Рассказы современных писателей

Снег Эдуард Овечкин

В тот год не было первого снега. Тот, который неожиданно повалил в октябре, был слишком ранним даже для первого, и все с уверенностью рассуждали, что он точно растает и не ляжет. Доводы были разные и один крепче другого: личный опыт, народные приметы (даже тех народов, у которых снега отродясь не бывало) и желание отсрочить зиму придавали уверенности этим рассуждениям: первый снег тает всегда.

Но снег никого не слушал, а может, и слушал, да просто – как я и предположил, – не был первым. Он падал, падал и падал… Сначала таял в жирной грязи дорог, на оставшихся желтых листьях и лип к подошвам, потом покрыл все трусливым тоненьким слоем, а после исчезли дороги и, укатанные машинами, стали неожиданно ровными и гладкими – не то что летом. Исчезла тропа в сопках и долго ждала смельчаков, которые первыми пойдут по ней и пробьют дорогу в базу. Она все ждала, а снег все падал и падал, и пока только серые будни водили по ней за собой черные ночи.

В тех краях зима больше всего похожа на сказку: народа там живет мало, ни фабрик, ни заводов – вообще минимум цивилизации, и снег лежит почти везде нетронутым и ярко-белым, накрывая себя поверху глухой тишиной.

Именно из-за этой тишины и хочется зимой впасть в спячку; это весной или осенью тянет непременно куда-то бежать и срочно что-то делать, а зимой чем меньше движений, тем гармоничнее на фоне природы себя чувствуешь – лег, укутался, чай рядом поставил, и всё – до мая меня не трогайте, будьте так любезны.

Когда снега навалило столько, что скрылись деревья и кусты, а брошенные машины в поселке начали служить детям горками для катания на санках, стало очевидно даже самым упертым консерваторам, что он уже точно не сойдет и народные приметы в этот раз не сработали, и все смирились с неизбежностью. А с неизбежностью больше ничего сделать и нельзя.

– Вот поди ж ты, – бурчал второй в цепочке смельчаков, топчущих тропу, замполит, – законы природы и то сбои дают!

– Не то что твои постановления пленумов, да? – оборачивался к нему старпом (всегда шел первым – как определял направление тропы, никто понять не мог), – они-то нас никогда не подведут! Ой, что это я! Это же раньше было, а теперь-то их отменили за ненадобностью! Как жить? Как жить? Того и гляди небеса рухнут!

– И кто уже удивится?

– Боги?

– Даешь ты! Один был – дедушка Ленин – и того свергли, а прочие давно уж померли. Как тебя к самостоятельному управлению кораблем допустили без знания основ мироздания?

– Так меня же допускали его уничтожать, а не постигать! Разные вещи. А так да, повезло, что ни одного попа в приемной комиссии не было, успел я проскочить, видишь, пока духовность возрождать не начали.

– Думаешь, начнут?

– Поспорим?

Остальная цепочка шла молча: на вершинах сопок снег, подчищаемый ветром, едва доходил до колена, но кое-где в низинах брели и по пояс. Старпому-то было нипочем, зам тоже из породы старых коней, а молодежь дышала тяжело – особенно те, которые участвовали в мероприятии впервые.

– Ха! Вот она – Нерпичья! – крякнул зам, когда с вершины последней сопки открылся вид на дорогу к пирсам и сами пирсы с пока черными, как кляксы, лодками на общем белоснежном фоне.

– Всё, – старпом резко выдохнул и остановился, – не могу больше!

– Да ладно, – тронул его за плечо зам, – не так все плохо, чего ты? Выкарабкаемся как-нибудь, ну могло же быть и хуже, понимаешь? Война могла быть, разруха, американцы кругом. И тебя все равно командиром назначат, ну чего ты, ну потерпи, ты же умный, ты же монстр в вопросах боевой подготовки!

Старпом распахнул полы шинели и ковырялся внутри, слегка притопывая:

– Да не о том я, чего ты меня баюкаешь? Не могу больше терпеть в себе чай! Надо срочно привязать коня. Думал, дотерплю до парохода, ан нет. Отвернитесь там, э! Старпом пи`сать будет!

– Это вы кому? – удивился управленец (третий в цепочке). – Нам или женщинам в штабе кричите? Мы-то, можно подумать, не видели там чего или, можно еще подумать, там есть у вас чем нас удивить!

– Так, бакланы! – взялся за дело зам. – Разговорчики в строю! Кому сказано отвернуться! Рассуждают они! Распустились!

– Пусть только это, в бок коня привязывает, а не на тропу!

– Да без вас капитан второго ранга не разберется, как ему поссать! А!

– Без нас-то, может, и разберется, а нам по его разбору ходить потом не больно-то и охота!

– Ну что вы, наговорились? – старпом оправлялся. – Я уж все. Или подождать, пока вы драку не затеете?

Зам сдвинул шапку на затылок, от прилипших ко лбу волос повалил пар.

– Какую драку? Мы же офицеры!

– Ну офицерскую, значит. Повыхватываете шпаги и ну на снег кровью полоскать! Вот бы я посмотрел!

– Но нет. Двигай давай, посмотрун.

Вниз скатились быстро. На дороге, почищенной каким-то заезжим трактором (своего в дивизии не было), долго и не спеша отряхивались, высыпали, держась друг за друга, снег из ботинок и курили.

– Ну вот, – старпом снял шапку, – вечером обратно пройдем, и готова тропа! Молодцы мы, да?

– Молодцовее и не бывает! – поддержал его зам. – О, командарм наш из штаба идет!

Командир шел медленно, о чем-то задумавшись, и смотрел себе под ноги (понуро, – подумал бы незнакомый человек, но мы же не незнакомцы – так думать не станем) и совсем как-то по-детски мило махал портфелем, и особенно умилительно это смотрелась не из-за возраста, а из-за его крупной фигуры. На самом деле он был довольно молод, чуть за сорок, но командирская служба быстро старит мужчин – тех, которых не сживает со света вовсе. Увидев своих офицеров, явно обрадовался и ускорился.

– Товарищи офицеры (был и один мичман, но отчего бы не сделать ему приятно, видимо решил командир), – командир жал всем по очереди руки, – что, решили сегодня здесь игнорировать суточный план, не заходя на корабль?

– Отнюдь! – засмеялся старпом. – Физподготовка у меня в плане! Вот и отработали ходьбу по пересеченной местности!

– А! То-то я смотрю, вы заснеженные, а баб снежных вокруг и не видно! Где, думаю, извалялись?

– Плохо вы о нас, тащ командир думаете! Уж мы-то всегда найдем, в чем изваляться!

– И баб?

– Заметьте, тащ командир, не я это предложил!

К кораблю пошли не торопясь: впереди командир со старпомом и замом, а остальные – чуть сзади, для соблюдения необходимой почтительности. Командир почтительность тоже ценил и, рассказывая о каких-то штабных делах старпому с замом, периодически оборачивался, чтоб и задним было его хорошо слыхать. Хотя задним мало интереса было до штабных дел, что их касается – и так доведут.

Спустившись от второго КПП к судоремонтному заводу, они постепенно скрылись из нашего вида; почти и не различить уже было – люди там идут или стая черных воронов, которая устала махать крыльями и пошла по своим делам пешком. Да и снег. Сначала редко и не спеша, а потом все гуще и гуще, он опять полетел с неба.

Всегда, когда снег уже улегся, но не успел еще стать рыхлым и тяжелым, в воздухе витает какое-то ожидание. Ждут чего-то все, даже те, кто утверждают, что не ждут уже ничего: кто Нового года с чудесами, кто весны, которая и сама по себе – чудо, а кто и просто пенсии. Но одно дело, когда снег укладывается к концу ноября – началу декабря, а совсем ведь другое, когда в раннем октябре. Сколько можно носить в себе легкое невесомое ожидание без видимого срока его исполнения и не упустить его в грустное разочарование, что вот, опять все как всегда? И не было же в этом году повода, который отличал бы его от прошлого, позапрошлого или будет отличать от будущего, но откуда-то берется это ощущение ожидания чего-то непременно светлого. Может, из снега?

Проскочил ноябрь, декабрь перевалил уже далеко за свою середину и по ощущениям тех, для кого эта зима была первой в Заполярье, Новый год уже прошел, ан нет – все еще висел и уже почти на носу. Странное ощущение – я его еще помню.

Тропа снегом уже не зарастала – раз протоптанная, она всегда стояла всю зиму: цепочки людей в обе стороны не кончались.

– Ну что, Вася, ходил ли ты вчера к Лене? – спрашивал один капитан-лейтенант в спину другого, топая за ним по тропе.

– Ходил, Гена, ходил.

Они были одноклассниками и дружили еще с училища, а потом так повезло, что и на службу вместе устроились.

– Ну и как там она?

– Как там она. Жопа вообще. Как тень стала, смотрит вроде на тебя, а вроде как и внутрь себя, рассеянная, глаза опухшие, руки трясутся. Полы там помыл вчера, снежинок на окна наклеил, велел держаться и верить в лучшее. Надеяться. Потом и моя с работы подгребла, сидели там с ней на кухне и делали вид, что разговаривают о посторонних вещах. Странная это штука, надежда, да, Вася?

– Жизнь вообще странная штука, вот что я тебе скажу, Гена.

– Это понятно, но вот смотри, без надежды, оно все проще выходило бы, разве нет? Хорошо – значит хорошо, плохо – значит плохо, и приспосабливайся к этому плохо, учись жить в нем прямо сейчас, а то сидишь, сопли распускаешь – надеешься. К чему все это? Потом же все равно приспосабливаться. Я думаю, знаешь, что, Вася, что Надежду эту самую Пандора из ящика своего выпустила. Ну там, представь, крышку приоткрыла, а хитрюга эта аккурат сверху и сидела, на всех несчастьях верхом, и раз – выпрыгнула к нам. Пандора-то передумала потом, чего это, мол, я людишек-то, а поздно: вот она, надежда, с нами уже живет и по свету шастает.

– Ну нас с тобой забыли спросить, когда эту надежду придумывали. И Пандору.

– Забыли, а могли бы! Уж мы-то насоветовали бы, как оно лучше сделать.

– Ага. Ну а Мишка их там что?

– А Мишка вчера подрался в садике, потому что они спорили, чей папка погиб, а чей домой вернется, и там шкет какой-то утверждал, что его папка из штурманов и наверняка жив, а вот Мишкин, механик, точно погиб. Ну и помутузили друг друга. Воспитательница в шоке, молоденькая какая-то, в этом году только приехала, примите меры, говорит Лене и той, второй маме, а те детей в охапку, да по домам – плакать, чтоб никто не видел. О, глянь, – командир. Товарищ командир! Товарищ командир! Подождите нас!!!

Оба бегом понеслись с сопки вниз, проваливаясь местами в снег и даже пару раз упав в мягкие сугробы, но внимания на это не обращали – спешили.

Командир стоял и ждал – знал, зачем бегут.

– Здра желаем! Ну что – узнали чего?

Третий их друг, Коля, возвращался (или не возвращался) на аварийной подводной лодке из соседней дивизии. Она давно должна была закончить поход и к 25 декабря вернуться, но потерпела аварию (пожар – было в сухом донесении) и ее сейчас практически без хода тащили в базу. «Есть пострадавшие, остальной экипаж чувствует себя нормально», – было в том же донесении. И всё, молчание. Что такое «пострадавший» для сухого языка военно-морских донесений, никто толком объяснить не мог. Ломали руки, ноги, обжигались, переохлаждались, травмировали головы, но пострадавшими от этого не считались в достаточной степени, чтоб беспокоить этим штабы – это, если исходить из общего опыта. Вот сиди и гадай, как они там пострадали, а уж фамилий тем более было не добиться: не положено.

– Привет, ребята. Да ничего толком – связь есть, но про погибших не говорят. Сами-то знают наверняка, но не говорят. Семью проведываете его?

– Да, я вчера ходил, а сегодня Гена сходит.

– Держится?

– С трудом.

– Сын его как?

– Да маленький он совсем еще, уверен, что плохого не бывает. Письмо Деду Морозу написал, чтоб папку ему к Новому году домой вернул. Я, говорит, хорошим мальчиком весь год был, маму слушался, кашу ел и молоко с пенкой пил – Дед Мороз меня послушает.

Немного похрустели снегом молча – уже показался впереди родной пирс и было видно, что верхний вахтенный побежал докладывать, что командир на подходе.

– Дед Мороз, сука, совсем нелишним был бы в такой ситуации. Пригодился бы. Вы на Новый год вместе собираетесь?

– Собираемся, но она не пойдет никуда, сами к ним пойдем, наши жены наготовят заранее, если будет из чего, и будем с ними встречать. Ну дети хоть поиграются, праздник же.

– Правильно. Это правильно – молодцы вы. Вы, знаете что, там в корабельной кассе есть деньги еще, скажите помощнику, что я велел вам их отдать, хрен с ней с этой бумагой, канцелярщиной и картриджами, сделайте там нормально все: мандаринов накупите, конфет. Детям чтоб хоть бы.

– Да не надо, тащ командир…

– Я спрашивал тебя, надо или не надо? Я как сказал – так берете и делаете. Надо будет вас спросить – я спрошу. Что за неуместное стеснение? Зачем его демонстрировать в самых неподходящих местах? Верхний! Помощника наверх!

Пока Вася с Геной курили на срезе пирса, командир отдавал помощнику указания и тыкал в их сторону пальцем. Потом грозил пальцем помощнику и показывал им кулак, помощник утвердительно кивал и строго смотрел на спецтрюмных, а в конце, нелепо даже для такой ситуации, отдал командиру честь:

– Есть, тащ командир! Лично проконтролирую! Оба ко мне! – (добавил уже в сторону офицеров).

Офицеры в ответ показали ему еще довольно жирные бычки, вопросительно пожали плечами и сделали вот так бровями; помощник понимающе кивнул, но сурово смотреть не перестал – любил это дело. Дождавшись Васю с Геной, строго-настрого проинструктировал их по поводу того, в каких пропорциях следует потратить корабельные деньги на новогодний стол, какие корабельные деньги? – уточнили Вася с Геной, а те, ответил помощник, которые вы получите у меня ровно через один час и двадцать минут, а сейчас я пойду наскребать их по сусекам и попрошу без опозданий, потому что я не механик и мне бока отлеживать некогда, в отличие от.

Денег было и правда не так много, чтоб принципиально упираться их брать. Вася с Геной отнесли их своим женам, а потом еще удивлялись, как это из таких сравнительно небольших денег можно накупить вот эту вот всю сравнительно большую кучу, а жены отвечали, что это им не гайки крутить – тут соображать уметь нужно и, пока резали, заправляли и готовили, неловко радовались наступающему празднику – это всегда неловко, когда у тебя все хорошо, а у друга твоего не пойми как, и поделать ты ничего с этим не можешь. И надежда эта еще. Сбивает с толку.

Лена их не ждала – заранее не предупреждали, чтоб не упиралась и не отнекивалась, а пришли сюрпризом, но Мишка искренне обрадовался, хотя, а как еще можно радоваться в пять лет? Пока накрывали стол, Лена сидела потухшая и смотрела в окно, в процессе подготовки участие принимала мало и больше из остатков вежливости, которые отчаяние в ней еще не потушило, дети весело играли, и только им и было по-настоящему весело.

К двадцати трем часам уселись за стол – должен был прийти Дед Мороз, которого снарядила дивизия для поздравления семей задержавшегося экипажа, но провожать старый год Лена отказалась наотрез, как будто это могло на что-то повлиять, но кто мы такие, чтоб рассуждать об этом, не чувствуя того, что чувствовала тогда она?

Дед Мороз пришел нарядный и абсолютно трезвый. Миша без запинки прочитал стишок про елочку, глядя блестящими глазками в глаза старика-волшебника и задыхаясь от волнения на длинных окончаниях. Дед Мороз Мишу похвалил за стих и старания в течение всего года, рассказал ему, как мчался на оленях, чтоб успеть поздравить всех детей с Новым годом, правда, Снегурочка? У Снегурочки, видимо, нервы были послабее, и она с трудом улыбалась, но старательно кивнула. Вот тебе подарок от нас, Миша, сказал Дед Мороз и вытащил из своего мешка какую-то игрушку (никто потом так и не смог вспомнить, какую именно), протянув ее малышу. Миша растерянно захлопал глазами и, потянув было руки навстречу, резко убрал их за спину, не отрывая взгляда от глаз Деда Мороза.

– Что такое, малыш? – спросил Дед Мороз.

– Я не просил игрушек, – тихо ответил Миша, – я просил, чтобы папу ты мне вернул.

И заплакал. В плаче этом не было капризных ноток, или истерики, или злости – он просто стоял, держал руки за спиной, смотрел в глаза Деду Морозу, а слезы текли по щекам сначала капельками, потом двумя ручейками, а за слезами некрасиво запузырились сопли. Первой не выдержала Снегурочка, задышала тяжело и широко распахнутыми глазами уставилась в потолок, потом Лена выскочила в ванную, а потом и жены Васи с Геной, не то чтобы в голос и картинно, а как-то тихо и спокойно заплакали. Вася встал было из-за стола, сел обратно и принялся поправлять вилки на столе, а Гена отошел к окну, уткнул взгляд в редко сыпавшие с неба снежинки и подумал, что как плохо иногда бывает от того, что мужчинам плакать нельзя, ведь часто только заплакав или рассмеявшись можно показать честное свое отношение к тому, что происходит, а не кривить душой, считая снежинки за окном. В квартире сверху дружно чему-то засмеялись и зааплодировали – Дед Мороз сказал про себя спасибо жильцам снизу за то, что те либо просто молчали, либо ушли куда-то в гости.

– Что за шум, а драки нет? – Оттолкнув Снегурочку дверью, домой ворвался Коля.

В прихожей сразу отчетливо завоняло горелым: у Коли не было левой брови, вся скула отчетливо желтела проходящим синяком, он смешно свистел на буквах «ч» и «ш» по причине отсутствия клыка и резца слева, но довольно улыбался.

Первым опомнился Миша. С криком «Спасибо, Дедушка!» он бросился папе на шею, на крик ребенка из ванной выглянула Лена и через миг уже тихо плакала на левом Колином погоне.

– О, тут нормально у вас, в смысле у меня, – из-под Миши и Лены глуховато говорил Коля, – что тут, думаю, мои, скучают же, а тут на́ тебе: и стол, и снежинки на окнах, и друзья, и Дед Мороз!

– Ты скажи, что там у вас, а то мне еще половину семей обходить. – Дед Мороз взял Колю под локоть.

– Да нормально все у нас, ну погорели, ну там я вон бровь спалил, да зубы выбил, кто легче, кто тяжелее, но живы все, нам сказали про телеграмму, кто придумал эту секретность, а? Правда?

– Ух ты, уфф, хорошо-то как! – И Дед Мороз властно указал Васе и Гене бровями в сторону кухни.

На кухне он плюхнулся на табуретку, снял нарядную красную шапку в звездах и мишуре, обнажив под ней самую что ни на есть лысину в венчике седоватых волос, и сделался каким-то нелепым существом: от бровей и выше обычным мужичком, а ниже – сказочным персонажем.

– Наливайте! – махнул он рукой Васе с Геной. – Теперь можно и даже нужно! В жопу такой праздник, как сегодня, не могу, ноги не несут. А что делать, надо же, да? Ну дети же, а тут пацаненок заплакал и я… ну, блин, хоть в окно сигай, хреновый волшебник из меня, думаю, а тут на́ тебе и не хреновый, получается. Что за барство? В стакан налей – на фиг мне стопка твоя, что я – барышня?

Хлопнули по стакану – Дед Мороз пил жадно, как воду, глотая кадыком и запрокинув голову. От закуски отказался, показал – наливай еще. Зашла Снегурочка в слезах:

– Мне налейте.

– Так ты же не пьешь?

– А мне пробки срочно нужны.

– Душу свою затыкать?

– Именно. Давайте, ребята, с Новым годом вас!

Хлопнули еще.

– О, смотрите, – Снегурочка показала в окно, – опять снег пошел. Красиво, да?

– А меня тошнит уже от снега, – буркнул Дед Мороз, глядя на улицу. – Вот все думаю, сходить в госпиталь и спросить у врачей, не бывает ли аллергии на снег, а то отчего я, как в окно выгляну, снег увижу, так каждый раз сдерживаюсь, чтоб не вырвало. Как думаете, комиссуют по аллергии на снег? Нет? И я так думаю, вот и не иду. Ну давайте по третьей, да мы пойдем.

– Э, дедушка! В руках себя держи, я тебя носить потом не буду!

– Да теперь можно, внученька, теперь-то ребята домой вернулись – кому мы нужны особо? Теперь там и так праздник взаправдашний, а не вот это вот вся вата и мандарины. Давай – наливай.

В кухню заскочил Коля, уже без шинели и в домашних тапочках.

– Ребята! Ребята, какие же вы молодцы, а? Я с корабля бягу – валасы назад, тут же думаю, что, мои, а я им икру несу, шоколад, вина бутылку, а тут на́ тебе! Ребята, я все отдам! Нам обещали на днях пайковые выдать, я все…

– Ты так смешно свистишь на буквах «ч», «с» и «ш», – перебил его Гена.

– Ага! – согласился Коля. – И это я приноровился уже, а сначала вообще форменный цирк был. Командир сказал, что если бы он раньше знал, что так смешно выйдет, то сам мне зубы выбил вместо того огнетушителя – так я ему настроение поднимаю!

– Что там было-то у вас?

– Да жопа была, давайте потом? Было, да прошло – не хочу сейчас об этом! Не, ребята, пить пока не буду, со своими посидим, потом уже, ладно?

Заглянула жена Гены:

– Геннадий, на выход! И Василия с собой прихватите.

– Да вы что, ребята? Куда? Давайте у нас, вы как так, а?

– Вы посидите, а мы позже зайдем, у нас тут есть еще дела, да Гена?

– Да? А, дааа!

У подъезда распрощались с Дедом Морозом и Снегурочкой. Постояли, думая, куда податься.

– Беременная Лена. Тест у нее Коле в подарок приготовлен положительный. В фольге и со шнурком, все как положено, – объяснила Генина жена. – Так чего мы там будем мельтешить, дело интимное. Пойдем к нам, посидим пока, ну или к вам, а потом уже к ним зайдем, после курантов, когда Коля в себя придет. Гена, что ты делаешь, скажи на милость?

Гена стоял запрокинув голову и открыв рот.

– Снежинки ловлю, – объяснил он компании, – вот почему они падают прямо, а вокруг моего рта сворачивают?

– Потому что ты лошара, – объяснил Вася, – лошара ми кантара! Смотри, как надо, салага!

И Вася, ловко маневрируя, словил несколько снежинок ртом.

– Спорим, я больше словлю?

– Спорим! Девчонки, считайте!

– Да ну вас, дурачье! Ну какое же дурачье, а?

После того как Гена победил со счетом сорок семь на сорок пять, они двинулись на площадь, а потом посидеть у кого-нибудь, не то у Гены, не то у Васи, но, впрочем, какая разница? И если бы Коля вместо того, чтоб кружить на руках Лену и Мишу по очереди (он морщился от треснутого ребра, но тихонько, чтоб никто не видел), смотрел в окно, то он увидел бы, как друзья его исчезают, укутываясь крупными снежинками, которые падали уже сплошной стеной и почти не кружились, а мягко стелились под ноги. И становилось сказочно красиво и пахло чудом.

Я иногда думаю, что ученые врут, что снежинки состоят всего лишь из двух атомов водорода и одного атома кислорода – где-то в их составе есть какой-то магический ингредиент, ведь откуда-то берется это ощущение чуда в воздухе, а откуда тогда? Да и чудеса случаются иногда, хотя, в общем и целом, жизнь не сказка, конечно.

Обломки настоящей Берлинской стены Жанар Кусаинова

Это случилось пару лет тому назад, когда в Алма-Ате умер мой дядя – цирковой артист. Я прилетела из Санкт-Петербурга на похороны. Печальные клоуны – его друзья – встретили меня.

После поминок выяснилось, что единственное мое наследство – это старенький чемодан с НАСТОЯЩИМИ ОБЛОМКАМИ НАСТОЯЩЕЙ БЕРЛИНСКОЙ СТЕНЫ.

Дело в том, что, когда она рухнула, в том самом месте были друзья моего дяди. Они, зная, как он любит всякий хлам и отходы, ой, то есть исторические ценности, набили этим строительным мусором, то есть ценностями, мешок и подарили ему.

Дядя был счастлив. Он одаривал этими роскошными камнями и кирпичами всех встречных и поперечных. Те радостно улыбались и втихомолку выбрасывали сокровища в ближайшую урну. А некоторые нежно и тепло берегли.

Однажды, помню, мы с дядей на лошади Тамаре мчались по улице, нас тормознули гаишники за превышение скорости или недостаток лошадиных сил – точно не скажу. Дядя умудрился расплатиться с ними камнями и билетами на вечернее представление.

По-моему, все гаишники, которые только водились тогда в Алма-Ате, побывали на нашем представлении.

А еще эти камни с удовольствием брала одна из его бесконечных САМЫХ любимых женщин, художница по специальности. Она делала из них инсталляции и какие-то композиции. Они расходились среди туристов как горячие пирожки. Это помогло ей вылезти из долгов и отремонтировать свое старенькое жилище.

А еще был дяденька, который эти камни грел, а потом ими, нагретыми, лечился, когда у него спина болела. Мы, конечно, ругали его за самолечение, но дядька утверждал, что только эти камни, НАСТОЯЩИЕ ОБЛОМКИ НАСТОЯЩЕЙ БЕРЛИНСКОЙ СТЕНЫ, его и спасают.

Тем не менее сокровищ оставалось еще очень много, и мой дядя спрятал их в свой старенький чемодан, время от времени доставал их оттуда и дарил. Так мы и жили.

И вот, многие годы спустя, когда я стала большая и взрослая, он умер. И вот сижу я в аэропорту, рыдаю, в руках мокнет билет на рейс до Питера, а у ног стоит тот самый чемодан.

Таможенники заглянули в него и спросили:

– Это что такое?

– Наследство, – грустно вздохнула я.

– В смысле? – не поняли таможенники.

– Это НАСТОЯЩИЕ ОБЛОМКИ НАСТОЯЩЕЙ БЕРЛИНСКОЙ СТЕНЫ, – ответила я.

– Фигассе! Быть такого не может, – сказали они и стали работать.

Они проверили эти камни-обломки рентгеном, но ничего не нашли – ни драгоценных камней, ни золота. Потом они дали понюхать их собачке, которая наркотики в аэропортах ищет. Собачка понюхала, взглянула с грустью на таможенников – мол, вы что, меня за дуру держите? – и, брезгливо покрутив носом, отошла.

Камни били, кололи, сверлили. Самолет мой давно улетел, да и не до него мне было. Я сидела на лавочке и думала о дяде, о наших общих историях, о том, «как молоды мы были, как искренне любили»…

Ко мне подошел один из сотрудников таможни и предупредил:

– Мы решили пилить ваши камни.

– Пилите, Шура, пилите. Только они не золотые, – кивнула я.

Их распилили. Нашли в камнях середину камней. Тяжело вздохнули и положили обратно в теперь уже мой чемодан.

Вызвали специалиста, такого очень специального специалиста. Он внимательно их осмотрел и стал чесать репу, имеют ли эти камни историческую ценность. Чесание репы ничего не дало, кроме того, что репа стала болеть. Так ведь сколько раз твердили миру: если вас беспокоит Гондурас, не чешите его, а то вспухнет!

Так вот, позвонил этот специалист в немецкое посольство:

– Вам НАСТОЯЩИЕ ОБЛОМКИ НАСТОЯЩЕЙ БЕРЛИНСКОЙ СТЕНЫ не нужны?

На том конце провода ойкнули, икнули и вздрогнули. А после ответили:

– У нас этого гуталину!.. Короче, не нужны.

Мне вернули чемодан с камнями и отправили в Питер. Рейсов в тот день уже не было, только один с какими-то спортсменами, которые летели в питерский холод с рапирами наперевес, защищать ум, честь и совесть нашей эпохи.

Мне решили выписать билет взамен утраченного. Разговор в кассе:

– Так ей какой рейс выписывать?

– Ну давай вот этот, – называет какие-то буковки и цифры.

– Так такого рейса в природе не существует!

– А что теперь с ней делать? Я вот, например, думал, что таких дур не существует! Подумать только, тащить такой хлам через всю страну! Нет, она точно больная…

И все-таки я кое-кого одарила этими волшебными камнями. Иначе не могла! Ведь когда открыла чемоданчик с наследством, то первое, что обнаружила, это записку, дядиной рукой написанную: «Ничего себе не оставляй, раздари все!»

Пару камней я подарила «специальному специалисту», который бился над их исторической ценностью. Он, как сообщник в преступном деле, подмигнул мне, мол, я-то все понимаю, они действительно золотые!

«Ага!» – подумалось мне.

В Питере в аэропорту у меня какие-то люди пытались стырить чемодан, подняли с земли, охнули, опустили назад, на планету.

– Это чего у тебя? Камни? Кирпичи?

– Да! – честно ответила я. Открыла, показала, и у них отвисли челюсти.

– Ты дура, да?

После в Питере я тоже раздаривала свои сокровища. И они каким-то непостижимым для всех образом делали их владельцев счастливыми. Одна моя приятельница взяла булыжник, нацепила на него сермяжную веревку и стала носить как украшение.

– Вот с брульянтами все ходят, с бижутерией там, а с булыжником только я. Круто, да?

Немудрено, что с ней, дамой с булыжником на шее, практически тут же познакомился потрясающий парень – как оказалось, любовь на всю жизнь. Он думал, что она топиться пошла, а она нет, просто погулять вышла. Счастье огромное, двое детей.

Еще один товарищ шел с этим обломком кирпича и нашел себе пару, даму сердца. Она по улице шла, у нее каблук сломался, ну так он и подошел и замахнулся на Вильяма нашего Шекспира. Постучал пару раз – и туфелька цела. А дальше дело нехитрое.

Один классный парень с помощью этой хрени нашел себе тему для диплома, сдал на «отлично». Еще один нашел работу. Пришел в рекламное агентство, креативить, положил его на стол и стал рассказывать, как он намерен продавать это добро. Кстати, пару камней мы потом подарили сотрудникам этой конторы. Они купить пытались, так нет же! Дядя сказал раздарить – значит, раздарить.

Был случай, когда благодаря этой фигне помирились муж и жена, которые уже разводиться решили. Муж приволок камень домой.

Жена воскликнула:

– Это еще что за хлам?

– Куросава подарила! Это НАСТОЯЩИЙ ОБЛОМОК НАСТОЯЩЕЙ БЕРЛИНСКОЙ СТЕНЫ!

– Ой, а ты знаешь, я ведь однажды бывала в Берлине.

– Расскажи! Никогда не слышал.

Они сели и поговорили. А потом еще посидели и поговорили. И еще. И снова. И вдруг поняли, что зря они разводятся, что им хорошо вместе.

И еще одна девочка взяла это на память и теперь использует в качестве утяжелителя для прыжков с парашютом. Ни одной травмы! И новичкам дает как талисман, чтобы не боялись…

А еще я подарила несколько этих камней одной маленькой девочке. Родители сначала ругались: что ты такое даришь, у нее же астма и прочее. Аллергия, там, на пыль. Так мы с малышкой вымыли камни с мылом от пыли, взяли краски, и она стала расписывать их. Красота-то какая! Папа-мама сразу поняли, что у нее талант, сами камни собирать начали, вместе с дочкой, на берегу Финского залива. Дочку, кстати, в художку отдали, и чувствует она теперь себя гораздо лучше. Раньше все время дома сидела, а теперь каждый выходной на Финский.

И многое-многое другое хорошее случилось благодаря этим камням. Я сегодня последний подарила, одной девушке, которая плакала, потому что ее мальчик не любит. Подарила и рассказала, что, чего и к чему, она перестала плакать, а камень в сумку положила. Вот и ушло мое наследство. И хорошо. А чемодан – знакомым клоунам. Говорят, отличный, старенький, года 1933-го, наверное. Полмира прошедший, войну мировую и славу цирковую повидавший, им он, кстати, чтобы равнялись на крепость его. Старенький, а еще в ряду, не ломается, не рушится.

У кого-то есть время разбрасывать камни, у кого-то – собирать, у меня было время раздаривать их, а сейчас буду вспоминать камни. И их истории.

Грустно немного. И жаль, что все так быстро кончилось. Одна моя подруга позвонила, говорит, что мне надо бы написать серию рассказов про судьбы каменные, ведь у каждого камня своя судьба.

А еще я прочитала в интернете, что на самом деле стена была не из камней, а из бетонных блоков, получается, что надули моего дядю. Или нет?

Впрочем, это уже не важно.

Главное уже случилось. И продолжает случаться.

И все такое прочее…

* * *

К

огда я была маленькой, то на вопрос: «Кем ты станешь, когда вырастешь?» отвечала: «Утешителем диких животных».

– Это как же? – спрашивали меня.

– Очень просто: привозят диких животных в зоопарк, они там тоскуют по своим норам, саваннам и джунглям. Тоскует жираф, печалится страус. А я возьму стремянку и буду гладить жирафа и страуса по головам, чтобы не грустили.

– Ну, вот ты выросла, и кем ты стала?

– Я переводчица. В основном перевожу инструкции к применению – холодильник, утюг, чайник и прочее. Скучно, конечно. А где-то плачут не утешенные мной животные.

Бумажная победа Людмила Улицкая

Когда солнце растопило черный зернистый снег и из грязной воды выплыли скопившиеся за зиму отбросы человеческого жилья – ветошь, кости, битое стекло – и в воздухе поднялась кутерьма запахов, в которой самым сильным был сырой и сладкий запах весенней земли, во двор вышел Геня Пираплетчиков. Его фамилия писалась так нелепо, что с тех пор, как он научился читать, он ощущал ее как унижение.

Помимо этого, у него от рождения было неладно с ногами, и он ходил странной, прыгающей походкой.

Помимо этого, у него был всегда заложен нос, и он дышал ртом. Губы сохли, и их приходилось часто облизывать.

Помимо этого, у него не было отца. Отцов не было у половины ребят. Но, в отличие от других, Геня не мог сказать, что его отец погиб на войне: у него отца не было вообще. Все это, вместе взятое, делало Геню очень несчастным человеком.

Итак, он вышел во двор, едва оправившись после весенне-зимних болезней, в шерстяной лыжной шапочке с поддетым под нее платком и в длинном зеленом шарфе, обмотанном вокруг шеи.

На солнце было неправдоподобно тепло, маленькие девочки спустили чулки и закрутили их на лодыжках тугими колбасками. Старуха из седьмой квартиры с помощью внучки вытащила под окно стул и села на солнце, запрокинув лицо.

И воздух, и земля – все было разбухшим и переполненным, а особенно голые деревья, готовые с минуты на минуту взорваться мелкой счастливой листвой.

Геня стоял посреди двора и ошеломленно вслушивался в поднебесный гул, а толстая кошка, осторожно трогая лапами мокрую землю, наискосок переходила двор.

Первый ком земли упал как раз посередине между кошкой и мальчиком. Кошка, изогнувшись, прыгнула назад. Геня вздрогнул – брызги грязи тяжело шлепнулись на лицо. Второй комок попал в спину, а третьего он не стал дожидаться, пустился вприпрыжку к своей двери. Вдогонку, как звонкое копье, летел самодельный стишок:

– Генька хромой, сопли рекой!

Он оглянулся: кидался Колька Клюквин, кричали девчонки, а позади них стоял тот, ради которого они старались, – враг всех, кто не был у него на побегушках, ловкий и бесстрашный Женька Айтыр.

Геня кинулся к своей двери – с лестницы уже спускалась его бабушка, крохотная бабуська в бурой шляпке с вечнозелеными и вечноголубыми цветами над ухом. Они собирались на прогулку на Миусский скверик. Мертвая потертая лиса, сверкая янтарными глазами, плоско лежала у нее на плече.

…Вечером, когда Геня похрапывал во сне за зеленой ширмой, мать и бабушка долго сидели за столом.

– Почему? Почему они его всегда обижают? – горьким шепотом спросила, наконец, бабушка.

– Я думаю, надо пригласить их в гости, к Гене на день рождения, – ответила мать.

– Ты с ума сошла, – испугалась бабушка, – это же не дети, это бандиты.

– Я не вижу другого выхода, – хмуро отозвалась мать. – Надо испечь пирог, сделать угощение и вообще устроить детский праздник.

– Это бандиты и воры. Они же весь дом вынесут, – сопротивлялась бабушка.

– У тебя есть что красть? – холодно спросила мать.

Старушка промолчала.

– Твои старые ботики никому не нужны.

– При чем тут ботики?.. – тоскливо вздохнула бабушка. – Мальчика жалко.

Прошло две недели. Наступила спокойная и нежная весна. Высохла грязь. Остро отточенная трава покрыла засоренный двор, и все население, сколько ни старалось, никак не могло его замусорить, двор оставался чистым и зеленым.

Ребята с утра до вечера играли в лапту. Заборы покрылись меловыми и угольными стрелами – это «разбойники», убегая от «казаков», оставляли свои знаки.

Геня уже третью неделю ходил в школу. Мать с бабушкой переглядывались. Бабушка, которая была суеверна, сплевывала через плечо – боялась сглазить: обычно перерывы между болезнями длились не больше недели.

Бабушка провожала внука в школу, а к концу занятий ждала его в школьном вестибюле, наматывала на него зеленый шарф и за руку вела домой.

Накануне дня рождения мать сказала Гене, что устроит ему настоящий праздник.

– Позови из класса кого хочешь и со двора, – предложила она.

– Я никого не хочу. Не надо, мама, – попросил Геня.

– Надо, – коротко ответила мать, и по тому, как дрогнули ее брови, он понял, что ему не отвертеться.

Вечером мать вышла во двор и сама пригласила ребят на завтра. Пригласила всех подряд, без разбора, но отдельно обратилась к Айтыру:

– И ты, Женя, приходи.

Он посмотрел на нее такими холодными и взрослыми глазами, что она смутилась.

– А что? Я приду, – спокойно ответил Айтыр.

И мать пошла ставить тесто.

Геня тоскливо оглядывал комнату. Больше всего его смущало блестящее черное пианино – такого наверняка ни у кого не было. Книжный шкаф, ноты на этажерке – это было еще простительно. Но Бетховен, эта ужасная маска Бетховена! Наверняка кто-нибудь ехидно спросит: «А это твой дедушка? Или папа?»

Геня попросил бабушку снять маску. Бабушка удивилась:

– Чем она тебе вдруг помешала? Ее подарила мамина учительница… – И бабушка стала рассказывать давно известную историю о том, какая мама талантливая пианистка, и если бы не война, то она окончила бы консерваторию…

К четырем часам на раздвинутом столе стояла большая суповая миска с мелко нарезанным винегретом, жареный хлеб с селедкой и пирожки с рисом.

Геня сидел у подоконника, спиной к столу, и старался не думать о том, как сейчас в его дом ворвутся шумные, веселые и непримиримые враги… Казалось, что он совершенно поглощен своим любимым занятием: он складывал из газеты кораблик с парусом.

Он был великим мастером этого бумажного искусства. Тысячи дней своей жизни Геня проводил в постели. Осенние катары, зимние ангины и весенние простуды он терпеливо переносил, загибая уголки и расправляя сгибы бумажных листов, а под боком у него лежала голубовато-серая с тисненым жирафом на обложке книга. Она называлась «Веселый час», написал ее мудрец, волшебник, лучший из людей – некий М. Гершензон. Он был великим учителем, зато Геня был великим учеником: он оказался невероятно способным к этой бумажной игре и придумал многое такое, что Гершензону и не снилось…

Геня крутил в руках недоделанный кораблик и с ужасом ждал прихода гостей. Они пришли ровно в четыре, всей гурьбой. Белесые сестрички, самые младшие из гостей, поднесли большой букет желтых одуванчиков. Прочие пришли без подарков.

Все чинно расселись вокруг стола, мать разлила по стаканам самодельную шипучку с коричневыми вишенками и сказала:

– Давайте выпьем за Геню – у него сегодня день рождения.

Все взяли стаканы, чокнулись, а мама выдвинула вертящийся табурет, села за пианино и заиграла «Турецкий марш». Сестрички завороженно смотрели на ее руки, порхающие над клавишами. У младшей было испуганное лицо, и казалось, что она вот-вот расплачется.

Невозмутимый Айтыр ел винегрет с пирожком, а бабушка суетилась около каждого из ребят точно так же, как суетилась обычно около Генечки.

Мать играла песни Шуберта. Это была невообразимая картина: человек двенадцать плохо одетых, но умытых и причесанных детей, в полном молчании поедавших угощение, и худая женщина, выбивавшая из клавишей легко бегущие звуки.

Хозяин праздника, с потными ладонями, устремил глаза в тарелку. Музыка кончилась, выпорхнула в открытое окно, лишь несколько басовых нот задержались под потолком и, помедлив, тоже уплыли вслед за остальными.

– Генечка, – вдруг сладким голосом сказала бабушка, – может, тоже поиграешь?

Мать бросила на бабушку тревожный взгляд. Генино сердце едва не остановилось: они ненавидят его за дурацкую фамилию, за прыгающую походку, за длинный шарф, за бабушку, которая водит его гулять. Играть при них на пианино!

Мать увидела его побледневшее лицо, догадалась и спасла:

– В другой раз. Геня сыграет в другой раз.

Бойкая Боброва Валька недоверчиво и почти восхищенно произнесла:

– А он умеет?

…Мать принесла сладкий пирог. По чашкам разлили чай. В круглой вазочке лежали какие угодно конфеты: и подушечки, и карамель, и в бумажках. Колька жрал без зазрения совести и в карман успел засунуть. Сестрички сосали подушечки и наперед загадывали, какую еще взять. Боброва Валька разглаживала на острой коленке серебряную фольгу. Айтыр самым бесстыжим образом разглядывал комнату. Он все шарил и шарил глазами и, наконец, указывая на маску, спросил:

– Теть Мусь! А этот кто? Пушкин?

Мать улыбнулась и ласково ответила:

– Это Бетховен, Женя. Был такой немецкий композитор. Он был глухой, но все равно сочинял прекрасную музыку.

– Немецкий? – бдительно переспросил Айтыр.

Но мама поспешила снять с Бетховена подозрения:

– Он давным-давно умер. Больше ста лет назад. Задолго до фашизма.

Бабушка уже открыла рот, чтобы рассказать, что эту маску подарила тете Мусе ее учительница, но мать строго взглянула на бабушку, и та закрыла рот.

– Хотите, я поиграю вам Бетховена? – спросила мать.

– Давайте, – согласился Айтыр, и мать снова выдвинула табурет, крутанула его и заиграла любимую Генину песню про сурка, которого почему-то всегда жалко.

Все сидели тихо, не проявляя признаков нетерпения, хотя конфеты уже кончились. Ужасное напряжение, в котором все это время пребывал Геня, оставило его, и впервые мелькнуло что-то вроде гордости: это его мама играет Бетховена, и никто не смеется, а все слушают и смотрят на сильные разбегающиеся руки. Мать кончила играть.

– Ну, хватит музыки. Давайте поиграем во что-нибудь. Во что вы любите играть?

– Можно в карты, – простодушно сказал Колюня.

– Давайте в фанты, – предложила мать.

Никто не знал этой игры. Айтыр у подоконника крутил в руках недоделанный кораблик. Мать объяснила, как играть, но оказалось, что ни у кого нет фантов. Лилька, девочка со сложно заплетенными косичками, всегда носила в кармане гребенку, но отдать ее не решилась – а вдруг пропадет? Айтыр положил на стол кораблик и сказал:

– Это будет мой фант.

Геня придвинул его к себе и несколькими движениями завершил постройку.

– Геня, сделай девочкам фанты, – попросила мать и положила на стол газету и два листа плотной бумаги. Геня взял лист, мгновение подумал и сделал продольный сгиб…

Бритые головы мальчишек, стянутые тугими косичками головки девчонок склонились над столом. Лодка… кораблик… кораблик с парусом… стакан… солонка… хлебница… рубашка…

Он едва успевал сделать последнее движение, как готовую вещь немедленно выхватывала ожидающая рука.

– И мне, и мне сделай!

– Тебе он уже сделал, бессовестная ты! Моя очередь!

– Генечка, пожалуйста, мне стакан!

– Человечка, Геня, сделай мне человечка!

Все забыли и думать про фанты. Геня быстрыми движениями складывал, выравнивал швы, снова складывал, загибал уголки. Человек… рубашка… собака…

Они тянули к нему руки, и он раздавал им свои бумажные чудеса, и все улыбались, и все его благодарили. Он, сам того не замечая, вынул из кармана платок, утер нос – и никто не обратил на это внимания, даже он сам.

Такое чувство он испытывал только во сне. Он был счастлив. Он не чувствовал ни страха, ни неприязни, ни вражды. Он был ничем не хуже их. И даже больше того: они восхищались его чепуховым талантом, которому сам он не придавал никакого значения. Он словно впервые увидел их лица: не злые. Они были совершенно незлые…

Айтыр на подоконнике крутил газетный лист, он распустил кораблик и пытался сделать заново, а когда не получилось, он подошел к Гене, тронул его за плечо и, впервые в жизни обратившись к нему по имени, попросил:

– Гень, посмотри-ка, а дальше как…

Мать мыла посуду, улыбалась и роняла слезы в мыльную воду.

Счастливый мальчик раздаривал бумажные игрушки…

Томболия-тромболетта Павел Рудич

В палате № 3 мальчишка шести лет с опухолью головного мозга примостился на подоконнике и рисует на казенном листе А4 акварельными красками. Рисунок его мне сразу не понравился. В два цвета, синий и черный, нарисовал он три, предположительно человеческие, фигуры. Говорю:

– Привет, Пикассо! Что это у тебя за «Авиньонские девицы»?

Максим смотрит на меня с укоризной:

– Это мама, папа и я!

– А почему у тебя и мама, и папа – в платьях? И ноги у них какие-то короткие!

Мальчишка тычет в черную фигуру пальцем и возражает:

– У папы не платье! Это – ряса. И совсем не короткие ноги у моей мамы! Это у нее платье такое длинное!

Отец у Максима – сельский священник. А мать, стало быть, – попадья, и мини-юбки ей в самом деле – не пристали.

– А небо у тебя почему черное?

– Это – тучи! Сейчас дождь пойдет. И Максим начинает смело ляпать по всему рисунку черные (опять этот цвет!) кляксы.

– А это у тебя что? Вот это, между тучами… Самолет?

– Это Господь Бог наш сущий на небесах. Он всегда такой. Его у нас много на стенке висит.

Максим перенес три операции и теперь готовится еще к одной, четвертой. Была у него уже и клиническая смерть, и кома в течение месяца…

Больной, лежавший на койке через одну от Максима, внезапно захрипел, свернул голову направо, закатил туда же глаза и забился в судорогах… Если после приступа будет еще и афазия, то искать аневризму надо будет в левом полушарии мозга, в переднем адверсивном поле.

Сделаем ангиографию системы левой внутренней сонной артерии.

– Во как его кондратий-то лупит! – буднично прокомментировал Максим и запел: – Томболия-тромболетта, тромболия, тромбола́!

Вот этим он и славится! После первой операции у Максима появилась способность к сочинению бессмысленных стишат, которые он поет на один мотив, типа «карамболина-карамболетта». Наши же больные вообразили, что песенки Максима имеют тайный смысл. Стоит ему появиться у нас в отделении – тут же начинают его навещать с фруктами-шоколадками болезные со всей больницы. Особенно те, кому предложили хирургическое лечение. Слушают, записывают, трактуют и осмысливают Максимовы бессмысленности, а потом многие отказываются от всякого лечения и поспешно выписываются.

Тут есть какая-то тайна. Больные люди охотно верят именно ущербным людям: воющим дедам-отшельникам, безграмотным знахаркам, невинным младенчикам… Пришла как-то ко мне на консультативный прием тетка по поводу болей в спине. Совершенно убогая, заскорузлая гражданка средних лет. Двух слов связать не могла! А когда, наконец, она ушла – тут же набежали возбужденные женщины нашего отделения и, делая круглые глаза, стали наперебой рассказывать об этой каракатице чудеса. Все, мол, она лечит и все наперед знает! Попасть к ней можно только в очередь и за большие деньги.

Говорю:

– Что ж вы, девки, мне заранее не сказали! Полечил бы я у нее свой алкоголизм!

Ночью сосед Максима внезапно умер. В два часа ночи он пришел на пост и попросил «чего-нибудь для сна». Когда сестра через полчаса принесла ему в палату таблетку феназепама, списанную в трех журналах и истории болезни, – больной был мертв.

Стали мы сочинять посмертный эпикриз. Наши больные умирают часто, и поэтому в подобных сочинениях мы премного преуспели: расхождений наших диагнозов и патологоанатомических – не бывает. Так и в этом случае. В истории болезни умершего, в графе «осложнения» вписали мы тромбоэмболию легочной артерии, и на вскрытии так оно и оказалось!

«Томболия-тромболетта…» – вспомнил я песню Максима.

Бывают же такие совпадения!

* * *

Готовили-готовили мы Максима к операции, и все прахом пошло! Утром, за час до начала операции, пришла плачущая постовая сестра в сопровождении разъяренной старшей отделения.

– Ну говори, дура! – рявкнула старшая сестра. – Я уже, П. К., не знаю, что с ними делать! Говоришь-говоришь, а толку – ноль!

Всхлипывая и утирая сопли, молоденькая сестричка поведала, что Максим наелся с утра конфет и выпил два стакана газировки.

– Я его предупреждала! Я все его съестное спрятала! А больной из сосудистой хирургии принес ему коробку конфет и бутылку «Тархуна»! Максимка «Тархун» любит.

Говорю ему: «Что ж ты наделал! Сейчас анестезиолог придет. Операцию отменят, а меня – убьют!!!» А он только улыбается!

Пошел я в палату к виновнику торжества.

История, конечно, непонятная. Максим – очень умный ребенок. К тому же опухоль привела к развитию у него водянки головного мозга, а такие дети всегда мудры не по годам! КПД умирающего мозга почему-то невероятно повышается.

Максим дожевывал, сидя на том же подоконнике, оставшиеся конфеты. Пластиковая бутылка с газировкой была наполовину пуста. «Безжалостно буду гнать теперь всех Максимовых посетителей!» – подумал я.

По постели мальчишки были разбросаны все те же черные рисунки. Горячая игла кольнула мне в сердце: «Что это он все в черном видит? Может быть, и хорошо, что сегодня операции не будет…»

Максим поднял на меня веселые глаза, сказал:

– Здрасте, командир-начальник!

И запел все ту же «карамболину»:

– Фак мимо кадра! Фак мимо кадра!

Во дела! Он и английский знает?! И слово употребляет по назначению и к месту…

– Ты что такое поешь?

– Песню.

– А где ты такую услышал?

Смотрит на меня озадаченно:

– Нигде. Сам сочинил.

Потрепал я Максимку по изрезанной голове и пошел к себе в кабинет. Боль в сердце становилась все сильнее. Прилег на диван, но лежать не смог: меня охватили страх и тоска. Пробил холодный пот. Стало тяжело дышать… Набежавшие коллеги сволокли меня в кардиореанимацию, и суровый тамошний доктор Альберт Михайлович сказал сквозь провонявшую табачным перегаром маску:

– Лежи уж, сукин сын! Не дергайся. Инфаркт миокарда у тебя.

«А, – подумал я. – Максим! Вот мне и „фак мимо кадра“! Может быть, он в самом деле что-то узнал там, после жизни в своей клинической смерти и коме, где ангелы и бесы с прозрачными стрекозьими крылами… Летают вверх-вниз… Мама варит абрикосовое варенье в большом медном тазу… Мы идем под жарким солнцем на шумливую речку Нальчик ловить пескарей и плотву…» Так начинает действовать на меня введенный сгоряча промедол и что-то еще седативное.

Боль утихла, и я погружаюсь в сон, где нет операций и умирающих больных.

Воробьиная река Татьяна Замировская

Времени оставалось немного: нужно действовать.

Действие, все забить всполохами, каскадами действий, и ледяной поезд смерти прогрохочет мимо, вой стали станет щелчком и гладкой дощечкой, ускачет кузнечиком в летний вечерний куст, этот сценарий – не мой, эта боль – не моя, к тому же я ее не чувствую.

Кому скажу – тот и почувствует, а пока ждать лета, чтобы отпускать из ладони липкого ломаного кузнечика и рассматривать йодистые полосы на ладони. Как-то заживет. Поврежденное насекомое не чувствует боли, прочитала она в энциклопедии, но чувствует какую-то фатальную скованность, редукцию возможностей – может, это и есть боль?

Все началось с этого корпоратива: Ви уволилась еще в ноябре, но ее безудержная, инфантильная болтливость не позволяла толком отвязаться от этой компании; все девочки в отделе научной литературы переживали, волновались, ой, как же она там, какие-то проблемы с мужем, ушел, а вещей не забрал и клянется, что накупил новых (а что со старыми, выбрасывать или отнести в секонд-хэнд например?), родители звонят прямо в рабочее время и скрипят в трубку – ремонт, делай ремонт, с обоев, мы видели, прямо падали черви, они сгнили, твои обои! Бросала трубку, плакала в туалете, девочки приобнимали за плечи – а зачем ты их домой пускала? Червей я не пускала, – рыдала и хохотала Ви. – Черви сами пришли с чемоданами и сказали: мы тут деточек своих выведем; а у родителей ключ, они пришли с ключом, чтобы проверить, не повесилась ли я с горя!

И вот эти истории про ключ приходилось повторять на каких-то посиделках в баре, праздниках, сходках, и корпоратив опять же – у тебя же не будет своего корпоратива? – сказали они тогда в кафе. Ви курила и чувствовала, как закипают в горле слезы и хохот – уволилась она, чтобы уехать на лето в Азию, так сейчас делают все, не давали отпуска, а свобода важнее отпуска, точнее – важнее работы. Но с Азией не вышло, потому что потеряла паспорт, а потом исчезло настроение и надо было искать новую работу, тем более что за восстановление паспорта надо было всюду рассовывать какие-то деньги.

– Забрала ключ у родителей? – похвалила ее Инесса Броненосец. – Вот и молодец, вот и зайчик. И отдай его мне, потому что мы будем приходить теперь и проверять, не повесилась ли ты с горя.

Но Ви не чувствовала ничего, похожего на горе: забрала новый паспорт, купила петарды и бенгальские огни, пошла на корпоратив, и вот там одна из петард взорвалась у нее в руке, ни у кого из девочек не взорвалась, а у нее в клочья, точнее, рука в клочья. И все равно она ничего не чувствовала: смеялась, обливала руку то маслом, то водой ледяной, потом достала из чьего-то бокала с виски кусок льда и зажала в кулаке, а потом принесли из кухоньки пакет замороженной брокколи и вообще началось веселье, фотографии, кто-то клал пакет на голову, в общем, как обычно бывает.

Через день на запястье и ладони у Ви вылезли огромные желтые пузыри, через неделю они протекли кровавыми слезами, потом просто появились какие-то багряные корки, потом они не проходили и не проходили – из них полез дом с трубой, крыльцом, трубочистом и пятнистой щетинистой коровкой, потом Ви пошла с этим набором для детского рукоделия в платную клинику к хирургу, чтобы почистил и перевязал, сама она боялась повредить коровку, к тому же у нее под мышкой появилось что-то вроде слепка той петарды, такое неприятное совпадение – как гильза под кожей, того и гляди рванет – и в клочья (Ви теперь боялась всего в форме петарды – худосочных сосисок, карандашей, подмышечных опухолей). Из платной клиники Ви отправили в бесплатную больницу на анализы, что-то там с кровью было не так, потом ей сделали рентген лимфоузла, потом рентген всей Ви целиком, потом ее положили в механическую трубу и заставляли на протяжении часа лежать в ней и слушать плохой дабстеп.

Ви ходила по всем этим обследованиям тихо, инстинктивно, как на работу, – в ней брезжило и переливалось какое-то остаточное чувство необходимости хождения хоть куда-нибудь, видимо, пять лет в издательстве как-то изменили ее личность, и жаль, что вместо дауншифтинга – эти розовые коридоры со старухами. Только когда идеально круглый доктор, чем-то похожий на рыжую ручную коровку с детской раскраски, выписал ей направление на операцию, выдав ворох бумаг и направлений на некие предоперационные, через месяц, анализы, Ви как будто проснулась и начала изучать эти листки прямо в автобусе – один за другим. Когда к ней подошла кондуктор Светлана Игоревна Захарик (Ви пребывала в мире букв и увидела только бейджик на пальто Светланы Игоревны), она на автомате сунула ей какое-то направление, Светлана Игоревна вернула его, отдернув руку как от ожога. Ви распространяла вокруг себя чувство ожога, это было очевидно.

Дома она еще раз перечитала все листки: операция через месяц, а как она пройдет? Хорошо? Нет, сказала себе Ви, операция пройдет хреново. Ничего никогда не заживает, что-то разладилось, пора это признать. Ви села на диван и попробовала прислушаться к своему телу. Оно мерно гудело, как холодильник. В нем что-то наверняка охлаждалось, возможно, воля к жизни или еще что-то диковинное.

Дальше все было как в книге. Ви решила действовать, времени оставалось немного. Ей выписали каких-то ядовитых таблеток с головокружением и тошноткой (сразу же предупредили, правда), она решила, что будет непременно их пить, а вот операцию случайно пропустит: надо забыться, проскочить, не заметить свою станцию, другие сойдут и их унесет ураганом и бешеной океанской водой, а я проеду мимо и выйду на тихом песочке. Это было не осознанное решение, а что-то вроде недоверия к смерти – будто та выбрала ее совершенно случайно, выстрелила наугад, совершила глупость во время тихой вечерней охоты, и как можно ей после такого доверять?

Составила список всего, о чем раньше мечтала как о собственном вероятном будущем, но не было времени толком заняться или понять, нужно ли, тянет ли. Кружок вязания. Джазовый вокал, курсы при консерватории для начинающих. Танцы: спонтанная импровизация (всегда переживала, что плохо танцует и не чувствует людей телесно, а тут как раз наука безболезненно слушать и постигать тело ближнего своего). Надя с бывшей работы все звала на капоэйру: весело, музыкально, иногда дают путевки льготные в Рио. Позвонила, записалась. Вспомнила про киношколу – почему бы и нет? После 21:00 – бассейн, через день: пусть тело вспоминает, что бывают субстанции тяжелее и сложнее воздуха, хотя лучше бы это был бассейн с черной рыхлой землей, где можно научиться выплывать в такую безнадегу, но сама же захохотала, стоп, не думаем про все это, она ошиблась, стреляла в лося и задела деревце. Я – деревце, напомнила себе Ви. Наполовину в земле, наполовину в воздухе.

Началась звенящая, новая жизнь: вечера переливались и пели, люди плыли вокруг мягким хороводом, даже провожали до подъезда пару раз молодые и статные, будто новенькая азбука этой свежей жизни, режиссеры Армен и Богдан. Свободного времени почти не оставалось – казалось, что за эти две хороводные недели подругу-смерть удалось замотать, запутать, убедить, что та жизнь, за которой она придет уже совсем скоро, как бы и не та, другая, а той нет, так что фактически уже забрали, кто-то другой пришел и забрал, не всегда же смерть приходит и забирает. Иди поищи других. Ви даже пару раз случайно назвалась чужим именем, как будто смахнула снежинку с чьего-то плеча: Маргарита, ой. Марфа, ха-ха. Впрочем, таблетки она все-таки носила в сумочке и пила по четыре три раза, и всякий раз подальше от посторонних – ей казалось, что, как только кто-нибудь про все это узнает, ее тщательно выстроенная схема спасения рухнет как домик из зубочисток. На этот случай у нее тоже было объяснение: ну, слушай, я точно знаю, что умру во время операции, вот поэтому придумала чем-нибудь себя так занять, чтобы не оставалось времени даже думать.

Чтобы не думать, по вечерам и ночам Ви смотрела сериалы – раньше она не очень понимала, зачем их смотреть: всякий сериал казался ей некоей фрактальной вязью, рябью на воде, уже по одной серии вырисовывались все тайны, замыслы, целевая аудитория, бюджет и триумф умелого сценариста. Теперь она поняла, зачем они нужны – ритуальное действо, идеальный рецепт забывания себя. Но не с кем было делиться этой новой радостью, разве что с девочками с работы, но они все эти сериалы посмотрели пять лет назад и только посмеивались и напоминали: 23 февраля снова корпоратив, приходи, поздравим пацанов (пацанов было двое – начальник и уборщик Лева), только хлопушки эти китайские с собой не бери больше.

Китайские, сказала себе Ви. Надо было записаться еще на курсы китайского, давняя студенческая мечта. Плевать, что это всего на пару недель, зато та пухлощекая рохля точно не нужна этой свистящей пустоте, даже если станет на край пропасти. Некоторые люди не умирают вовсе, а живут до того момента, пока не превратятся в смертный, конечный вариант себя, и вот та студентка с большой китайской мечтой казалась той самой куколкой бессмертия, личинкой человека, способной давать жизнь таким же личинкам – девочка-аксолотль[1].

И вот тут это и случилось.

В тот момент, когда она подумала слово «аксолотль», ей позвонила Ника. В те годы, когда Ви могла наскоро, как скороговорку, выболтать, выбормотать ее номер телефона в любом состоянии и ситуации, от ночного делирия в такси до коллективного сеанса экзорцизма на пьяной ноябрьской даче, они были, как кто-то из тогдашней компании-на-века цепко пошутил, будто две иголки в стогу сена – незаметные, неслышные, острые и колючие. Ника и Вика, Ви и Ни. Ника ниже этажом, как называла ее Ви, потому что гости постоянно путали, кто из них на шестом, кто на пятом, хотя жили в разных районах (но на одной ветке метро) и в гости звали не одновременно. Они дружили со студенческих времен, издавали вместе газету «Неправда», сто экземпляров-ксерокопий, Ника была сплетница и выдумщица, носила яркое и оскорбительное и иногда писала жутко смешные стихи, Ви была мрак и гот, черные мартенсы с иероглифами и, по ее самодовольному признанию, полное отсутствие воображения, зато живой ум и эрудиция вам обеим, девочки, в помощь, особенно на экзамене. Обе были яркими и патологически незаметными, ошеломляя всех своим искусством появляться незаметно и так же исчезать в разгар вечеринок. Однажды они замешкались в коридоре, полном разноцветных ботинок и туфелек, и кто-то в комнате пошутил: «Там чудеса, там леший бродит, там Вика с Никою уходят!» – и все сбежались, размахивая бутылками с выдохшимся шампанским, смотреть на чудо ухода, потому что ранее были уверены, что девушки, будто ведьмы, осеняемые прощальным переливом электрических занавесок, уносятся с таких летних молодых вечеров после полуночи в окно, легкие и прозрачные, как занавески.

Ушла из ее жизни она так же незаметно – года через три после окончания университета. Как-то рассорились, а как? Созванивались же каждый день: горилла Петр так ничего и не осознал и скатертью теперь ему дальний путь стелется, на работе туман яром ничего не видно, племянницу укусил призрак ягдтерьера, соседка тетя Бромик пишмашинку вынесла в подъезд и я хожу туда ночами набирать стихи.

Но как поссорились-то? Был же какой-то кровавый сгусток, какое-то раздавленное насекомое и эти липкие ржавые полосы?

Ви попробовала вспомнить, но Ника так тараторила прямо в ухо, что не получалось ни на чем сосредоточиться. К тому же Ви теперь стала мастер невозможности сосредоточения. Возможно, во всей Вселенной не было более просветленного в этом смысле человека.

Все ужасно, все плохо, у меня просто кошмар, я в аду, – доверительно сообщила Ника таким расслабленным голосом, как будто и не было этих пяти лет. – И могло бы быть хуже, и вот оно уже хуже, я растворяюсь, я плыву в лодке, не считая собаки, которая сидит у моего изголовья и жует мои волосы, потому что во мне больше не осталось ничего живого, и волос уже почти нет, я ношу платочек и беретик. И у меня чудовищный – этот – гештальт – ой, ты не любила никогда про незакрытые гештальты, прости, видишь, я помню, что ты не любишь – эта вот недоговоренность, этот распад, разрыв, и как это вышло?

Ви попробовала вспомнить, но снова провалилась в пучину сериала, ей казалось, что это уже вторая серия чего-то про возвращение из небытия.

– Ты же мне была самый близкий человек, – сказала Ника. – Понимаешь? Меня никто никогда не знал и не понимал лучше, чем ты. И все это так важно, пусть и все выжжено. Но я и сама выжжена. Как спичка. Было такое гадание – две спички втыкаешь, какая первая догорит, та твоя. Так вот – я обе эти спички, обе догорели, без вариантов. И мне тебя не хватало просто ужас.

Ви очень осторожно сказала, что ей тоже не хватало Ники и, конечно же, они могут встретиться прямо сейчас, если это так важно и если у Ники плохие времена и она, Ви, ей нужна. Ви не чувствовала ничего, кроме безразличия. Оттенки собственного безразличия, впрочем, она научилась различать и распознавать так качественно, что это заменяло ей весь возможный чувственный калейдоскоп.

– Я скоро умру, – сказала Ника при встрече, они даже не успели зайти в кафе, быстро выпалила прямо на крылечке. – Я ношу в себе смерть. Ее имя – десять сантиметров. Или двенадцать. Или уже семнадцать.

Ви сама открыла дверь и повисла на ней, чтобы Ника и все эти семнадцать новых сантиметров вошли и не страдали и не задели ничего, вдруг там все уже разлагается и кровит.

Ника ковыряла ложечкой в мороженом и рассказывала: у нее неоперабельная опухоль, четвертая или пятая стадия, да я знаю, что пятой не существует, осталось всего ничего, заканчивает все свои дела, самое неоконченное – эта дурацкая история с Ви – не дает покоя, мучает. Вышла замуж и развелась год назад, видимо это тоже повлияло, стресс. Два выкидыша. Каждые полгода грипп. Уволили с работы, потом оставила в такси сумку с документами, черная полоса.

Ви растерялась: и как с ней теперь говорить? Она ничего не чувствовала. Ника была похудевшая, красивая, с короткой стрижкой, похожая на перламутровую озерную стрекозу. Ви показалось, что это какая-то дурацкая сериальная насмешка – как могло так получиться? Таких совпадений не может быть. Выскочив из своей жизни на каких-то несколько недель, Ви получила ее, свою жизнь, как на блюдечке – будто свадебное платье, сброшенное линяющей паучихой-невестой, передумавшей ткать семейный кокон и объедать мужнину голову, подобрала подруженька, прибежавшая из катакомб небытия, и красуется. Мне идет, милая? Да, тебе идет. Все мое тебе идет.

– А почему мы поссорились? – спросила Ви.

– А потому что Виталик, – ответила Ника. – Я каждое утро просыпалась и думала, только бы не упустить себя, не прыгнуть со своего пятого – или шестого? А он к тебе, выходит, приходил.

– Так он жаловаться приходил, – удивилась Ви. – Тоже страдал очень, про лес говорил, что уйдет в лес или сядет в машину – и с моста.

– Так я это потом поняла, мы же потом снова с ним сошлись – на месяц, может, или больше, не помню.

– Нет, – вдруг сказала Ви, – это не Виталик был. Виталик вроде сам по себе разбился на машине. Еще до знакомства с тобой.

Ника как-то нехорошо на нее посмотрела.

В итоге, обе решили, что не помнят причины разрыва – вероятнее всего, это была какая-то фатальная мелочь, традиционно разлучающая взрослых людей, друживших нежными аксолотлями в суровой тени собственной будущности, а потом выросших в дуб дерево и человек смертен. Ничего не вспомнить, никаких ссор, а почему не общаемся? Потому что нас нет, а там, в прошлом, мы до сих пор лежим на том коктебельском пляже и хохочем, распутывая белые-белые наушники, залитые медовою мадерой.

– Не бойся, – сказала Ви, – я буду с тобой до конца, если нужно. Могу даже продать квартиру, кстати.

Ника ответила, что квартира уже не поможет, чистый паллиатив, зачем оставлять подругу бездомной, просто важно как-то договорить, доиграть этот сценарий, потому что не с кем даже доигрывать, всем неловко, тяжело, прячут глаза, а вот она, Ви, не прячет.

Ви, действительно, не прятала, не чувствовала этой неловкости, которая традиционно сковывает практически всех людей в подобной ситуации. Как, интересно, могло так получиться, снова спросила она себя.

Ну хорошо, решила она, когда они вышли из кафе, видимо, такое невероятное совпадение обозначает только одно – Бог существует, все взаимосвязано, Вселенная мудра и непостижима, душа бессмертна. Значит, можно не бояться, даже если ей не удастся выскочить из этого сжатого кулака, даже если пуля пробила все деревья и попала в цель, сидящую за лесом в шезлонге с этой извечной канителью наушников.

Видимо, у них с Никой и правда была какая-то непостижимая кармическая связь – но почему так поздно, почему именно сейчас?

Через три дня (они виделись каждый день – буквально не успевали наговориться, столько всего произошло за эти пять лет, и все такое разное – только последний год Ники оказался так фатально похожим на ее) Ника спросила у Ви, почему та ничего не рассказывает о себе. Ви отмахнулась – зачем тебе знать? Работает в издательстве «Зрение – сила», замужем, детей нет, и вообще последний год ничего интересного, курсы, сериалы, бассейн, спорт, вязание, капоэйра, летом еду в Рио на слет, там будут все наши.

Хотя нет, как можно говорить про лето, про эти спонтанные танцы, про режиссера Богдана, когда человек на грани смерти? Ника ловила ее замешательство, хохотала: да рассказывай уже! Все рассказывай! У меня чушь, труба, вот уже тушь потекла, колготы едут, мне нужна жизнь, пламя, жар и огнемет, я, может, даже схожу с тобой потанцую, мне уже все теперь можно, кофе и танцевать, легкие и нелегкие наркотики.

Душа обязана трудиться, сказала себе Ви перед сном, когда вернулась с танцев, и буквально упала в коридоре, услышав, как со стороны, ватный стук тела о паркет. Трудись, душа, отвлекай себя, отвлекай ее, это ли не лучшее доказательство того, что ты бессмертна? Ви доползала до кровати, натягивала одеяло до подбородка и слушала себя, как радио – стеклянный корабль смерти уже тут? Что-то прибывает в наш лучезарный космопорт? Уже дерет горло лучами звезда Полынь? Но смерти не было ни в чем – видимо, ее так не рассмотреть: только гудение, только холодный ветер. А утром ей звонила Ника и говорила: «Я никогда не была на выставке собак, поехали». Или: «Всегда мечтала постоять на сноуборде, хотя бы постоять, давай просто метнемся туда-назад?»

Ви на все соглашалась, но умоталась просто нечеловечески – пришлось прогулять вязание, потом позвонил Богдан и спросил, почему она не пришла на скайп-конференцию с Ульрихом Зайдлем, потом оказалось, что не пришла на корпоратив на бывшей работе и мальчики обиделись.

Так прошел месяц и Ви поняла: она все-таки обманула смерть. Кто-то звонил пару раз, возможно даже тот врач, ведь была запланирована операция. Но Ника не отставала от нее со своей болезнью, звонила, тормошила, рыдала по ночам в трубку, просила утешить, успокоить, однажды даже позвала на собственные похороны, завтра в 12 во дворе, приходи. Ви вспомнила готичную юность и пришла в черном кожаном платье и с букетиком, Ника даже обиделась, выглянув из окна – ты что, закричала она, ненормальная, что ли, дура дурацкая. Ви поднялась к ней на шестой (то есть пятый), они пили чай и смотрели в окно, где через минут тридцать, действительно, стали шумно хоронить какую-то бабку.

– Нехорошее совпадение, – сказала Ника. – Ты в окно не смотри, плохая примета. Черт, я же наугад просто ляпнула. Напилась, снова стало страшно.

– Это ничего, – успокоила ее Ви, закрывая форточку, чтобы не слышать музыки, нестерпимо напоминавшей о детстве, маминых сырниках и сменной обуви с терпким запахом спортзала и мыла. – Ты сказала, что в двенадцать, а тут все в полпервого началось. Не так уж и совпало. И потом, там старуха.

Ника покачала головой. Плохо дело, сказала она, все это уже скоро закончится. Ты не представляешь, как я благодарна, что ты все это время рядом, сопровождаешь меня и провожаешь – мне кажется, что эта смертная скрюченная лодка, в которой я лежу, будто разогнулась, превратившись обратно в стойкое дерево, вечную сосну, углубленную в песок и смолу, в море и дюну.

Ви брезгливо взяла свою чашку, как будто это насекомое, и пошла к раковине мыть посуду – она так и не научилась реагировать на многословные, метафорические страхи Ники, красочно описывающей свое предсмертие, грохочущее предсердие, сосудистую катастрофу и грядущую грушу боли, которую нельзя ни скушать, ни потрогать, ни разбить, как лампочку. Ника ее за это уважала – по ее словам, все остальные ее друзья откололись, шарахнулись с шумом, разбежались, как овцы. Ну, или это вот глупое «Держись, поправляйся», какое поправляйся, как можно сказать такое человеку? Надо говорить другое. А что другое – непонятно. Не скажешь же человеку, что без него твоя жизнь станет меньше ровно на объем и полноту жизни этого человека.

Ви была мастером этого самого «другого» – мысленно гладила Нику по стриженой голове в моменты этого кромешного страха, спокойным голосом увещевала: посмотри, кругом тайны, совпадения и знаки, никто никуда не исчезает, ты просто сбежишь чуть раньше, а я, например, позже, там мы встретимся и договорим, я вообще не отношусь к этому, как к разлуке и трагедии, вот мы пять лет не разговаривали вовсе, и разве это была не смерть в каком-то смысле?

Нику это почему-то успокаивало – все эти разговоры о том, что смерть и исчезновение шуршат и воют буквально в каждом нашем движении, и каждый новый период жизни фактически комплект ножей и коробка с похоронами, и мы носим в кармашках нашей серенькой коры эти розовые коконы себя самих в нитяных гробиках, пока кора не крякнет свежим дубом. Когда Ника признавалась, что больше всего боится именно боли, Ви поднимала брови: но ведь это будешь уже не ты, говорила она, когда все это начнется, ты уже будешь этим болящим изломом, точкой перехода себя в ничто, и к чему бояться того, что случится уже со следующей версией тебя? Пока мы в безопасности, а когда накатит, найму тебе сиделку, само́й неловко и не те отношения.

В какой-то момент Ви испугалась, что ей само́й скоро понадобится сиделка – в трамвае у нее пошла носом кровь. Испугалась не за себя (кто-то из пассажиров передал кружевной платочек, вышла, приложила снежок на переносицу, как советовали), а за Нику, за то, что ей, возможно, станет известна эта дурацкая тайна, и как она выдержит этот обман, сразу сляжет? Как она ей вообще это объяснит? У меня то же самое? Чудесное совпадение? Нет уж.

Она пришла домой, позвонила Нике и сказала: слушай, у меня нет никого дороже тебя, но я не хочу быть этому всему свидетель.

Ника помолчала и сказала: тогда сделаем это завтра.

Что завтра, не поняла Ви. Есть одна последняя штука, сообщила Ника, но она работает только тогда, когда уже совсем. Воробьиная река. Собирайся, поедем, там и попрощаемся. Одеяло с собой бери, термобелье, пять носков.

Они встретились на вокзале, очень долго, часов пять, ехали электричкой, потом стареньким скрипучим автобусом, в дороге слушали плеер, как тогда, распутывая наушники и путая право-лево, хохотали, пили глинтвейн из термоса. Потом шли через поле, через лес, дальше уже не было тропинки и просто брели по сухой бесснежной февральской земле.

– Вот она, – тихо сказала Ника, пряча в карман планшет с картой. – Я уже слышу. Она здесь. Привет, это мы. Мы пришли.

И скользнула вниз, как змея, ниже и ниже (Ви еле за ней успевала, у нее гудело в ушах, как будто тело-холодильник забарахлило и предательски разморозило что-то вроде эмпатии или даже любви), к тихо стрекочущему в замерзшем мху ручью. Он был похож на сияющий мультипликационный целлофан, на гномью седину и на паучье облако, в его струистом шепоте почти не было ничего от воды – всполохи, царапины на листве, белый шум. Ви отметила, что ручей очень хорош и что это, пожалуй, самое красивое, что когда-либо случалось у нее с Никой.

– Воробьиная река лечит только один раз, поэтому ехать к ней нужно, только если уже точно все, – повторила Ника. – Надо снять с себя одежду, лечь на дно реки и лежать там тридцать секунд как минимум, такой закон.

Тут Ви будто бы обдало теплом, даже жаром. Она подошла к Нике и обняла ее. Кажется, это был вообще первый раз, когда она до нее дотронулась, Ви вообще не любила все эти объятья-поцелуи при встречах-прощаниях, всю эту светскую тактильность, поэтому она и пошла на контактные танцы, и не ради этого ли момента?

Отступив на шаг, Ви сняла с себя рюкзак, куртку, два свитера, брюки, носки и шерстяные рейтузы, термобелье и браслет из фальшивых бирюзовинок, сняла все быстро и профессионально, как на приеме у врача, подошла к ручью и легла в него с головой, закрыв глаза. Через некоторое время Ви открыла глаза и увидела где-то в облаках и небесах, наверху, испуганное, перекошенное лицо Ники, смешное и лошадиное. Она тянула к ней руки и что-то кричала сквозь водичку. Ви поняла, что фактически она видит Бога, только он зачем-то прикрепил на себя лошадиное лицо, чтобы ей не было так больно от его ледяного сияния любви.

Ви закрыла глаза и вдохнула, после чего ее обдало жаром и свистом, пористой мглистостью и иглистым огнем, в груди взорвалось и загремело, Ника вцепилась в нее и потащила по земле, по воде, хлестала ее по щекам и кричала: эй, ты что, давай быстрей, кашляй, кашляй, одевайся давай быстрее, ты что, что это ты? Кажется, она плакала. Ви мало что соображала, ее стошнило на землю какими-то бумажными птичками, Ника закутала ее в одеяло, дальше Ви уже стояла одетая и крутила заледеневшие волосы вокруг пальца, чтобы они оттаяли, а Ника наливала в стаканчик коньяк и ревела так, как будто Ви отняла у нее вообще все.

– А ты когда? – прохрипела Ви, поперхнувшись коньяком. – Тебе нужно. Река.

Ей было чудовищно неудобно, как будто она легла в чужую могилу, вытеснила оттуда близкого человека, уже как будто вырывшего себе уютное, точное, аккуратное.

Ника глубоко вдохнула, влила в себя не допитый Ви коньяк и сказала:

– Я тебя обманула.

– Река? – глаза Ви округлились. – Река не лечит?

Потому что она чувствовала себя совершенно иной.

– Да какая река! – взвыла Ника. – Я не умираю! Я все это наврала про анализы, болезнь, стадии эти. Ты не можешь обижаться! Это был единственный способ тебя вернуть. Наладить как-то это все. Ты же такая принципиальная, ты не выносишь, когда врут, подстраиваются. Ну и я не знала, что ты так занята, такая жизнь, все эти встречи, новые друзья, танцы – что тебя может выхватить из всего этого, вырвать? Я думала, что признаюсь тебе сразу, но не могла потом уже, потому что ты как-то очень близко была с этим всем, я не могла, я даже жалела, что на самом деле не болею, правда! Я уже сама не понимала, что делаю, но оно само как-то уже складывалось, как снежный ком, одно на другое, я не могла остановиться, ну прости, прости, теперь все, теперь уже все, да? Мне теперь надо, наверное, к психиатру сходить?

– А река, – прохрипела Ви. – Река – что?

– А реку я придумала, чтобы было чудо. Ну, и объяснить как-то. А то как выходит – умирала, умирала и все не могу как-то с этим уже разобраться окончательно. Просто чтобы ты поверила. Это же и правда чудо.

– Да, – сказала Ви. – Это и правда чудо.

– Я не знаю, почему ты туда полезла, – расплакалась Ника. – Ну прости меня, пожалуйста. Ты полезла специально, чтобы я во всем призналась, да? Ты почувствовала что-то?

– Да, – ответила Ви. – Почувствовала что-то.

Таким образом все наконец-то разрешилось: никакого совпадения не было, никаких кровавых постельных рифм, никаких хоровых успений в унисон. Можно было успокоиться и не думать о том, как эта чудовищная конструкция вообще оказалась возможной – впрочем, совпадение все же было, но какого-то иного, более глубокого и жестокого свойства. Пока они ехали обратно в пригородной электричке, Ви смотрела в масляные качающиеся фонари на потолке и снова, будто плеер, слушала свое тело, но оно предательски молчало – как будто в нем остановилось вообще все и только бил подземный магнитный метроном где-то глубоко-глубоко. Гудение тоже исчезло. Тела практически не было – вероятно, его уже забрали и теперь можно жить дальше, эту реку как-то получилось переплыть. Или не получилось, задала себе вопрос Ви. И тут же на него ответила: получилось.

Но она не чувствовала никакой радости, никакого восторга. Тем не менее она почему-то точно знала, что теперь здорова, что все закончилось, что можно расслабиться, бросить все эти занятия, изматывающие душу, и жить какой-то одной из собственных тихих будущностей, кем-то наиболее своим и себе понятным – снова погрузиться в бездействие и тихую благость, и что-то еще, и что-то еще (но уже не было сил думать, что еще, потому что слегка ломило голову, видимо, придется теперь поболеть). И еще надо найти новую работу, подумала она. И еще пойти к врачу и сдать анализы повторно. Хотя она же пропустила операцию? С другой стороны, операция ей уже не нужна, потому что случилось чудо.

Они вышли на вокзале, долго смотрели друг на друга перед тем, как спуститься в метро.

– Мне стыдно, – сказала Ника. – Я хотела инсценировать чудесное выздоровление, а ты устроила там какой-то гребаный перевал Дятлова.

Ви обняла ее одной рукой и вздохнула ей прямо в ухо.

– Ты меня простишь? – спросила Ника. – Этот весь трэш для тебя был. Самой страшно. Я никогда ничего такого не делала раньше. Не знаю, что на меня нашло. Остановиться действительно было невозможно – это было страшнее смерти. Простишь?

Ви покачала головой и подумала: нет, как такое можно простить? – а вслух сказала: «Спасибо, для меня и правда никто никогда ничего такого не делал», и не обманула. Спустились в метро, долго смотрели друг на друга, поехали с одной ветки в разных направлениях. Обе точно знали, что больше никогда не встретятся: все, что происходит на Воробьиной реке, остается в этой самой реке – этот неизреченный закон повис между ними как стеклянная стена. Февраль закончился.

…Ви через пару лет все же осмелилась погуглить Воробьиную реку, но нашла только третьесортный мягкий романчик какого-то американца про туриста-байдарочника, обнаружившего во время регулярного сплава труп в зимнем талом ручье, – 6.99, и это со скидкой, несусветная дрянь. Совпадения закончились – в которой раз сказала себе Ви – совпадения закончились навсегда, началась жизнь. И это был первый раз за все эти годы, когда она по-настоящему почувствовала сожаление.

МА И БЕ Марина Степнова

Она убирает стол. Сдвигает диван. Диван белый. Стена тоже белая. И палас на полу, распушивший толстые, словно заиндевевшие ворсины.

Вообще все – белое.

Идеально для съемки.

Она гуглит свежие мастер-классы по фотосьемке онлайн. Дорого. Дорого. Дорого. Бесплатно. То, что надо. Кидает заявку. Подключает лампу. Поправляет лампу. Выставляет свет.

Шнур от лампы – тоже белый.

Белые тесные пуговички на белом новеньком поло. Шорты теплее белого на полтона – сливочные. Все – с YOOX.

Загрузка...