на Малого, он устал. Но хочет, чтобы ты осталась. Закончи историю, чтобы мы могли принять решение. Остальное – завтра. Всем нужно отдохнуть.
– Мне не на что обижаться, – она качает головой, – я здесь лишняя… Я понимаю. Если бы в племени оказался чужак, Сатофи захотел бы услышать его историю, прежде чем выделить место на плоту.
– Это ваш старейшина?
– Да.
– Он научил тебя языку? Ты говоришь почти без ошибок.
Нура кивает.
– Всему, что я знаю. Он самый мудрый из людей. Хотите – верьте, хотите – нет… – Она поводит плечами, настраиваясь на рассказ. – Он предупреждал меня в день испытания, что ничему нельзя верить. Река, бегущая через остров Первого Огня, соединяет два мира: наш и реин-ги – там обитают демоны и духи. Я… – она спотыкается, хмурит брови, пытаясь восстановить по кусочкам свой путь, но воспоминание ускользает, как сон поутру. – Я прошла через лес и встретила те-макуту, это ведьма, которая знает судьбы всех живущих. Она сказала мне что-то, а после… – Нура сминает платье на коленях. – Земля дрогнула. Волны окатили берег, и с неба ринулся огонь.
Голос дрожит. Ей было страшно, очень страшно – не за себя, а за других, ведь она находится здесь, хотя и кажется, что первая душа Нуры осталась на острове.
– Я не помню… после. Не знаю, что стало с другими и где сейчас Плавучий дом.
Она даже в мыслях боится признать: их больше нет. Смешливых Джары и Ситы, красавицы Санаи, талантливых мастеров и сказочников, навигаторов и охотников за жемчугом… и Сатофи больше нет.
Он часто повторял, что в человеке заключён мир – необъятный, как море до самого дна. Для Нуры он был таким миром.
– Тебе повезло. – Горчак голосует первым. – То, что выжила, похоже на чудо. Я «за».
Он хлопает рукой по столу. Следом ложится ладонь Карпа, широкая, с несколькими шрамами на тыльной стороне: они тянутся багровыми полосами от костяшек до самого запястья.
– Вот это разговор, моны! Братство не бросает прекрасных дев в беде! – Он залпом осушает кружку. – Добро пожаловать, Веснушка. А впрочем, необязательно брать прозвище, если не хочешь. Это я так…
– Всё равно будет Никсой.
– И то верно.
– Правда, без хвоста.
– Да и зачем бы он? С двумя симпатичными ножками куда как лучше.
– Добро пожаловать, – обрывает их Сом, поднимаясь из-за стола. – Половину сказанного можешь пропускать мимо ушей. Что делать дальше, подумаем утром. А пока… спи без страха. Если что-нибудь понадобится – разбудишь. Дай мне руку.
Он шагает к Нуре и завязывает вокруг её запястья шнурок: никаких украшений, просто кусок бечевы и двойной крепкий узел.
– Это символ Верёвочного Братства. Как я сказал, никто из нас тебе не угроза. В стенах Крепости ты под защитой.
Нура смотрит ему в лицо и опускает взгляд. Правда в том, что защиты нет. Нигде. Они сами сказали: город страдает от болезни, никто не покинет остров. Она заперта здесь.
– Спасибо.
– Там есть одна хитрость, идём покажу, – голос Карпа звучит над головой, и, резко оборачиваясь, Нура сталкивается с ним в дверном проёме. – Ничего! Ничего, подумаешь… В тесноте, да не в обиде, как молвят на севере империи. Тебе надо… ну, мыло там? Что ещё положено юным барышням? Умывальник и клозет за кухней. Чулан тоже, но туда лучше не заглядывай. Вообще никогда.
Слова сыплются градом и отскакивают. Усталость накатывает комом тошноты, и Нура послушно следует за ним – снова на второй этаж. Стоит на пороге спальни, пока Карп двигает кровать, громыхая железной сеткой.
– Вот так. Дуть не будет. Столько раз заделывали щели, а всё одно… И небо видно, если на восток голову повернуть… – Он спохватывается и отходит, позволяя ей лечь.
Нура забирается под тонкое шерстяное одеяло – как есть, в чужой одежде.
«Найди себе другое платье».
Она вздрагивает, вспоминая черноту Скатовых глаз.
Кажется, Карп что-то говорит и она отвечает. Односложно, невпопад. Тогда шутник выходит и, плотно затворяя дверь, возвращается к своим. Из коридора льётся жёлтый свет, но и он вскоре тает в грохоте гигантских волн, стоит только опустить ресницы…
«Не открывай глаза».
Уже не голос Сатофи, но её собственный бился в висках вместе с ударами крови. Нура мысленно тянулась к противоположному берегу и продолжала считать шаги. Четыре, пять, шесть… Половина пути была пройдена, когда её позвали по имени.
– Ну-ура-а, – певуче и протяжно. Не женский голос и не мужской, не молодой и не старый. К нему тут же присоединился второй.
Зажать уши она не могла: если отпустит канат, может оступиться. Речные воды не глубоки, но служат границей двух миров – реин-ма и реин-ги. Нура сама была канатом – тонкой верёвкой, натянутой между царствами живых и мёртвых.
Семь, восемь…
– Оглянис-сь, – шептал голос, – твой ка-сеф далеко, не ищи его здес-сь.
Нога провалилась в пустоту. Нура упала на колени, неловко подвернув лодыжку.
– Где?.. – вырвалось помимо воли. – Где мне искать?
Голоса победно взвыли. Она нарушила наказ Сатофи: заговорила с духами, и те не отпустят её просто так.
– От ржавых цепей… – раздалось над самым ухом.
– …до подземного храма.
– Под водой и там, где кончается суша.
– В чёрном сердце зреет яд: есть те, кто увидит, и те, кто закроет глаза.
Голосов стало больше, они сплетались в звенящий хор, и Нура, не выдержав, открыла глаза. У духов не было лиц. Только безглазые подобия, похожие на вылепленные из глины маски.
– Я хочу увидеть! – выкрикнула он прежде, чем осознала.
Сатофи говорил, что духи могут приходить в разных обличиях. Одни желают тебе добра, другие – смерти, но лишь те из них, у кого сильная воля, могут на время вырваться из цепкой хватки Маару, владычицы подземного царства, чтобы появиться в мире живых. Их грехи и благодетели давно взвешены, но остаётся что-то иное – ниточка, отголосок прошлой памяти, не позволяющий обрести покой.
Они могут давать туманные пророчества, запутывать, но никогда – лгать напрямую. Поэтому старейшина просил тринадцатую внучку быть осторожной: не задерживаться на мосту, не откликаться на зов, не принимать советов…
Она не сдержала обещание.
Ка-сеф – это то, изначальное, чего боялись все та-мери и втайне желали. Это человек, посланный судьбой, чья душа станет твоей наполовину. Одна из самых сложных вещей, которую не разумеют белые люди. На их язык слово переводится как «со-бытие́» – существование вместе, неразрывно друг от друга. Ни время, ни расстояние не помеха для ка-сефа. Когда тебе больно – ему больно тоже. Когда ты делаешь вдох – он делает вдох, где бы ни находился в ту минуту и чем бы ни был занят.
Не всем даётся «половинчатая душа».
Обычно та-мери в день посвящения обретают ауму – «верхний дух», способный к проявлению истины. Это может быть как душа предка, дающая защиту от будущих невзгод, так и зловредный дух, ищущий сосуд, чтобы творить злые дела: такие люди становятся убийцами, нарушителями законов, они переносят множество бед и после смерти ступают на тропу Махики – самый страшный путь через земли Маару.
Очень редко твоим «спутником» становится другой живущий. Тогда у вас не четыре души на двоих, а две – как слившиеся капли воды. По-другому Нура не умела объяснить: она не мудрая, как Сатофи, и не храбрая, как его сыновья.
Она не дышала, вглядываясь в безглазые лица.
– Я не закрою глаза, – произнесла тихо, но твёрдо.
Земля под ногами вздрогнула. Или показалось? Стоячие воды реки пришли в движение. До кожи Нуры дотронулись мёртвые руки: пальцы, щупальца, когтистые лапы. Их прикосновения были неприятны, но не вызывали страха.
– Крепкий сосуд.
– Хрупкий сосуд.
– Луна вернётся…
Голоса спорили, перебивают друг друга.
– Вместе с Чужаком!
Поднялся вой. Крик. Интерес сменился враждебностью, волна духов откатилась, и Нура ощутила кожей прохладный воздух и колебания земли.
Гул нарастал. Девять, десять, одиннадцать…
Она больше ничего от них не получит. Ничего, что сумеет понять, но разум запомнил сказанные слова, повторяя их снова и снова, пока Нура бежала вперёд.
Двенадцать!
Она перепрыгнула на противоположный берег и огляделась. Ковёр из тины колыхался, голоса умолкли, безумный шёпот перешёл в тихий плеск.
Она справилась! Перешла через реку. Сердце танцевало в груди от осознания, что, если духи не соврали – а они не могут, – есть на свете человек, чьё сердце бьётся так же.
На что будет похож ритуал у те-макуту теперь? Ведь если ей не нужна вторая душа, отпустит ли её ведьма? И эта дрожь… Лёгкие ноги несли Нуру через лес, она подныривала под ветки и прислушивалась, впитывая тишину. Остров под ней просыпался. Земля дышала неглубоко, редкими толчками.
Нура понимала, что происходит что-то страшное. Сатофи говорил, остров не зря назван в честь праогня: когда-то здесь родился бог чистого пламени Ахи’Коре, но после того как боги ушли из мира, огненная гора затихла.
Она зачем-то продолжала считать шаги, едва поспевая за ногами. Дошла до дюжины – и заново. Тропа вилась между деревьев, туман обнимал подножия стволов.
Глубже, ещё глубже в лес… Она боялась не успеть. Боялась непоправимого.
Нура почти влетела в круг, очерченный на земле. Горели огни. Пахло водорослями и горьким корнем тагавы. Горячими углями.
Те-макуту подняла слепые глаза: её веки были сшиты нитями, а волосы заплетены в сотню кос. Она сидела на голой земле, скрестив ноги и держа перед лицом наполненную до краёв чашу.
– Ты опоздала.
– Прости, мудрая. – Нура хватала ртом воздух.
– Занятно было вести беседу с гостями из реин-ги? – Уголок сморщенных губ скривился; жёлтые пеньки зубов оказались гнилы и сточены. – Много узнала?
– Я…
– Сядь, – велела старуха.
Нура опустилась напротив. Пламя в крошечном костерке между ними вспыхнуло, на миг заслоняя ведьму, и следом опало.
– Чего ты боишься?
Вопрос застиг Нуру врасплох. Она сглотнула вязкую слюну и достала из волос костяной гребень – дар за предсказание, о котором едва не забыла.
– Дрожи земли. Что огненная гора проснётся и я не вернусь к Плавучему Дому.
– И что тогда случится? – Низкий голос казался бесстрастным, но Нура, слышавшая много баек о Хранительнице Очага, с облегчением подумала: она всего лишь человек. Бесконечно старая женщина, по счастливому велению богов обретшая способность видеть судьбы. Она наверняка устала.
– Я останусь одна. Быть может, погибну…
– Значит, смерти?
– Нет, – она медленно покачала головой, – того, что одна.
Старуха издала странный звук: не то вздох, не то смешок одобрения. Её чёрные сморщенные руки разложили на земле три предмета: острую иглу, бутон белой лилии и алую жемчужину, что ловила отблески огня блестящим круглым боком.
– Выбирай.
– Она. – Нура, не раздумывая, указала на бусину. Священные ту-нор – «капли жизни» – по легенде могут связывать судьбы. Всё предрешено. У неё и выбора, по сути, нет.
Те-макуту отвернулась. А как же испытание?
– Я могу спросить?
– Один раз. Подумай хорошенько, ка-риф.
Нура вздрогнула. «Скованная смертью». Мысли путались: подземный храм, ржавые цепи, сосуды, чужак… Всё, о чём говорили духи, лишено смысла. Но спросить можно только об одном.
– Кому принадлежит чёрное сердце?
По земле пробежала судорога.
– Чуждому богу, – сказала ведьма, прежде чем погасли огни. Поляна погрузилась в сумрак и зыбкую марь.
Нура накрыла жемчужину ладонью и стиснула пальцы.
Земля под ними раскололась; столпы дыма взвились в небо… А после – остров Первого Огня ушёл под воду.
Она просыпается от нахлынувшей дурноты, с часто бьющимся сердцем. Садится, опуская пятки на холодный пол, и только тогда осознаёт, где находится. На берегу. В Крепости. За окнами ночь, но, судя по синеватой дымке, рассвет уже близко.
Нура с трудом сглатывает. Опускает руку на грудь, стремясь выровнять дыхание. В горле пересохло, и собственный язык кажется распухшим и колючим морским ежом.
Пережить кошмар – неважно, наяву или во сне – врагу не пожелаешь. Какая-то часть неё по-прежнему тонет, погружаясь в ядовитую толщу видений. Там, на глубине, сияют звёзды…
Встав на ноги, она покачивается; находит ладонью дверной зев. Братья спят в соседних комнатах. Ей не хочется их тревожить. На ощупь Нура спускается на первый этаж и проходит в кухню, даёт глазам время, чтобы привыкли к темноте, прежде чем искать воду. Желудок сдавливает морским узлом. Ей стоило поесть: последним завтраком Нуры стала горсть земляных орехов в день перед испытанием, – но об этом она подумает утром.
Стеклянная кружка тонко звякает, едва не выскользнув из руки. Нура замирает, сжимая пальцы, и прислушиваясь: нет, не разбудила. Всё тихо.
Вода оказывается кисловатой на вкус, будто в неё добавили рима́ну – сок тропического фрукта, которым целители та-мери снимали головную боль и лечили от внутренних паразитов. Главное, в ней не чувствуется привкуса соли; всё остальное Нура готова простить.
– Ты чего не спишь, Веснушка?
Карп стоит на пороге, спросонья протирая лицо ладонью. Светлое пятно на фоне черноты – помятое, в наспех натянутой рубахе.
– Прости, что разбудила. – Шёпот Нуры звучит едва слышно.
– Да я сам поднялся. Зов природы как трубный глас… Ты тут ни при чём. Не пей эту гадость! – В два шага он оказывается рядом и отнимает кружку. – Говорил же Сом: если захочешь чего – буди.
– А что это?
– Бражка. Ну, настойка. Погоди, я сейчас… – Он отворачивается, хлопая дверцей. Нура вздрагивает, боясь, что, разбуженные братья окажутся здесь, но нет, следом за Карпом никто не выходит, а он зажигает фитилёк лампы и протягивает ей стакан – тот самый, что и Горчак накануне. – На вот, из колодца.
На сей раз Нура пьёт залпом – прохладную чистую воду, которая кажется вкуснее всего на свете.
– Можно ещё?
– Не переборщи, а то булькать начнёт, – предостерегает Карп со знанием дела. – Ты голодная, да?
– Да, – отвечает честно.
– Так… – Он чешет в затылке. – Не сочти меня невеждой, но как вы… чем у себя в племени питаетесь?
Она улыбается.
– Что? Я не в обиду! Это искренний и незамутнённый интерес.
– Ты всегда так говоришь?
– Складно и выразительно? Речь – она ведь как поток, зачем сдерживать, коли льётся? Это один из немногих талантов, которыми матушка-жизнь наградила. – Карп пожимает плечами. – На дев, опять же, производит впечатление. Особенно стихи. У вас есть поэты?
– Кай’коро. Сказители. Мы не записываем своих песен, только запоминаем и поём друг другу.
– Кай’коро, – он шевелит губами, повторяя. – Красивый язык. Твёрдый и певучий. Научишь меня? За сладкие галеты, – Карп прикладывает палец к губам и наклоняется ближе. – У Ёршика есть нычка. Думает, о ней никто не знает.
– Но…
– Никаких «но». Знаешь, как у нас говорят? Голодного песнями не кормят. А мы на тебя набросились сразу, что да как… Не подумали о главном, сами-то привыкли.
– Не есть?
– Ну как… Один раз в день сойдёт. Раньше бывало, что и пиры закатывали с хорошей выручки, после праздников и городских гуляний, а сейчас одно слово – мрак. Живот втянул и на боковую.
Нура вглядывается в его лицо; тени от зажжённого огонька пляшут на коже.
– Вы гроба… грабители? – выговаривает с трудом. – Я просто пытаюсь понять.
Широкая улыбка Карпа исчезает.
– Забудь это слово. Грабят лангусты, которые подчиняются Отшельнику; торгуют информацией удильщики, контрабанду перевозят угри, прислужники Мурены. Если хочешь, обратись к Сому, он изложит всю систему. Мы – сами по себе. Без «крыши» и процентов. Хотя… для тебя это пустые слова, верно?
Она кивает.
– Тогда поверь: мы не злодеи. Берём что плохо лежит, но только у тех, кто… ну, знаешь, не умрёт без последней галеты. Есть горожане, не считающие холы и не знающие, что творится за пределом Внешнего круга…
Из жестяной банки он извлекает лакомство: не столько сладкое, сколько солёное, хрустящее на зубах. Что-то вроде подсушенного хлеба, нарезанного маленькими треугольниками. Нура подбирает крошки с пальцев языком.
– Младший не расстроится?
– Он рад, что нашёл тебя.
– Чьё это платье?
Карп усмехается и садится на край стола. Теперь их лица – друг напротив друга.
– У нас сегодня разговоры по душам? «И сердца стук в полночную минуту откровений…» – Он переходит на вдохновенный, но всё же дурашливый шёпот.
– Я не хочу себя чувствовать виноватой… перед Скатом и остальными, не понимая, за что.
– Ни за что. Он по жизни говнюк. Но раз уж мы тут… – Он болезненно дёргает щекой и опускает взгляд. – Её звали Невеной. По-нашему – Умброй. Без неё тут стало не так… – Красноречие Карпа растворяется, подобно соли в морской воде, и слова находятся с трудом. – Сом называл её сердцем Братства; Ёршик души не чаял, а Скат… Он был недалеко от площади, когда жандармы начали расстреливать заражённых. Толпу оттеснили, и она не вернулась к нам… домой.
– Ка та’эр саат-ши.
Он поднимает бровь.
– Ты просил научить тамерийским словам. Это выражение сочувствия. Если дословно, то «беру боль из твоего сердца».
– Ничего себе! Бездушное «прости» на имперском не сравнится. – Улыбка выходит грустной. – Мы предпочитаем об этом не говорить. Просто на будущее, чтоб ты знала.
– Хорошо, я поняла.
На дне остаётся два хлебца, когда Карп возвращает банку на место.
– Мы с тобой соучастники преступления, мона Веснушка. Пора заметать следы, а после – в кровать!.. Как-то двусмысленно прозвучало. Я хотел сказать «в кровати», но ты не обращай внимания, язык мой – враг мой. Не ведает, что творит, живёт своей жизнью. Если надо туда, – он кивает в направлении дверцы, ведущей к отхожему месту, – я провожу.
Нура качает головой. Ответить не успевает: снаружи раздаётся протяжный свист, а затем – голоса. Люди за стенами Крепости.
– Плохо дело, – выдыхает Карп. – Гиены пришли.
Весь перепачканный в нитях паутины, он стоит на коленях. Роет ямку для мёртвой птицы. Зря платок развернул, не сразу догадался, что передал ему Сом. Послание от плеснявки.
Ёршик шмыгает носом. Прошлой весной он отнёс гнездо после шторма, и она затихла, а теперь снова…
Он ёжится. Свет падает на землю из кухонного окна, так что Ёршику всё видно. И немного слышно – сквозь приоткрытую на пол-локтя форточку. Всё главное сказано: Никсу оставят. Он рад. Не стал голосовать, потому что и так понятно. Он её нашёл, ему ли отказываться?.. Хоть и страшно, она ведь из племени. Тамерийка.
Ёршик слышал много жутких историй о кочевниках – ещё в приюте, среди Рассветных братьев и послушников. Говорили, что кровь пьют и на кишках гадают, детей приносят в жертву своим спящим богам… Даже сейчас у него по спине бегут мурашки, стоит вспомнить байки, рассказанные ночами.
Но Никса на первый взгляд – обычная девчонка. Знает общий язык, пускай и смешно растягивает слова. Ни клыков, ни чешуи, как у йок’ки. Смущается, не понимает, как у них тут всё устроено. Даже башмаки отказалась обуть… Чудна́я, но безобидная. Зря Скат на неё волком смотрел, она же не виновата.
Он чешет нос костяшкой большого пальца. В горле встаёт ком.
Ёршик скучает по Умбре. Так сильно, что внутри будто кусок за куском отрывается. С ней никто не сравнится и никогда не заменит. Дни идут, но Ёршик знает, что она жива. Заперта где-то там, во Внутреннем круге, но как только всё закончится, вернётся домой. Они снова будут вместе: Скат перестанет всех ненавидеть, Сом наконец улыбнётся, и они уплывут отсюда. Быть может, помогут Никсе отыскать родню, но самое главное – подальше, в Ядро, где совсем другая жизнь.
Именно это желание загадал Ёршик, когда они с Умброй сидели на берегу: он мастерил игрушечный корабль, а она по обыкновению придумывала сказки. В сказках всегда хороший конец.
Ёршик кладёт свёрток на дно ямки и присыпает землёй. Запрокидывает голову, глядя на кирпичную стену. Гнездо находилось под самым карнизом: весной в его спальне был слышен гомон и птичьи трели.
«Радуются, – говорила Умбра, – зовут тепло. Поют о жизни».
Понять бы ещё, что нужно духам… Ёршик хотел поступить как лучше, но ни ему, ни Сому не удалось прогнать плеснявку – так, чтобы насовсем.
Он отряхивает штанины, поднимаясь на ноги. На правом колене красуется заплата: на куске некрашеного полотна Умбра вышила солнышко. Он сначала думал возмутиться, мол, не маленький уже, чего-то совсем-то?.. Но потом оттаял. Умбра и солнце улыбались одинаково ясно.
Да и старалась она. В приюте Ёршика научили ценить всё, что для него делали другие. Не поблагодаришь смиренно – получишь зуботычину.
Но тут другое. Тут от сердца.
Она и правда много делала. Не только для Ёршика как самого младшего из братьев, но для всех. Не могла иначе.
Чуть подумав, он опускает на могилу веточку игольника, растущего под окнами. Цветов не осталось; осень и листья скоро заберёт, обменяет на первый снег.
Не оглядываясь, он идёт к себе, отряхивает на ходу руки. Заходит в клозет, где в ряд стоят три умывальника, и убирает из-под ногтей кусочки земли. Умывается холодной водой, отфыркиваясь. Слышит шаги на лестнице.
Голоса в кухне стихли. Значит, разошлись.
Спальня Умбры теперь не пустует: в ней бьётся другое, живое сердце.
Ёршик находит на ощупь ручку двери, но не успевает шагнуть за порог. Холодные пальцы хватают за шкирку. Ёршик вскрикивает.
Первым пришёл Улыбака.
Стал появляться в окнах, дверных перегородках из мутного стекла, осколках, которые братья выметали из-под мусорных завалов, – везде, где жили отражения. У него была длинная шея, как у гуся, и совершенно лысая башка. Череп, обтянутый кожей. Он скалил жёлтые зубы, растягивал безгубый рот в ухмылке, за что получил своё прозвище. Поначалу его видел только Ёршик: стоило позвать остальных, как Улыбака пропадал. Самый быстрый из них.
Конечно, Ёршика поднимали на смех. Мол, собственной тени боится. Вздрагивает, глядя в зеркала. А как иначе, если там эта рожа зубастая?.. Скалилась, тянула скрюченные грабли…
Следующим показался Соня – как только Ёрш ушёл от Карпа и перебрался в отдельную спальню. Он был не страшный, в отличие от Улыбаки. Просто бледный и очень грустный. Горбился в своём солдатском кителе, вздыхал, теребил воротничок, будто тот не давал ему дышать.
Только призраки не дышат.
И не говорят.
Под Соней не скрипела железная сетка кровати, но сразу становилось холодно, неуютно. Он был старше: должно быть, погодок Сому и Скату. Молодой, безусый, с большими прозрачно-водянистыми глазами в красных прожилках и гнойными болячками на веках. Ёршик привык к нему и перестал выбегать из комнаты, как в самом начале. Просто укрывался плотнее одеялом и засыпал. Отворачивался к стенке, чтобы не видеть чужого взгляда, хотя всё равно чувствовал его лопатками. Почему-то из всех жильцов Крепости Соня выбрал именно его и к другим ночевать не ходил. Может, у него при жизни был младший брат. кто знает.
Как и хозяин у Костегрыза.
Рослая дворняга, обитавшая во дворе, в Крепость не заходила, но часто появлялась на крыльце. Любила Умбру и Горчака, который выносил ей кости и оставлял у забора. К колодцу не ходил. Плеснявка среди прочих неживых обитателей Крепости была самой вздорной. Улыбака хоть и страшный, как смертный грех, а всё-таки не вредил никому – только пугал… А она воду портила.
Был ещё Офицер, но тот жил в Западном крыле, на счастье. Его высокая тёмная фигура вселяла ужас одним своим присутствием. Не мундир с погонами, не тяжёлый шаг и даже не дыра от пули в груди пугали братьев, а какая-то необъятная потусторонняя сила в безумном взгляде. Ёршик видел его лишь единожды. Тот выбирал для «беседы» Сома, к которому приходил накануне чего-то очень плохого, как в тот раз, с пиявками…
Офицер сулил беду, поэтому его появление в жилых коридорах было таким страшным. И почти всегда – неожиданным.
Руки тащат его в пустую кухню – единственное место в Крепости, где горит свет.
– Ты чего?! – После момента паники приходит понимание, что это всего лишь Сом.
– Как. – Он не спрашивает, а чеканит единственное слово. Очки на переносице сверкают стёклами.
– Чего как?
– Ключ, малой. Он у меня всё время на шее. Как умудрился спереть?
– А, это… – Он выдыхает с облегчением и понимает, что зря. Сом не на шутку разозлился. – Прости… Надо было попросить.
– Именно. Но я хочу знать о другом.
– Ну, вытащил, пока ты спал.
– Я запираю дверь.
– Да не в комнате! Во дворе спал после вылазки, когда все ждали Ската… – «Вернувшегося без Умбры», мысленно добавил он.
– И что, просто снял? – Сому не нужны кулаки, когда он смотрит вот так.
Ёршик сглатывает.
– Ну да. Я сразу вернул, ты же не заметил! И не брал ничего кроме…
– Броши.
– Я бы никогда не взял у тебя что-то нужное, – сбивчиво объясняет он. – Что-то твоё.
– Тогда какого рожна, Малой?! Нельзя было попросить? Мы же договаривались.
– Да помню. – Он сдерживается, чтобы не повторить «прости»: волшебное слово не поможет. – Я хотел…
Он думает, как рассказать о том, что знала только Умбра. Она была с ним на берегу, «хоронила» секреты в песке – на границе моря и суши, где вода забирает дары и даёт то, о чём просишь. С Умброй можно было делиться всем – они загадывали желания вместе, – а Сому стыдно, потому что для него это ребячество. Он ни разу не звал Ёршика с собой, не хотел брать на вылазки, пока Карп не вступился, мол, «ершистому пора учиться». И вот, научился же!..
– Хотел морю отдать. Думал, что плеснявка уйдёт из колодца – за якорем.
– И? Я повторю вопрос: почему не сказал? Почему исподтишка?
– Я просто… – Ёршик сжимает кулаки. И зубы. Слишком долго объяснять. Он не умеет говорить красиво, как Карп: внутри много всего, а в слова не засунуть. – Не знаю, понятно? Просто.
Ему становится обидно. Ради них же, дураков, старался. Желание общее загадывал – одно на всех. А чтобы сбылось, нужен был дар настоящий, не камни с перьями, которых на берегу пруд пруди. Из Сомовой шкатулки мог бы вытащить любую вещь, но почему именно ласточка – поди объясни.
Сом кивает. На место гнева приходит усталость.
– За «просто» собирают совет. И голосуют за исключение. Дело не в том, что ты взял – или не взял, хотя мог бы, – а в самом нарушении кодекса.
Вот он, Сом. Весь в умных словах и правилах. Нет чтобы… что? Обнять по-братски? Ёршик вдруг понимает, что у него дрожат губы.
– Ну давайте! Голосуйте опять! Только Ската верни, а то нечестно будет.
Сом опускается на стул, трёт глаза, сминая дужки очков.
– Ты осознаёшь, что поступил как крыса?
Ёршик наливается краской. Жарко ему, хоть и ледяной водой умылся.
– Да.
– Понимаешь, почему не брал с собой на дело?
– Нет!
Хочется ногой топнуть и хрястнуть подвернувшуюся кружку о стену. Он ведь может, когда надо. Всё может!..
– Иди спать. До завтра подумай.
Ёршик стоит ещё минуту или две, не шевелясь. Ищет в голове что-то умное, чтобы с достоинством ответить, как взрослый… и не находит.
– Умбра бы поняла.
– Её здесь нет.
Хлопает кухонная дверь.
Вот и поговорили.
– Поговори с ней.
Яблоня тянулась к небу у ограды. Сбрасывала на землю иней лепестков, но яблок не давала. Пустоцвет.
– С деревом? – Он хмыкнул.
– А что? Доброе слово всем приятно. – Умбра обняла тонкий ствол и прижалась к нему щекой. Закрыла глаза.
Ёршик молчал. Сидел на нижней ветке, болтал ногами, глядя, как белые цветы смешиваются с землёй: наступишь – втопчешь в грязь. Несколько дней красоты – и всё, отцвела.
– Жаль, что быстро…
– Это ты мне? – Умбра загадочно улыбнулась.
– Ей, – пожал плечами Ёршик, – или никому. Просто так.
Пальцы Умбры осторожно гладили ствол.
– Не надо жалеть. Если бы она не теряла лепестки – весна за весной, – то не выросла бы. Не стала крепким, сильным деревом.
Словно в подтверждение поднялся ветер, и белый вихрь взметнулся, окутав Умбру, как невесту. Белый цвет на тёмно-рыжих волосах.
Ёршик тогда не понял, как связаны потеря и рост, а на деле – всё просто.
Отчасти он сам виноват в том, что по Крепости бродят призрачные «гости». Вернее, не так. Духи появились задолго до братьев, но Ёршик их разбудил. Позвал – и они пришли. Для него это стало забавой: садиться в темноте на кровать и глядеть в окно, проговаривая вслух дурацкие стишки.
«Кто прячется, тот застыл».
Он сам не понимал до конца: хоро́нится ото всех, оставаясь на месте, или водит. До тех пор, пока кто-нибудь продолжал прятаться, игра не кончалась.
Опустившись на кровать, он стягивает ботинки. Шевелит пальцами в носках. Зябко. Под утро вовсе стынь приходит: чужая, не госпитальная, подбирается всегда снаружи, с моря, заглядывает в окна и дверные щели. У неё нет человеческой формы, только голод и дыхание зимы, щекочущее кожу.
Ёршик ложится, укрывается шерстяным одеялом.
– Не стой, – говорит он Соне, когда тот появляется у окна. В солдатской одёжке, с рукой на перевязи, коротко стрижеными волосами и болью. Эта боль течёт из него, как кровь из тела, пока то не остыло. Ёршик знает. Хотел бы не знать, да вот как…
– Спокойной ночи, – добавляет он и ненадолго задрёмывает, чтобы проснуться от голоса Умбры.
– Ну, ты чего подскочил? – Она мягко улыбается.
– Ты вернулась?
Он смотрит недоверчиво и не спешит вылезать из кровати, моргает спросонья. Она смеётся.
– Ты вернулась!
Они обнимаются. Умбра пахнет землёй и травами, горько и сладко. Это она.
– Я тоже соскучилась.
– Ты где была?!
– У врага. Потом у друга. Это… сложно. Враз не объяснишь.
– А остальные? Они тебя видели?
– Скат видел, – она задумчиво отводит взгляд, – другие пока нет.
– Так пойдём скорее! – Он тянет Умбру за руку, но та почему-то замирает. Утренние сумерки очерчивают лицо: глаза больные, страшные, с болячками, как у Сони. Губы потрескались, щёки запали.
– Ты…
– Это пройдёт, – утешает она, – скоро. И я вернусь насовсем. После первого снега.
Звон. В Уделе Боли бьют колокола. Ёршик понимает, что всё это время находился не в Крепости – в приюте, и скоро явится брат Равен, заставит идти на заутреню.
Он выбегает в коридор, но почему-то направляется не к лестнице, а направо. Там нет прохода – только крепостные дебри. Западное крыло.
Сон обрывается резко, холодом и тишиной. Ёршик не знает, как умудрился уйти на десятки шагов от спальни и почему очнулся только теперь, уперевшись ладошкой в стену. Он никогда раньше не ходил во сне. Рассветные братья лечили «лунную одержимость» молитвами и купанием в освящённой воде, если кто-то из послушников заболевал. Это было странное чувство: он видел Умбру так живо, чувствовал запах, объятия, а потом всё рассыпалось.
Ёршик оглядывается. Коридор пуст, но что-то привело его сюда: он доверял Крепости. У неё была своя воля – как у духов.
Другое дело, что в одиночку страшно бродить в темноте. Он торопится всем доказать, что не маленький, а на деле… сложно. Хочется повернуть вспять и укрыться под одеялом, пусть даже в компании скорбного Сони.
Он опускает пальцы на ручку двери. Медлит. Будить Сома после вечернего разговора – последнее дело. Можно позвать Карпа: с ним не бывает страшно. О его болтливость всё разбивается, как волны о скалистый берег. Он утверждает, что ни разу не видел призраков. Толстокожий, как великан из Умбриной сказки.
Впрочем, нет, Карп всё испортит. Горчак – тоже, он и дверь на ночь запирает. Если постучать – проснётся весь этаж. Ёршик справится сам.
Он хватает ртом воздух и поворачивает ручку. В нос ударяет запах пыли, сырого дерева и ветоши. Дверь не заперта, потому что ключи Сома к ней не подходят. Граница между Западным и Восточным крылом пролегает чуть дальше. Ёршик шагает вперёд. Под ногами шуршит стружка. Здесь остался мусор, потому что братья махнули рукой: зачем делать лишнюю работу?
Нежилая часть госпиталя была огромной. Десятки палат, больших – на шесть или восемь человек – и двухместных; операционные комнаты и процедурные, подсобные помещения, столовая и огромные подвалы, будто под Крепостью лежала вторая, подземная, – всё это пустовало.
Ёршик поводит плечами.
Сквозняки здесь гуляют свободно. Окна треснуты, щели никто не замазывает. На стенах – водяные разводы, оставшиеся с позапрошлых зим. Крыша протекает.
Он выходит на лестницу, ведущую в главный корпус. За ним следует Улыбака. Мелькает тенью в окнах и пропадает, стоит оглянуться. Его оскал отражается в большом металлическом стенде на первом этаже, где раньше был приёмный покой. Главный вход в Крепость забит для надёжности досками, чтобы никто не мог проникнуть сюда ночью, пока братья спят. На окнах красуются решётки. Остаётся чердак, но туда, к счастью, залетают лишь голуби да ласточки по весне.
Ёршик замирает. Высокий силуэт приближается к стенду. Офицер бледен и прям, такой выправке позавидует кто угодно.
Ёршик сглатывает. Впервые он может разглядеть его вблизи. Светлые волосы с проседью на висках гладко зачёсаны; тяжёлый подбородок выдвинут вперёд. Кожа не тронута гнилью, только на месте глаз – бездонные провалы. И дыра на мундире, сквозь которую видны обломки рёбер.
Офицер приближается, чеканя шаг. Призраки не издают звуков, но Ёршику кажется, что воздух дрожит, не даёт ему сдвинуться с места, запечатывает, как мушку в медовом сиропе.
«Зачем?» – спрашивает он, не решаясь произнести вопрос вслух.
Из тени выступает Соня, а вместе с ним пять или шесть пациентов и один доктор в перепачканном кровью халате. Улыбака скользит, видимый лишь краем глаза. Отчего-то Ёршику кажется, что снаружи беззвучно воет Костегрыз и вылезает из колодца плеснявка.
«Что происходит?»
«Ч-у-ж-а-я», – появляются на стенде буквы. Будто пальцем выводят на запотевшей поверхности, хотя никто из духов не двигается с места. Одни качаются, как маятники, другие смотрят в пустоту.
Под взглядом офицера внутри всё съёживается, замирает.
– Нура? – вырывается вопрос. – Она ведь не опасна. Она хорошая.
Кого он пытается убедить? Себя или их? Ёршик впервые видит, чтобы духи собирались в одном месте. Что-то их заставило, позвало…
«П-р-о-ч-ь».
Ёршик пятится, не понимая, кому предназначен приказ. Офицер решительно шагает навстречу. Брови сдвинуты, лицо напряжено, будто он старается сказать что-то ещё, но не хватает сил. Вместо этого достаёт из груди небьющееся сердце и сжимает в пальцах. Крови нет, но Ёршик вскрикивает.
«ПРОЧЬ!»
Теперь это не буквы на стенде, а голоса призраков – единодушный хор, который заставляет Ёршика ожить и сорваться с места. Он взбегает по лестнице, вновь минует знакомый коридор. Вместо того чтобы вернуться в спальню, без стука врывается в комнату Умбры. Пусто. За окном светает.
Шум заставляет выглянуть наружу. За оградой качаются огни: не просто болотный мираж, а фонари. Люди. Совсем близко!
Ёршик будит остальных, стучит в двери спален и скатывается по перилам вниз. В кухне горит лампа. Оказывается, кто-то уже не спит.
– Видел, что там? – выпаливает он, сталкиваясь с Карпом в дверях.
– Гиены.
– Много! – У Ёршика взгляд лихорадочно бегает, находит никсу, что вжалась в стенку позади Карпа. Глаза широко раскрыты: в них плещется страх неизвестности.
– Остальные?
– Уже.
По лестнице топают Сом и Горчак.
Им не хватит времени на сборы. Придётся бежать налегке, если жандармы займут госпиталь. Бежать неизвестно куда.
Прочь.
Ненавистный город мигает огнями: с холма видно, как тесно жмутся друг к другу отблески во Внутреннем круге, и как тонут во мраке бедные кварталы. Накануне в доках прогремело несколько взрывов, и ветер до сих пор доносит запах дыма. Клиф пахнет страхом и безысходностью. Скат завязывает концы капюшона, превращая его в лицевой платок, защищающий от пыли. В город ведёт не тоннель – крысиная нора, как он её называет. Ёршик бы с лёгкостью прошёл, а вот ему приходится потрудиться – оставить на плечах несколько синяков и ссадин, а потом долго кашлять и промывать глаза, чтобы не щипало от смрада.
Почти все тайные ходы, известные Братству, оказались перекрыты жандармами. «Никого не пускать, никого не выпускать» – звучал приказ, предельно ясный. При каждой мысли о синих мундирах Ската захлёстывает волна гнева, поэтому он гонит воспоминания прочь. В узком лазе больно дышать, а злоба отнимает слишком много сил, забирая из груди весь воздух.
Последнее усилие – и он находит металлическую скобу. Всякий раз Скат молится, чтобы люк не запаяли и он сумел выбраться наверх. Без добычи они не протянут долго: рыба с приходом осени уйдёт от берега, и что останется? Только слизняков жрать; их на стенах Крепости навалом.
Подтянувшись, он упирается животом в медное кольцо и тут же оказывается на ногах. Оглядывается. Тишина, патрулей не видно. Хотя… настоящей тишины в Клифе не бывает. Раньше по улицам бродили зазывалы, распевали песни моряки и хохотали весёлые девы из «Бирюзовой Лилии» – гостеприимного дома моны Чиэры, в котором Скат бывал однажды. Он не рассказывал братьям обо всех встречах, но считал, что с бандой Змеевых сынов лучше поддерживать деловые отношения. Удильщики всегда имели товар: сплетни, слухи и свежие вести они извлекали, как фокусники – меченые карты из рукава, готовясь разыграть с большой пользой.
О карантине Скат тоже узнал одним из первых – благодаря им. Выменял добычу в Холодном доме, прежде чем залечь на дно. И всё же он подвёл братьев.
Умбру подвёл.
Оглядываясь, он шагает к маяку. По левую сторону тянутся промышленные цеха, где даже среди ночи что-то лязгает и грохочет; сквозь трубы рвётся горький дым и снопы искр. По правую руку спят те, кто недавно кутил до утра. Боятся высунуть носы из-за дверей. Кутаются в иллюзию безопасности, как в насквозь дырявое, изъеденное молью одеяло.
Скат не судит. Он знает, что такое страх смерти, животный, сковывающий, заставляющий всё внутри цепенеть. Кто-то спасается бегством, кто-то бьёт в ответ, всегда находя виноватых, но чаще люди просто замирают – в надежде, что обойдётся. Что их точно не затронет хворь…
Скат пережил её.
Пережил мастера Дьюра и то, что называли проклятием тамерийских руин. Всё это, казалось, было не с ним, в другой жизни, со смуглым мальчишкой по имени Сеох, который считал по утрам крикливых чаек. Чётное число – к добру, нечётное – к худу. У того мальчишки не было чернил под кожей и понимания, что он может без труда и угрызений совести убить человека.
Не одного. Многих.
Он сворачивает раз, другой, выходит через подворотни на узкую тропку, что идёт вдоль берега – к стоящему наособицу маяку. Его круглый бок с дневной меткой белеет на фоне неба. Скат поднимается на крыльцо и стучит по-особому: два раза медленно, три быстро.
Дверь открывают не сразу.
– Какой глубинный демон тебя принёс?
– И я рад встрече, мон Пепел, – усмехается он. – За порог пустишь? Или бросишь на съедение ветру?
Старый смотритель цедит пару ласковых слов себе под нос, но сторонится, пропуская гостя внутрь – ну узкую винтовую лестницу.
В жилой комнате горит газовая лампа – не масляная, к которым он привык. Здесь тесно, но по-своему уютно. Бывали дни, когда Скат – тогда ещё Сеох – поднимался на самый верх, на обзорную площадку, с которой остров представлялся маленьким – город лежал в устье скал, как на ладони, – а дальше начиналась бескрайняя и бездонная синева…
– С чем пришёл?
– Скорее, от чего, – хмыкает Скат. Оставаться в Крепости ему тошно. – Мои сегодня нашли девчонку. Из племенных, но по-имперски говорит как дышит. На берегу выловили, будто рыбёшку.
– Ну, – хозяин хмурит седые брови, – а от меня что нужно?
Несмотря на рубаху имперского кроя в цветах Клифова флага, белом и синем, его самого можно принять за тамерийца. Высокого и тощего, но крепкого, как весло, с кожей обветренной, задубевшей от времени и покрытой морщинами, с глазами пронзительными, как свет маяка, с голосом хриплым и резким, как скрежет пресловутых цепей в гавани.
– Сможешь посмотреть?
– Смочь-то смогу… – Пепел дёргает уголком губ, шевелит белыми усы. – Но разбирать будешь сам. Что вытянешь – всё твоё.
Скат кивает. Он не первый год знает смотрителя и его «лунное безумие». Видел, как это происходит. Пепел дал ему кров – ещё до встречи с Сомом, – когда Сеох остался без хозяина, брошенный на произвол судьбы… Забавно, что слово «судьба» вырастает из корня «суд». Жизнь дала ему этот остров, который Скат ненавидит. И всё же любит Пепла, как второго отца или ворчливого деда. Жёсткого на словах и странного в поступках. Но семья даётся «по заслугам». Каждому своё.