К сожалению, всё, что мы знаем о Несторе достоверного, ограничивается известиями о себе в двух написанных им житиях. Самое раннее событие собственной жизни, им упоминаемое, – приход в Киево-Печерский монастырь. В Житии Феодосия Печерского Нестор пишет, что «принят был» в монастырь «преподобным игуменом{6} Стефаном, и от него пострижен был, и монашеских одеяний сподоблен, еще же и в диаконский сан им возведен был»[5]. Детство и отрочество знаменитого книжника, его жизнь в миру скрыты от нас непроницаемым мраком. А вот образованные люди XVIII века были убеждены, что им известен не только точный год рождения Летописца, но и место, где он появился на свет. Открыв словарь русских писателей, составленный известным литератором, издателем и просветителем Н. И. Новиковым, они могли прочитать: Нестор «родился на Беле-озере 1055 года, пришел в монастырь 1073 года, при Антонии и Феодосии»[6]. Создателем версии о Белоозере, городе на далеком севере, на берегу одноименного озера (ныне это районный город Вологодской области), был первый русский историк XVIII века В. Н. Татищев. Он первым написал, что автор Начальной летописи «родился на Беле Озере»[7]. Своим рождением на свет это, на первый взгляд интригующее, известие обязано описке безымянного древнерусского книжника. В Радзивиловской, или Кенигсбергской, летописи – рукописи конца XV века, впервые изданной в 1767 году, в знаменитом рассказе о призвании на княжение братьев-варягов Рюрика, Синеуса и Трувора под 862 (6370) годом{7} о втором брате говорится: «а другий сиде у нас, на Белеозере»[8]. «Сиде у нас», конечно же, описка невнимательного копииста вместо правильного «Синеус». (Вверху, над строкой, такое исправление и сделано.) На это еще в начале позапрошлого века обратил внимание немецкий историк А. Л. Шлёцер, первым скрупулезно исследовавший «Повесть временных лет»[9]. Составитель обстоятельного словаря русских церковных писателей митрополит Новгородский Евгений (Болховитинов) признал, что место рождения Летописца «доподлинно неизвестно»[10].
Итак, о месте появления на свет нашего героя достоверных сведений действительно нет. Но текст «Повести временных лет» позволяет высказать некоторые догадки. Однако об этом – чуть позже.
А откуда взяты сведения о годе рождения Нестора? Писавшие о Несторе в XVIII и в первые десятилетия XIX столетия почти неизменно называли или один и тот же или близкие годы. Новиков – 1055-й, Г. Ф. Миллер[11], Татищев[12], Шлёцер[13], митрополит Евгений Болховитинов[14] и еще ряд авторов – 1056-й. Такая уверенность основывалась на известии позднего «Жития преподобнаго отца нашего Нестора, лѣтописца Российскаго». Это Житие Нестора, составленное для первого печатного издания Киево-Печерского патерика{8} – сборника сказаний о Печерской обители и ее насельниках, преданного тиснению и составленного по указанию ее настоятеля Иннокентия Гизеля в 1661 году. Житие сообщало, что Нестор пришел в монастырь, когда его настоятелем был преподобный Феодосий и еще был жив создатель обители преподобный Антоний: «прийде к ним, желая святаго Аггелскаго Иноческаго образа, имый точiю{9} седмнадесятъ лѣтъ от рожденiя своего»[15]. Но сначала он пребывал в послушниках, а пострижен в монахи и потом возведен в сан диакона был при преемнике Феодосия игумене Стефане: «И приять святый Аггелскiй Иноческiй образ от Преподобнаго Стефана Игумена Печерскаго. Потом же и на Дияконскiй степень от тогожде возведен»[16]. В начале XVIII века Димитрий Ростовский включил это житие в составленную им книгу житий святых (Четии Минеи)[17].
Сведения о том, что Нестор пришел в монастырь во времена игуменства Феодосия, умершего 3 мая 1074 года, восходят к записи в «Повести временных лет» под 1051 (6509) годом, в конце которой летописец сообщает о себе: «Когда же жил Феодосий в монастыре, ведя добродетельную жизнь и блюдя монашеские правила и принимая всякого, приходящего к нему, и я пришел к нему, худой и недостойный раб, и принял он меня 17 лет отроду»[18]. Это автобиографическое известие завершает в Начальной летописи пространное сказание об основании Печерского монастыря. Но принадлежат ли эти слова именно Нестору, если и считать его составителем «Повести временных лет»? Отождествление этого безымянного книжника с Нестором появилось впервые в двух рукописных редакциях Киево-Печерского патерика, составленных печерским монахом Кассианом в 1460 и 1462 годах. (В научной литературе их принято называть 1-й и 2-й Кассиановскими редакциями.) Кассиан, позаимствовавший сказание об основании Печерского монастыря из «Повести временных лет», ничтоже сумняшеся отождествил его автора с Нестором, внеся Несторово имя в текст[19]. Вот как выглядит это автобиографическое известие в составе 2-й Кассиановской редакции: «Пришел к нему (Феодосию. – А. Р.) и я, грешный и недостойный раб Нестор, и он принял меня, а было мне тогда семнадцать лет от роду»[20]. Кассиан внес имя Нестора не только в это известие, но и в заглавие сказания, которое сам и сочинил: «Нестора, инока обители монастыря Печерского, сказание о том, почему монастырь был прозван Печерским»[21]. Догадка Кассиана, по-видимому, была вызвана сообщением более ранней редакции патерика, что Нестор был летописцем[22], а также, вероятно, знакомством с рукописью «Повести временных лет», в заглавии которой упоминалось имя Нестора как автора. Все случаи присутствия в летописном тексте авторского «я», в том числе и в статье 1051 года, Кассиан трактовал как знаки авторства Нестора.
Однако приписывание Нестору годовой статьи 1051 года несостоятельно: в Житии Феодосия Печерского книжник сообщает не только о том, что он был пострижен в монахи преемником Нестора Стефаном, но и о том, что в годы настоятельства Стефана, то есть после 3 мая 1074 года, пришел в Печерскую обитель; он прямо пишет, что не застал Феодосия в живых и был вынужден расспрашивать о нем знающих людей[23]. Кроме того, статья 1051 года противоречит Житию: в летописи говорится, что Феодосий добыл греческий свод монашеских правил (Студийский устав) у некоего монаха Михаила, пришедшего из Византии[24], в то время как в жизнеописании Феодосия Нестор пишет, что тот попросил переписать устав печерского монаха скопца Ефрема, жившего в Константинополе[25]. Правда, замечательный текстолог, исследователь русского летописания А. А. Шахматов в 1896 году предполагал, что запись летописца о себе в «Повести временных лет» – это действительно автобиографическое сообщение Нестора, однако подвергшееся редактированию, которое произвел более поздний книжник (Шахматов называет его составителем «Повести временных лет»): «заключительная фраза Нестора сохранена и поставлена в ненадлежащую связь с Феодосием, которого он в монастыре не застал уже в живых»[26]. Таким образом, получается, что недостоверным является известие о приходе Нестора в Печерскую обитель в годы настоятельства Феодосия, но указанный в летописной записи возраст, в котором автор ушел из мира и посвятил себя Богу, якобы относится именно к Нестору: «Следовательно, Нестор, которому было семнадцать лет во время игуменства Стефана (начало его игуменства – 1074 г.), родился не ранее 1057 г.»[27].
Но это объяснение, словно призванное «спасти» сложившиеся представления о времени рождения Нестора, неубедительно. Средневековый английский философ Оккам заметил: «Не нужно множить сущности без необходимости». Этот принцип («бритва Оккама»), призванный отдавать преимущество более простым объяснениям перед сложными и запутанными, вполне применим при решении проблемы, какому книжнику принадлежит сообщение о приходе в Печерский монастырь в семнадцатилетнем возрасте. Наиболее простое и логичное решение таково: запись принадлежит не Нестору, а другому печерянину. Между прочим, к этой мысли в конце концов пришел и сам А. А. Шахматов[28]. Он заметил о киево-печерском книжнике Кассиане: «Кассиан ‹…› внес в Печерский патерик несколько статей из ПВЛ («Повесть временных лет». – А. Р.), очевидно, признавая самую ПВЛ составленною Нестором. ‹…›…Он вставил имя Нестора и в самый текст статей, где автор их говорит о себе в первом лице. ‹…›…Вместо слов Кассиановской первой редакции (точно передающих текст ПВЛ): “к нему же и азъ прiидох, худыи и недостоиныи рабъ”, в Кассиановской второй читается: “прiидох же азъ к нему, худый и недостойный рабъ Нестеръ”»[29]. Шахматов резонно предположил, что Кассиану попал в руки список «Повести временных лет», в заглавии которого фигурировало имя Нестора{10}, и незадачливый и наивный редактор приписал Нестору летопись целиком – не подумав о том, что это свод, плод труда нескольких книжников и что некоторые фрагменты принадлежат его предшественнику. Известный исследователь древнерусской словесности Д. И. Абрамович в 1914 году так подвел итог многолетним дискуссиям о Несторе – авторе «Повести временных лет» и о его жизни до вступления в печерское братство: «Было время, когда к преп. Нестору относили все те места Повести временных лет, где идет речь в первом лице, – и получалась довольно обстоятельная биография: указывали точно год и место рождения, время прибытия и поступления в монастырь, год смерти и общий возраст ‹…›. Теперь же, когда принадлежность Нестору Начальной летописи оспаривается, требуют значительных ограничений и все эти биографические подробности»[30].
Пришел ли Нестор в Печерскую обитель в молодом возрасте или уже зрелым, приобретшим опыт мирской жизни, – неизвестно. Историк М. Д. Присёлков – автор и по сей день единственной биографической книги о нем, изданной почти сто лет назад, в 1923 году, был склонен считать, что Нестор стал монахом не в юности, а уже в средних летах: об этом якобы свидетельствует стремительное превращение послушника (насельника монастыря, исполняющего обеты, но еще не принявшего постриг) в монаха и почти тотчас же – поставление в диакона{11}. Стефан, при котором Нестор пришел в Печерский монастырь, был его игуменом с 1074-го по 1077-й, или по 1078-й, или по 1079 год[31] – и за эти три – пять лет послушник удостоился стать сначала монахом, а потом и диаконом![32] Порядок прохождения степеней монашества в Киево-Печерской обители известен из описания, принадлежащего самому Нестору: «…в “Житии Феодосия” Нестор, подчеркивая для читателя, что преемники и ученики Феодосия “доныне” ведут жизнь обители по уставу студийского монастыря{12}, введенному в Печерском монастыре самим учителем, – так описывает главную черту этого устава в отношении приема новых братьев: конечно, принимаются все приходящие, не взирая (так! – А. Р.) на их убогость или богатство, но не все постригаются сразу; вновь пришедшим игумен повелевает сначала ходить в своем мирском платье, пока тот не выучивал весь “устрой” монастырский; только тогда разрешалось одеть монашеское платье и начиналось испытание пришедшего во всех “службах” монастыря; удовлетворив этому испытанию, пришлец получал пострижение и облачение в “манатью”; однако этим еще не заканчивалось вступление, потому что последней ступенью его считалось “приятие” святой схимы, на которое новый брат “сподоблялся” игуменом только тогда, когда не оставалось сомнений в том, что он – чернец{13}, искусный житьем чистым»[33].
Схимой (словом греческого происхождения, означавшим «образ») именовались и именуются две высшие степени монашества – малая и великая схимы – и обеты, которые дает их принимающий. М. Д. Присёлков пишет о малой схиме. Нестор очень быстро прошел послушание, был принят в низшую, приготовительную степень монашества (рясофор), пострижен в малую схиму[34], а затем почти тотчас же возведен в сан диакона, что было редким, если не исключительным явлением: «Если мы к этому припомним, что Нестор так описывает свое прохождение вступительной лестницы в монастырь при игумене Стефане: 1) был принят; 2) пострижен и 3) сподобился мнишеской одежды, – то мы, сопоставляя искус Нестора со ступенями обычного искуса, описанного выше, должны будем признать, что под мнишеской одеждой, закончившей искус Нестора, он разумеет “святую скиму”, т. е. последнюю ступень вхождения в монастырь нового брата. В этом нас подкрепляет и то наблюдение, что при описании действия устава Нестор о простой монашеской одежде не употребляет выражения “сподобиться”, относя его именно к принятию схимы; да и по порядку устава та одежда предваряла пострижение, а не последовала ему.
Иною речью Нестор сообщает нам про себя, что для него вступление в число братьев монастыря, т. е. прохождение всех ступеней испытания вплоть до принятия схимы, почему-то ограничилось рамками краткого промежутка времени, и он еще при том же игумене, всего четыре года пробывшем на игуменском кресле, успел получить даже сан диакона. Сам Нестор счел нужным и уместным пояснить читателю, почему это так случилось и он скоро оказался в диаконском сане: ‹…› игумен поступил так “божиею волею и по любви”»[35]. Историк спрашивает: «Что же хотел сказать этим Нестор?» – и отвечает: эта любовь не была «личным пристрастием» игумена, если книжник осмелился поведать о ней. Стефан, как о том говорится неоднократно в Житии Феодосия, был человеком ученым, сведущим в духовных книгах, а значит и Нестора он приветил, потому что новый пришелец из мира обладал жизненным опытом, был образован и проявил способности в словесности: «…в его лице игумен Стефан встретил не метущуюся юность и не наличие одной сердечной простоты или не взвешенного порыва; в монастырь вступал не молодой и образованный человек, понять мотивы ухода из мира которого можно было легко и на решение которого можно было смело положиться; к тому же вступающему, как всякому образованному человеку той поры, конечно, уже были известны и весь строй монастыря и все монастырские “службы”; наконец, в его лице игумен и братия приветствовали и “любили” принесенное им образование и литературный талант»[36].
Свои догадки М. Д. Присёлков подкрепил сообщением Нестора, которое расценил как прямое указание на возраст книжника при вступлении в печерское братство: «Прибавим к этому, что, вспоминая о своей греховности от юности (этой греховностью пренебрег игумен Стефан, возвышая Нестора), конечно, Нестор хочет дать нам знать, что его юность к этому времени была уже в прошлом»[37].
Эти соображения достаточно убедительны, хотя и не бесспорны. Возможно, причиной особенного благоволения Стефана к Нестору были и образованность, и рано проявившийся литературный талант, и зрелый ум. Но, может статься, зрелый не по летам: нельзя исключать, что будущий автор Жития Феодосия пришел в Печерскую обитель и не в среднем возрасте, а более молодым. Что касается упоминания Нестором о своей будто бы давно миновавшей юности («с юности многими грехами полон»[38]), то эти строки можно понять по-разному, в том числе и не так, как это сделал М. Д. Присёлков. Это так называемая формула смирения – «общее место», характерное как для агиографии, так и для средневековой словесности в целом, и искать в ней автобиографический смысл совершенно не обязательно: Нестор вовсе не хочет подчеркнуть, что был исполнен грехов с юных лет и именно до пострижения в монахи и возведения в сан диакона. Скорее он делает точками отсчета не юность и годы, когда к нему благоволил Стефан, а юность и время написания Жития Феодосия, которое было для автора его настоящим. Тем самым книжник в покаянно-смиренном тоне, стремясь попрать соблазн гордыни, самодовольства, свидетельствует, что грехи, обременявшие его в ранние годы, не исчезли и сейчас, в зрелости. Ведь Житие Феодосия Нестор писал уже отнюдь не молодым.
Быстрый подъем по ступеням монашеской иерархии не был в Печерском монастыре чем-то уникальным. Похожим был случай самого Феодосия, но он, видимо, совершил этот подъем как раз в молодом, а не в зрелом возрасте, причем весьма быстро был даже возведен в сан игумена. «Преп. Феодосий был поставлен в игумены в чрезвычайно молодых годах, не имея еще и 30 лет от роду и может быть – имея их не более как 25-ть», – предполагал Е. Е. Голубинский, поясняя: «Это значит, что он решительно возвышался над всею остальною братией, как человек особый в числе ее, и что он давал Антонию провидеть в себе того знаменитого возградителя монастыря, каким явился на самом деле»[39]. Студийский устав гласил: возложение монашеских одежд зависит от настоятеля. По его усмотрению оно возможно в любое время, «если человек знаемый в монастыре»[40]. По церковным канонам (29-му правилу Карфагенского собора и 14-му правилу VI Вселенского собора) в сан диакона нельзя было возводить тех, кто не достиг двадцатипятилетнего возраста. Впрочем, ссылающийся на эти правила Н. М. Левитский делает оговорку: «Не можем сказать, соблюдалось ли в точности это постановление в древней Руси», но всё же утверждает: «по всей вероятности оно исполнялось хотя приблизительно и если препод<обный> Нестор, вскоре по вступлении в монастырь, несмотря на значительное число братии, был возведен в диаконский сан, то, без сомнения, кроме духовной зрелости, он достиг уже и вполне зрелого возраста»[41].
Но если признать, что Нестор вошел во врата Печерской обители уже давно взрослым, в середине жизни, можно ли строить предположения, сколько лет примерно ему было? В Древней Руси жизнь человека было принято делить на семь возрастов: 1) младенец; 2) дитя; 3) отрок; 4) юноша; 5) муж; 6) средовек; 7) старец. Принцип был заимствован из византийской книжности. В одной из самых ранних восточнославянских рукописных книг, содержащих переведенные с греческого сочинения, – Изборнике князя Святослава 1073 года – содержится фрагмент под названием «О шестом псалме», принадлежащий прославленному греческому богослову и проповеднику IV – начала V века Иоанну Златоусту, а в нем – похожая седмица: 1) младенец; 2) отрок; 3) отрочище; 4) юноша; 5) «средовечный»; 6) старец: 7) старик. Какими были границы этих возрастов? В одном сочинении древнерусского книжника XVI века Максима Грека{14} младенцем назывался ребенок до трех лет, детищем (дитятей) – до шести, отрочищем – до девяти, отроком – до двенадцати, юношей – до двадцати, мужем – до тридцати, старцем – до пятидесяти. В сочинении «О седмицах, ими же исполняются лета человеком», известном в довольно поздних рукописях, все периоды содержат по семь лет, то есть подчинены той же восходящей к Библии модели, согласно которой число «семь» определяет всё бытие мира: Бог создал мир за семь дней, а просуществует он всего семь тысяч лет. Младенец – человек до семи лет; юноша – до четырнадцати, до двадцати одного года – юноша «в мужеском разуме»; следующий возраст, подступ к маститой зрелости – до двадцати восьми; «муж совершен», который «приходит в совершение разума» – до тридцати пяти; до сорока двух «совершен разумом средовечен», до сорока девяти – «всякого малоумия отлагатель и буести отреватель»{15}; с пятидесяти шести начинается старость, в этой классификации уже восьмая седмица[42].
Конечно, ни игумен Стефан, ни другие монахи не мерили ни годы, ни опыт Нестора такой строгой возрастной мерой. Точный возраст ищущего спасения души вообще не должен был волновать чернецов: что он такое в сравнении с вечностью? Но если согласиться с мнением о приходе нашего героя в Печерский монастырь в зрелых летах, наделенным опытом, то, прилагая к возрасту новопришедшего седмицы возрастов, можем сказать: наверное, ему должно было быть близко к тридцати годам или за тридцать и уж точно больше двадцати одного года. Впрочем, эти предположения весьма условны, гадательны, не очень достоверны. Наверное, можно согласиться с автором статьи о Несторе в «Словаре книжников и книжности Древней Руси», указавшим вместо года рождения: «1050-е годы (?)», обозначив с помощью вопроса гадательность даже этой широкой, расплывчатой датировки[43].
Но если о годе появления Нестора на свет можно лишь гадать, то о периоде древнерусской истории, когда это произошло, можно сказать многое. Это было особенное время, годы отрочества и юности новой для Киевской Руси христианской культуры. От крещения родной страны рождение Нестора отделяло совсем немного лет – может быть, шестьдесят, может быть пятьдесят или даже меньше[44]. В «Повести временных лет» под 6582 (1074) годом рассказывается о печерском монахе Иеремии (Еремии), который «помнил крещение земли Русской»[45]. В Киево-Печерском монастыре сказание о нем признавали принадлежащим перу Нестора. Весьма вероятно, что это не так, сказание составлено другим печерским книжником. Но нельзя исключать и того, что наш герой застал Иеремию в живых, мог его видеть и с ним говорить, мог знать и других очевидцев события, переменившего судьбу Руси. Так или иначе, христианство ощущалось Нестором как совсем новая, молодая для Руси вера.
С крещением страна обрела письменность, новую культуру, новое понимание бытия. Обрела представление об истории, столь значимое для Нестора. Конечно, и у язычников была своя система нравственных представлений – ценностей и запретов («что такое хорошо и что такое плохо»). Но силы, властвующие в мире, для язычников не были однозначно воплощением Добра или Зла. Хороша или плоха сказочная Баба-Яга – персонаж с длинной мифологической родословной? Или водяной, леший – существа так называемой низшей мифологии? Они ни добры, ни злы – с ними нужно уметь правильно себя вести. Даже покойные предки или родители вовсе не однозначно доброжелательны к потомкам или детям. Не случайно по древнему обряду покойника нужно было выносить через крышу, подпол или окно, но не через дверь, как покидают дом живые, и непременно вперед ногами – всё это затем, чтобы он не вернулся в мир живых. Такое возвращение нежелательно. Языческие боги могли даже испытывать зависть к счастливому человеку и обрушить на него несчастья. В Древней Греции рассказывали миф о правителе острова Самос Поликрате, жившем в VI веке до нашей эры: своим счастьем он вызвал зависть богов и лишился и власти, и жизни. Иначе в христианстве. Для него мир – арена борьбы Бога и Дьявола, абсолютного Добра и беспримесного Зла. Человек – участник в этом поединке.
Как заметил современный историк и антрополог В. Я. Петрухин, «с разрушением традиционного племенного быта, становлением государства, включением индивида в совершенно иные социальные связи, проблема индивидуальной судьбы, в том числе загробной, становилась всё более актуальной. Ответ на вопрос об этой судьбе давали князь и его дружина, епископ и христианство, а не “волхвы” и язычество»[46].
Для язычника жизнь человека определялась некоей безличной, стоящей вне морали силой – Судьбой, Роком. В греческой мифологии судьбу человека решали богини Мойры, в римской – Парки, в скандинавской – волшебницы Норны – Урд («прошлое, или судьба»), Верданди («настоящее, или становление»), и Скульд («будущее, или долг»). У восточных славян духами, связанными с судьбой человека, видимо, были Род и рожаницы, у южных славян – суденицы.
Перед безликой и немой Судьбой человек был бессилен. Вспомним изложенное в «Повести временных лет» под 912 (6420) годом предание о киевском князе Вещем Олеге, которому волхв предсказал смерть от собственного коня, – Судьбе безразличны слава и величие человека, а избежать ее приговора невозможно.
Такие сюжеты широко распространены в памятниках словесности, отражающих языческую мифологию: в точности такая же история рассказывалась в саге (сказании) о скандинавском конунге (князе) Одде по прозвищу Стрела.
За что, почему умер прославленный своими подвигами князь? На этот вопрос древнее предание не может дать ответа. Как не может греческий миф объяснить, почему злосчастному Эдипу было предсказано убить отца и жениться на матери и почему уйти от исполнения пророчества невозможно: он, пытаясь избежать страшной участи, покидает дом, не зная, что воспитан приемными родителями, и совершает по неведению те самые преступления, от которых бежал, – убивает отца, не зная, кто он, и вступает в брак с его вдовой, не догадываясь, что она подарила ему жизнь. Если эти предания и мифы чему-то учат, то только смирению перед Роком: от Судьбы не уйдешь… Фаталистическое мировосприятие, основанное на представлении о непонятной предопределенности людских судеб, побуждало или примириться с этой безликой силой Рока, или героически бросить ей вызов. Вступивший в поединок с Судьбой проявлял мужество, храбрость. Но выиграть у Судьбы – силы, которой были подчинены и сами боги, он не мог.
Поэт Тютчев описал это языческое представление в стихотворении «Два голоса»:
1
Мужайтесь, о други, боритесь прилежно,
Хоть бой и неравен, борьба безнадежна!
Над вами светила молчат в вышине,
Под вами могилы – молчат и оне.
Пусть в горнем Олимпе блаженствуют боги:
Бессмертье их чуждо труда и тревоги;
Тревога и труд лишь для смертных сердец…
Для них нет победы, для них есть конец.
2
Мужайтесь, боритесь, о храбрые други,
Как бой ни жесток, ни упорна борьба!
Над вами безмолвные звездные круги,
Под вами немые, глухие гроба.
Пускай олимпийцы завистливым оком
Глядят на борьбу непреклонных сердец.
Кто ратуя пал, побежденный лишь Роком,
Тот вырвал из рук их победный венец.
О язычестве, которое не осознает ценности личности, и об усвоении новыми христианами истин, совсем непохожих на прежние, точно написал искусствовед Г. К. Вагнер: «Новая вера подняла человека на неслыханную высоту (“Я сказал: вы боги”. Евангелие от Иоанна, 10, 34), а в Киеве приносили в жертву людей… В Константинополе сияли красотой монументальная архитектура и живопись, а на Руси люди молились на открытых, окруженных земляными канавами капищах. Живописи восточные славяне, по-видимому, не знали. Да и кого было изображать?! ‹…› Языческие божества не были персонифицированы. Это были не личности, а природные стихии, олицетворение природных сил. ‹…› Понимание Иисуса Христа как лица абсолюта, равного двум другим лицам Троицы, и вместе с тем как реальное соединение божества со всей природой человека, с его телом, душой, умом и волей означало не только схождение Бога к человеку ‹…› но и восхождение человека к Богу… что возвышало человеческую личность, личностное сознание. На первый взгляд это кажется выведением, вычленением человека из Космоса, то есть умалением его личности. На деле же это было освобождением личности от космологической слепой зависимости, наделением ее своей душой. Но освобождение человека от механической (вещной) включенности в природу (в Космос) тут же включало его в другую систему – в положение ответственности перед Божеством за свое нравственное самоопределение. ‹…› Это открывало широкую дорогу для личностного поведения, а вместе с этим и для личного спасения»[47].
На место слепого Рока новая вера ставила Предопределение, Провидение: это предвидение Богом того, что произойдет, но то, что должно произойти, совершается при участии людей. Радостные события с христианской точки зрения стали объясняться волей Божией, а горестные, «злые» – попущением Божиим, дозволением злу прийти в мир, так сказать, в педагогических целях: чтобы наказать за грехи и обратить помыслы согрешивших к покаянию.
Люди древности, которым было свойственно мифологическое сознание, не воспринимали время как поступательное и необратимое движение. В праславянском языке слово «время» звучало иначе, чем в Древней Руси и в современном русском языке: *vertmen. (Звездочка перед словом означает, что оно неизвестно в письменных памятниках или говорах, а является плодом лингвистической реконструкции.) Слово это однокоренное с такими словами, как «веретено», «вертеться», «вращаться», «поворачиваться». Время – это то, что вертится, это круговое, циклическое движение. Не случайно в праславянском языке слова «начало» и «конец» были однокоренными: всякое начало содержит в себе собственный конец, а конец напоминает о начале. Начало и конец – это как две зарубки на круге времени.
Христианство открыло линейное время, направленное из прошлого в будущее. На этой стреле времени есть уникальные, неповторимые события: сотворение мира, союз, заключенный Моисеем с Богом, рождение, смерть и воскресение Христа, конец света и Страшный суд. Мир представлялся совсем юным, всё его существование можно было охватить мысленным взглядом. Его жизнь была, конечно, намного длиннее жизни любого человека, но они были соизмеримы. Согласно господствовавшему летоисчислению, пришедшему на Русь после ее крещения из Византии, мир был сотворен Богом в 5508 году до нашей эры – всего лишь несколько тысячелетий назад, а не возник за миллиарды лет до нас, как считает современная наука, которая полагает, что даже не Вселенная, а одна только Земля, довольно молодая ее частица, существует уже четыре с половиной миллиарда лет. Образованный человек русского Средневековья мог без особого труда перечислить потомков Адама до плотника Иосифа, нареченного мужа Девы Марии, матери Христа. Авраам был праправнуком Ноя, который принадлежал к девятому поколению потомков первого человека Адама. От Авраама до Иосифа насчитывалось сорок поколений, четырнадцать поколений насчитывается в евангельском родословии Иисуса Христа (Евангелие от Матфея, глава 1, стих 17) – столько «ступеней» отделяет на этой генеалогической лестнице праотца Авраама от израильского царя пророка Давида. Таким образом, к древнему прошлому можно было почти прикоснуться рукой.
Мир и время с приходом новой веры начали переживаться как уютные, созданные для человека. По библейскому сказанию, первый человек был создан в шестой день сотворения мира. Создана же Вселенная была всего за неделю – за семь дней. Точнее, за шесть – седьмой день Бог отдыхал от своих трудов. Семь дней творения повторялись в неделе, или, как ее называли в Древней Руси, седмице. А «неделей» именовалось воскресенье – как праздничный день, когда ничего не делают, отдыхают. Ритм творения мира повторялся в ритме повседневной жизни – от понедельника до праздничной «недели» – даже если понимать библейские семь дней создания космоса не буквально.
Но и само существование мира, само его бытие тоже должно было длиться семь дней. Конечно, это были не обычные дни. Каждый день приравнивался к тысяче земных, человеческих лет, потому что в библейской книге Псалтирь было сказано: «Прежде нежели родились горы, и Ты образовал землю и вселенную, и от века и до века Ты – Бог. Ты возвращаешь человека в тление и говоришь: “возвратитесь, сыны человеческие!” Ибо пред очами Твоими тысяча лет, как день вчерашний, когда он прошел, и как стража в ночи» (псалом 89, стихи 3–5). По современному летоисчислению конец света приходился на 1492 год. Год этот ждали со страхом и трепетом. Лишь до этого года дописывали пасхалии – таблицы расчета дней празднования Пасхи: зачем считать дальше, если на этом время закончится, остановится. До «седьмотысячного» года в дни детства, отрочества и юности Нестора было еще далеко. Нестор появился на свет спустя несколько десятилетий после начала второй половины последнего тысячелетия – после 6500-го, то есть 992 года. Впереди было начало второго века этой половины – 6600 год, а по нашему счету 1092-й. Начало христианской истории Руси, наполняющее душу радостью, было для Нестора совсем рядом, на расстоянии протянутой руки. Недалеко было и ее завершение, рождающее тревогу. Возможно, будущий прославленный книжник чувствовал себя средостением, звеном между началом и завершением христианской истории Руси, свидетелем великих перемен[48].
Во вступлении к Житию Феодосия Печерского Нестор напишет: «И вот что дивно: ведь как пишется в книгах святых отцов: “Ничтожен будет последний род”; а сего Христос и в последнем роде сделал своим сподвижником и пастырем иноков, ибо с юных лет отличался он безупречной жизнью, добрыми делами, но особенно – верою и разумом»[49]. А в «Чтении о Борисе и Глебе» он назовет «последними» времена, в которые была крещена Русь, жили два брата-мученика и он сам[50]. Впрочем, видеть в этих выражениях проявление напряженного эсхатологизма, скорее всего, не стоит. Известный филолог и светский богослов С. С. Аверинцев напомнил: «На литургическом языке Православия уже о временах земной жизни Христа говорится как о “последних”, и ни одного здравомысленного верующего это не смущает, хотя по человеческому счету с тех пор прошли два тысячелетия (и пройдет столько тысячелетий, или годов, или только дней, сколько Богу будет угодно). Мы уже очень давно – “эсхатон”»[51].
Такое осмысление понятия «последний» известно оригинальной древнерусской книжности. В тексте Пространной редакции Жития князя Михаила Ярославича Тверского есть такие строки: «В последняя бо лѣта Господь нашь Исус Христос, слово Божие, родися от Пречистыя дѣвы Мария Богородица и приятъ страсть, исправляя падения рода нашего, и въскресе въ третии день, и възнесеся на небеса в день пятедесятныи»[52].
С принятием христианства на Руси время оказалось противопоставлено вечности – бытию вне движения, вне изменения. Ведь именно движение, перемены свойственны времени. Вечен Бог, существовавший до времени (ведь он и создал время вместе с материальным миром) и существующий вне времени. Вечное новое бытие наступит после второго пришествия Христа и Страшного суда. Явятся «новое небо и новая земля» и Небесный Иерусалим: «И увидел я новое небо и новую землю, ибо прежнее небо и прежняя земля миновали, и моря уже нет. И я, Иоанн, увидел святый город Иерусалим, новый, сходящий от Бога с неба, приготовленный как невеста, украшенная для мужа своего….И смерти не будет уже; ни плача, ни вопля, ни болезни уже не будет, ибо прежнее прошло. И сказал Сидящий на престоле: се, творю все новое»; «И ночи не будет там, и не будут иметь нужды ни в светильнике, ни в свете солнечном, ибо Господь Бог освещает их; и будут царствовать во веки веков» (Откровение Иоанна Богослова, глава 21, стихи 1–5, глава 22, стих 5).
Христианство открывало глубинную связь событий истории: деяния и происшествия недавнего прошлого и настоящего раскрывались как подобие, неполное повторение, «эхо» давних событий – прежде всего относящихся к Священной истории, библейских, которые выступали в роли модели и прообраза. Так, убиение Святополком Окаянным братьев Бориса и Глеба, случившееся в 1015 году[53], воспринималось как вариация первого убийства на земле, описанного в 4-й главе ветхозаветной Книги Бытия – преступления Каина против брата Авеля. А крещение Руси князем Владимиром Святославичем уподоблялось христианизации Римской империи при Константине Великом в начале IV века; сам Константин в свой черед сравнивался с апостолами – учениками Христа и проповедниками новой веры, именовался равноапостольным – потом так стали называть и Владимира. Открывая для себя это сходство, такие переклички прошлого и настоящего, юный Нестор, наверное, испытывал то радостное чувство преемственности, связи между собой и миром, осмысленности истории, которое пережил Иван Великопольский – персонаж чеховского рассказа «Студент»: «И радость вдруг заволновалась в его душе, и он даже остановился на минуту, чтобы перевести дух. Прошлое, – думал он, – связано с настоящим непрерывною цепью событий, вытекавших одно из другого. И ему казалось, что он только что видел оба конца этой цепи: дотронулся до одного конца, как дрогнул другой».
В романе Бориса Пастернака «Доктор Живаго» дядя главного героя философ Веденяпин замечает, как христианство изменило мировидение людей: после прихода Христа в мир человек «умирает не на улице под забором, а у себя в истории, в разгаре работ, посвященных преодолению смерти, умирает, сам посвященный этой теме». В этом смысле история начинается с Христа. И христианин во втором и третьем поколении Нестор, чуткий к ее движению и сущности, должен был ощущать и понимать это особенно остро и ярко. В позднейшие века, в зрелое и позднее Средневековье, такое восприятие времени и истории станет (по крайней мере для образованных людей) данностью, аксиомой. Для отрока Нестора оно еще было притягательно своими свежестью, новизной, должно было восприниматься им как счастливый дар и вместе с тем почти как награда за личный выбор: ведь язычество – не отдельные пережитки: обряды и суеверия, а еще живой взгляд на мир – обитало рядом, окружало его в молодые годы. Даже спустя двадцать лет или большее время после появления Нестора на свет[54] один кудесник-волхв смог соблазнить весь Новгород – на стороне епископа, то есть Христовой веры, остались лишь новгородский князь и дружина: чародей «разговаривал с людьми, притворяясь богом, и многих обманул, чуть не весь город, разглагольствуя, будто наперед знает всё, что произойдет, и, хуля веру христианскую, он говорил ведь, что “перейду Волхов на глазах у всех”. И замутился весь город, и все поверили в него, и собирались убить епископа. Епископ же, с крестом в руках и в облачении, вышел и сказал: “Кто хочет верить волхву, пусть идет за ним, кто же истинно верует, пусть тот к кресту идет”. И люди разделились надвое: князь Глеб и дружина его пошли и стали около епископа, а люди все пошли и стали за волхвом. И начался мятеж великий в людях»[55].
Можно сомневаться в том, что летописец точно передал похвальбу волхва: в изложении книжника он, готовый повторить чудо Христа – хождение по водам, больше напоминает антихриста, чем язычника. Однако сохранение на Руси, особенно в глуши, многобожия в середине XI века бесспорно: например, жившие на ее восточных землях воинственные вятичи признали новую веру лишь к середине следующего столетия. Печерский монах Кукша за проповедь им христианства поплатился жизнью. Некоторые ученые считают, что в отдельных местах на Руси еще в XIII веке совершались человеческие жертвоприношения, хотя эта точка зрения, основанная на интерпретации данных археологии, спорна[56].
Так или иначе, для Нестора в его юные годы христианство было верой новой – не только в значении «небывалой», но и в значении «недавно принятой».
Помимо «большого» времени, выходящего за пределы жизни человека, но на него влияющего, для человека значимо и время «малое» – историческое время его детства, отрочества, юности. Ранние годы Нестора выпали, вероятно, либо на самый конец, либо на вторую половину правления Ярослава Мудрого – сына крестителя Руси, сводного брата Бориса и Глеба.
Князь Ярослав правил Киевской землей и большинством остальных русских земель с 1019-го по февраль 1054 года, до своей кончины. С 1036 года, после смерти брата Мстислава, князя Черниговского и Тмутараканского, он был единовластным правителем всей Руси за исключением Полоцкого княжества. При нем (согласно «Повести временных лет», это произошло в 1036 году) были сокрушены степные хищники печенеги, воздвигнуты новые киевские стены с каменными Золотыми воротами, названными во образ и подобие Золотых ворот Константинополя – триумфальных ворот, через которые входили в город византийские императоры-победители. При Ярославе был воздвигнут и украшен мозаиками и фресками грандиозный и великолепный тринадцатикупольный храм Святой Софии, названный в подражание величайшей церкви христианского мира – Софии Цареградской. В его правление прекратились междоусобицы. Умирая, князь велел сыновьям во всем слушаться старшего, Изяслава, которому передал стольный Киев. Завещание Ярослава было включено в летопись под 1054 (6564) годом: «Еще при жизни своей он дал завещание сыновьям своим, сказав им: “Вот я покидаю мир этот, сыны мои; живите в любви, потому что все вы братья, от одного отца и одной матери. И если будете жить в любви друг к другу, Бог будет с вами и покорит вам врагов ваших. И будете мирно жить. Если же будете в ненависти жить, в распрях и междоусобиях, то погибнете сами и погубите землю отцов своих и дедов своих, которую они добыли трудом своим великим, но живите в мире, слушаясь брат брата. Вот я поручаю заместить меня на столе моем, в Киеве, старшему сыну моему и брату вашему Изяславу; слушайтесь его, как слушались меня, пусть он заменит вам меня; а Святославу даю Чернигов, а Всеволоду Переяславль, а Игорю Владимир (южный), а Вячеславу Смоленск”. И так разделил он между ними города, запретив им переступать предел братний и сгонять (один другого со стола), сказал Изяславу: “Если кто захочет обидеть брата своего, ты помогай обижаемому”. И так завещал он сыновьям своим жить в любви. ‹…› Приспел конец жизни Ярослава, и отдал он душу свою Богу в первую субботу Федоровского поста. Всеволод же убрал тело отца своего, возложив на сани, отвез его в Киев, в сопровождении попов, певших положенные песнопения. Оплакивал его народ; и, принеся, положили его в гроб мраморный в церкви святой Софии. И оплакали его Всеволод и все люди. Прожил же (Ярослав) полных 76 лет»[57].
Так сложился триумвират Ярославичей – система власти, в которой главные роли принадлежали трем старшим сыновьям Ярослава Мудрого: Изяславу Киевскому, Святославу Черниговскому и Всеволоду Переяславскому. Двое младших – Игорь, княживший во Владимире на Волыни, на юго-западе Руси, и Вячеслав, державший Смоленск, решающего значения не имели, к тому же оба они рано умерли. Есть основания предполагать, что в завещании Ярослава был впервые провозглашен сеньорат – принцип старшинства как основа организации власти и отношений между князьями. (Пример святого Бориса, о покорности которого Святополку Окаянному рассказывается в Борисоглебских житиях, в том числе в Несторовом «Чтении», видимо, не отражал древнюю норму, а формулировал норму новую, основанную на ветхозаветном принципе.) Впрочем, выделение еще воинственным Святославом Игоревичем Киева Ярополку, который был, по-видимому, старшим из его сыновей{16}, и возведение Владимиром Святославичем на важнейший после киевского новгородский стол старшего отпрыска Вышеслава (умершего в 1008 году) как будто бы свидетельствуют, что идея старшинства складывалась или сложилась раньше[58]. Установленные Ярославовым завещанием отношения при верховенстве старшего киевского князя Изяслава оставались нерушимыми до 1073 года, когда второй Ярославич Святослав, вступив в сговор с третьим, Всеволодом, изгнал Изяслава из Киева. Нестор, вероятно, видел в завещании Ярослава основу благополучия и мира в Русской земле и дорожил принципом старшинства. Его произведения об этом свидетельствуют.
Мы не знаем, в какой год будущий автор Жития Феодосия и вероятный составитель «Повести временных лет» пришел в этот мир. Но можем предположить, что новорожденного, видимо, крестили на восьмой день. О существовании этого обычая уже в XI веке свидетельствует Несторово Житие Феодосия: именно на восьмой день таинство крещения было совершено над будущим печерским подвижником[59]. Позднейший обычай при принятии монашества (малой схимы, а затем, еще раз, великой) требовал смены имени. Но так ли было в Древней Руси? Историк Русской Церкви Е. Е. Голубинский понимал известие Нестора о том, что священник при крещении нарек печерского святого Феодосием, как недостоверное. Он полагал, что книжник либо не знал крестильного имени печерского игумена, либо умолчал о нем, потому что предпочел обыграть значение греческого имени Феодосий («врученный, дарованный Богу»): священник крестит младенца с этим именем, прозревая его великое будущее основателя русского монашества[60]. Однако, по-видимому, обычай наречения нового имени при монашеском постриге в те времена, как, впрочем, порой и позднее, не был обязательным. Другой печерский монах, князь Никола (с княжим, языческого происхождения, именем Святослав, или Святоша), судя по всему, принял постриг, сохранив крестильное имя[61]. Но даже если предположить, что нашего героя нарекли Нестором еще при крещении, назвать месяц и день совершения обряда и, соответственно, день его рождения не получится: во-первых, в те времена не обязательно давали имя одного из святых, чью память праздновали в день крещения, а во-вторых, в церковном календаре есть (и был) целый ряд святых с этим именем, память которых приходится на разные дни и месяцы церковного года. Если же имя Нестор было дано ему при постриге, то узнать день, в который это произошло, невозможно по той же самой причине: хотя в те времена новое давалось постригаемому в монахи по имени одного из святых, празднуемых в день совершения обряда[62], Несторов в святцах несколько, и дни празднования их памяти не совпадают. Возможно, наш герой был крещен в память мученика Нестора (день памяти 27 октября старого стиля) – ученика святого Димитрия Солунского. Юноша Нестор победил в поединке Лия, любимого бойца императора-язычника Максимиана и был за исповедание христианской веры казнен по приказу царя – гонителя христиан[63]. В таком случае древнерусский книжник мог тоже видеть в себе борца за веру, но орудием своим считал не руку и не оружие воина, а перо.
Зато с определенной долей уверенности можно назвать среду, к которой принадлежали родители Нестора Летописца. Нестор был действительно для своего времени высокообразованным книжником. И «Чтение о Борисе и Глебе», и Житие Феодосия Печерского свидетельствуют об отличном знании автором переведенных с греческого житий; обыгрывание значения Феодосиева имени – о знакомстве с греческим языком, как и грецизм «кафоликани иклисиа»{17} («вселенская церковь») в «Чтении»[64]. Автор этих житий, конечно, совершенствовал свои знания и усердно читал книги, став монахом, но можно согласиться с предположением М. Д. Присёлкова, что он выделялся образованностью уже при вступлении в печерскую братию. Но кто мог тогда получить еще в юные лета хорошее образование? Конечно, человек, родившийся в знатной, боярской семье, или сын княжеского чиновника или священнослужителя. Не только образованность, но даже элементарная грамотность, особенно в первые десятилетия после крещения Руси, была, очевидно, достоянием весьма тонкого слоя общества. (Ситуация не изменилась принципиально ни в Московской Руси, ни – в общем и целом – в императорской России.) Как будто бы это утверждение опровергают многочисленные берестяные грамоты, найденные за последние семьдесят лет в культурном слове Великого Новгорода. Однако число их, превысившее тысячу, не покажется столь значительным, если учесть, что они были написаны на протяжении примерно пятисот лет. Кроме того, у целого ряда этих древнерусских писем и записок повторяются как авторы, так и адресаты. Да, найдены, вероятно, лишь крупицы из древненовгородского эпистолярия на бересте. Но всё же было бы весьма рискованно говорить о почти всеобщей грамотности Господина Великого Новгорода.
Владимир Святославич, крестив Русь, попытался создать школы. «Повесть временных лет» под 6496 (988) годом свидетельствует: «Посылал он собирать у лучших людей детей и отдавать их в обучение книжное». Однако это новшество вызвало отторжение и неприятие: «Матери же детей этих плакали о них; ибо не утвердились еще они в вере, и плакали о них, как о мертвых»[65]. Почему женщины так восприняли обучение сыновей? Вовсе не потому, что все они были похожи на фонвизинскую госпожу Простакову, оберегавшую свое чадо Митрофана от тяготы учения и лишь скрепя сердце нанявшую ему учителей. Князь Владимир, видимо, готовил из отданных в учение детей будущих священнослужителей: своего духовенства еще не было, пришлые греки не могли окормить огромное число новокрещеных русичей, да и славянский язык знали, конечно, не все. Повеление князя было обращено к «лучшим людям», то есть к знати. Будущее превращение сыновей в священнослужителей матери должны были воспринять как урон чести и достоинству рода: сыну боярина подобало быть боярином, сыну воеводы – водить полки, а не отправлять церковные службы. Тем не менее князь постарался дать образование именно отпрыскам «лучших людей», а не чадам людей простых.
Е. Е. Голубинский полагал, что задача Владимира была иной: «…чтобы с этого первого поколения христианских детей водворилось в боярстве или в аристократии просвещение». По мнению историка, «невозможно предполагать, будто дети бояр набраны были для ученья книжного с тою целию, чтобы приготовить их во священники». Аргументы ученого таковы: «Во-первых, для священства нисколько не были необходимы именно дети бояр, а между тем они нужны были самому князю для его собственной службы: с какой же бы стати он решился пожертвовать ими? Во-вторых, предполагать, чтобы бояре захотели отдать своих детей в священники – значило бы то же, что предполагать, будто они имели охоту сделать детей своих из бояр пролетариями и париями, ибо это именно были священники в сравнении с боярами»[66].
Согласиться с этими соображениями сложно. Владимир едва ли собирался всех детей знати превратить в священнослужителей, но отчаяние матерей свидетельствует именно о том, что они опасались за детей, а чего они могли бояться, если не превращения сыновей в «пролетариев и парий»? Повеление отдать в книжное учение отпрысков знатных людей имело целью, по-видимому, повысить социальное положение духовенства, которое обученные боярские дети и должны были составить.
Владимир, видимо, создавал государственные школы. Эта идея не прижилась. На протяжении всей позднейшей истории Древней Руси и отчасти даже более поздней государственных школ не было. Те, кто хотел хотя бы постичь грамоту, обучались у священнослужителей. Но это было частное, а не государственное дело[67]. В общественных верхах необходимость образования была вскоре признана: и требования со стороны власти, и, главное, вызовы самой жизни этому способствовали: понимание новой веры, основанной именно на книгах, дипломатические и административные дела, дела торговые были затруднительны без грамоты. Образованность в верхах приобрела высокий культурный статус: не случайно князь Владимир Мономах в своем «Поучении» с гордостью писал об отце, князе Всеволоде Ярославиче, знавшем пять языков. Конечно, не каждый князь был таким полиглотом (иначе сын бы об этом не упомянул). Но быть необразованным становилось «некрасиво».
В низах же не только образованность, но и простая грамотность, очевидно, распространены не были. Антоний, будущий основатель Печерской обители и ее духовный глава, выходец из города Любеча под Киевом, вероятно, не выучил грамоту ни в миру, ни даже в монастыре. Он не постригал в монахи новоприходящих, а поручал это монаху Никону: видимо потому, что, будучи «некнижным», не мог быть возведен в сан священника – а постригать в монахи имел право только священник. Е. Е. Голубинский, высказавший это предположение, усматривал в неграмотности черноризца свидетельство его происхождения «более из мещано-крестьянства, чем из боярства»[68].
В Житии Феодосия Печерского содержится косвенное свидетельство любви к книгам, которую с детства питал автор. Историк Г. П. Федотов заметил: «Нестор не повторяет вслед за Афанасием Великим, автором жития Антония, что его святой, избегая детского общества, не пожелал учиться наукам. Напротив, Феодосий сам желает “датися на учение божественных книг единому от учителей… и вскоре извыче вся грамматикия”, вызывая общее удивление “премудростью и разумом” своим. ‹…› Под “грамматикией” автор, конечно, разумеет элементы грамматического (то есть литературного) образования. Древняя агиография знает два типа отношения к науке. Антонию Великому противополагается Иоанн Златоуст и Евфимий, оба усердные и даровитые ученики. Если Нестор следует образцам, то он выбирает среди них, и в данном случае его выбор согласен с жизнью»[69].
Скорее всего, Феодосий действительно еще в детстве проявил любовь к чтению и получил хорошее образование. Однако автор Жития не был собеседником святого, а черпал сведения о нем из рассказов монахов, знавших Феодосия, в том числе сохранивших известия, рассказанные его матерью. (Об этом пишет сам Нестор.) Однако если мать святого поведала о жестоких ссорах с сыном, о препонах, которые она чинила ему в намерениях уйти в монастырь (что было из ряда вон выходящим), то едва ли она сообщала о любви к чтению и об обучении чада в юные годы: эти качества все-таки не были исключительными. Скорее известия о постижении книжной мудрости Феодосием принадлежат Нестору, взяты из житийных образцов. В таком случае это свидетельство особой любви к книге не Феодосия, а его биографа. Деталь портрета не героя, а самого художника.
Происходил ли Нестор из боярской семьи, был ли сыном княжеского чиновника, как Феодосий Печерский, или священнослужителя, неизвестно. Особенное внимание, проявленное автором Жития Феодосия к судьбам печерских постриженников Варлаама, ставшего первым игуменом обители на днепровском холме, и Ефрема – один был сыном боярина, а другой – приближенным князя, – как будто бы позволяет предположить, что отец книжника тоже был знатным человеком или что сам автор Жития был близок к князю. Однако реальных оснований для такой догадки нет: рассказы о Варлааме и Ефреме Нестор включил в свой текст потому, что они, как и Феодосий, пришли в монастырь, преодолев серьезные препоны: герой Жития – запрет материнский, Варлаам – отцовский, Ефрем – княжеский.
Большая, если не бóльшая часть печерской братии происходила из верхов общества[70], что позволило современному исследователю назвать обитель «аристократическим монастырем» и отметить: «…в Печерский монастырь, спасая душу, уходили княжеские бояре и дружинники, участвовавшие в этой самой власти как исполнительный орган. Их захватывало христианство, и согласно принципам студийских киновий{18} они желали нравственно воздействовать на власть имущих, часто с горьким осознанием собственных нарушений закона Божьего в прошлом»[71]. Но точных данных о происхождении всех монахов обители нет. Выходцами из знати – бывшими боярами, дружинниками – очевидно, была всё же не вся братия{19}.
Причины, по которым человек становится монахом, различны. Один из основателей христианского монашества, египетский подвижник Антоний Великий (IV век), согласно его Житию, решил оставить мирскую жизнь после долгих размышлений и под влиянием слов Христа, читаемых на богослужении: «…если хочешь быть совершенным, пойди, продай имение твое и раздай нищим; и будешь иметь сокровище на небесах; и приходи и следуй за Мною» (Евангелие от Матфея, глава 19, стих 21). Феодосий Печерский, как писал о нем Нестор, с детства возлюбил Бога: на этот путь его направили и прочитанные книги, и глубоко воспринятые церковные службы. (Не исключено, что книжник описал выбор Феодосия, следуя как образцу Житию Антония Великого, отсылки к которому встречаются в написанном им Житии; однако именно в таком пути к Богу нет ничего неправдоподобного.) Патриарх Московский и всея Руси Никон принял постриг после того, как умерли его малолетние дети. Путь в монастырь, удаление от мира могли быть следствием долгих раздумий еще в отроческие или юношеские годы. А могли быть внезапным переломом, экзистенциальным откровением, духовным озарением, прорвавшим пелену рутинной, обыкновенной мирской жизни, как у героя пушкинского стихотворения «Странник» – переложения начала аллегорической поэмы английского писателя Джона Беньяна «Путь паломника»:
Однажды странствуя среди долины дикой,
Незапно был объят я скорбию великой
И тяжким бременем подавлен и согбен,
Как тот, кто на суде в убийстве уличен.
Потупя голову, в тоске ломая руки,
Я в воплях изливал души пронзенной муки
И горько повторял, метаясь как больной:
«Что делать буду я? Что станется со мной?»
Что подвигло на этот выбор Нестора, неизвестно. Его решение могло быть обдуманным в течение многих лет шагом, а могло – результатом каких-то потерь (близких, жены – если он был женат… ребенка – если у него был ребенок). В 1073 году был согнан с киевского златого «стола» братом Святославом при участии брата Всеволода князь Изяслав Ярославич, отправившийся искать управы на младших братьев сначала в Польшу, а потом в Германию. Если Нестор служил ему, то, исповедовавший принцип старшинства в качестве нерушимой нормы, он воспринял переворот как абсолютное зло и отказался продолжить службу при Святославе – и это событие могло стать последним мотивом, побудившим его оставить мир, который, по слову апостольскому, «лежит во зле» (Первое послание апостола Иоанна, глава 5, стих 19). Но ничего определенного о пути нашего героя из мира в монастырь, увы, неизвестно.
Зато с высокой мерой вероятности мы можем предположить, из какого славянского племени произошел его род и где книжник появился на свет. Во вступительной части «Повести временных лет» летописец проявляет особенное отношение только к одному из восточнославянских племен – полянам: «Все они (эти племена. – А. Р.) имели свои обычаи и законы своих отцов и предания, и каждые – свой нрав. Поляне имеют обычай отцов своих кроткий и тихий, стыдливы перед снохами своими и сестрами, матерями и родителями; перед свекровями и деверями великую стыдливость имеют; имеют и брачный обычай: не идет зять за невестой, но приводят ее накануне, а на следующий день приносят за нее – что дают. А древляне жили звериным обычаем, жили по-скотски, убивали друг друга, ели всё нечистое, и браков у них не бывало, но умыкали девиц у воды. А радимичи, вятичи и северяне имели общий обычай: жили в лесу, как звери, ели всё нечистое и срамословили при отцах и при снохах. И браков у них не бывало, но устраивались игрища между селами, и сходились на эти игрища, на пляски и на всякие бесовские песни и здесь умыкали себе жен по сговору с ними; имели же по две и по три жены. И если кто умирал, то устраивали по нем тризну, а затем делали большую колоду и возлагали на эту колоду мертвеца и сжигали, а после, собрав кости, вкладывали их в небольшой сосуд и ставили на столбах при дорогах, как делают и теперь еще вятичи. Этого же обычая держались и кривичи и прочие язычники, не знающие закона божьего, но сами себе устанавливающие закон»[72].
Поляне, как соблюдающие нравственный закон, хотя и не являющиеся христианами, соотнесены с китайцами и мифическими рахманами{20}, также не христианами, которым свойствен нравственный закон, написанный в сердце. Летописец, которым, вероятно, был именно Нестор, приводит обширную выписку из переводной византийской Хроники Георгия Амартола, или Георгия Грешного (IX век), где эти два народа противопоставлены остальным, в том числе мифическим, погрязшим в нечестивости:
«Говорит Георгий (Амартол) в своем летописании: “Каждый народ имеет либо письменный закон, либо обычай, который люди, не знающие закона, принимают как предание отцов. Из этих последних первые – сирийцы (правильно: китайцы. – А. Р.), живущие на краю света[73]. Имеют они законом себе обычаи своих отцов: не заниматься любодеянием и прелюбодеянием, не красть, не клеветать или убивать и, особенно, не делать зло. Таков же закон и у бактриан, называемых иначе рахманами или островитянами. Эти по заветам прадедов и из благочестия не едят мяса и не пьют вина, не творят блуда и никакого зла не делают, имея великий страх Божий. Иначе – у соседних с ними индийцев. Эти – убийцы, сквернотворцы и гневливы сверх всякой меры; или – во внутренних областях их страны, где едят людей и убивают путешественников и даже едят как псы. Свой закон и у халдеян, и у вавилонян: матерей брать на ложе, блуд творить с детьми братьев и убивать. И всякое они бесстыдство творят, считая его добродетелью, даже если будут далеко от своей страны. Другой закон у гилий: жены у них пашут и созидают храмы, и мужские деяния совершают, но и любви предаются сколько хотят, не сдерживаемые своими мужьями и не стыдясь. Есть среди них и храбрые женщины и женщины умелые в охоте на зверей. Властвуют жены эти над мужьями своими и воинствуют, как и они. В Британии же несколько мужей с одною женою спят, и многие жены с одним мужем связь имеют и беззаконие как закон отцов совершают, никем не осуждаемые и не сдерживаемые. Амазонки же не имеют мужей, но как бессловесный скот однажды в году, близко к весенним дням, выходят из своей земли и сочетаются с окрестными мужчинами, считая то время как бы некиим торжеством и великим праздником. Когда же зачнут от них в чреве, – снова разбегутся из тех мест. Когда же придет время родить, и если родится мальчик, то убивают его, если же девочка, то прилежно вскормят ее и воспитают”»[74].
Есть основания полагать, что и эта характеристика полян, и пространная цитата из Георгия Амартола принадлежат именно автору «Повести временных лет», а не заимствованы им из более ранней летописи. Согласно господствующему среди исследователей раннедревнерусского летописания мнению, восходящему к концепции А. А. Шахматова, летописный свод, предшествующий «Повести временных лет» и использованный ее составителем, частично сохранился в списках (в основном XV и XVI веков) так называемой Новгородской первой летописи{21}. И там такого рассказа о полянах, в том числе и противопоставления их другим восточнославянским племенам, нет.
Правда, в этой летописи, как и в «Повести временных лет», упоминаются князь Кий, его братья и сестра Лыбедь, причем начало рассказа о них выглядит довольно странно: «Начало земли Рускои. Живяху{22} кождо с родомъ своимъ на своихъ мѣстех и странахъ, владѣюща кождо родомъ своимъ. И быша{23} три братия»[75]. Далее следует повествование о Кии, Щеке и Хориве и об основании ими Киева. Предложение, начинающееся глагольным сказуемым «живяху» в старинной форме имперфекта, лишено смыслового субъекта: кто жил, кто этот «кождо» (каждый), непонятно. Не сказано, в каком племени княжили Кий и его братья, лишь в конце сказания появляется упоминание полян, причем поставлено оно так неудачно, что можно сначала понять, будто полянами назывались только Кий и его братья и сестра, а не всё обитавшее в Киеве и его окрестностях племя: «И бѣша мужи мудри и смысленѣ, нарѣчахуся Поляне, и до сего дне от них же суть кыянѣ; бяху же поганѣ, жруще озером и кладязем и рощениемъ, якоже прочии погани»[76]. Переведем этот фрагмент, содержащий много устаревших форм или слов, на современный русский язык: «И были мужи мудрые и разумные, прозывались Поляне, и до нашего времени от них ведут род киевляне; были же они язычниками, принося жертвы озерам, и колодцам, и рощам, как и прочие язычники».
Так, может быть, в Новгородской первой летописи не отражен более ранний, летописный текст, чем «Повесть временных лет», а представлена более поздняя версия текста той же «Повести…», неуклюже отредактированная каким-то переписчиком-новгородцем?[77] И этот же новгородец, уязвленный тем, что в исходном тексте поляне противопоставлялись как жившие кротко и нравственно, другим восточнославянским племенам – «диким», «варварским» (получалось, что и его предкам – новгородским словенам!), взял да и сократил весь пассаж о добрых нравах полян, заменив его суровой оценкой: поляне такие же язычники, как все русичи до князя Владимира. Нечего, грубо говоря, «выпендриваться»!
Вроде бы логично. Из текста новгородской летописи при переписке когда-то выпало начало фразы, сохранившееся в «Повести временных лет»: «Полем же жившемъ особѣ и володѣющемъ роды своими». Однако текст «Повести временных лет» не выглядит в рассказе о Кие и его братьях более правильным и ясным: «Полем же жившемъ особѣ и володѣющемъ роды своими, иже и до сее братьѣ бяху поляне, и живяху кождо съ своимъ родомъ и на своихъ мѣстѣхъ, владѣюще кождо родомъ своимъ. И быша 3 братья»[78]. То есть: «Поляне же жили в те времена отдельно и управлялись своими родами; ибо и до той братии (о которой речь в дальнейшем. – Д. Л.) были уже поляне и жили они родами на своих местах, управляясь каждые своим родом. И были три брата»[79]. Летописец дважды почти дословно повторяет одно и то же выражение («володѣющемъ роды своими» и «владѣюще ‹…› родомъ своимъ»). А главное, упоминание о Кие, Щеке и Хориве «сее братьѣ» ни к каким прежде упомянутым братьям не отсылает: о трех полянских князьях говорится не до, а после! Не случайно Д. С. Лихачев, перевод которого я цитировал, был вынужден внести в текст помету в скобках с литерами своих имени и фамилии (Д. Л.): без этого читатель оказывался совершенно обескураженным. Похоже, что это автор «Повести временных лет» решил отредактировать не очень ясный текст летописца-предшественника, подразумевавшего, видимо, роды, относящиеся к разным племенам. Нестор отнес все эти роды к одному племени полян и поспешил пояснить, что поляне – это целое племя и прозывалось оно так задолго до Кия, Щека и Хорива. Поправил, увы, тоже не очень удачно… Из текста новгородской летописи при переписке когда-то выпало начало фразы, сохранившееся в «Повести временных лет»: «Полем же жившемъ особѣ и володѣющемъ роды своими», но из этого никак не следует, что текст «Повести…» первичен[80].
Так что фрагмент «Повести временных лет» о стыдливых и кротких полянах принадлежит именно ее составителю. По нему можно судить об этническом происхождении Нестора.
Известный лингвист и историк древнеславянских культур Н. И. Толстой, анализируя вступление «Повести временных лет», пришел к выводу: «Этническое самосознание Нестора Летописца следует рассматривать как довольно сложную и цельную систему, состоящую из иерархически упорядоченных компонентов. Каждый компонент в отдельности обнаруживается в биографии автора “Повести временных лет”. Автор был христианином, и этим определялся весь его жизненный подвиг, славянином, полянином, так как Киево-Печерский монастырь был духовным центром полян и Русской земли. Русская земля была его страной, государством, а киевские князья были его князьями. Изъятие из этой системы-лестницы хотя бы одного компонента нарушило бы общую картину и значительно изменило бы ее. У Нестора Летописца было религиозное сознание (христианское), общеплеменное (славянское), частноплеменное (полянское) и сознание государственное (причастность к Русской земле). Среднеплеменное сознание его – русское{24} – еще созревало и не занимало ключевой, доминирующей позиции»[81].
Соглашаясь с этой мыслью, я бы внес одно уточнение: Нестор сознавал себя полянином не потому, что подвизался в монастыре, находившемся в земле, некогда населенной полянами, а ныне преимущественно их потомками. Не потому, что этот монастырь располагался в городе, который в стародавние времена был якобы основан полянскими князьями Кием, Щеком и Хоривом. К тому времени, когда книжник писал «Повесть временных лет», то есть к началу XII века, племя (а точнее, племенной союз) полян уже слилось с другими восточнославянскими племенами и было живо лишь в исторической памяти[82]. Составитель «Повести временных лет» решительно отвергает версию о том, что Кий был не князем, а простым перевозчиком через Днепр – похоже, что в нашем герое здесь говорит племенной патриотизм: «Некоторые же, не зная, говорят, что Кий был перевозчиком; был де тогда у Киева перевоз с той стороны Днепра, отчего и говорили: “На перевоз на Киев”. Однако, если бы Кий был перевозчиком, то не ходил бы к Царьграду. А между тем, Кий этот княжил в роде своем, и ходил он к царю, – не знаем только, к какому царю, но только знаем, что великие почести воздал ему, как говорят, тот царь, при котором он приходил. Когда же он возвращался, пришел он на Дунай, и облюбовал место, и срубил небольшой город, и хотел обосноваться в нем со своим родом, но не дали ему близживущие. Так и доныне называют придунайские жители городище то – Киевец»[83].
Нестор, очевидно, считал себя полянином по происхождению. Поляне некогда жили в Киеве и его окрестностях, так что летописец, скорее всего, был уроженцем и жителем или «матери городов русских», или пригородов столицы{25}.
Нестор не оставил никаких свидетельств о своих детских и отроческих годах. Правда, в «Повести временных лет» под 6573 (1065) годом имеется выразительный рассказ, где в первый раз летописец говорит о себе и своих товарищах – «мы»: «В это же время ребенок был брошен в речку Сетомль; этого ребенка вытащили рыбаки в неводе, и мы рассматривали его до вечера, и опять бросили его в воду. Был же он таков: на лице у него были срамные части, об ином нельзя сказать срама ради. Перед тем и солнце изменилось и перестало быть светлым, но как луна стало, о таком солнце невежды говорят, что оно съедаемо. Подобные знамения бывают не к добру»[84].
Воображение готово нарисовать картину: юный Нестор и его товарищи, затаив дыхание, таращат глаза на жуткую диковину, выловленную в киевской речке… Но рассказ может принадлежать перу и более раннего летописца, труд которого Нестор мог продолжать. Этого рассказа нет в Новгородской первой летописи младшей версии (младшего извода), которая, как иногда считают, частично сохранила более раннее историческое повествование, чем Несторова «Повесть временных лет». Однако в новгородской летописи нет и рассказа «Повести временных лет» под 6599 (1091) годом об обретении и перенесении святых мощей – останков Феодосия Печерского, где летописец тоже говорит о себе от первого лица, и этот книжник – скорее всего, не наш герой. Безымянный новгородец мог попросту сократить текст созданного до Нестора свода. Впрочем, эти сказания мог вписать в «Повесть временных лет» какой-то книжник и после Нестора{26}