В. А. Серов. Портрет А. С. Пушкина. 1899 г.
Вот я и добралась до Пушкинского времени. Теперь можно последовать за Александром Сергеевичем и попытаться разобраться в его отношениях с Невским проспектом. Можно начать с первых домов проспекта и двигаться по нему до того места, до которого когда-то добирался Пушкин, игнорируя по пути все дома, в которых он не бывал (или неизвестно, бывал ли). Можно двигаться вслед за временем: вот первое знакомство, вот – встреча через несколько лет, вот последняя встреча. Впрочем, когда речь идет о Пушкине, лучше отказаться от какого бы то ни было плана, каких бы то ни было рамок. Он сам поведет за собой. Как ему будет угодно.
Впервые в Петербурге он побывал младенцем. Нельзя даже с полной уверенностью сказать, возили ли его по Невскому проспекту. Во всяком случае впечатлений проспект у него оставить не мог: ребенок был хоть и гениален, но слишком мал. Второй приезд в столицу (поступать в Лицей) фактически стал первым свиданием и с городом, и с его главным проспектом. Поселились дядюшка Василий Львович с племянником не гденибудь – в самой модной по тем временам гостинице, Демутовом трактире. Адрес его (формальный) – набережная Мойки, 40. А по существу-то – Невский: всего третий дом от угла. Какое впечатление произвел тогда главный проспект Петербурга на будущего лицеиста, сказать трудно. Скорее всего, самые сильные чувства вызывали у него встречи с новыми людьми, с друзьями дядюшки, а главное – с мальчиком, которому предстоит стать самым близким, бесценным другом – с Ванечкой Пущиным. Твердо можно сказать одно: выходя из гостиницы, мальчик видел (не мог не увидеть) дом на противоположной стороне Мойки, дом, где случится его последняя встреча с Невским проспектом, – дом купца Котомина. В общем, случилось так, что начало и конец сомкнулись, будто и не разделяли их годы, а разделила всего лишь неширокая речка Мойка, на берегу которой оборвалась жизнь…
М.-Ф. Дамам-Демартре. Вид Мойки у Полицейского моста. 1812 г.
Вообще пересечение Невского и Мойки – место особенное. Не только потому, что одно из самых красивых в городе. А потому еще, что все целиком связано с Пушкиным. О двух угловых домах по северной стороне Невского я уже упомянула, подробный рассказ о них впереди. А по южной стороне – Строгановский дворец, жемчужина и Невского, и всего Петербурга, а еще – дом 15, вошедший в историю как дом Чичерина[7]. В этом доме располагался модный ресторан Talon, в котором нередко бывал Пушкин и, вероятно, неплохо относился к его хозяину Пьеру Талону. Иначе вряд ли упомянул бы о нем в «Евгении Онегине». После возвращения из ссылки Пушкин застал в ресторане уже другого хозяина – Жана Фильетта, но пользоваться услугами ресторана не прекратил. Новый владелец, как и прежний, предоставил поэту открытый кредит. За десять дней до дуэли Пушкин послал Фильетту записку с просьбой «прислать паштет из гусиной печенки за 25 р.». Расплатиться не успел… Сделал это опекун осиротевшей семьи граф Григорий Александрович Строганов. О нем, о семействе Строгановых и об их дворце – в главе «Громады стройные теснятся дворцов и башен…».
Но до этих горестных событий еще далеко. Пушкин только что выпущен из Лицея. В столице (и на Невском тоже) он не был 6 лет. И вот – свободен! Впервые свободен от опеки старших. Служба? Служить он не намерен. Сразу испрашивает отпуск. Правда, успевает познакомиться с некоторыми сослуживцами.
Среди них – Александр Сергеевич Грибоедов (о нем речь впереди) и Никита Всеволодович Всеволожский, «почетный гражданин кулис, непостоянный обожатель очаровательных актрис».
«Лучшему из лучших минутных друзей» своей «минутной младости» Никите Всеволожскому Пушкин посвятил послание, начинавшееся так: «Прости, счастливый сын пиров, / балованный дитя свободы!». Определение точное. Впрочем, как всегда у Пушкина. Никита был сыном Креза. Так, причем без малейшей доли иронии, называли Всеволода Андреевича Всеволожского, Даже по сравнению с Голицыными, Юсуповыми, Шереметевыми он был богат сказочно. Но и щедр на редкость. По будням за обеденный стол в том из его домов, где он в это время жил, усаживалось до ста человек, а по праздникам и до пятисот. Причем место находилось каждому желающему. То, что сейчас называется дресс-кодом, было в доме потомственного аристократа Всеволожского вполне демократично (что и отличает подлинных аристократов от нуворишей): не допустить к столу могли только грязных и дурно пахнущих. Бедность одежды препятствием не была. Всеволод Андреевич не только владел огромным наследственным состоянием, но и постоянно его приумножал, не считал зазорным заниматься производством. В круг его интересов входила и выделка железа, и разработка месторождений каменного угля, и рафинирование сахара. Он же стал устроителем первого русского парохода.
Сыну пример отца впрок не пошел. Никита унаследовал от батюшки только щедрость. Ну, и многомиллионное состояние, которое старательно транжирил. Человек, безусловно, одаренный, талантами своими распорядился расточительно и в конце концов допировался до того, что стал несостоятельным должником и попал в тюрьму.
А. О. Дезарно. Портрет Н. В. Всеволожского
Правда, не в России, а за границей. А мог бы… Пушкин ведь не зря писал: не только «счастливый сын пиров», но еще и «балованный дитя свободы!». Именно Никита Всеволожский вместе с братом Александром (близким другом Грибоедова) основал литературное общество «Зеленая лампа». Литературным общество можно было назвать лишь условно: ни одно из его заседаний не обходилось без разговоров о политике, об уничтожении тирании, о свободе. На счастье, комиссия, расследовавшая после восстания декабристов структуру и направленность всех существовавших (хотя бы и давно прекративших свою деятельность) тайных обществ, пришла к заключению: «В 1820 году камер-юнкер Всеволожский завел сие общество, получившее свое название от лампы зеленого цвета, которая освещала комнату в доме Всеволожского, где собирались члены. Оно политической цели никакой не имело…
В 1822 году общество сие, весьма немногочисленное и по качествам членов своих незначащее, уничтожено самими членами, страшившимися возбудить подозрение правительства». Заключение, честно говоря, удивительное. «По качествам членов своих незначащее». Это Пушкин, Дельвиг, Гнедич, Глинка, Трубецкой – незначащие? «Страшившиеся возбудить подозрение правительства» – это кто? Декабристы Трубецкой, Глинка, Токарев? Скорее всего, члены комиссии сочли, что если самые опасные из названных уже арестованы или пребывают в ссылке, то едва ли стоит наказывать остальных, которые, и правда, от политики давно отошли.
Так что судьба Никиту Всеволодовича берегла. Впрочем, может быть, он уберег себя сам: просто склонность к пирам победила в нем стремление к свободе. «Гуляка праздный» не был готов жертвовать привычным образом жизни ради каких бы то ни было высоких целей. Во всяком случае через несколько дней после того, как Пушкина отправили в ссылку, «Зеленая лампа» прекратила свое существование. Единственное, в чем власти могли бы упрекнуть Никиту Всеволодовича, так это в том, что предпоследнюю ночь перед отъездом опальный Пушкин провел у него. И, как всегда, не умолкал звон бокалов. Впрочем, вечер этот закончился событием неординарным. Пушкин, как он сам рассказывал, «полу-продал, полу-проиграл» Всеволожскому в карты рукопись своих подготовленных к печати стихов. Выкупить ее удалось только в 1825 году (нельзя не отдать должное Всеволожскому: тетрадь он вернул Пушкину за половину суммы, которую тот ему проиграл). Впрочем, Пушкин на друга и не обижался. Из Михайловской ссылки писал: «Не могу поверить, чтобы ты забыл меня, милый Всеволожский, – ты помнишь Пушкина, проведшего с тобою столько веселых часов. – Пушкина… не всегда верного твоим субботам, но неизменного твоего товарища в театре, наперсника твоих шалостей…»
Вот об одной из шалостей, на первый взгляд абсолютно безобидной, на самом деле изменившей если не судьбу, то характер Пушкина, я сейчас и расскажу. Его нередко, притом не скрывая кто недоумения, кто насмешки, упрекали в непомерной склонности к суевериям. Он этой своей слабости не отрицал. Объяснял ее так: «Быть таким суеверным заставил меня один случай. Раз пошел я с Никитой Всеволожским ходить по Невскому проспекту, из проказ зашли к кофейной гадальщице. Мы просили ее нам погадать и, не говоря о прошедшем, сказать будущее. “Вы, – сказала она мне, – на этих днях встретитесь с вашим давнишним знакомым, который вам будет предлагать хорошее по службе место; потом, в скором времени, получите через письмо неожиданные деньги; третье, я должна вам сказать, что вы кончите вашу жизнь неестественной смертью”. Без сомнения, я забыл в тот же день и о гадании, и о гадальщице. Но спустя недели две после этого предсказания, и опять на Невском проспекте, я действительно встретился с моим давнишним приятелем1, который служил в Варшаве при великом князе Константине Павловиче и перешел служить в Петербург; он мне предлагал и советовал занять его место в Варшаве, уверяя меня, что цесаревич этого желает. Вот первый раз после гадания, когда я вспомнил о гадальщице».
Вот здесь я позволю себе прервать рассказ, чтобы поделиться не перестающим удивлять давним наблюдением, точнее – открытием: только что процитированные мною слова – единственное упоминание Невского проспекта. Ни в одном стихотворении, ни в прозе Пушкин Невский проспект не называет (правда, допускаю, что это я чего-то не заметила, хотя и старалась). Мне это умолчание кажется странным. Ведь он Невский любил, иначе не проводил бы на главном проспекте столицы столько времени, иначе не выбирал бы квартиры вблизи Невского. Долго пыталась понять. И единственным убедительным объяснением этого умолчания мне кажется вот что: Пушкин воспринимал Невский проспект как некую квинтэссенцию Петербурга, и все, им сказанное о городе, относится к главной его улице. Он ведь как никто понимал: без Невского нет Петербурга.
Алексеем Федоровичем Орловым.
Но вернусь к рассказу Пушкина о пророчестве. «Через несколько дней после встречи со знакомым я, в самом деле, получил с почты письмо с деньгами – и мог ли я ожидать их? Эти деньги прислал мой лицейский товарищ[8], с которым мы, бывши еще учениками, играли в карты, и я обыграл; он, получив после умершего отца наследство, прислал мне долг, которого я не только не ожидал, но и забыл о нем. Теперь надобно сбыться третьему предсказанию, и я в этом совершенно уверен».
Третье предсказание – это слова гадалки: «Ты прославишься, будешь кумиром соотечественников…» Прерву ненадолго рассказ о том, что было предсказано Пушкину, чтобы рассказать о поразительном совпадении. Вдова Федора Михайловича Достоевского Анна Григорьевна вспоминала, что в 1877 году у них дома часто бывал Всеволод Сергеевич Соловьев[9]. Однажды он рассказал, что познакомился с интересной дамой. Она предсказала ему некоторые факты, которые уже сбылись. Федор Михайлович поинтересовался, далеко ли живет гадалка. Выяснилось, что совсем близко (ох уж этот Невский!). Достоевский предложил зайти к ней теперь же. Соловьев согласился, и они направились к гадалке. «Госпожа Фильд, конечно, не имела понятия, кто был ее незнакомый гость, – писала Анна Григорьевна, – но то, что она предсказала Федору Михайловичу, в точности сбылось. Госпожа Фильд предсказала мужу, что в недалеком будущем его ожидает поклонение, великая слава, такая, какой он даже и вообразить себе не может». Не поразительно ли, два петербургских гения – два одинаковых предсказания. С разрывом почти в 60 лет.
Но вернусь к тому, что было предсказано Пушкину. «Дважды будешь отправлен в ссылку… Может быть, ты проживешь долго, но на 37-м году берегись белого человека, белой лошади или белой головы». Многие вспоминали, что Пушкин иногда, будто в забытьи, повторял: weißer Ross, weißer Kopf, weißer Mensch… Кстати, по свидетельству Льва Сергеевича Пушкина, Александра Кирхгоф предсказала его брату еще и роковую женитьбу.
Александр Сергеевич об этом предсказании гадалки предпочитал умалчивать.
Можно вообразить, как действовали на Пушкина, человека нервного и впечатлительного, сообщения о том, что зловещие пророчества гадалки сбываются. Когда он вернулся в Петербург из ссылки, ему тут же рассказали о судьбе генерала Милорадовича. Оказывается, боевой генерал, бесстрашный, участвовавший в двухстах сражениях, пятьдесят два раза ходивший в атаку и ни разу не раненый, с усмешкой приговаривавший: «Пуля для меня еще не отлита!», в первых числах декабря 1825 года неожиданно (похоже, не только для окружающих, но и для самого себя – он был абсолютно чужд суеверий) заглянул в салон той самой гадалки, что предрекла судьбу Пушкина. Что подвигло его на такой, при его характере, странный шаг? Озорство? Любопытство? Или что-то мистическое, необъяснимое? Во всяком случае вел он себя так, будто не относился к гаданию всерьез. Даже когда услышал, что через две недели будет прилюдно убит, только улыбнулся в ответ – не поверил. Но через две недели наступило 14 декабря: обезумевшая от ужаса лошадь понесла вдоль шеренг мятежного каре декабристов залитого кровью, смертельно раненного героя, отважного, неуязвимого кумира русской армии. Генерал Милорадович был убит неожиданно и прилюдно, как и предсказала гадалка.
Для Пушкина эта смерть была не только подтверждением пророческого дара Александры Филипповны Кирхгоф, но и личной потерей. О его отношении к покойному военному генерал-губернатору Петербурга свидетельствуют слова из письма к Василию Андреевичу Жуковскому: «Что касается графа Милорадовича, то я не знаю, увидя его, брошусь ли я к его ногам или в его объятия». Причина такого отношения была более чем серьезна: именно Милорадович спас Пушкина от ссылки на Соловки или в Сибирь (хлопотали о смягчении участи строптивого поэта многие, удалось – Милорадовичу).
А дело было так. Федор Николаевич Глинка вспоминал, как однажды (дело было 15 апреля 1820 года) встретил взволнованного Пушкина, который рассказал, что его за вольнолюбивые стихи требуют на расправу к Милорадовичу. Пушкин просил совета, как ему вести себя с всесильным генерал-губернатором. Глинка ответил: «Идите к Милорадовичу, не смущаясь и без всякого опасения… Идите и положитесь безусловно на благородство его души: он не употребит во зло вашей доверенности».
Здесь нелишним будет сказать, что генерал-губернатор отлично знал, какую судьбу готовят поэту: он должен был только начать – арестовать Пушкина и забрать все его бумаги. Дальше действовать предстояло ведомству Аракчеева: сопроводить арестованного в далекую ссылку. Не Милорадович и даже не Аракчеев определили эту судьбу – сам император.
К. П. Беггров. Портрет Ф. Н. Глинки. 1821 г.
А вот что рассказал Глинке о визите Пушкина и о том, что за этим последовало, сам Милорадович. «Знаешь, душа моя! (это его поговорка) у меня сейчас был Пушкин. Мне ведь велено взять его и все его бумаги, но я счел более деликатным (это тоже его любимое выражение) пригласить его к себе и уж у него самого вытребовать бумаги. Вот он явился, очень спокоен, с светлым лицом. И когда я спросил его о бумагах… “Прикажите подать бумаги, я напишу все, что когда-нибудь написано мною (разумеется, кроме печатного), с отметкою, что мое и что разошлось под моим именем”… А знаешь ли, Пушкин пленил меня своим благородным тоном и манерою (это тоже его словцо) обхождения».
На следующий день поутру Милорадович был у императора, подал ему исписанную Пушкиным тетрадь: «“Здесь все, что разбрелось в публике, но вам, государь, лучше этого не читать!” Государь улыбнулся на мою заботливость. Потом я рассказал, как было дело. Государь спросил: “А что ж ты сделал с автором?” “Я объявил ему от Вашего величества прощение!” Тут мне показалось, что государь слегка нахмурился. Помолчав немного, он с живостью сказал: “Не рано ли?” Потом прибавил: “Ну, коли уж так, то мы распорядимся иначе: снарядить Пушкина в дорогу, выдать ему прогоны и с… соблюдением возможной благовидности отправить его на службу на юг”».
Так дерзко, так смело, с таким пренебрежением к карьере (ведь знал: за несравненно меньшие проступки можно лишиться монаршей милости, а значит и высокого чина, и всего, что с ним в России всегда было и остается связано) мог поступить только Милорадович. Не рассказал Михаил Андреевич своему доверенному лицу, чиновнику по особым поручениям, бывшему отважному адъютанту Федору Глинке только о том, что сам «подстрекал» Пушкина: «Если вы уже решились нападать на правительство, почему же вы ничего не пишете о Сенате, который не что иное, как зверинец или свинарник».
Дж. Доу. Портрет генерала М. А. Милорадовича
Разговор Пушкина с военным генерал-губернатором столицы происходил на Невском проспекте. В то время Милорадович занимал весь верхний этаж дома 12. Рассказывали, будто квартира графа напоминала не то музей, не то антикварный магазин. Сейчас на месте того дома огромное респектабельное здание, облицованное красным гранитом, органично сочетающее черты модерна и неоклассицизма. И знают его ленинградцы-петербуржцы в основном как знаменитое в свое время ателье «Смерть мужьям». Тогда носить платье, сшитое в этом ателье, считалось ничуть не менее престижным, чем сейчас наряды от Кардена, Гуччи, Дольче и Габбана, Армани или Прада.
Дом, в котором жил Милорадович, был совсем другим: фасад, украшенный пилястрами, лопатками и медальонами, делал его больше похожим на дворец, чем на рядовой жилой дом. И был он не пятиэтажным, как сейчас, а всего двухэтажным. Вот верхний, второй, этаж и занимал генерал-губернатор. Уже после отъезда Пушкина в ссылку Милорадович с Невского проспекта перебрался на Большую Морскую в дом 38. А дом 12 по Невскому еще много раз менял как хозяев, так и обитателей. В общем, это участь большинства домов на главной магистрали Петербурга. Почти все они постепенно переходили от придворных к купцам или банкирам. И большинство владельцев не представляют для истории значительного интереса. Что касается дома 12, то один из его владельцев, несомненно, заслуживает упоминания.
Еще в 1782 году дом поблизости от Зимнего дворца купил Александр Дмитриевич Ланской, фаворит Екатерины Великой. Покупка эта кажется странной: жил Ланской во дворце, и отпускать его от себя императрица намерения не имела. Его преданность царственной возлюбленной была столь искренней и бескорыстной, какой государыня, по собственному ее признанию и по свидетельствам современников, «в жизнь свою не встречала». Заметила она молодого красавца случайно. В отличие от других, всеми правдами и неправдами старавшихся попасть на глаза императрице, он был скромен и старательно скрывал свои чувства. А ведь влюбился в Екатерину – не в императрицу – в женщину (ему 21 год, ей – 51) самозабвенно. Он не был слеп, видел: она постарела, располнела – подурнела. Но для него она была самой прекрасной женщиной на земле – единственной.
На святой неделе 1780 года Ланской поселился в Зимнем дворце в должности флигель-адъютанта императрицы в чине полковника, через три года произведен в генерал-поручики и назначен шефом Кавалергардского полка, еще через год пожалован генерал-адъютантом. Он был воспитан и образован ничуть не лучше большинства молодых офицеров своего круга. Но, быть может, единственный из всех фаворитов чувствовал, насколько он ниже женщины, которая позволила ему себя обожать. И начал учиться. Еще в 1782 году дом поблизости от Зимнего дворца купил Александр Дмитриевич Ланской, фаворит Екатерины Великой. Покупка эта кажется странной: жил Ланской во дворце, и отпускать его от себя императрица намерения не имела. Его преданность царственной возлюбленной была столь искренней и бескорыстной, какой государыня, по собственному ее признанию и по свидетельствам современников, «в жизнь свою не встречала». Заметила она молодого красавца случайно. В отличие от других, всеми правдами и неправдами старавшихся попасть на глаза императрице, он был скромен и старательно скрывал свои чувства. А ведь влюбился в Екатерину – не в императрицу – в женщину (ему 21 год, ей – 51) самозабвенно. Он не был слеп, видел: она постарела, располнела – подурнела. Но для него она была самой прекрасной женщиной на земле – единственной.
Д. Г. Левицкий. Портрет флигель-адъютанта А. Д. Ланского. 1780 г.
На святой неделе 1780 года Ланской поселился в Зимнем дворце в должности флигель-адъютанта императрицы в чине полковника, через три года произведен в генерал– поручики и назначен шефом Кавалергардского полка, еще через год пожалован генерал-адъютантом. Он был воспитан и образован ничуть не лучше большинства молодых офицеров своего круга. Но, быть может, единственный из всех фаворитов чувствовал, насколько он ниже женщины, которая позволила ему себя обожать. И начал учиться. подарки Сашеньке императрица истратила баснословную сумму, много большую, чем на других своих фаворитов. Исключения два: братья Орловы и Потемкин. Но Орловых пятеро, и ее подарки им больше похожи на расплату за возведение на трон. А Потемкин – это Потемкин. С кем его сравнишь? Впрочем, он далеко не всегда дожидался подарков императрицы – брал сам. Ланской же поначалу отказывался и от чинов, и от подарков. Но она умела настоять на своем. Вот до сих пор и упрекают его некоторые в корыстолюбии…
В. Эриксен. Конный портрет Екатерины Великой. 1762 г.
Только мало кто знает, что перед смертью Александр Дмитриевич передал обратно в казну все недвижимое имущество, в том числе и дом на Невском (это было записано в специальном указе Сенату). Остальное свое достояние он предоставил «соизволению лица, писавшего указ». А указы, как известно, писала императрица. Она и приказала разделить оставшееся имущество между родственниками Ланского: матерью, братом и пятью сестрами.
Коли уж речь зашла о родственниках Ланского, то они через много лет после его смерти свяжут фаворита Екатерины с человеком, которого не жаловал ее любимый внук, император Александр Павлович. Петр Петрович Ланской, дальний родственник Александра Дмитриевича, женится на вдове Александра Сергеевича Пушкина и возьмет на себя заботу о его детях.
Н. П. Ланской. Портрет П. П. Ланского
Было бы лицемерием умолчать о том, что приглашен был Пушкин в дом 12 на разговор (точнее, допрос) к генерал-губернатору не только за вольнолюбивые стихи, но и за другие – фривольные. Вообще его жизнь до ссылки странно, а может быть, и вполне естественно для человека его лет и его круга сочетала, казалось бы, несовместимое. Как любой светский повеса, он участвовал во многих весьма рискованных эскападах, волочился за дамами (многими и разными), порой целые ночи проводил за карточным столом. Редкий вечер обходился в его компании без веселых попоек. Бурная жизнь Пушкина беспокоила старших друзей. Константин Николаевич Батюшков с тревогой писал Александру Ивановичу Тургеневу: «Как ни велик талант Сверчка, он его промотает…»
Но то была видимая всем сторона жизни, которой он не только не скрывал, но даже несколько ею бравировал. Была и другая сторона, не то чтобы тайная, но глубинная, не каждому открытая – духовная работа. Посвященный в те времена в эту сторону жизни поэта Петр Александрович Плетнев вспоминал: «Без особых причин никогда он не изменял порядка своих занятий. Везде утро посвящал он чтению, выпискам, составлению планов или другой умственной работе. Вставая рано, тотчас принимался за дело. Не кончив утренних занятий своих, он боялся одеться, чтобы преждевременно не оставить кабинета для прогулки». Зато, закончив работу, окунался, как герой «Египетских ночей», в «жизнь самую рассеянную», успевал побывать на всех вечерах и приемах.
Не менее важной частью второй жизни Пушкина были беседы в Демутовом трактире с Петром Яковлевичем Чаадаевым, еще недавно «самым заметным и блистательным из всех молодых людей Петербурга». О том, как и почему оборвалась его карьера, я подробно писала в книге «Победить Наполеона»[10]. Пушкин как никто понял: Чаадаев несовместим с тогдашней чиновной Россией:
Он вышней волею небес
Рожден в оковах службы царской;
Он в Риме был бы Брут, в Афинах Периклес,
А здесь он – офицер гусарской.
Но даже Пушкин не мог предугадать, что и звания офицера отважный участник наполеоновских войн окажется «недостоин».
Отставной ротмистр поселился у Демута. Он снял номер, который, по современным понятиям, назвали бы люксом. Поскольку собирался жить в гостинице долго, обставил его по собственному вкусу. В те времена это разрешалось. Кстати, четыре строчки (о Бруте и Перикле) написаны к портрету Чаадаева, который висел в его кабинете в окружении двух лавровых деревьев в кадках; справа от портрета хозяина – портрет Наполеона, слева – Байрона. Юный и такой внешне легкомысленный Пушкин бывал у Чаадаева постоянно. Там он «покидал свои дурачества». Они были откровенны друг с другом, беседовали увлеченно, спорили горячо. «Но все изменялось, когда приходили к Чаадаеву с докучными визитами… светские знакомые. Пушкин сейчас же умолкал, садился в угол на диван, поджав ноги, и упорно чуждался всяких сношений с подобными посетителями», – вспоминал свидетель таких встреч.
Петр Яковлевич стал ему не просто другом, но другом-учителем. Яков Иванович Сабуров вспоминал, что влияние Чаадаева на Пушкина было «изумительно», «он заставлял его мыслить». Сабурову можно доверять безусловно: обоих он знал близко, был из тех «отчаянных гусаров», с которыми Чаадаев служил, а Пушкин познакомился и сдружился в Царском Селе еще в лицейские годы. О доверии Пушкина к Якову Ивановичу можно судить по тому, что, умирая, он назначил Сабурова (вместе с Соболевским) опекуном своих детей.
Что значили их встречи, их беседы, их споры для Пушкина? Об этом сказал он сам:
Ты был целителем моих душевных сил…
В минуту гибели над бездной потаенной
Ты поддержал меня недремлющей рукой;
Ты другу заменил надежду и покой…
Жизнь разлучила друзей в 1820 году. Перед отъездом в ссылку Пушкин зашел в Демутов трактир проститься с Чаадаевым, но тот спал. Пушкин оставил записку: «Мой милый, я заходил к тебе, но ты спал: стоило ли будить тебя из-за такой безделицы». Знал бы, что разлука продлится долгие 9 лет, что Чаадаев никогда больше не будет в Петербурге…
18 июля 1821 года в Кишиневе Пушкин записал в дневнике: «Получил письмо от Чедаева. Друг мой, упреки твои жестоки и несправедливы; никогда я тебя не забуду. Твоя дружба мне заменила счастье, одного тебя может любить холодная душа моя». Он помнил не только главное – беседы, мудрые уроки своего старшего друга. Его память хранила каждую мелочь, атмосферу. Описывая кабинет Онегина, он с документальной точностью воспроизвел все, что видел в кабинете Чаадаева:
Янтарь на трубках Цареграда,
Фарфор и бронза на столе,
И чувств изнеженных отрада,
Духи в граненом хрустале;
Гребенки, пилочки стальные,
Прямые ножницы, кривые,
И щетки тридцати родов
И для ногтей и для зубов.
Они встретятся только через девять лет и потом будут видеться редко, только когда Пушкин окажется в Москве. Но связь между ними не прервется никогда.
«Мое самое ревностное желание, друг мой, – видеть вас посвященным в тайну века. Нет в мире духовном зрелища более прискорбного, чем гений, не понявший своего времени и своего призвания… Я убежден, что вы можете принести бесконечное благо этой бедной, сбившейся с пути России. Не измените своему предназначению, друг мой…» Это Чаадаев писал Пушкину весной 1829 года. Через два года просил: «Пишите мне по-русски; вы должны говорить только на языке своего призвания».
А это – из ответа Пушкина (написано в Демутовом трактире): «Я плохо излагаю свои мысли, но вы поймете меня. Пишите мне, друг мой, даже если бы вам пришлось бранить меня. Лучше, говорит Экклезиаст, внимать наставлениям мудрого, чем песням безумца».
А потом было «Философическое письмо», названное Николаем I «смесью дерзостной бессмыслицы, достойной умалишенного», приказ учинить за Чаадаевым медицинский надзор со строгим запрещением что бы то ни было печатать. Анализировать мысли и суждения Чаадаева здесь не место, хотя они достойны самого подробного, буквально построчного разбора. Скажу только о том, что касается отношений давних друзей. Пушкин написал Петру Яковлевичу письмо, в котором резко возражал против подхода Чаадаева к отечественной истории. «Хотя лично я сердечно привязан к государю, я далеко не восторгаюсь всем, что вижу вокруг себя… но клянусь честью, что ни за что на свете я не хотел бы переменить отечество или иметь другую историю, кроме истории наших предков, какой нам Бог ее дал… это отсутствие общественного мнения, это равнодушие ко всякому долгу, справедливости и истине, это циничное презрение к человеческой мысли и достоинству – поистине могут привести в отчаяние…» Это письмо написано 19 октября 1836 года. Посчитайте сами, сколько дней земной жизни оставалось Пушкину… А письмо он не отправил – не хотел причинить боль. А еще понимал: публикуя «Философическое письмо», Чаадаев поступил безрассудно. Но сделать ничего нельзя. Поздно… В конце письма есть фраза: «Наконец, мне досадно, что я не был подле вас, когда вы передали вашу рукопись журналистам…» Ему казалось: будь он рядом, не допустил бы, предостерег.
Так и Чаадаев, узнав о смерти Пушкина, сбросив маску «ветреной толпы бесстрастного наблюдателя», не скрывая отчаяния, повторял: «Будь я в Петербурге, Пушкин никогда бы не дрался».
Рассказ о доме 12, а потом и о дружбе с Чаадаевым заставил меня отвлечься от того, какие последствия имело легкомысленное посещение гадательного салона на Невском. В самом деле, молодые люди, почти мальчишки, ничуть не веря в любые предсказания, заходят к гадалке, и вдруг… Кажется, прошли бы мимо, и все могло повернуться иначе: он не знал бы, не думал бы об этом постоянно – не накликал бы беду. Может быть, дурные мысли и в самом деле способны материализовываться?.. Но все это – пустая игра слов. А на деле услышанное в салоне навсегда изменило мироощущение поэта. Сергей Александрович Соболевский, в последние годы один из самых близких к Пушкину людей, в статье «Таинственные приметы в жизни Пушкина» писал: «Пушкин до такой степени верил в зловещее предсказание его смерти, что боялся садиться на белую лошадь и общаться с белокурыми людьми… Ожидание… и желание все-таки избежать предсказанного не покидали Пушкина все те годы, которые оставалось ему прожить… Но все усилия избежать предсказанного оказались тщетны: в должный день и час на жизненном пути поэта появился Дантес – “белый человек” (он носил белый мундир) с “белой головой” (был белокур). Это и был его убийца. Гибель от руки “белого человека” на тридцать седьмом году жизни была предсказана Пушкину почти за двадцать лет до того зимнего утра, когда на Черной речке прозвучал роковой выстрел…»
Алексей Николаевич Вульф вспоминал о казавшейся многим странной беспечности Пушкина перед дуэлью с графом Федором Ивановичем Толстым («Американцем»), отчаянным бретером, на счету которого было 11 (!) убитых дуэлянтов. На упреки в легкомыслии и самоуверенности поэт отвечал небрежно, но вместе с тем убежденно: «Этот меня не убьет, а убьет белокурый, как колдунья пророчила». Кстати, он оказался прав: Соболевскому удалось примирить противников, более того, Толстой стал посредником в сватовстве Пушкина к Наталье Гончаровой.
Говорил ли Пушкин о своей вере в предсказание Александру Сергеевичу Грибоедову, неизвестно. Вполне возможно, что говорил: он из этого секрета не делал. А вот Грибоедов…
Он был человек закрытый. Во всяком случае Пушкин узнал о том, что его друг тоже посещал Александру Кирхгоф, судя по всему, уже вернувшись из поездки на Кавказ, из поездки, в которой в последний раз встретился с Грибоедовым. Это случилось 11 июня 1829 года. Не доезжая до крепости Гергеры, Пушкин увидел арбу, на которой из Тегерана в Тифлис везли гроб с телом Грибоедова, растерзанного толпой обезумевших исламских фанатиков. В «Путешествии в Арзрум» он напишет: «Я расстался с ним в прошлом году в Петербурге, перед отъездом его в Персию. Он был печален и имел странные предчувствия…»
Когда известие о гибели блестящего дипломата и великого драматурга дошло до российской столицы, в Петербурге только и разговоров было о том, что гадалка еще 12 лет назад предсказала ему жуткую смерть. Вспоминали, что отнесся он к предсказанию со всегдашней своей язвительной иронией: «На днях ездил я к Кирхгофше гадать о том, что со мною будет, да она такой вздор врет, хуже Загоскина комедий!» Не поверил? Или все-таки… Кто знает. Грибоедов своими переживаниями на этот счет не делился.
И. Н. Крамской. Портрет А. С. Грибоедова
А познакомились Пушкин и Грибоедов как раз в то самое время. Но тогда они не были настолько близки, чтобы обсуждать зловещие предсказания. Встречались только в кругу общих знакомых, да в Коллегии иностранных дел. Хотя современники утверждали, что «Пушкин с первой встречи с Грибоедовым по достоинству оценил его светлый ум и дарования». Уже после гибели Грибоедова он напишет: «Его меланхолический характер, его озлобленный ум, его добродушие, самые слабости и пороки, неизбежные спутники человечества, – все в нем было необыкновенно привлекательно. Рожденный с честолюбием, равным его дарованиям, долго был он опутан сетями мелочных нужд и неизвестности. Способности человека государственного оставались без употребления; талант поэта был не признан; даже его холодная и блестящая храбрость оставалась некоторое время в подозрении». Поразительно, как много сказал Пушкин в этих коротких словах. Больше, чем самые дотошные исследователи в многостраничных трудах. Как сумел он так быстро понять замкнутого, недоступного Грибоедова? Впрочем, написано это уже после того, как они получили возможность ближе узнать друг друга. А тогда, вскоре после знакомства, Грибоедов покинул Петербург, а еще через два года пришлось расстаться со столицей и Пушкину. Но взаимный интерес не ослабевал. Пушкин с восхищением (правда, не безусловным: кое-что ему показалось малоубедительным) прочитал «Горе от ума», которое ему в Михайловское привез Пущин.
Снова встретились они весной 1828 года, когда Грибоедов привез в столицу Туркманчайский договор. Оба были уже знамениты. Оба поселились у Демута и встречались почти ежедневно. Оба стали за годы разлуки другими. Тогда, в первую свою встречу, были молодыми светскими повесами. Это ведь и о них: «Блажен, кто смолоду был молод… / Кто в двадцать лет был франт иль хват». Да, были. Пушкин сам признавался: «Молодость моя прошла шумно и бесплодно. До сих пор я жил иначе как обыкновенно живут. Счастья мне не было». Но тут можно позволить себе редчайшую возможность с ним не согласиться: именно в годы юности он написал оду «Вольность», «К Чаадаеву», «Деревню», «На Аракчеева». Они не были опубликованы, но, по свидетельству Ивана Дмитриевича Якушкина, «в то время не было сколько-нибудь грамотного прапорщика, который не знал их наизусть». К слову, этим стихам юного и, по манере поведения, весьма легкомысленного поэта Якушкин во многом обязан формированием мировоззрения, которое привело его на Сенатскую площадь, а потом – в Сибирь, в каторгу. На 20 лет.
Не меньше Пушкина изменился к их второй встрече и Грибоедов. «Жизнь Грибоедова была затемнена некоторыми облаками: следствие пылких страстей и могучих обстоятельств[11]. Он почувствовал необходимость расчесться единожды и навсегда со своею молодостию и круто поворотить свою жизнь». И – поворотил.
Теперь им было что сказать друг другу. Они говорили и не могли наговориться. Сколько слышали стены Демутова трактира! Сколько слышал Невский, по которому они прогуливались вечерами! Мы никогда не узнаем… После гибели Грибоедова Пушкин сетовал: «…замечательные люди исчезают у нас, не оставляя по себе следов. Мы ленивы и нелюбопытны…» Последние слова цитируют постоянно. Но все ли знают, по какому поводу они были написаны?
В последнюю их встречу, продолжавшуюся с 14 марта до 6 июня 1828 года – до отъезда Грибоедова в Тегеран уже в ранге министра-резидента, – были не только беседы с глазу на глаз. Вместе они бывали у Виельгорского, у Жуковского, у Олениных, у Вяземского, у Лавалей, где Пушкин читал «Бориса Годунова». В компании с Вяземским, Мицкевичем и семейством Олениных ездили в Кронштадт. Тогда же появилось на свет их единственное общее дитя: пленительный романс Глинки на слова Пушкина «Не пой, красавица, при мне…». Авторы романса – Глинка и Пушкин. Но началось-то все с Грибоедова.
К. П. Брюллов. Портрет М. И. Глинки
Это он как-то в гостях у Михаила Ивановича Глинки (все на том же Невском проспекте, в доме 49) спел грузинскую песню (Грибоедов был исключительно музыкален). Композитор пришел в восхищение, обработал услышанную мелодию, а потом в присутствии Пушкина ее играла Анна Алексеевна Оленина. Ею поэт в то время был увлечен. Мелодия напомнила ему путешествие по Кавказу с семьей Раевских. Тогда-то и появились слова:
Не пой, красавица, при мне
Ты песен Грузии печальной:
Напоминают мне оне
Другую жизнь и берег дальный…
Стихотворение Пушкин написал 12 июня. Грибоедов уже почти неделю был в пути – в своем последнем пути из России. Теоретически и стихи, и ноты романса могли до него дойти за оставшиеся более чем полгода земной жизни. Но – вряд ли. Слишком напряженными, слишком насыщенными событиями были эти его последние 7 месяцев и 24 дня…
Незадолго до этого Пушкин тоже останавливался у Демута. Там же в это время жил и Мицкевич, недавно приехавший в Петербург. В его честь Пушкин устроил в своем номере дружескую вечеринку. Пригласил Жуковского, Вяземского, Хомякова, Крылова. Мицкевич всю ночь напролет импровизировал. На французском.
Через полстолетия Вяземский писал об этой незабываемой апрельской ночи: «Он выступил с лицом, озаренным пламенем вдохновения: было в нем что-то тревожное и прорицательное. Слушатели в благоговейном молчании были также поэтически настроены. Чуждый ему язык, проза более отрезвляющая, нежели упояющая мысль и воображение, не могли ни подавить, ни остудить порыва его. Импровизация была блестящая и великолепная… Сам он был растревожен, и все мы слушали с трепетом и слезами… Жуковский и Пушкин, глубоко потрясенные этим огнедышащим извержением поэзии, были в восторге».
В. М. Ванькович. Портрет А. Мицкевича
А осенью того же 1828 года Пушкин снова в Петербурге. «Жил он в гостинице Демута, где занимал бедный нумер, состоявший из двух комнат, и вел жизнь странную, – вспоминал Ксенофонт Алексеевич Полевой, журналист, сотрудник журнала “Московский телеграф”. – Оставаясь дома все утро, начинавшееся у него поздно, он, когда был один, читал, лежа в постели, а когда к нему приходил гость, он вставал с своей постели, усаживался за столик с туалетными принадлежностями и, разговаривая, обыкновенно чистил, обтачивал и приглаживал свои ногти, такие длинные, что их можно назвать когтями. Иногда заставал я его за другим столиком – карточным, обыкновенно с каким-нибудь неведомым мне господином, и тогда разговаривать было нельзя; после нескольких слов я уходил, оставляя его продолжать игру. Известно, что он вел довольно сильную игру и чаще всего продувался в пух!»
Страсть Пушкина к карточной игре с непостижимым удовольствием смаковали многие. Так хотелось сообщить о нем что-то, способное унизить, уронить его в глазах восторженных почитателей. В полном соответствии с его же словами: «Оставь любопытство толпе и будь заодно с Гением… Толпа жадно читает исповеди, записки etc., потому что в подлости своей радуется унижению высокого, слабостям могущего. При открытии всякой мерзости она в восхищении. Он мал, как мы, он мерзок, как мы! Врете, подлецы: он и мал, и мерзок – не так, как вы, – иначе…»
Однажды Николай Васильевич Гоголь, уже пишущий, но еще никому не известный, после долгих колебаний решился, наконец, представиться своему кумиру. Долго бродил по Невскому, собрался с духом, повернул направо и вошел в Демутов трактир. На вопрос, принимает ли господин Пушкин, лакей ответил, что поэт вообще-то дома, но еще не просыпался. «Наверное, всю ночь работал?» – не скрывая благоговения, спросил Гоголь. «Как же, работал! Всю ночь в картишки играл!»
А вот что об этом же времени вспоминает свидетель доброжелательный: «Погода стояла отвратительная. Он уселся дома, писал целый день. Стихи ему грезились даже во сне, так что он ночью вскакивал с постели и записывал их впотьмах. Когда голод его прохватывал, он бежал в ближайший трактир, стихи преследовали его и туда, он ел на скорую руку, что попало, и убегал домой, чтоб записать то, что набралось у него на бегу и за обедом. Таким образом слагались у него сотни стихов в сутки». В ту осень в Демутовом трактире за три недели он написал «Полтаву»…
А. Г. Венецианов. Портрет Н. В. Гоголя
Той же осенью у Демута жил Александр Дмитриевич Тырков, лицейский товарищ Пушкина, новгородский помещик, отставной штаб-ротмистр. В его номере 19 октября 1828 года праздновали семнадцатую лицейскую годовщину. Собрались все, кто был в это время в Петербурге: Дельвиг, Илличевский, Яковлев, Корф, Стевен, Комовский. Шуточный протокол торжества писал Пушкин. Кончался протокол стихами:
Усердно помолившись Богу,
Лицею прокричав ура,
Прощайте, братцы: мне в дорогу,
А вам в постель уже пора.
Утром Пушкин уехал в Тверскую губернию, а к Демуту вернулся только через два года. В последний раз он жил в гостинице в 1831 году. Всего несколько дней – привез в Петербург молодую жену, нужно было снимать достойную квартиру.
Я писала, что Пушкин вернулся в Петербург из ссылки другим человеком. Но и город изменился за время разлуки. Изменился и Невский. До 1819 года от Мойки до Фонтанки вдоль проспекта тянулся бульвар на высокой насыпи. Появился он зимой 1800-го по воле императора Павла, а значит – совершенно неожиданно. Павел Петрович был большой мастер на скоропалительные и экстравагантные решения. Вот однажды холодным зимним утром он и решил украсить главный проспект столицы липовой аллеей. Выполнять свое решение приказал старшему сыну, будущему императору Александру I. Тот возражать не смел, хотя и понимал, что строить насыпь из промерзшей земли и сажать деревья в трескучие морозы, мягко говоря, не ко времени. Вот и согнали на Невский тысячи рабочих: воля самодержца – закон. Бульвар был готов за месяц. Через 19 лет появилась необходимость расширить проезжую часть: и насыпь срыли, а липы пересадили. Теперь они росли вдоль тротуаров. Но прошло время, и, чтобы расширить уже не только проезжую часть, но и тротуары, липы выкорчевали – бульвар, придававший главной улице столицы оттенок провинциального уюта, исчез окончательно. Невский стал строже и надменней.
Когда Пушкин уезжал, проспект был вымощен булыжником. Проезжающие по нему в экипажах мучились от невыносимой тряски, живущие в домах, чьи окна выходили на проспект, страдали от непрекращающегося грохота (движение по главной магистрали было, конечно, несравнимо с сегодняшним, но все же довольно интенсивно). Незадолго до возвращения Пушкина сделали попытку избавиться от грохота и тряски. От Адмиралтейства до Знаменской площади проложили «колесопроводы» – толстые доски, по которым двигались экипажи. Правда, при обгоне все равно приходилось выезжать на камни.
Городские власти недолго гордились новшеством: в том же 1825 году сотрудник министерства финансов, действительный статский советник Василий Петрович Гурьев, человек хорошо образованный, небедный и весьма энергичный, внес в Комитет городских строений предложение о мощении проезжей части улиц деревянными брусками. Через 7 лет этими шестиугольными шашками (торцами) замостили Невский проспект от Адмиралтейства до Фонтанки. Это был единственный проект, который Гурьеву удалось осуществить. А проекты у него были грандиозные: собирался соединить торцовыми дорогами крупные города России, предсказав дальнейшее промышленное развитие страны.
Торцовая мостовая, придуманная и созданная Гурьевым, была по достоинству оценена европейцами. Такие мостовые вскоре построили во многих крупных городах Западной Европы и Америки. До появления асфальтовых мостовых они считались самыми совершенными. Разумеется, о том, что изобрел их русский инженер, на Западе, как это принято и до сих пор, не упоминали. Гурьеву, наверное, было обидно. Но никто не мог отрицать, что Невский проспект стал первой улицей в мире, оборудованной практически бесшумными мостовыми.
А в 1863 году, когда торцовые мостовые давно вошли в привычку, на Невском случилось событие, решительно изменившее жизнь горожан: «Во вторник 27 августа видели мы первые поезда железно-конной дороги Невского проспекта. Красиво, легко, чисто, быстро – любо смотреть. Желаем от души успеха этому прекрасному и полезному предприятию», – писала городская газета «Голос».
Вагон конки с газомотором, ведущий обычный вагон конки. Начало 1900-х гг. Фотограф К. Булла
Радовались конке, потом с не меньшим восторгом приветствовали первый трамвай, первый автобус, первый троллейбус. Все эти новые виды транспорта, облегчавшие жизнь петербуржцев, появлялись сначала на Невском. А уж потом в других районах города. Но ничто не сравнится с восторгом, каким встретили ленинградцы, те, кто пережил зиму 1941–1942, зиму, которую, казалось, пережить невозможно, звонки первых трамваев, вернувшихся на улицы блокадного города 15 апреля 1942-го. Как всегда, все началось на Невском. Из пяти трамваев, вернувшихся на свои довоенные маршруты, два (семерка и двенадцатый) проходили по Невскому, еще два его пересекали: тройка – по Садовой, девятка – по Литейному.
После снятия блокады Невский вновь, как до войны, засиял огнями. Вот что писала в первомайском номере 1945 года газета «Смена»: «Во всем Ленинграде горят теперь электрические огни. Но любоваться ими ленинградцы идут непременно на Невский проспект – любовь и гордость народа. Сияет Невский, праздничный, великолепный». А первые электрические фонари появились в столице, в том числе и на главном ее проспекте, не так уж давно, в последней четверти XIX века. Они так быстро сделались привычными, что через несколько лет петербуржцы уже не могли без них представить свой город. Впрочем, фонарями Большую Першпективную дорогу осветили еще при Петре. Конечно, об электричестве тогда не подозревали, но фонарщики работали четко: у батюшки царя не забалуешь, он желал, чтобы въезд в его столицу в любое время суток был безопасен, а значит – освещен.
Вот и встречала новая столица своих гостей широкой, прямой дорогой, обсаженной по обочинам двумя рядами деревьев, освещенной в темное время суток фонарями. Были на этой дороге удобные скамейки, чтобы приезжий мог отдохнуть – нововведение для русских людей неожиданное. Но главное – была дорога непривычно чистой. Следить за ее чистотой Петр поручил пленным шведам, так что в тщательности уборки сомневаться не приходилось. Потом, когда пленных отпустят домой, уборкой главной улицы столицы будут заниматься уже местные жители, в числе достоинств которых чистоплотность и любовь к порядку занимают далеко не первое место, и тем не менее Невский всегда будет радовать взгляд чистотой. В XIX веке всех проституток, пойманных за ночь, заставляли в 4 часа утра подметать тротуары и мостовые. Увиливать от работы не удавалось: на каждом перекрестке стояла полицейская будка, в которой дежурили трое полицейских, внимательно следивших за качеством уборки. В общем, Невский всегда (почти всегда) оставался чистым. И – прекрасным.
Впрочем, сегодня многие справедливо негодуют, что красоту проспекта заслоняет, искажает реклама, в большинстве случаев безвкусная, агрессивная, со строгой изысканностью проспекта категорически несовместимая. И объясняют это деградацией эстетических представлений и норм, да и культуры в целом.
Возразить нечего. Разве только одно: нечто подобное случалось с Невским проспектом не однажды. Вот строчки из указа императрицы Елизаветы Петровны: «Чтобы по большим знатным улицам никаких вывесок, как ныне их множество разных ремесел видно и против своего дворца Ее Императорского Величества, не было». Напомню: дворец этот стоял на Невском проспекте, занимая пространство от Малой Морской почти до самой Мойки. Говорят, Елизавета была капризна. Но этот указ – не каприз. Это забота о красоте города, который именно за 20 лет правления дочери Петра превратился в один из самых дивных городов мира. Все, что портило вид столицы, пресекала она немедленно. А вкус у государыни был отменный.
Судя по тому, что видишь на «Панораме Невского проспекта» Василия Семеновича Садовникова (о ней и ее авторе я еще расскажу), об указе Елизаветы Петровны помнили долго. Вывесок на Невском немного, разглядывать красоту архитектуры они не мешают, да и в дурновкусии их не обвинишь. Но время шло, капитализм уверенно утверждался в России и, конечно, на главной улице ее столицы. Стоит посмотреть на фотографии Карла Карловича Буллы, который снимал Невский постоянно: увидишь нечто, не просто созвучное сегодняшнему дню, но даже его превосходящее. Фасады домов буквально залеплены рекламой. Ни о каком стилистическом единстве нет и речи. Каждый старается рекламировать свое заведение или свой товар так, чтобы затмить соседей. Реклама кричит: зазывает, заманивает. И никого не волнует, что строгая красота Невского проспекта стала изза этого недоступна взгляду. Похоже, в первые годы XX века о любви к городу, о гордости его величавым совершенством просто забыли. Думали только о прибыли. Может быть, и за это тоже пришлось расплачиваться тогдашним хозяевам жизни?..
Угол Невского проспекта и Садовой улицы. 1908 г. Фотограф неизвестен
Сейчас я поделюсь мыслью крамольной, которая наверняка у многих вызовет протест: Невскому проспекту больше всего (во всяком случае за последние полтора века) «шло» советское время. Мысль эта никакого отношения к политике не имеет, она возникла при сравнении разновременных изображений Невского. Начиная с конца 20-х и до конца 80-х годов XX века рекламы на проспекте практически не было, и ничто не отвлекало, не мешало видеть его красоту. Даже вывеска на дворце Белосельских-Белозерских, сообщающая, что в нем располагается Куйбышевский райком КПСС (что способно вызвать массу самых разнообразных эмоций), эстетического чувства не оскорбляла – была скромна и почти незаметна.
Но вернусь к изменениям, которые происходили при жизни Пушкина. Самое, пожалуй, из них существенное – перестройка Демутова трактира, с которым так много было связано. Но изменения эти случились во времена, когда Пушкин там уже не жил, а лишь время от времени навещал поселявшихся у Демута друзей и знакомых. Еще в 1830 году вездесущий Филипп Филиппович Вигель (он, кстати, тоже выбрал для жительства Невский проспект, дом 80) писал: «Демутов трактир принадлежит к малочисленным древностям столетнего Петербурга». Он «один еще не тронут с места и не перестроен». А уже через два года строительная лихорадка добралась и до Демутова трактира. К началу XX века здание превратилось в огромный доходный дом. Но до этого его стены еще успели повидать многое и многих: Матвея Ивановича Платова и Алексея Петровича Ермолова, Михаила Михайловича Сперанского, Александра Ивановича Герцена, Отто фон Бисмарка, Ивана Сергеевича Тургенева. Список можно длить и длить. Назову еще только двоих. Хотя бы потому, что они были друзьями Пушкина.
Пятнадцать лет прожил у Демута, уйдя в отставку, адмирал Федор Федорович Матюшкин. Был прославленный мореплаватель безмерно одинок, поддерживала его только надежда, что его друзья, особенно самый любимый – Пущин, вернутся из сибирской ссылки. Он дождался. Они часто вспоминали Лицей, читали стихи своего покойного друга (им обоим он посвятил немало наполненных искренней привязанностью строк).
И еще один лицейский товарищ, которому Пушкин тоже не раз посвящал стихи, поселился в 1856 году в Демутовом трактире. Александра Михайловича Горчакова недавно вступивший на престол Александр II срочно вызвал в Петербург. О причинах вызова князь не знал, подозревать можно было всякое: мог, к примеру, государь разгневаться за то, что Горчаков отказался подписать унизительный для России Парижский трактат, подводивший неутешительные итоги Крымской войны. Могли поводом для вызова стать очередные интриги заклятого врага, министра иностранных дел графа Нессельроде… Поселившись у Демута и приведя себя в порядок после дороги, Горчаков отправился в Зимний дворец. Результат визита был неожиданным и для страны на редкость благотворным: государь назначил Горчакова министром иностранных дел Российской империи. Потом он станет канцлером, вторым лицом в империи, к княжескому титулу, принадлежавшему ему по праву рождения, добавится звание «светлейший». Для своего Отечества на дипломатическом поприще он сделает почти так же безмерно много, как его лицейский друг для поэзии. В общем, сбудется предсказание Пушкина: «Тебе рукой Фортуны своенравной / Указан путь и счастливый и славный…»
До конца дней жить Горчаков будет в здании Министерства иностранных дел (своим домом, дворцом, виллой, в отличие от большинства правительственных чиновников, не обзаведется). Из окон своего кабинета он будет видеть Демутов трактир (если смотреть направо), если налево – дом 10 по набережной Мойки, где когда-то жил Пущин, ради спасения которого от каторги будущий канцлер, не раздумывая, решился пожертвовать карьерой, а то и жизнью (это другая история, которая к Невскому проспекту касательства не имеет); а дальше – дом 12, последний приют Пушкина. Наверное, последний оставшийся в живых лицеист не раз вспоминал…
Вообще почти каждый дом рядом с Мойкой помнит Пушкина. Именно поэтому биографии всех этих домов кажутся интересными. Если перейти через Большую Морскую, в угловом доме по Невскому под номером 13, который, как и все его соседи, стоит на месте деревянного Зимнего дворца Елизаветы Петровны (построенного Растрелли в 1755 году, после смерти государыни обезлюдевшего, а в 1767-м и вовсе снесенного), Пушкин бывал часто. По разным поводам. Территория, на которой стоит дом, пустовала больше тридцати лет, пока императрице Екатерине не надоело видеть «голым» угол Невского и уже вновь проложенной к тому времени Большой Морской (улицу на 20 лет перекрывал царский дворец). Государыня повелела Юрию Матвеевичу Фельтену выстроить на этом месте каменное здание, которое украсило бы своим видом главную улицу. Но, похоже, была уготована этому месту странная участь: ждать пришлось еще больше 30 лет. Сначала не сложилось что-то у Фельтена. Потом Николаю Александровичу Львову было велено построить на этом участке Кабинет Ее Императорского Величества. Казалось бы, тут-то уж ничто не может помешать. Но… опять не заладилось. Уже при Павле его любимец Винченцо Бренна составил проект театра, который, вроде бы, здесь весьма уместен. И снова что-то помешало.
Только после того, как участок купил херсонский купец первой гильдии Перетц, был наконец заложен фундамент. Но и тут дело дальше не пошло.
Абрам Израилевич Перетц – фигура весьма примечательная. По настоятельной рекомендации самого Григория Александровича Потемкина, желавшего иметь под рукой умных и честных людей, он перебрался в Петербург и стал одним из немногих евреев, живших в столице с разрешения властей. Стал он богатейшим подрядчиком-кораблестроителем, банкиром, откупщиком и крупнейшим поставщиком соли в казну. В 1801 году Павел I пожаловал ему звание коммерции советника. С ним консультировались по финансовым вопросам Михаил Михайлович Сперанский и граф Егор Францевич Канкрин (будущий министр финансов Российской империи некоторое время служил у Перетца секретарем). Именно Перетц разработал основной план финансовой реформы Сперанского, который одно время даже жил в доме банкира. Во время войны 1812–1814 годов Перетц вложил все свое состояние в организацию снабжения русской армии, и ни разу никто не пожаловался на низкое качество или несвоевременность поставок. Однако казна задерживала платежи, и ему пришлось объявить себя банкротом (имущество Перетца было продано за полтора миллиона рублей, хотя казна должна была ему четыре миллиона). Понятно, почему построить новый дом на Невском он так и не смог.
А вот новые владельцы участка, братья Степан и Григорий Федоровичи Чаплины, торговавшие чаем и мехами, дом все-таки выстроили. Более того, он единственный сохранил до наших дней свойственные в свое время всему архитектурному ансамблю этой части проспекта черты строгого классицизма.
В этом доме Пушкин бывал и до, и после ссылки. До (юный и беззаботный) – в гостях у сослуживца по Коллегии иностранных дел графа Александра Петровича Завадовского, сына и наследника одного из фаворитов Екатерины Великой – Петра Васильевича Завадовского. Был молодой граф человеком далеко не безупречным, но остроумным и хлебосольным (старательно и охотно проматывал наследство отца), к тому же приятельствовал с Александром Сергеевичем Грибоедовым (тот осенью 1817 года жил в квартире Завадовского), общение с которым Пушкину было всегда интересно.
После возвращения из ссылки, вернее уже после женитьбы, Пушкину приходилось бывать в доме 13 по поводам малоприятным. В полуподвале этого респектабельного дома помещалась Контора нотариуса Кабацкого. У почтеннейшего Михаила Артемьевича Пушкин заверял долговые обязательства на оплату покупок, не столько своих, сколько сделанных Натальей Николаевной в Английском магазине (он сначала помещался в доме 16 по Невскому, потом в доме 7 по Большой Морской). Навещать Кабацкого приходилось все чаще и чаще…
Неизвестный художник. Портрет К. К. Данзаса
Английский магазин на Невском, 16 был одним из самых роскошных и дорогих в Петербурге. Достаточно сказать, что туда нередко заходил сам император, чтобы купить праздничные подарки жене и детям. В 1830 году газета «Северная пчела» печатала серию очерков «Письма провинциалки из столицы», написанную от лица восторженной и одновременно наблюдательной и язвительной провинциалки. Она писала якобы оставшимся в деревне родственникам: «Английский магазин есть столица всех магазинов. Не знаю, почему он называется Английским, ибо в нем продаются русские, французские, немецкие всякие товары, бриллианты и глиняная посуда, золото, серебро, бронза, сталь, железо, посуда, всевозможные ткани для женских уборов и платья, все принадлежности дамского и мужского туалета и… вместе с духами, помадою и кружевами вино, ликеры, горчица и даже салат в банках. Тут охотничье ружье, там хрусталь, тут кисея, ситцы, там шелковые ткани, здесь мужские шляпы, там дамские итальянские; здесь кожаные чемоданы, ковры, тут бриллиантовые вещи и ордена, там иголки, здесь готовое платье, плащи, шинели… Непостижимое дело! Мне кажется, что этот магазин должен был бы называться не Английским, а универсальным». В самом деле, его вполне можно считать предтечей современных супермаркетов. Этот-то магазин и предпочитала прекрасная Натали. Цены ее не смущали. Пушкин имел в Английском магазине неограниченный кредит. Остался должен владельцам 2015 рублей. Опека долг заплатила.
Но вернусь к дому 13. Там размещался еще и «Магазин военных вещей» Алексея Куракина. Именно в нем 24 января 1837 года Пушкин купил пистолеты – дуэльный гарнитур (в него входят 2 пистолета, шомпол, стартер или молоток, пороховница, пулелейка, капсюля, пули в коробочке или в специальном отсеке, штопор для пыжа, ершик и еще некоторые мелочи). О дуэльных пистолетах он мечтал давно, но все не было денег. Впрочем, их не было и перед последней дуэлью. Пришлось отнести к ростовщику Шишкину столовое серебро, под залог которого получил необходимые 2200 рублей. Несмотря на малопочтенную профессию, Алексей Петрович Шишкин, отставной подполковник, был человеком порядочным, к нему Пушкин не раз обращался в трудные минуты. А такие минуты выпадали все чаще. За последние полтора года жизни Пушкин получил у Шишкина под залог 15 960 рублей…
Деньги, полученные под последний залог, скорее всего, и пошли на покупку пистолетов. 27 января, около двух часов дня, Константин Карлович Данзас отправился за пистолетами. Уложив их в сани, подъехал к кондитерской Вольфа и Беранже, которая находилась в двух шагах от магазина Куракина, на противоположной стороне Невского проспекта в доме 18. Там его уже ждал Пушкин…
Данзас пережил своего лицейского товарища на 33 года. И, судя по многочисленным свидетельствам, был глубоко несчастен. Чувство вины за гибель Пушкина не покидало его. Хотя помочь, спасти он был бессилен. Да, наверное, бессильны были все. Правда, граф Владимир Александрович Соллогуб сказал вскоре после роковой дуэли: «Он в лице Дантеса искал или смерти или расправы с целым светским обществом. Я твердо убежден, что если бы Сергей Александрович Соболевский был тогда в Петербурге, он, по влиянию его на Пушкина, один бы мог удержать его. Прочие были не в силах». Может быть. Тем более что, по мнению многих, именно Соболевский сумел не допустить двух дуэлей Пушкина: с Федором Толстым и Владимиром Соломирским. Но в том роковом январе Соболевский был за границей. Не было рядом ни Нащокина, ни Чаадаева, ни Пущина, который, узнав о смерти друга, сказал: «…пуля встретила бы мою грудь». Можно представить, как казнил себя Данзас: он единственный мог закрыть Пушкина собою и не сделал этого… Правда, обвинял себя только он сам, другие понимали: ничего сделать было невозможно. Данзас наверняка читал письмо Матюшкина Яковлеву – крик отчаяния: «Пушкин убит! Яковлев! Как ты это допустил!.. Как мог ты это допустить?» Ни слова упрека, а уж тем более обвинения Данзасу, только – Яковлеву. Но ведь Михаил Лукьянович не был рядом, не его попросил Пушкин о последней и очень опасной услуге – Данзаса. Впрочем, есть основания полагать, что выбор этот был спонтанным. Вообще-то Пушкин хотел, чтобы его секундантом стал Клементий Осипович Россет, брат Александры Осиповны Россет-Смирновой. Поэт относился к нему с теплотой и уважением, писал о нем как о «весьма достойном молодом человеке, который покидает блестящий свет… для сурового ремесла грузинского солдата». Ко времени дуэли Клементий Осипович успел повоевать и вернуться в Петербург, и именно к нему на Пантелеймоновскую улицу ехал Пушкин утром 27 января, но… не застал дома. Зато встретил старого лицейского товарища. Был уверен: Данзас в его просьбе не откажет.
Данзас не отходил от умирающего до конца. Софья Николаевна Карамзина писала брату: «Как трогателен секундант Пушкина, его друг и лицейский товарищ полковник Данзас, прозванный в армии “храбрым Данзасом”, сам раненый, с рукой на перевязи, с мокрым от слез лицом, он говорил о Пушкине с чисто женской нежностью, нисколько не думая об ожидающем его наказании, и благословлял государя за данное ему милостивое позволение не покидать друга в последние минуты его жизни и его несчастную жену в первые дни ее несказанного горя».
Бесценны воспоминания Данзаса о дуэли (он – единственный свидетель, словам Дантеса и д’Аршиака едва ли можно доверять безоговорочно) и последних днях жизни Пушкина. В этих воспоминаниях каждое слово – боль.
Но если отвлечься от эмоций, то есть там факт, который опровергает утверждения некоторых исследователей о том, что Пушкин исповедовался и приобщился только после того, как получил записку от императора, в которой тот ставил условие: я буду заботиться о твоей семье, только если ты умрешь христианином. Так вот, Данзас рассказал, как было на самом деле. После ухода доктора Арендта, который не скрыл от умирающего, что обязан доложить о случившемся государю, Пушкин сразу послал за священником, исповедовался и причастился. Только часа через два после этого Арендт «снова приехал к Пушкину и привез ему от государя собственноручную записку карандашом следующего содержания: “Любезный друг Александр Сергеевич, если не суждено нам видеться на этом свете, прими мой последний совет: старайся умереть христианином. О жене и детях не беспокойся, я беру их на свое попечение”». Кому-то понадобилось чуть-чуть сдвинуть события по времени, слегка исказить смысл и тон записки. В результате царь оказался бесчувственным тираном, угрожавшим тому, кто стоял у края могилы, Пушкин – убежденным атеистом, которого под угрозой оставить его осиротевшую семью без средств к существованию заставили исповедоваться. Такая вот «интерпретация».