Фехтовальный зал, где я протираю подметки о медную проволоку дорожек и с кровожадным упорством пытаюсь ткнуть кончиком шпаги в тела моих друзей, находится на первом этаже. Здесь же, в соседних залах тренируются боксеры, вольники и каратисты. Каратисты похожи на ораву психов, забывших человеческую речь и изъясняющихся гортанными криками, а кимоно на них – как смирительные рубашки. Боксеры, даже с переломанными носами, выглядят гораздо нормальнее. А наверху, надо всем этим простирается красавец-манеж, обитель королевы спорта». Там наша Машка поплевывает на ладони и перебрасывает из руки в руку свой чугунный шарик, выкрашенный голубой краской, и прижимает его к подбородку. Там длинноногий Клюквин со зверской рожей рвет шипами тартан и, в тысячный раз повторив заветную комбинацию «скачок – шаг – прыжок», зависает над ямой с разноцветными обрезками пористой резины. Иногда я прихожу посмотреть на них, иногда они на меня, но обычно мы заканчиваем тренировки одновременно и встречаемся уже в подвальном этаже, в финской бане, всегда в одном и том же номере, закрепленном за нами в эта часы. Туда же подходит и Панкратыч. Попарившись строго по науке (Панкратыч обучил нас хитрой системе со сдвоенными заходами, контрастным душем и отдыхом по минутам – он даже часы с собой в парилку таскает), мы поднимаемся в буфет и сидим там за нашим традиционным столиком. В обычные дни недолго, а по субботам иногда больше часа.
Сегодня суббота. Никто никуда не спешит. Машка и Клюквин пьют фанту, Панкратыч – пепси-колу, а я беру бутылку пива. Вообще я пива не пью, понимаю, что не спортивный это напиток, но по субботам иногда позволяю себе бутылочку или две.
Панкратыч смотрит на мою бутылку и с важностью в голосе изрекает:
– Пиво – это импотенция.
– Иди ты! – деланно удивляюсь я. – Прямо так вот, с одной бутылки? По-моему, активные занятия спортом представляют в этом плане гораздо большую опасность.
– И то верно, – соглашается Панкратыч.
– А Машка спрашивает:
– А водка? Что бывает от водки?
– Водка – это делириум тременс.
– Чего-чего? – Машка как всегда не понимает умных речей Панкратыча.
– Белая горячка, – поясняет Клюквин и тут же говорит:
– Чего-то у нас дурацкий разговор пошел, вы не находите? А я вот все сижу и думаю: в судействе по тройному прыжку есть один крупный изъян – неточность в определении третьего касания.
– Ой, тоска! – вздыхает Машка.
Клюквин не удостаивает ее вниманием и продолжает:
– Вот, например, я. Мне в прошлом году на Союзе пришили третье касание в самой удачной попытке, а я-то чувствовал, что его не было. Но мне не верят, и это естественно. Значит нужно делать вторую пластилиновую полосу.
– Можно, – не возражает Панкратыч, – но эту полосу придется делать слишком широкой, шаг-то у всех разный, будут на твой пластилин попадать и во время толчка, истыкают весь… Нет, здесь нужно совсем другое решение. Например, сделать дорожку из материала, на котором видны следы, но недолго, а только до замера результата. Пока такого нет, а если придумают, может, перестанут в прыжках фиксировать заступы и будут вообще замерять чистое расстояние.
– А ведь это и сейчас можно, – замечает Клюквин.
– Можно, – соглашается Панкратыч, – да только волынки много и традиции менять не хочется.
– Вот именно! – подхватываю я. – Традиции, из-за этих традиций в спорте не достаточно используют технику и прочие новшества. Да если б внедрить все, что есть на сегодняшний день, половину рекордов можно бы вдвое улучшить!
– Ты ошибаешься, Толик, – веско говорит Панкратыч. – Знаешь насколько увеличился мировой рекорд в «шесте», когда в 62-м году в ИААФ узаконили фибергласс?
– Сантиметров на тридцать, кажется, – неуверенно предполагаю я.
– Всего на шесть. И притом учти: в «бамбуковую» эпоху рекорд изменялся даже резче, однажды – сразу на двенадцать сантиметров. Я, конечно, не утверждаю, что фибергласс нисколько не лучше бамбука и алюминия – то, что делает сегодня Бубка, можно делать только с фиберглассом – просто я хочу сказать, что техника – это еще далеко не все.
– Ну, а всякая фармацевтика? – спрашиваю я.
– Фармацевтика – другое дело. Но фармацевтика – это прежде всего допинги, а допинги запрещены. Так что здесь особый случай.
– Кстати, о фармацевтике, – говорит Панкратыч, – я вам не рассказывал про дислимитер Вайнека?
– Насколько я помню, – заявляет Клюквин, решивший блеснуть эрудицией, – дислимитер – это такой допинг.
– Да, – подтверждает Панкратыч, – но это не просто допинг, а супердопинг. И применяли его не часто. Я знаю только один (Мучай.
– Со Страйтоном? – спрашивает Машка.
– Э, ребятки, – обижается Панкратыч, – да вы все знаете.
– Я – ничего не знаю, – честно признаюсь я.
– Ну, расскажи, – плаксиво тянет Машка. – Я кроме имени тоже ничего не знаю.
– Ладно, говорит Панкратыч, – слушайте.
– Лет десять назад я проходил стажировку в группе доктора Вайнека, а параллельно знакомил их спортивную науку с нашим ЛОД-эффектом1, с этими фиговинами, которые мы надевали ребятам на ноги и откачивали насосом. Его и у нас тогда только-только начали применять, а там наши барокамеры вообще были экзотикой. И что характерно, ник то не знал, чем это может закончиться: мировыми рекордами или массовой инвалидностью. Впрочем Вайнека, как мне казалось, это меньше всего заботило. А к ЛОД-эффекту он относился вообще без энтузиазма. Наверное, потому, что не сам его изобрел. Чем занимался сам Вайнек, мы не знали. Знали, что он ребятам колет что-то, а что – допинги или нет – по-моему, они и сами не понимали. У Вайнека это называлось совмещать научную работу с подготовкой ребят к студенческому чемпионату. Правду сказать, Вайнеку доверяли. И спортсмены, и тренеры. Пик формы он рассчитывал безошибочно.
И вот уже перед самым чемпионатом мы вдруг узнаем, что Страйтон, один из лучших на сотке, будет бежать не сто и даже не двести, а четыреста. Чемпионат был в общем не очень важный, но все-таки он считался этапом отборочных перед Кубком мира, и такой эксперимент показался нам странным. Мы, конечно, понимали, что это все вайнековские штучки, но вот как тренер Страйтона согласился, это было непонятно.
Ну, настает день старта. Стадион полный. У Страйтона целая орава болельщиков, конечно. Транспаранты вывесили. В основном традиционные, мол, верим в тебя, мол, Страйтон – лучший в мире. А какие-то шутники написали: «Так держать, Страйтон! Сегодня – 400, завтра – 800!» Страйтон вышел спокойный, вроде как и не видит ничего вокруг себя, ну а когда он рванул со старта, то поначалу все даже замерли, а потом такое началось: крики, свист, смех. Дело в том, что Страйтон рванул, как обычно рвал, то есть во всю силу, ну и, конечно, «накормил» всех на первом же вираже. И вот мы сидим и ждем, на каком же метре он «сдохнет» или просто упадет. А он молотит себе ногами, да и только. Так и пробежал весь круг.
– Слушай, ты, алкоголик, – вдруг обращается ко мне Панкратыч, – взял бы чего-нибудь поесть.
– Там были бутерброды с ветчиной. Годится?
– Вполне.
– Ребята, давайте возьмем кофе, – предлагает Машка.
– Я – за, – говорит Клюква.
Мы с Машкой поднимаемся и идем к стойке. Ветчина на бутербродах нежная, ярко-розовая и очень аппетитная.
– Ну и что, Панкратыч? – спрашиваю я, расставляя на столе блюдца с чашками. – Этот Страйтон установил рекорд на четырехсотметровке?
– Да, если считать рекордом результат 37,01. Это не рекорд – это бред собачий. Да и не в рекорде дело. А дело в том, что после финиша Страйтон не остановился. Он побежал дальше. На той же скорости.
– То есть как?! – Клюквин расплескивает кофе, едва не уронив чашку.
– А вот так, – говорит Панкратыч, – он продолжал бежать, накручивал круг за кругом. Уже потом я узнал, что секундомер не выключали и засекли время Страйтона на всех олимпийских дистанциях. Уже на двухсотке получился мировой рекорд, а дальше пошла просто чертовщина. И круге на десятом все уже, по-моему, поняли, что Страйтон бежит с постоянной скоростью. Идиотские цифры все еще горели на табло, и скорость легко было посчитать. Выходило, что первую сотку он прошел за десять секунд, а потом каждую за девять и терял за круг по одной сотой. Прикинув все это в своем блокнотике, я предсказал Страйтону результат на десяти тысячах и не ошибся.
Ну а реакцию стадиона я вам, ребятки, описать не берусь. Помню, все вокруг заключали пари, сколько он будет бегать. Одни говорили, кружочка два еще – и хана; другие говорили, сутки, не меньше. Парень рядом со мной рассчитал время Страйтона в марафоне и уверял всех, что ошибки быть не может. А я искал глазами Вайнека. И я нашел его. Он стоял у входа под трибуны с двумя секундомерами в руках и следил за Страйтоном совершенно безумным взглядом. И что-то кричал. На дорожку его не пускала полиция – два здоровенных парня.
И вдруг – это было как гром среди ясного неба – закончив ровно двадцать пять кругов, Страйтон остановился и грохнулся на тартан. Господи, что там началось! Поднялся такой рев, что я не слышал собственного голоса. Полицейские вышли из себя. Один стрелял в воздух, но даже выстрелов почти не было слышно. Другие били по головам всех без разбору: спортсменов, журналистов, киношников, техперсонал, просто любопытное дурачье – а они все равно перли. Я каким-то чудом проскочил эту кашу и увидел, как двое в белом положили на носилки безжизненное тело и потащили его со стадиона. Естественно, я кинулся за ними, протолкался к самым носилкам. Тут-то и появился доктор Вайнек. Он что-то сказал совсем негромко, будто знал магическое слово, и случилось невероятное: Страйтон, который лежал, как тюфяк, мгновенно соскочил с носилок, санитары даже не успели их уронить, и коротким таким сильным ударом промеж глаз повалил Вайнека. Публика была в восторге, а журналист, стоявший ближе всех, заорал, перекрикивая шум: «Страйтон! Круг почета! Просим!» Страйтон повернулся в его сторону, и журналист едва-едва успел пригнуться. Ну, а потом налетела полиция, Страйтона скрутили и увели. Вот так, вот. Больше я в этот день ничего не увидел, потому что меня никуда не пустили, а от пресс-конференции и Вайнек, и Страйтон с тренером отказались. Как все это случилось я услышал уже от самого Страйтона. Перед турниром он приходил ко мне на ЛОД-эффект, а после турнира – на массаж. Вот тогда он и рассказал мне всю эту историю.
Оказывается, Вайнек изобрел супердопинг. Так они его называли между собой. Но если строго, это был уже не просто стимулятор. У него был какой-то другой механизм действия. Поэтому Вайнек придумал ему название… как бы это по-русски… разограничитель что ли… в общем он назвал его «дислимитер». Этот супердопинг позволял вопреки инстинкту самосохранения использовать латентную энергию организма. Я понятно объясняю?
– Не очень, – признается Матка.
– Ты не выпендривайся, Панкратыч, – замечает ему Клюквин, – ты говори по-русски. «Латентный» – это по-русски будет «скрытый».
– Мне переводчики не нужны, – огрызается Панкратыч. – И вообще, Клюква, «латентный» – это термин.
– Да ты не горячись, – встреваю я, – ты рассказывай, а мы уже как-нибудь, да поймем.
– Ну в общем так, – продолжает Панкратыч, – с этим своим дислимитером Вайнек научился использовать не тридцать-тридцать пять процентов человеческих возможностей, как обычно, а практически все сто. Вот в чем была штука. И на Страйтоне решили попробовать. Зарядили парня с расчетом на четыреста метров, потому что на сто и двести было неинтересно, а на большие дистанции – рискованно. Да, я не сказал: время действия супердопинга строго зависело от введенной дозы и легко рассчитывалось с большой точностью. И вышло так, что лаборант Вайнека по дурацкой оплошности ввел Страйтону не препарат как таковой, а концентрат, который был ровно в двадцать пять раз крепче. Вот Страйтон, бедняга, и накручивал свои километры. Помню, он говорил мне: «Знаешь, старик, это было страшно. Будто не я бежал, а меня бежали, точнее, не так – как будто мной бежали. Как не крути, все неграмотно получается, но лучше не скажешь».
Рассказывая за Страйтона, Панкратыч меняет голос и даже говорит сначала по-английски для полного эффекта.
– Первые метров двести он бежал, как договорились, изо всех сил, а потом понял, что больше не может, и сбавил темп. Но темп не сбавлялся. «Понимаешь, старик, я расслабляюсь, а ноги не слушаются. Они бегут, как не мои. Страшно так бегут, жутко». Вайнек его предупреждал, что будут странные ощущения, и просил только ни в коем случае не сворачивать и не падать. И зная, что все это скоро кончится, Страйтон напрягся, стараясь свести к минимуму разницу между собой настоящим и собой бегущим. А закончив круг, он финишировал. Но не тут-то было: ноги побежали дальше. И вот тогда он испугался уже по-настоящему. Напрягаться не было сил, мышцы все болели, и он полностью расслабился. А ноги продолжали бежать с той же скоростью, и руки работали в том же ритме. «Это был кошмар, старик. Меня стало два: один бежал, а другой не бежал. Я не боялся, что сойду с ума – я был уверен, что уже сошел. Круги я не считал, времени не чувствовал. Может быть, прошла минута, а может быть, час». А когда супердопинг иссяк, он упал: ведь он же был полностью расслаблен. Конечно, он мог подняться тут же, но ему не хотелось. «Это надо пережить, старик, это такое счастье – лежать и совсем не двигаться». И только когда он услышал голос Вайнека, с него как ветром сдуло всякую лень.
Потом, когда все успокоились, Вайнек принес ему свои извинения, дотошно расспросил обо всех нюансах и даже уговаривал Страйтона продолжать эксперименты. Однако Страйтон не только ушел от Вайнека, но и вообще бросил спорт. Он не мог больше бегать. Стоило ему только напрячься в беге, и кошмар возвращался – начиналось раздвоение личности. Этот особый вид шизофрении так и называют в медицине случаем Страйтона. Ну что, ребятки, еще по кофию?
– Можно, – лениво отзывается Клюквин.
На моей тарелке сиротливо лежит половинка бутерброда. В забытой чашке стынет недопитый кофе.
– Погоди, Панкратыч, – говорю я. – А Вайнек-то что? Продолжает людей калечить?
– Да нет. Он умер. А тогда исчез куда-то, и ни слуху, ни духу о нем не было. Потом, уже почти через год после этой истории я случайно встретил его в Париже. Посидели вместе в кафе. Вайнек выглядел каким-то замученным, много пил, совсем ничего не ел и жаловался мне на жизнь. «Не могу не работать, – говорил он, – подыхаю без работы, а работать тошно, потому что все время получается, что работаешь на какую-нибудь сволочь». Он ведь для чего супердопинг сделал – он хотел довести до абсурда идею допинга, хотел, как он говорил, устроить торжественные похороны профессионального сорта, который без допингов ни шагу. А что вышло? По нелепой случайности он загубил Страйтона. И устроил великолепную рекламу супердопингу. И никто ни черта не понял. К нему пришли за рецептом. И предлагали миллионы. Они только просили сделать препарат чуточку слабее, чтобы рекорды не сразу получались такими сумасшедшими. Они ему говорили, что он – национальный герой, что страна его не забудет. А он плевать хотел на их страну и на все страны вместе взятые. Конечно, он уничтожил препарат и технологию синтеза и уехал в Париж. Но куда ему было деться от самого себя? Помню, как он сказал мне: «Я вот хожу и все думаю, думаю. Неужели нельзя изобрести что-нибудь такое, чтобы разом покончить со всей этой мерзостью? Неужели я не смогу?»
А жить без работы Вайнек действительно не умел, и в Париже устроился в спортивный центр, занимался допинг-контролем. На стадионе этого центра его и нашли пару дней спустя после нашего разговора мертвым в кресле тренажера. Я еще был во Франции и видел газеты. В них сообщалось, что смерть наступила от большой дозы некого нового, неизвестного науке биостимулятора. Газеты пели ему дифирамбы, называли героем, отдавшим жизнь за науку, на боевом посту при испытании нового препарата. А неделей позже – это мне рассказывали уже в Москве – в нескольких газетках появился сенсационный материал: «Кто убил доктора Вайнека?» По этой версии все выходило тоже очень складно, но кого только не обвиняли! Послушать их, так чуть ли не сам президент собственноручно Вайнека и угробил. Смехота.
– Ну а сам-то ты как думаешь, Панкратыч? – спрашивает Клюквин.
– А чего тут думать? – Панкратыч смотрит на нас удивленно. – Да вы чего, ребятки, так ни черта и не поняли, что ли? Он же покончил с собой.
Мы сидим за столиком в буфете и молчим. Клюквин, запрокинув бутылку, роняет на язык последние капли фанты. Машка взбалтывает на дне чашки кофейную гущу. Все как обычно. Но у меня такое впечатление, будто Вайнек умер только что. Здесь, в манеже, на нашем стареньком тренажере.
– Так-то вот. Клюква, – заключает вдруг Панкратыч, – а ты говоришь, судейство в тройном прыжке…