Введение

Я никогда не любил авантюрных предприятий в том, что касается научной работы, и не стремился встать в ряды героев, совершающих великие открытия, а потому ограничивал свои начинания теми, чьи конечные результаты были для меня более или менее очевидны и зависели лишь от моих умений и усердия. Возможно, результаты эти покажутся кому-то скромными, да таковыми они и являются, однако всякий, кто знаком с закономерностями развития научного знания хотя бы поверхностно, признает важность и этих незначительных находок и кропотливых изысканий, которые я и подобные мне бережно собирали, чтобы ими могли воспользоваться другие, более одарённые и решительные. Я убеждён в том, что великие победы подразумевают великие поражения, великие открытия сулят великие разочарования, и в нашей области расшифровка древних записей, добытых нередко ценой жизней, вместо непостижимых тайн и откровений может обогатить человечество рецептом рыбного супа или бухгалтерским отчётом.

Что же тогда побуждает меня заняться расшифровкой именно таких записей, в которых едва ли обнаружится что-то значительное, а если и найдётся, то я вряд ли смогу должным образом их интерпретировать, поскольку предмет, к которому я приступаю, лежит в стороне от моей основной специализации? Я не покривлю душой, если в качестве причины назову чувство ответственности, которое один исследователь испытывает перед другим; в данном случае – моё чувство ответственности перед Н., пребывающей в продолжительной археологической экспедиции и препоручившей мне некоторые обнаруженные ею письменные свидетельства.

Зная пристрастие Н. к ведению исследовательских дневников, в которых строгий научный отчёт соединяется с описаниями бытовых и биографических обстоятельств, а нередко – с отвлечёнными размышлениями, я решил снабдить свои переводы биографическими дополнениями, отбросить которые в случае их ненадобности не составит большого труда. Если же этим черновым записям суждено будет остаться в архиве и попасть в руки коллег, не знакомых лично ни со мной, ни с Н., эти подробности послужат им чем-то вроде «исторической справки», быть может, излишне субъективной. Обладай я писательским даром, я бы попробовал облечь свою работу в литературную форму, однако художественное творчество, столь любимое Н., никогда не привлекало меня, – более того, всегда казалось мне ребячеством, чем-то вроде поиска цветных камешков на морском берегу или ловли бабочек. Тем не менее хотя бы вкратце я должен описать ход событий, из-за которых данные материалы оказались в моём распоряжении.

Родившись в городе, за все сорок пять лет своей жизни я ни разу не покинул его, избегая даже командировок, несмотря на многочисленные предложения зарубежных университетов. Всякий раз, когда я уже собирался поддаться на уговоры и отправиться куда-нибудь на месяц-другой читать лекции, меня охватывал страх, никак не сообразующийся с уравновешенностью моей натуры, и я находил вежливый предлог для отказа. В конце концов меня оставили в покое, наделив репутацией человека замкнутого и нелюдимого, что, в общем-то, соответствует действительности, но вполне простительно учёному.

Ещё в детстве я проявил особую склонность к изучению языков, с лёгкостью усваивая новые слова и грамматические конструкции, интуитивно схватывая связи между ними и всегда безошибочно определяя общие корни, как бы сильно ни были они искажены. Следует отметить, что я никогда не рассматривал язык как средство коммуникации: во все времена на всех языках люди сообщали и сообщают друг другу примерно одно и то же, и едва ли эта информация стоит такого уж пристального внимания. Гораздо больше интересовали меня символы, с помощью которых производится запись информации куда более важной, чем та, что содержится в устной речи, ведь запись – это всегда трата чего-то более ценного, чем воздух, который можно сотрясать сколько угодно. Конечно, современные материалы, предназначенные для записи слов, не многим дороже воздуха: уж если этого нельзя сказать о бумаге, то о виртуальных пространствах – вполне.

Отсюда следует, что дороговизна материала, предназначенного для записи текста, определяет ценность самого текста. Когда-то бумага была слишком дорога, чтобы писать на ней, что заблагорассудится, не говоря уже о более ранних материалах, использовавшихся задолго до появления первого бумажного листа. При всём желании трудно представить себе египтянина, составляющего на папирусе список продуктов, которые жена наказала ему принести к ужину. Свиток папируса, обожжённая глиняная табличка, а уж тем более каменная плита всем своим видом обещают поведать истории значительные и глубокомысленные, к которым неприменимы понятия «частного» и «сиюминутного». Весьма вероятно, что именно это ощущение – ощущение ценности материала, служащего опорой тексту, в сочетании с таинственным обликом самого текста, и заставляет людей испытывать к древним текстами большее, нежели к современным, доверие, искать в них «сокровенную мудрость» и ответы на всевозможные «вечные вопросы». Эти-то размышления, которым я предавался, будучи ещё совсем молодым человеком, и навели меня на мысль заняться изучением не современных, но древних, ныне забытых языков, и поступить после окончания школы на Восточный факультет университета.

В день зачисления я познакомился с Н., которая была принята на исторический; здания наших факультетов располагались неподалёку друг от друга и были разделены только небольшим внутренним двориком и узкой речкой, берега которой соединял старинный каменный мост, украшенный фигурой неизвестного святого, в правой руке сжимавшего почерневшее от частых в городе проливных дождей распятие, в трещинах которого пробивался войлок мха, а в левой, как мне тогда показалось, пальмовую ветвь. Лицо святого было сильно повреждено, так что на неровной поверхности изъеденного временем камня выделялся только бугорок носа да несколько завитков, оставшихся от прежде роскошной бороды.

Этот скромный покровитель моста стал тем предметом, на который обратила моё внимание Н., когда нас, уже первокурсников, собрали в университетском дворике выслушать приветственное слово ректора. По своему обыкновению, я стоял с краю, откуда как раз открывался вид на мост.

– Не знаешь, кто это? – раздался над самым моим ухом низкий женский голос, очень чётко выговаривавший каждое слово, как будто его обладательница желала, чтобы всё произнесённое ею как следует врезалось в память слушателя.

Я понял, что вопрос обращён ко мне и относится к статуе, но, не оборачиваясь, только пожал плечами. Незнакомка этим не удовлетворилась, и я с неприятным изумлением ощутил, что левое плечо мне властно сжали не по-девичьи твёрдые пальцы. Она потянула меня прямиком к мосту. Я вдруг подумал, что она может столкнуть меня в реку, и нашёл разумным повиноваться, но при этом всё же упорно молчать, решив, что так ей скорее надоест возиться со мной и она отстанет.

– Наверняка ты думаешь, что это пальмовая ветвь, – заявила Н., когда мы оказались подле статуи. – Но это скорее писчее перо. Известно ли тебе, что символ письма – это и символ пробуждения души?

Не дожидаясь ответа, она продолжала:

– Каламус – заострённая палочка из тростника. Она символизирует высший разум, или Творца, который записывает историю мира на табличке из первичной материи и порождает, таким образом, мир форм. В начале было Слово, и Слово было у Бога, и Слово было Бог. Каламус, впрочем, также означает и пальму. Пальмовая ветвь – символ единения и поощрения обмена, а потому прилежный бог-писец Тхотх, или Набу, – также покровитель торговли. Так что ты не сильно ошибался, путая перо с пальмовой ветвью, поскольку calamus scriptorius[1] и calamus rotang[2] – в сущности, одно и то же.

Я освободился от её руки, отступил на пару шагов и обернулся. Н. оказалась неожиданно хрупкой, с коротко остриженной рыжей головой и тонкой шеей. Представившись, она широко улыбнулась, показав два ряда мелких зубов.

В первый же день нашего знакомства Н. сообщила, что намерена стать археологом, а услышав о моём желании изучать древние системы письма, в том числе шумерскую и эламскую клинопись, горячо меня похвалила.

Удивительно, но, кроме меня, впоследствии Н. так и не приобрела в университете друзей, да и вообще оказалась замкнутой и сосредоточенной на занятиях. Общалась она исключительно с теми, кто составлял ей компанию в многочисленных походах и археологических экспедициях, в которые она нередко приглашала и меня, но я так ни разу и не решился покинуть город и обменять привычную обстановку квартиры на неудобства палатки.

На первых курсах мы постоянно виделись, если только Н. не уезжала в очередную экспедицию, обедали в университетской столовой, встречались в перерывах и после занятий, подолгу беседовали и обсуждали почерпнутое из лекций и книг. В отличие от меня, Н. всегда питала бо́льшую склонность не к сугубо научной, а скорее к околонаучной, почти художественной литературе, которая, по выражению Н., «мечтала и тосковала о мифе».

С течением времени Н. становилась всё более собранной и серьёзной. К моменту выпуска она заходила ко мне в основном за тем, чтобы подсунуть какой-нибудь сложный текст для перевода. Как попадали к ней все эти свитки, обрывки, кусочки глины, испещрённые подчас совершенно необычными знаками, – одному Богу известно. Я никогда не представлял себе ни круга её знакомств, ни маршрутов её путешествий. Н. рассказывала только то, во что считала нужным меня посвятить.

Окончив университет, я остался на кафедре, а Н. уехала в очередную экспедицию, и в течение пятнадцати лет о ней ничего не было слышно, так что я уже было решил, что наше общение никогда не возобновится, но она вернулась, чтобы защитить кандидатскую, которая была необходима ей для участия в очередных раскопках. Сам я к тому времени уже был доктором – узнав об этом, Н. по своему обыкновению насмешливо поздравила меня и предложила навестить нашего святого на мосту. Стояла поздняя осень, и мох, покрывавший его крест и распространившийся на одежду и исковерканное лицо, был не зелёного, но коричневато-жёлтого оттенка.

Н. совершенно не изменилась, разве что немного загорела, и на прямом и остром её носу обозначилось несколько бледных веснушек. Рассеянно пересчитывая про себя эти веснушки, я подумал, что завтра она снова уедет в такие края, куда не доберётся сигнал ни одного из устройств связи, а вернётся опять лет через пятнадцать или больше, нисколько, в отличие от меня, не изменившаяся.

Н. сообщила, что намерена совершить открытие, о котором вся предшествующая археология могла только мечтать. Я, по правде сказать, растерялся – да и кто бы не растерялся, услышав подобное! – и с осторожностью поинтересовался, что же за открытие она намерена совершить.

– Я раскопаю Ирем, город высочайших колонн, – чётко выговаривая каждое слово, ответила Н. и замолчала, ожидая моей реакции.

Решив, что она шутит, я улыбнулся, но лицо Н. сохраняло более чем серьёзное выражение. Тогда я заметил ей, что Ирем, или Ирам, никогда не существовал, что это только старинное предание и ничего больше, что не могли люди, жившие за шесть-семь тысячелетий до нашей эры, то есть задолго до середины пятого тысячелетия, – эпохи древнейших поселений в Шумере, воздвигнуть посреди пустыни тысячеметровые башни из серебра и золота, украшенные топазами и сердоликом, и не могли они разбить сады, подобные садам царицы Амитис. Более чем глупо поддаваться очарованию мифов и бросаться в колодец прошлого, – добро бы для того, чтобы разбить голову об его дно, ведь такой трагический исход для исследователя означал бы только то, что дно у этого колодца всё-таки имеется, но бросаться в бездонный колодец – вот уж поистине странная затея. На это Н. сказала только, что Генрих Шлиман, следуя «указаниям» Гомера, открыл Трою, как бы ни критиковали его профессиональные археологи и всевозможные «кабинетные учёные».

– Ирем – город высочайших колонн, – Н. сжала кулак и подняла вверх левую руку, то ли угрожая небу, то ли призывая его в свидетели. – Блистательный Ирем был возведён по приказу Шаддада, праправнука великого царя и воителя Немврода. Шаддад был величайшим властителем и мудрецом, познавшим тайны трёх миров и владевшим властью заклинать демонов пустыни. Десять тысяч сыновей было у Шаддада, и были они могущественными царями, и у каждого из них было по сто тысяч воинов, и была у Шаддада дочь по имени Нани, столь прекрасная, что ей приходилось кутаться в плотное покрывало, показываясь на людях, иначе сердца людей воспламенились бы и сгорели дотла. И звезда Венера, своенравная и гордая Инанна, говорят, прятала своё лицо, едва завидев Нани, и Солнце-Уту улыбался ей и посылал к ней своих светлых гонцов, и Нибиру, небесный охотник, грезил о ней. Но так случилось, что Нани полюбил властитель царства усопших, мрачный Иркалла, и, явившись к Шаддаду, потребовал отдать красавицу ему в жёны. Что мог поделать Шаддад? Испросил он у нетерпеливого бога семь дней на то, чтобы попрощаться с любимой дочерью, и отпустил ему Иркалла этот срок, и ни мгновением больше. Едва услышав об этом, в слезах бросилась Нани на землю и до крови раздирала ногтями прекрасные свои груди, источавшие сияние, и молила не отсылать её в подземное царство, в землю Кигаль, на поля Иалу, во владения злого Аламу, где небо из камня, и нет на нём звёзд, где вместо земли – пепел, а реки полны чёрной зловонной водой. Невыносимо было Шаддаду видеть мучения дочери, и призвал он всех своих сыновей, и приказал им привести лучших быков и овец с их обширных пастбищ, и вырыть огромную яму, и устроить на дне её костёр, и бросать в него животных. Когда всё было исполнено, люди увидели, что дым от чудовищного костра не поднимается вверх, но уходит в глубь земли. Обрадовался Шаддад, поняв, что жертва его принята, и призвал демона Амаимуна, властителя духов земли, и повелел ему возвести в центре пустыни город с неприступными стенами, которые не могла бы разрушить никакая сила, город с тысячей башен и храмов, с садами и фонтанами, город из серебра и золота, украшенный драгоценными камнями и усыпанный жемчугом. Повиновался Амаимун, и в центре пустыни, которую сегодня арабы называют Роба эль Халиех, или «пустое место», на полпути от Кадингира, Врат Богов, в Киннир, Рог Моря, возвёл он город, равного которому не было ни среди городов людей, ни среди городов богов, и нарёк его Иремом, что значит Перекрёсток Трёх Миров. На исходе седьмого дня поднялись сверкающие колонны Ирема над песками, и спрятал за его крепкими стенами Шаддад свою дочь, несравненную Нани, и закрылся за воротами Ирема сам со своими многочисленными жёнами и бесчисленными воинами, слугами и рабами. Страшно разгневался Иркалла, узнав, что его хотели обмануть, и приказал своему верному слуге Намтару наслать на жителей города шестьдесят демонов болезней, и семь дней бушевал в Иреме мор, и люди гнили живьём и падали замертво, покрытые язвами, среди неземной красоты, их окружавшей. Вечером же седьмого дня, когда колесница солнца скрылась за вершинами священных гор, явился перед повергнутым в отчаяние и ужас Шаддадом сам Иркалла и спросил: неужели думал тот, что высокие стены и крепкие ворота могут послужить преградой для самой смерти? Шаддад просил грозного бога умерить свой гнев, и пощадить город, и взять себе в жёны прекрасную Нани, и Нани была уже согласна и в том клялась Иркалле, но хозяин земли, откуда нет возврата, лишь сурово сдвинул брови в ответ и, выхватив свой меч, с лёгкостью разрубающий любой из семи металлов, составляющих мироздание, вонзил его в землю, и в тот же миг земля расступилась, и Ирем провалился в преисподнюю; провалился вместе со всеми садами, дворцами, храмами и высокими белыми колоннами. Шаддада же и его прекрасную дочь обратил разгневанный бог в две чёрные скалы и поставил их охранять страшный провал, соединивший мир живых и мир мёртвых. Такова история Ирема.

Затея Н. показалась мне до того чудно́й, что я не нашёл ответа и молчал, отчего-то обиженный её стремлением покинуть город и спуститься в бездонный колодец, куда в незапамятные времена провалился её Ирем.

– Я уезжаю через месяц, всё уже почти готово, нас девять человек.

Уму непостижимо: она нашла ещё восьмерых, согласных отправиться вместе с ней в неизвестность.

– Будь десятым, – неожиданно добавила Н. – Когда мы найдём город, твои знания нам очень понадобятся.

Когда! Она даже не удосужилась употребить союз «если», так твёрдо была она убеждена в успехе. От этого её «когда» у меня закружилась голова, как будто я сам стоял на краю заброшенного колодца посреди пустыни и видел, как мелкие камешки сыпятся у меня из-под ног и, подпрыгивая, исчезают в чёрной глубине. Мне подумалось, что Н., увлечённо посвящающая меня в свои планы, едва ли сознаёт границы собственной личности, воображая себя одновременно всеми искателями приключений и исследователями, всеми генри роулинсонами и остенами лэйярдами, за многие поколения до неё отчаянно вгрызавшимися в земную твердь, чтобы извлечь оттуда статую какого-нибудь царя с курчавой бородой и неестественно широко распахнутыми глазами или глиняную лошадку на колёсиках, на которой катался ребёнок, живший многие тысячи лет назад. Из этого-то мечтательного неведения и происходило её «когда». В то время, как я стоял на твёрдых камнях моста и прекрасно понимал, кто я и какова моя скромная роль в череде тружеников науки, Н., стоявшая передо мной, едва ли могла точно назвать своё имя и дату рождения, потому как сущность её была такой же зыбкой, прозрачной и текучей, как река, тихо напевавшая и шептавшая под мостом. И она хотела, чтобы я присоединился к ней в её поисках!

Я только и смог, что отрицательно покачать головой. Н., надо отдать ей должное, не стала настаивать. Спустя месяц она уехала. Коллеги передали мне, что она заходила попрощаться и, не застав меня в университете (в тот день я заболел и остался дома, отменив лекции), заметно огорчилась. Случай этот позволяет мне добавить ещё один штрих к её портрету, вернее, к портрету исследователя, поскольку личные качества определяют научную деятельность и значительность открытий учёного не в меньшей, а то и в большей мере, нежели характер писателя определяет тематику и стиль его произведений, а характер художника – своеобразие его картин. В университетские годы я видел Н. расстроенной всего дважды, и оба раза её огорчение было связано с безуспешностью попыток решить какую-нибудь историческую загадку; в то же время на житейские мелочи, болезни и всё в таком роде она не обращала ни малейшего внимания. Придя попрощаться, Н. расстроилась вовсе не потому, что ей не удалось повидаться со мной, – очевидно, она хотела ещё раз попробовать уговорить меня отправиться с ней на поиски мифического города.

Через семь лет после её отъезда мне доставили почтовый пакет с иракскими штампами, подписанный таким же чётким, как её речь, похожим на чертёжный шрифт почерком Н. В растерянности смотрел я на буквы, вдавленные в мягкую коричневую бумагу так глубоко, словно писавший пользовался не шариковой ручкой, а заострённой тростниковой палочкой. Обратного адреса на пакете не было. Вскрыв его, я обнаружил около сотни фотографий, сделанных с глиняных табличек, испещрённых знаками, похожими на первый взгляд на раннешумерскую клинопись (впоследствии выяснилось, что это предварительное заключение было ошибочным).

Значит, что-то Н. всё-таки нашла. Но отчего – ни одного пояснения после семи лет молчания? Или она была уверена, что все необходимые сведения содержатся в присланных ею фотографиях, лишённых даже примечаний относительно места обнаружения табличек, с которых они были сделаны? Однако Н. едва ли могла разобрать эти записи, да и спутники её, по всей видимости, тоже, иначе она не стала бы обращаться ко мне. К тому же я не мог найти объяснения отсутствию обратного адреса. На всякий случай я встряхнул уже пустой пакет, но из него высыпалось только несколько песчинок, тускло блеснувших в свете настольной лампы. Ничего.

Примерно через два месяца, за которые я не нашёл свободного времени для ознакомления с содержимым пакета, пришёл еще один, также подписанный Н. и также без обратного адреса, вмещавший очередную порцию фотографий, а в течение следующего года доставили ещё два. Надо сказать, что, пока Н. гонялась за своими фантазиями по Аравийской пустыне, я увлечённо занимался египтологией, на которой остановил свой выбор ещё в годы учёбы, читал лекции студентам и перебирал пыльные архивы, написал не один десяток статей, посвящённых судебному делопроизводству в Древнем Египте, пару монографий, получил звание профессора и переболел ангиной, стоившей мне нёбных миндалин.

«Блистательный Ирем был возведён по приказу Шаддада, праправнука великого царя и воителя Немврода». Нужно было обладать то ли нечеловеческой глупостью, то ли нечеловеческой отвагой, а скорее всего, и тем и другим, чтобы пересечь полмира ради этих слов, не подкреплённых ни одним научно доказанным фактом. Согласно библейскому тексту, Нимрод – легендарный строитель Мигдаль Бавель – Вавилонской башни, сын Хуша, внук Хама, правнук Ноя, правивший в конце третьего тысячелетия до нашей эры. Здесь определённо присутствует некоторая путаница: будь Шаддад действительно праправнуком легендарного Нимрода, он не мог бы жить раньше третьего тысячелетия до нашей эры, в то время как Ирем, даже если гипотетически допустить его существование, был построен на несколько тысячелетий раньше. Впрочем, миф произвольно играет со временем, смешивая прошлое с ещё более далёким прошлым; годы и тысячелетия ничего не значат для мифа, и все наши попытки проникнуть в историю и датировать события, случившиеся в так называемые «незапамятные времена», или, как говорили древние египтяне, «в дни Сета», обречены на неуспех.

Разве не был Вавилон стёрт с лица земли ассирийским царём Синаххерибом, приказавшим направить на улицы города освобождённые воды Евфрата? В записях сохранилось упоминание о 689 годе до нашей эры, если мы, конечно, верно их трактуем. Сын Синаххериба Асархаддон восстановил Вавилон и выстроил грандиозный зиккурат, который, согласно некоторым толкованиям, и стал «той самой» библейской Вавилонской башней. В таком случае, предок Шаддада, которого звали вовсе не Немвродом, а Асархаддоном, жил всего лишь в первом тысячелетии до нашей эры, что кажется совершенно невозможным, если, конечно, не принять за аксиому постоянную повторяемость мифологической «истории», в свете которой устроенный Синаххерибом потоп должен быть лишь отождествлён с великим потопом, самой ранней установленной ипостасью которого было сильнейшее наводнение, обрушившееся на города Междуречья где-то около 2900 года до нашей эры, а зиккурат Асархаддона – с нимродовой Мигдаль Бавель. Иными словами, каждый новый правитель был не столько самим собой, сколько своим легендарным предшественником и, ассоциируя себя с ним, упрочивал свой авторитет в глазах подданных. В этом случае неудивительным кажется и тот факт, что цари древности правили кто по шестьсот, а кто по тысяче лет, – для одного человека этот срок кажется немыслимым, но для человека, являющегося одним из звеньев уходящей в прошлое и протянувшейся в будущее цепи, он вполне естественен.

Возводя свою башню, Асархаддон отождествлял себя с правившим бог знает когда Нимродом / Немвродом, и его мечтательное заблуждение послужило поводом для обновления полузабытой легенды. Нимрод – «тот самый» Нимрод, мог жить когда угодно, потому как с его времени жило, правило, занималось грандиозными завоеваниями и не менее грандиозным строительством бесчисленное множество потомков, вполне возможно, не связанных с «тем самым» Нимродом кровными узами. Среди этих «потомков» был, к примеру, Навуходоносор II, выстроивший в шестом веке до нашей эры семиступенчатый храм Этеменанки, поразивший своими чудовищными размерами Геродота, принявшего храм за «ту самую» Вавилонскую башню.

В таком случае, Шаддад, который возвёл Ирем при содействии Амаимуна, могущественного демона пустыни, был попросту отщепенцем, паршивой овцой в нескончаемой череде нимродовых «потомков», с завидным упорством возводивших, перестраивавших и подновлявших всего-навсего какую-то башню, страдавшую то от дождя и ветра, то от нашествий воинственных соседей. Шаддад задался целью нарушить стройность повторяющегося с неустойчивой периодичностью мифа и устроить посреди пустыни райский сад, невиданной красоты город, которому надлежало стать предметом нового мифа, спорящего с мифом о достигающей неба исполинской башне и в конце концов заменяющего последний. За это-то своеволие Шаддад в конце концов и поплатился, – несомненно, в большей степени, чем за отказ отдать свою дочь богу смерти.

Октябрь 20** г.

Загрузка...