Бывает нечто, о чем говорят:
«смотри, вот это новое»;
но это было уже в веках,
бывших прежде нас…
Что было, то и теперь есть,
и что будет, то уже было…
В жизнеописании любого «исторического лица» читателя привлекают в первую очередь страницы таинственные или сенсационные, эпизоды романтические или скандальные, главы, посвященные любви или смерти, но никак не духовным поискам или самоотречению во имя науки. Так уж устроен человек – и никуда от этого не деться. Должно смириться и с тем, что литература потакает читательскому интересу, идет навстречу всегдашнему спросу. Так было до нас – и так наверняка будет и впредь. Было и будет с каждым героем, всяким персонажем российской истории – и, разумеется, с Пушкиным.
Не приходится сомневаться, что отечественная беллетристика ни за что не откажется от излюбленных тем в Пушкиниане, коих несколько, но только одна – центральная, самая популярная. Издавна такой темой для писателей стали перипетии драмы последних лет жизни поэта, его неоднозначно воспринимаемая женитьба, его злосчастная дуэль, его кончина. Всегда будут пребывать в центре внимания биографов главные действующие лица этой драмы: красавица Наталья Николаевна, император, заезжие проходимцы, Бенкендорф, великосветское общество, а также зайцы, непременно перебегающие дорогу суеверному Пушкину почти во всяком произведении. Будут множиться попытки разгадать тайны сей драмы, исследовать ее причины и следствия, грядет вереница очередных «открытий», версий, уточнений и опровержений, жестокосердных приговоров и милостивых амнистий…
Наверное, знаменитый австрийский психоаналитик сумел бы объяснить такую тягу к изучению обстоятельств одной-единственной русской смерти по-своему, в духе собственных витиеватых теорий, но нам доподлинно известно, что здесь фрейдизм бессилен. Мы-то знаем, что влечет нас в печальное прошлое: просто-напросто жившие или живущие в России до сих пор никак не могут смириться с той давней январской кончиной, не понимают и не принимают ее, воспринимают эту смерть как вечно длящуюся и как следствие – стараются оправдать сам факт пушкинской смерти. С такой благой целью усложняется до бесконечности смысл антипушкинской интриги, с каждым шагом все отчетливее демонизируются образы врагов поэта, с каждым годом открываются все новые и новые «адские козни» недругов. Если вдуматься в складывающуюся ситуацию, проанализировать крепнущие исследовательские тенденции, то откроется обстоятельство и любопытное, и двойственное: наши историко-литературные сыщики, зачастую сами того не подозревая, скорее интуитивно, нежели осознанно, с помощью методов сугубо рациональных вознамерились пробиться в области, так сказать, мистические; вектор усилий сыщиков явно ведет к находящемуся вне пределов видимости выводу, что Пушкина погубила некая сверхъестественная сила. Такая интуиция, пусть и добытая позитивистской практикой, есть не что иное, как своеобразная форма проявления людской любви к поэту, форма веры в его могущество: мол, с любыми посюсторонними врагами, любыми здешними кознями Пушкин, несомненно, справился бы и вышел из сражения победителем, и только в схватке с князем мира сего он мог потерпеть поражение. Но указанная интуиция то и дело вступает в конфликт с традиционной обмирщенной методологией поиска, конфликт антагонистический, и плодотворный компромисс между сердцем и разумом здесь едва ли возможен. Посему столь трудно осиливается дорога, столь часты возвраты, виляния и остановки. Нужны новые мировоззренческие подходы к самой проблеме, подходы, рассматривающие драму Пушкина как часть драмы самой России, как явление бытийное, онтологическое. Нужно, образно выражаясь, обращение сыщиков. И тогда – есть надежда – найденный эмпирическим путем вектор движения обретет новое качество, наполнится требуемым религиозно-философским смыслом, что в итоге и позволит русскому расследованию приблизиться к более глубокому и высокому, более верному пониманию тайны пушкинского ухода.
Поведав вкратце об обнадеживающей тенденции, проявившейся с некоторых пор в отечественном пушкиноведении, стоит рассказать и о той почве, на которой пустила ростки данная тенденция. Обратимся к историографии животрепещущего вопроса.
Она настолько обширна, что с трудом поддается учету и обозрению. О пушкинской драме 1830-х годов написаны без преувеличения тысячи работ самого различного содержания и достоинства. Но вот что характерно: трудов много, но все они, если приглядеться, довольно легко укладываются в нехитрую схему. Поясним: существуют две крупные партии исследователей драмы, две «школы», каждая из которых издавна отстаивает свою версию случившегося. Первая склонна винить во всем быт, трактуемый очень широко; другая же сосредоточилась на проблемах политического свойства. Внутри каждой партии есть свои фракции и течения, допускается определенная разноголосица в деталях, подчас даже возникают суждения почти автономные (к примеру, теория «масонского заговора»), но в целом указанная «двухпартийная система» весьма крепка и жизненна. На сегодняшний день она полностью доминирует в пушкиноведении, а все прочие воззрения имеют статус «маргинальных» или «ненаучных».
Но ведь художественная литература о Пушкине – незаконная и нелюбимая дочь пушкиноведения, и посему в изящной словесности прослеживаются те же родовые черты. Здесь также господствуют две точки зрения на драму поэта, с теми или иными малосущественными разночтениями. И в книге, которую ныне держит в руках любезный читатель, как раз и соблюден этакий издательский «плюрализм»: представлена и та, и другая литературная позиция, причем выбраны образчики на удивление яркие, сочные, очень точно отражающие взгляды и вкусы своих влиятельных партий.
Давно написаны эти романы, но есть в них нечто нестареющее, встречаемое и узнаваемое и сегодня. Впрочем, обо всем по порядку.
Знаменитый писатель и академик Сергей Николаевич Сергеев-Ценский (1875–1958), создатель историко-революционной эпопеи «Преображенная Россия», куда вошел и роман «Севастопольская страда», отмеченный Государственной премией (1941), оказывается, писал и о Пушкине. В 1934 году в Москве, в издательстве «Советская литература», вышел его роман «Невеста Пушкина». Ныне это произведение почти забыто – так что полезно и перечитать его, и порассуждать о концепции автора.
Сразу отметим, что автору удалось – или почти удалось – избежать широкого применения социологических штампов, считавшихся обязательными в ту эпоху. В книге сыщется не так уж и много «советских» аберраций исторического прошлого, что, очевидно, было неизбежной, но минимальной данью времени. Сергееву-Ценскому явно не хотелось творить политизированную карикатуру на Пушкина, и не случайно он ввел в текст произведения и строфы поэта, и подлинные документы тех дней: таким способом автор опять-таки пытался увести свое детище из плена современной коньюнктуры. Но, отрицая роман политический, Сергеев-Ценский столь же целеустремленно и, полагаем, искренне стал разрабатывать сюжеты, объявленные прерогативой иной пушкиноведческой партии.
И вышло из-под его пера произведение, где главный герой – коварный быт, где верные слуги быта сперва окружают Пушкина, берут в плен, а потом, по примеру мифологических тварей в истории с Лаокооном, постепенно удушают поэта.
Действие романа начинается в апреле 1829 года в Москве, когда Пушкин, увидев Наталью Гончарову, враз влюбился в юную прелестницу и поспешил с предложением, которое фактически отвергла ее мать, Наталья Ивановна. Затем события разворачиваются в Тифлисе, Петербурге, Полотняном Заводе, Болдине, и, описав круг, повествование возвращается в Первопрестольную, где и ставится романная точка – ровно за час до вымученного венчания поэта в церкви Большого Вознесения. На календаре – 18 февраля 1831 года. Минуло почти два года с момента пробуждения пушкинского чувства. Целых шесть лет осталось до роковой дуэли – но здесь, в романе, все уже ясно, все сказано и предопределено автором.
Предопределено в первую очередь авторским отношением к Наталье Николаевне Гончаровой, невесте поэта. Она – не только заглавная героиня, но, пожалуй, и верховная жрица ненасытного быта. Она кокетлива, капризна, норовит «делать гримасы» на приятном личике. Она с энтузиазмом рассуждает о «шляпках в мефистофелевских лентах», о «колокольчиках» и прочих модных вещицах и совершенно равнодушна к стихам своего пылкого и незадачливого ухажера. Впрочем, кажется, и к стихам, и к самому Пушкину: «Мне, право… все равно!» – такова чистосердечная реакция барышни на семейные разговоры о ее возможном замужестве. И тут же, спустя минуту, Натали внезапно преображается: ведь речь заходит о танцах, о волшебной и волнительной феерии балов и раутов. А рядом по-прежнему мельтешит этот Пушкин, который кажется ей «немного страшным», ну что ж, Пушкин так Пушкин, и девица в конце концов покоряется воле вечно нуждающейся в деньгах матушки.
Матушка же, сиречь Наталья Ивановна Гончарова, – сущая ведьма, правда, ведьма в обличье святоши. Разумеется, и она – преданнейшая служанка быта. На каждом шагу, в любом обществе Наталья Ивановна не ведает покоя: что-то вынюхивает, высматривает, выслушивает и, конечно, высчитывает. Цифирь – ее родной, основной, изученный в совершенстве язык. И на нем она выговаривает поэту, и выманивает у Александра Сергеевича деньги, и хитрит сызнова, и им же приводит Пушкина в бешенство. Для изображения будущей тещи Пушкина автор романа не поскупился на краски и, надо признаться, не особенно погрешил против исторической истины.
Желая усилить впечатление от столкновения с этим «темным царством» Гончаровых, Сергеев-Ценский прибегнул и к контрасту: весьма привлекательно у него выглядит Александрина, сестра Натали, явно увлеченная и рифмами будущего родственника, и прочими его достоинствами, девица с богатой внутренней жизнью. Так исподволь намечается еще одна коллизия, еще один аспект приближающейся драмы.
Развязка этой драмы вроде бы наступит еще не скоро – но ее детали уже не интересуют Сергеева-Ценского: роли расписаны наперед, незримый пистолет повешен в глубине сцены. С начальных глав романа Пушкин обречен автором на подчинение быту, приговорен к погружению в «тьму низких истин», к миру не вдохновений, но денег, долгов, процентов, к царству платьев и шляпок, хлопот о приданом и пустых разговоров, к атмосфере слухов, заушательств, интрижек, амурных фривольностей и т. д. и т. п. Ясно, что от такой жизни поэт рано или поздно должен был ринуться в глубь сцены, за разрешающим судьбу средством. Ясно и то, кого Сергеев-Ценский, почти не скрываясь, обвинял в случившемся на Черной речке.
Все на поверку в «Невесте Пушкина» оказалось старо, как мир: «Любовная лодка разбилась о быт»…
Казалось бы, эта поэтическая формула, провозглашенная знатоком амурного фронта, коим считался Маяковский, могла быть и близка, и понятна другу и единомышленнику пролетарского классика, поэту-футуристу, прозаику и драматургу Василию Васильевичу Каменскому (1884–1961). Однако дружба дружбой, но за истиной Каменский пошел в иные дали и свой взгляд на обстоятельства, приведшие к трагическому финалу поэта, изложил в романе «Пушкин и Дантес».
Он трудился над этим произведением довольно долго, одолев его в несколько этапов. Еще в начале 1920-х годов написал пьесу о Пушкине под тем же названием, не раз выступал в печати, столичной и провинциальной, со статьями о поэте, планировал обрадовать читательские массы и поэмой (ее отрывки сохранились). Все эти опыты, очевидно, следует рассматривать как тщательную рекогносцировку перед решающей баталией. Упорный труд наконец завершился в 1927 году, а спустя еще год «Пушкин и Дантес» был напечатан, причем почти одновременно в Тифлисе и Берлине, тиражами довольно скромными. С тех пор роман не переиздавался в течение более чем шестидесяти лет, и только недавно вошел в состав сборника избранных произведений Каменского, который выпустило в свет в 1991 году издательство «Правда»[1].
«Мой Пушкин будет на 70 процентов биографическим и на 30 процентов – в преломлении лучей советской современности» – такую запись в своем дневнике сделал Каменский в ходе работы над романом. По-видимому, под «лучами современности» подразумевались социально-политические мотивы, ставшие основой поэтики произведения. Эти мотивы так сильны в романе, что подчас даже покушаются на изначально означенный жанр книги: отдельные ее страницы уместнее считать страстной публицистикой, нежели сочинением, проходящим по ведомству художественной литературы.
Хотя действие этого «процентного» романа начинается в 1824 году в селе Михайловском, куда Пушкин был сослан за прегрешения молодости, цель Каменского проясняется с первых же абзацев и глав: его волнуют главным образом причины гибели поэта, автор ненавидит его гонителей и «самодурное самодержавие» в целом и готов сделать все возможное и невозможное, принести в жертву художественность и мало-мальскую историческую объективность, но пригвоздить гнусную шайку к позорному столбу.
Такая вариация на тему «Мой Пушкин» потребовала и соответствующих подходов. Выполняя поставленную перед собой нелегкую задачу, Каменский произвел определенную ревизию в среде персонажей пушкинской драмы и переакцентировал значение некоторых главных ролей.
Например, он сознательно принизил функции пошлого быта в этой драме, отведя быту лишь место необходимого, но малосущественного фона, немых декораций. Естественным и – надо признать – логичным развитием такого воззрения на быт стало иное, нежели господствовало в ту эпоху, отношение к Наталье Николаевне Гончаровой-Пушкиной.
Автор не скрывает, что Натали была воспитана «в духе мещанской христианской нравственности». Но в остальном невеста и жена Пушкина выгодно отличается от ограниченной героини Сергеева-Ценского и прочих хулителей. Есть у юной красавицы, нарисованной Каменским, и «приветливое обаяние», и «тепло слов», присутствует и «сияние счастья» на личике, и множество прочих достоинств. Она мигом дает свое согласие, всегда рада лицезреть влюбленного поэта, торопит свадьбу и мечтает о собственном доме. А после венчания и стихи пушкинские читает «с удовольствием», и мила в обращении с закадычными друзьями поэта, и чувства ее к супругу «выросли и окрепли». Не беда, что Натали обрадовалась встрече с императорской четой, встрече, которая в одночасье открыла ей двери в великосветские салоны и на балы знати – эта радость невинна, понятна, извинительна. Не беда, что в свете окрыленная Натали ведет себя «как ребенок», теряет голову от полонезов, котильонов и мазурок, увлекается смазливым кавалергардом и тут же ревнует мужа, завидев того с сомнительной Анной Керн – не беда, ибо Натали безгрешна, она верна мужу и сама рассказывает Александру о невесть откуда подвернувшемся ухажере. Ее репутация безупречна, Наталья Николаевна – тоже ничего не подозревающая жертва убыстряющихся событий.
Каменский весьма последователен: канонизируя Натали, он попутно жалеет и ее мать, Наталью Ивановну. Конечно, нельзя сказать, что изображенная им теща Пушкина внушает сильные симпатии, однако она довольно жива, терпима и не похожа на жадную фурию из романа Сергеева-Ценского.
Радуют глаз также фигуры некоторых близких друзей Пушкина, по-своему трогательно выглядит Арина Родионовна, няня поэта, – и здесь отмеренный Каменским запас «чувств добрых» иссякает. Он в совершенно иных тонах описывает другую группу действующих лиц – пушкинских смертельных врагов.
Враги гения организуют заговор с целью умерщвления поэта. Этот заговор на языке конспираторов называется «игрою в шашки». Каждый злоумышленник играет по-своему, ходы дополняют друг друга, а со стороны творящаяся изощренная партия походит на оргию из страшного сна Татьяны Лариной.
Вот, к примеру, вкрадчиво двигает фишки нидерландский посланник барон Луи де Геккерен: «грязная, безнравственная, душевно ничтожная личность», «с оскалом редких желтых зубов», «с извращенными глазами гомосексуалиста». Он – один из коноводов интриги, он «решил затравить Пушкина, как зайца».
Бок о бок с дипломатом – Идалия Полетика, которая то строит всяческие козни Пушкину, то, оказавшись с поэтом в карете наедине, «прижимается» к нему и «впивается» в его африканские губы. У дамы «змеиные глаза ненависти, глаза скрытого заклятого мщения».
К руководителям заговора относится и граф Бенкендорф. Придет время, и всесильный шеф всесильного Третьего отделения бестрепетно пошлет своих жандармов по ложному следу, дабы те по недомыслию не помешали кровавой дуэли.
Вовсю играет за тем же столом, теми же шашками и Жорж Дантес, пошляк с «женским выразительным алым ртом», «щеголь, болтун и танцор». Играет азартно, самоуверенно, но, похоже, так и не подозревает, что он – только «жалкая игрушка», марионетка, выполняющая волю могущественных хозяев.
Ну а заправляет партией, плетет свои «царские сети», не слишком афишируя участие в игре, сам император Николай I, к которому Каменский относится в духе «советской современности»: он-де и «суровый солдафон», и «ретивый венценосец», и прочая…
Поэт беззащитен – и конец его неизбежен. Недаром друг, верный Павел Воинович Нащокин, сокрушается: «А ты, Сергеевич, в искусстве – гений, а в этой жизни, извини, брат, – профан». Тем не менее «в эти черные дни Пушкин неудержимо поднимался на вершину вечной славы русской литературы».
И – так далее и тому подобное…
Любопытно, что мнения критиков об этом романе разделились, и разделились именно в вопросе о мере политизированности данного произведения. Одни, более умеренные, пусть робко, но все-таки противопоставлявшие литературу публицистике, обратили внимание читателей на избыточную тенденциозность сочинения Каменского; в частности, ими указывалось, что «даже тихая няня Арина Родионовна, за которой, кажется, никогда не числилось революционных заслуг, выведена каким-то Стенькой Разиным». Зато их пламенные оппоненты сочли роман недостаточно «советским»; по мнению радикалов, «Пушкин и Дантес» более всего походил на те «великосветские романы, которые, на радость лавочникам, печатались лет 15 тому назад»; из тех же уст прозвучал упрек касательно жанра: мол, Каменский выдал роман «бульварный». Наверное, политизированная критика политизированного произведения и не могла быть иной.
Итак, подытожим: и Сергеев-Ценский, и тем более Каменский написали произведения,
В которых отразился век
И современный человек
Изображен довольно верно…
Век – конечно, не пушкинский, а двадцатый, «железный», и человек – не эпохи Александра и Николая, Бородина и Карса, шампанского, стихов и молитв, а пасынок революции, озлобленный мечтатель, крайне идеологизированный субъект, втихомолку тоскующий о благоустроенном быте. Иными словами, писатели создали откровенно современные романы о Пушкине.
Но писать современные исторические романы – дело, как доказано, довольно рискованное; слишком быстро, особенно в России, меняются конъюнктуры, что влечет за собой и соответствующие литературные последствия: злободневные новинки могут быть разжалованы в старомодный курьез, объект насмешек. Читая сегодня романы Каменского и Сергеева-Ценского, просвещенный шутник, безусловно, может проявить свои дарования в полном блеске. Кое в чем он будет прав – книги изобилуют фактологическими неточностями, стилистическими перлами и прочими грехами. Но ошибется тот, кто, обнаружив несовершенство этих романов, будет настаивать на их списании в архив, отлучении от нынешнего читателя. Ошибется потому, что есть у данного дела другая, вовсе не смешная, чрезвычайно важная сторона.
Как это ни странно, но эти романы опосредованно вносят определенную ясность в давнишний спор о методах познания пушкинской драмы.
Вернемся к началу своему, к первым размышлениям, и повторим убежденно: тайна ухода Пушкина не поддается и не поддастся никогда рациональному объяснению. Чтобы приближаться и приблизиться – именно приблизиться, не более того – к разгадке этой наиважнейшей русской кончины, надо стремиться к тому, чтобы духовно соответствовать уровню поставленной великой задачи, нельзя десятилетиями топтаться на одном и том же месте и конструировать изощренные, но методологически совершенно одинаковые комбинации из давно известных фактов. Непреходящая ценность романов Сергеева-Ценского и Каменского в том и заключается, что они, эти произведения, пусть и в спорной, доведенной до крайности, гротескной форме, но показали любому желающему видеть пределы возможностей сторонников бытовых или квазиполитических версий. Уже тогда, в первые годы Советской власти, данные книги продемонстрировали, что возможности сугубо материалистических подходов ограничены, что выводы, полученные в результате применения таковых подходов, или абсолютно неверны, или – и это в лучшем случае – годятся только в качестве вспомогательного материала для построения теорий иного, более высокого порядка. В каком-то смысле и Сергеев-Ценский, и Каменский, разумеется, сами того не осознавая, исполнили роли литературных камикадзе, и жаль, что такое непреднамеренное самопожертвование не получило должной оценки ни в истории литературы, ни в пушкиноведении. Должной оценки – то есть подобающего осмысления с последующим движением к новому знанию. Минули с той поры десятилетия, возникли кое-какие интуиции, но движения как не было – так и нет: воз и ныне там. Пусть обижаются на нас многие современные исследователи и литераторы, пусть негодуют или анафемствуют, рискнем утверждать, что их увлеченный поиск, их гипотезы – чаще всего лишь перепевы тех романов. Талантливые, полные остроумных частных наблюдений, живо читаемые – но перепевы. В них учтены достижения науки, обновлена фразеология, улучшен стиль, утончены акценты – но суть осталась неизменной, методология исследования как будто окаменела.
«Бывает нечто, о чем говорят: «смотри, вот это новое»; но это было уже в веках, бывших прежде нас…» То-то и оно…
Вот почему полезно сегодня и переиздать вроде бы старые романы Сергеева-Ценского и Каменского, и поставить их на книжную полку в доме, и прочитать или перечитать, и позднее не брезговать ими. Это – романы-напоминания, романы – если угодно – предупреждения, в особенности адресованные той многочисленной и все разрастающейся когорте влюбленных в Пушкина сыщиков, которые мечтают, силются, но так и не могут поставить жирную точку в деле о жизненной драме, дуэли и смерти Пушкина.
«Что было, то и теперь есть, и что будет, то уже было…»
В вечных словах этих – бездна смыслов, и каждый – бездонный. Сверхзадача пушкиноведения как феномена национального самосознания – стремиться к тому, чтобы завтрашнее слово науки или литературы (»что будет») максимально, елико отпущено, описывало минувшее – то, что «уже было» на самом деле, а не то, что привиделось нам в нескончаемых идеологических грезах.
От нас тоже зависит, будет ли произнесено: «Смотри, вот это новое», причем произнесено на сей раз безошибочно. К такому вожделенному моменту можно продвигаться и «апофатическим» способом, постепенно определяя истинное через отрицание и отметание ложного. Так что читайте, глубокоуважаемые пушкинолюбы, эти романы, творчески полемизируйте с их авторами, делайте надлежащие, далекоидущие выводы и – и дорогу осилит идущий…
Михаил ФИЛИН