Ненаглядный призрак

Ненаглядный призрак

Владелицей замка, куда меня пригласили, была миссис Хайнц – пожилая мультимиллионерша, вдова одного из тех всемогущих Хайнцев, чьё гордое имя присвоено соусам, кетчупам и всякой закуске в консервных банках, – ну, сами знаете, загляните в любой гастроном или свой холодильник, я всё-таки не рекламную оду пишу.

Вот этот шотландский замок XV века из розового камня, слегка надстроенный в викторианскую эпоху, миссис Хайнц лет сорок назад превратила в главный приз международной литературной премии с длинным торжественным названием, которое я так и не запомнил. Но там были два ключевых слова, достаточно ясных: «Writers Retreat» – писательское убежище.

Суть награды в том, что на целый месяц этот дом-крепость, спрятанный в лесу, в часе езды от города Эдинбурга, отдаётся в твоё распоряжение. Ты приезжаешь, тебя встречает немногочисленная прислуга: повариха и две горничные, а впереди них – управляющая замком, красивая толстенькая девушка с лицом круглой отличницы. Встречают с таким почтением и радостью, будто это не ты приехал в потёртых джинсах, а как минимум Вальтер Скотт.

Подразумевается, что писатель – дико ранимое, всегда готовое заболеть существо из Красной книги, которому каждую минуту всё на свете мешает и вредит. Поэтому, извините, никаких телевизоров, никакого интернета, боже упаси. Ну, компьютер, ноутбук миссис Хайнц ещё кое-как терпит – дозволяет по своей доброте. Но, представьте, бывают такие чудовищные персоны, которые по мобильному телефону разговаривают ВСЛУХ! Так вот, с этими врагами вообще без церемоний – пусть выходят со своей техникой наружу, за территорию замка, и там злоупотребляют хоть до утра. Потому что ночью должно быть абсолютно тихо, а днём – ещё тише, чем ночью. Ланч вам принесут на цыпочках прямо к дверям; если вдруг потребуется что-то постирать, положите молча вот в этот бельевой мешочек, и всё. Нет, пожалуйста, не беспокойтесь, я сама уберу! Вы, главное, пишите, не отвлекайтесь.

Одновременно со мной в замок Готорнден прибыли ещё три призёра: английский поэт Тим Лиардет, романист Крис Хамфри из Канады и маленькая филиппинка Сеан, сочинительница коротких рассказов. В этой дивной компании мне предстояло кантоваться ровно месяц.

Тим, самый взрослый из нас, профессорствовал в Бристольском университете и был похож на моложавого Ленина. Когда у нас случались мелкие гуманитарные конфликты, я говорил ему: «Ты Ленин!», и он заметно обижался.

Канадец с гордостью, как наградное оружие, носил свою придурковатую актёрскую харизму – возбуждённый поклонник самого себя с вечно вытаращенными голубыми глазами: «Зовите меня Сиси Хамфри! Или просто Oh My God!» Он только что выстрелил крупнокалиберным романом из жизни Тюдоров, поэтому категорически не желал работать, целыми днями где-то пропадал и возвращался аккурат к ужину, причём всегда с какими-то подозрительными трофеями.

Филиппинка прилетела в Шотландию сразу после медового месяца, имея только одну большую мечту – отоспаться. Когда к концу нашего заточения на прощальном чаепитии Тим предложил присутствующим по очереди похвастаться, кто в чём преуспел, пока сидел в средневековом убежище, Сеан пролепетала нечто вкрадчиво-сладкое, и я расслышал единственное слово: «sleep».

Что касается меня, то я позорным образом плутал как в трёх соснах в первых главах новой книги, с отвращением удалял едва дописанные страницы, возвращал себя заново к чистому «вордовскому» листу и мысленно проклинал своё одинокое мнимое занятие. Разумеется, я не знал, что этот роман потом наградят, экранизируют, переведут на несколько европейских языков и напечатают в парижском «Галлимаре». Но если бы даже и знал – что бы это изменило?

Отличницу-управляющую звали Эми Нортон. Для начала она сводила нас на экскурсию в подземную тюрьму замка (я так думаю, в воспитательных целях), потом привела в гостиную, усадила за круглый стол, где легко могли разместиться человек сорок, и торжественно сказала: «Вы сидите за столом, за которым сидели королева Виктория и принц Альберт, когда посещали наш замок». В подтверждение этого факта нам был показан парадный парный портрет Виктории с Альбертом, дальновидно озирающих местность прямо с того самого крыльца, где я уже успел покурить. Там была крохотная каменная площадка, обнесённая массивным парапетом, и, если встать на него, опустить глаза и одолеть головокружение, можно было видеть глубоко внизу, под ногами, хмурый северный лес и речку Эск. В общем, понятно, что замок хоть и маленький, но не игрушечный – настоящее фортификационное сооружение.

Нас поселили на самой верхотуре, в аскетически обставленных викторианских спаленках, которым зачем-то были присвоены имена. Моя спальня (она же кабинет) называлась «Evelyn»: деревянный чёрный стол у окна, древний камин с приставленным к нему электрокамином, книжный шкафчик с потрёпанными словарями Вебстера и кровать – высоченное ложе, воздвигнутое как минимум века полтора назад. Там явно полагалась приступочка, но она отсутствовала, поэтому, чтобы успешно возлечь, надо было совершить бросок вверх всем телом, как на гимнастического коня.

В первый же вечер после ужина Эми прочла нам короткую, но полезную лекцию о повадках местных привидений.

Вступление звучало более-менее обнадёживающе: теперь уже, в принципе, всем ясно, что ОНИ существуют. Ну, даже если кто-нибудь среди вас не верит в ИХ существование, то хотя бы задумайтесь вот о чём. Если за пятьсот с лишним лет здесь, вот в этих стенах, жило и умерло столько людей – неужели вы считаете, что от них тут ничего не осталось?! Конечно, вы так не считаете. Спасибо.

«Но вам-то незачем волноваться, – уверяла Эми, – в Готорндене призраки ведут себя очень, очень прилично, никаких безобразий. В других-то местах чёрт знает что делается – там такое творят, такое себе позволяют!.. А у нас они тихие, деликатные, редко показываются на глаза. Ну, если даже и решат показаться, то обязательно предупреждают о своём появлении».

Я спросил: «А как они предупреждают?»

Эми отвечала авторитетно, со знанием дела: «Сначала чувствуешь быстрое приближение холода. Или резкое, внезапное прикосновение. А уже потом… Но это обычно по ночам, когда все нормальные люди спят. И появляются-то не везде – чаще всего в каминном зале, где мы сейчас сидим. Ещё иногда в комнате „Johnson“». Тут она с откровенным сочувствием посмотрела на Тима Лиардета, который вытаращил глаза и приоткрыл рот. Я сказал: «Тим, если хотите, можем поменяться комнатами». Он закрыл рот, по-ленински приосанился, даже немного надулся и нашёл пристойный ответ: «Я не могу рисковать жизнью русского новеллиста!»

Лекцию о призраках прервал вскрик филиппинки: она увидела в окне настоящего, живого оленя. Олень выглядывал из-за кустов и смотрел на нас, как непуганый Дарвин, с естественно-научным интересом. А мы, как малышня в зоосаде, сгрудились у окна и смотрели на оленя – пока он не ушёл от нас по своим научным делам.

Готорнден поражал каким-то редкостным дружелюбием; стены и вещи выказывали безмерную надёжность и терпимость по отношению к нам, заезжим чужакам. Я позволял себе по-домашнему присаживаться на одну скромную тумбочку в холле, пока не обратил внимание на инкрустированную дату: 1603. Кран из жёлтого металла над чугунной ванной вёл себя как самая заурядная, исправная сантехника и не требовал ничьего внимания к своему фабричному клейму, поставленному в 1842-м.


Странное это было место, и времяпровождение тоже странное.

Стоило добираться сюда, на север Шотландии, с другого конца света, чтобы целыми днями сидеть в старинной комнатушке под крышей замка, терпеливо уставившись в ноутбук.

Там было хорошо, пусто и одиноко. И я уже заранее знал, что не вернусь в это место никогда, и предчувствовал острую ностальгию, которая подстерегала меня ближе, чем могло показаться, – в точности как обещанное Эми внезапное прикосновение холода.

Главный персонаж книги, мерцающей на экране, уже освоился в предложенных мною обстоятельствах и вполне бодро совершал смертельные глупости, одну за другой.

День заканчивался в том же каминном зале за чаем и кофе. После ужина Эми сообщала всем, что за ней приехал бойфренд и она вынуждена распрощаться до завтра. Маленькая Сеан улыбалась и махала нам ручкой: дескать, спать, спать немедленно, уже так поздно, целых восемь часов! И мы оставались на весь вечер у камина втроём – «мужчины без женщин», два англосакса и один русский.

Сиси Хамфри, отхлёбывая чай, принимался хвастаться своей любовью к фехтованию и верховой езде; тем, что он самый известный романист Канады, а его литературный агент хоть и очень старенькая тётенька, но была когда-то агентом у Генри Миллера.

Тим рассеянно хмыкал и осведомлялся у меня, как там обстоят дела в русской поэзии: неужели до сих пор пишут в рифму? Это ведь так устарело. Он просил меня что-нибудь прочесть, я читал на память одно-два стихотворения любимых авторов, специально выбирая рифмованные тексты, и поэт-профессор сокрушённо вздыхал: «Old music, old music…» А я вежливо отвечал по-русски: «Сам ты олд».

К концу первой недели Сиси Хамфри притащил на наши вечерние мужские посиделки два флакона виски – непонятно, где он их добыл в лесной глуши, но глаза сверкали победительно. Мы с Тимом сделали по глотку, и виски нам не понравился. Мне лично почудился жуткий запах сивухи. «Ничего, – сказал Сиси Хамфри, – я вам ещё не то принесу!»

На исходе второй недели он принёс джойнты: маленькие папиросы, по виду будто фабричные. Я отказался, Тим – тоже.

Крис Хамфри был ранен такой чёрствостью в самое сердце, он кричал: «It's fantastic product!» – и хватал себя за голову. Тим сжалился: «Ну ладно, давай попробуем. Но только по одной затяжке. Посмотрим, что это за fantastic product».

Ближе к полуночи мы тайно выдвинулись втроём на то самое мемориальное каменное крыльцо, откуда, как известно, королева Виктория и принц Альберт озирали даль. Сиси Хамфри уже сучил ногами от нетерпения. Тим Лиардет, разумеется, хмыкал.

Не знаю, как после одной затяжки выглядел я, но эти двое выглядели полными придурками. Сначала они беспричинно хохотали, потом подошли к каменному парапету, заглянули вниз на чернеющий лес, и кто-то один предложил немедленно прыгать: «Let's jump!»

Я сказал: «Всё, ребята. Вы точно герои. Спокойной ночи», – и пошёл назад, вверх по винтовой лестнице, в свою комнату. Мне было ясно: поскольку я не выключил ноутбук, главный персонаж за время моего отсутствия успел потерять любимую жену, работу и едва не покончил с собой. Он каким-то чудом уцелел и, выйдя из реанимации, приобрёл сумасшедшую способность узнавать ответ на любой вопрос – буквально на любой. Мне не пришлось выдумывать почти ничего: я знал этого человека в реальной жизни. Правда, я не знал, чем это всё закончится, история пока ещё длилась – одновременно с писанием книги. И так получалось, что я поневоле проживал его жизнь заново, вместе с ним подыхал от ревности и пересиливал страх.


Шотландский апрель был мокрый и зябкий, с яркой зеленью и надменным близоруким солнцем. После скромного ланча, который приносили бесшумно в холщовой сумке и оставляли у двери, я брал сигарету, поднимал оконную раму и по пояс вываливался наружу, чтобы покурить не в комнате, а якобы на улице. Внизу через пустой двор мчался по своим делам безумный Сиси Хамфри – боковой побежкой охотничьего пса со странным заносом влево. Он поднял голову, увидел меня и крикнул: «Igor, don't jump!» («Игорь, не прыгай!») Заботливый такой парень, я даже слегка растрогался.

По мере того как события в книге сгущались, у меня сдвигался режим работы в сторону ночных бдений. Теперь я ложился только под утро, а днём клевал носом, поэтому норовил после полудня хоть ненадолго прилечь, точнее говоря, совершить бросок на своё чересчур возвышенное ложе.

И вот тут меня настигло необычное явление, которое для краткости можно назвать многосерийным сном. Причём сериал отличался постоянством времени и места.

В каждой «серии» мне снилось, что я лежу ночью на этой же старинной высоченной кровати и чуть ли не смертельно болен. Во всяком случае, меня там трепали жестокий жар и лихорадка и не было никаких надежд на выздоровление. Внутри сна я то уплывал в забытьё, то просыпался (опять же внутри сна) и всматривался в пустые горячие потёмки, то снова закрывал глаза, принимая как данность чьё-то милосердное присутствие и касания прохладных рук. Я видел стройную женскую фигуру в белом: она стояла возле кровати, склонялась у изголовья и пыталась облегчить мою участь.

Потом я действительно просыпался (чувствуя себя, кстати, совершенно здоровым), вставал, возвращался к столу, работал, выходил на ужин, гулял в окрестностях Готорндена – всё как обычно.

Но стоило мне только прилечь, уснуть – и тут же накатывали жар и лихорадка, постель оказывалась предсмертным ложем, а возле него меня поджидала та женщина в домашней ночной одежде – вроде белой длинной рубашки с тонким, чуть примятым кружевом на груди. Странность была ещё и в том, что я попеременно ощущал себя то мальчиком, умирающим на глазах у матери, то взрослым мужчиной, любящим и желающим незнакомую женщину, от которой вот-вот должен уйти в эту горячую темноту. Её лицо я почти не различал, зато был отчётливый запах – вереска под дождём и почему-то имбиря.

Она говорила: «У тебя губы пересохли, давай я тебя напою». Я с трудом приподнимал голову и ловил губами холодную круглую ложку со сладковатым питьём. Мне хотелось сказать что-нибудь смешное, а голоса не было, но она расслышала и тихо засмеялась.


Между тем Крис Хамфри продолжал развивать бурную поисковую деятельность. Тиму, видимо, тоже поднадоел монашеский образ жизни. Как-то раз вечером, когда стемнело, они с заговорщицкими лицами пришли ко мне в келью, и канадец, возбуждённо сверкая глазами, сообщил свежие разведданные: здесь неподалёку, километрах в трёх, есть деревушка! А в деревушке (тут он понизил голос) есть бар!

Я тупо спросил: «Ну и что?» – «Как что?! В баре есть телевизор!» – «Боже, какое счастье, – говорю. – И что дальше?» Тогда Тим выложил главный козырь: «А по телевизору футбол. Сегодня наши играют!»

Мне сразу представилось, как Сиси Хамфри после пятой порции виски, заглушаемый воплями футбольных фанатов, в шестой или седьмой раз описывает нам свои фехтовальные рекорды и с горящим взором доказывает, кто сейчас лучший писатель Канады.

Наверно, я выглядел как злобный заспанный мудак, когда ответил: «Вообще говоря, это „ваши“ играют, а не „наши“. Но мне без разницы. Вы идите в бар, я здесь посторожу».

И они ушли.

Я ещё немного поторчал за компьютером и вдруг прямо физически почувствовал, что теперь я один – на весь огромный замок. Ну, не считая вечно спящей филиппинки в дальнем конце коридора; Эми по вечерам увозил бойфренд, а горничные уезжали ночевать к себе домой, в Эдинбург и Ньюкасл.

Зачем-то я запер дверь своей комнаты, хотя обычно этого не делал, и отправился гулять по замку. С полутёмного последнего этажа спустился по винтовой лестнице, ещё более тёмной. Слабый свет пробивался только из каминного зала: там всю ночь горела настольная лампа, как бы дежурная, в помощь лунатикам или бессонным шатунам вроде меня.

В отсутствие людей эти комнаты словно бы закрывали глаза и уходили в себя, на полтысячи лет в глубину, в свою отрешённую давность, наглухо закрытую, как дубовые шкафы грандиозных размеров, стоящие вдоль стен. Я каждый день проходил мимо этих шкафов и только сейчас поймал себя на стыдном, почти воровском желании заглянуть внутрь: а что там? Что в них может лежать?

Я дал себе слово ничего не трогать – только посмотреть.

Один из нижних ящиков, выбранный случайно, скрывал в себе столовые приборы неопознанного назначения: например, вилки размером с мою руку. Что за гулливеры здесь обедали?

В другом ящике, тоже открытом наугад, тосковали старинные гербарии, пропылённые и рассохшиеся до состояния праха.

Уже без особого интереса я подошёл к дальнему угловому комоду, выдвинул ещё один ящик – и он дохнул мне в лицо пронзительной смесью вереска с имбирём. Там лежало женское бельё – мёртвой нетронутой стопкой. И на бездыханной, изжелта-серой ткани я вдруг увидел кружево со знакомым узором, сплющенное и ссохшееся, как тот гербарий. Но ещё достовернее был запах: одновременно терпкий, медовый и острый.

Я быстро задвинул ящик, постоял с минуту и пошёл назад к себе в комнату, непроизвольно ускоряя шаг. Не знаю, что меня подгоняло, но уже на лестнице, в герметичной каменной тишине я совершенно отчётливо услышал, как меня кто-то зовёт по имени. Звук был таким глухим, будто кричали очень издалека, с невидимого берега реки, а я был на противоположном берегу, да ещё за каменной стеной. Я застрял на лестнице, пытаясь снова расслышать этот звук, и он вскоре повторился: опять моё имя – с бесконечно растянутой второй гласной: о-о-о-о-о-о-о-о-о.

Слуховых галлюцинаций у меня в жизни ещё не было. Будем считать, что это первая, сказал я себе.

В коридоре было пусто и тихо. Я дошёл до своей двери, не сразу справился с замком, потом сел за стол и уставился в ноутбук. Что у нас тут происходит? На чём я остановился? Последние два абзаца выглядели так:

«Если очень долго смотреть на зимний закат, наступает такое отважное равнодушие, сравнимое только с безразличием океанского штиля, когда один лишь окрик далёкой чайки воспринимаешь как лучший дар.

Если долго смотреть на перевёрнутое человеческое лицо – сверху тупая шишка подбородка вместо лба, а снизу колючие глазные прорези, подчёркнутые волосистой линией бровей, – можно заподозрить, что перед тобой не обычный человек, а чудовище. Монстр неизвестной породы. Что, в общем, недалеко от истины».

Я встал, открыл окно, чтобы покурить, и теперь уже совсем ясно расслышал, что меня зовут. Эти двое вернулись из деревенского бара, но без ключа войти не могли: автоматическая щеколда открывалась изнутри. Мне показалось, они отсутствовали минут двадцать, не больше.

«Ты правильно сделал, что не пошёл, – сказал мне Тим. – Футбол был так себе». Крис тоже выглядел мрачновато.


Уснул я ближе к утру и, едва оказавшись на территории сна, сразу понял: здесь ждали с нетерпением, когда я наконец удосужусь поспать. Эта «серия» была поразительно предметной и внятной. Моя ненаглядная сиделка выглядела взволнованной как никогда. Она даже запнулась о мою дорожную сумку, оставленную возле кровати, и выронила чайную ложку, из которой хотела меня напоить.

Как-то само собой, без слов подразумевалось, что у нас уже совсем мало времени – его почти нет. «Но ты ведь вернёшься, я знаю!» Я должен был ответить, что вряд ли ещё когда-нибудь вернусь в Готорнден, но вдруг осознал: она, кажется, имеет в виду уже другие края. И остаток той ночи запомнился особым надрывом, сумасшедшим желанием, одолением стыда и мятным холодом губ, когда она прислонялась лицом к моему лицу.


Через три ýтра я уезжал – раньше всех. С Тимом Лиардетом мы молча обнялись. Крис Хамфри на прощание потряс мне руку и многозначительно предупредил: «Igor, don't jump!» Женщины улыбались и махали ладошками.

Домой я добирался изнурительно долго: поездом, тремя такси и двумя самолётами – через Эдинбург, Лондон и Москву.

Уже дома, дорвавшись до интернета, я первым делом разгрёб накопившуюся электронную почту и нашёл письмо от своего персонажа.

Мы не вели с ним регулярную переписку, но иногда мой «человек, который знал всё» писал мне довольно откровенные письма и просил на них не отвечать. Опуская личные подробности, приведу небольшой отрывок:


«…Игорь, не смейтесь, но я только недавно понял, что человек не может жить без тайны. Она для него как второй воздух. Когда уже „всё ясно“, жизнь заканчивается. Спасает разве что влюблённость. Но любая влюблённость держится на тайне, питается и дышит ею.

А теперь представьте себе этот чудный кошмар, когда влюблённый человек знает о своей возлюбленной абсолютно всё – вплоть до состояния кишечника! ‹…› Вот именно так я сейчас живу, такая у меня любовь, и вам я этого не пожелаю. Потому что ваша жизнь как минимум интереснее моей».

На следующий день после возвращения домой я взялся разбирать дорожную сумку и почти не удивился, когда среди смятой одежды обнаружилась ложка, которую я мог узнать не глядя, с закрытыми глазами – только губами и языком.

Я больше ни разу не был в Готорндене.

Сказать, что я тоскую по нему, – почти ничего не сказать. Правда, я не придаю этому чувству специального значения. Но если бы требовалось отыскать внятный резон в ностальгической оглядке на место и время, куда так тянет вернуться, то я бы сказал, что любая ностальгия – это подсказка и жёсткое напоминание: ты гость. Находишься ты на краю света, в замке из розового камня, или у себя дома – ты всё равно гость. По крайней мере, пока ты жив.

Чёрная русалка

Сокрушительно печальное открытие, которое может сделать человек в зрелом возрасте, заключается в том, что его единственно близкие, самые родные люди так и не дожили до его любви.

Зато в свои неполные восемь этот человек ухитрился выловить из воздуха пронзительную догадку о том, что все его родственники – агенты иностранной разведки, засланные в страну только для того, чтобы следить лично за ним. И мама с отцом, и баба Роза (бабушка по отцу). Ну, не считая разве что младшей, вечно сопливой сестры, которую невзначай родили уже здесь – в конспиративных, скорей всего, целях.

Не буду притворяться, что я тут ни при чём: речь идёт о нашей странноватой семейке, чего уж греха таить. На мой взгляд, мама и отец не слишком старательно соблюдали свою «агентскую» легенду, они даже не были похожи на правильных супругов – скорее на пару влюблённых, регулярно сходящих с ума друг от друга, от ревности, от несовпадения характеров и слов. Запах какой-то невнятной трагедии доносится до меня от того вечера, когда они собрались (впервые в жизни) пойти вдвоём в театр, на «Бахчисарайский фонтан» – постановку заезжей балетной труппы, от всей той драгоценной праздничности, маминого чёрного платья в белый горох, с голыми плечами, её улыбчивой нервозности, остро-приторных волн «Красной Москвы», накрахмаленной рубашки и редкого благодушия отца. Собрались пойти – и в последний момент раздумали, не пошли. Вот так же, внезапно и бесповоротно, они однажды раздумают жить вместе, и отец уедет на Байкал в поисках фортуны, менее конкретной, чем должность главного энергетика Никелькомбината. Так что главную шпионскую миссию – следить за мной – эта парочка, увлечённая своей личной жизнью, исполняла не очень-то внимательно: они, к примеру, дружно прозевали моё кругосветное путешествие, о котором я ещё скажу.

Кстати, за младшую сестру я им сильно благодарен. Когда её принесли из роддома, она мне сразу понравилась. Такая спокойная, неразговорчивая, крупная девица розового цвета. Я сразу предложил свою помощь в качестве жениха, исходя из простой домашней логики: лучше, когда подрастёт, выдать её замуж за меня, чем отдавать кому-то постороннему.

Со временем сестра не перестала меня восхищать. На фоне говорливой суеты окружающих она могла сойти за маленького Будду – всегда важная и сияющая. Родителей беспокоила её упорная молчаливость, но я-то знал, что моя сестра просто не любит зря болтать. Она говорила крайне редко и только по делу. Первое слово я вообще услышал от неё, когда ей было два года. Мама работала в вечерней школе, они с отцом часто задерживались допоздна, и меня оставляли за няньку. Мне было приятно и не скучно оставаться наедине с сестрой: с ней можно было поговорить хоть о чём, даже о самых секретных вещах. Как-то раз я создал транспортное средство, употребив для этого эмалированную суповую кастрюлю с ручками, бельевую верёвку и наиболее полезные фрагменты сломанного трёхколёсного велосипеда. Теперь можно было с удобством катать сестру по комнате, от окна до кровати и обратно, не прерывая содержательных монологов. Обсуждалось, например, положение средневековых пиратов, которые потерпели бедствие в открытом океане и случайно высадились на тушу кита. Как они там? Смогут ли продержаться, разжечь костёр и хлебать свой пиратский ром? В общем, ситуация тяжёлая, надо было срочно что-то решать. Но в эту минуту мы сами попали в аварию, наехав на ножку стола. Пассажирка вывалилась на пол и громко стукнулась головой. Любая другая сестра сразу же раскричалась бы, а моя – только сделала недовольное лицо. Я, конечно, как водитель чувствовал себя виноватым, поэтому попросил прощения. И тут моя сестра вымолвила слово, от которого я тоже чуть не свалился под стол. Она сказала: «Прощаю». Это было самое первое, что я от неё в жизни услышал. И хотя заявление прозвучало скорее как «пасяю», мы ещё никогда не беседовали на столь высоком, светском уровне.

Но в дальнейшем всё чаще получалось так, что я сестру оставлял одну: сбегал от неё из двора, уходил в себя и в собственную жизнь, как в дальнее плаванье, уезжал насовсем в другие города и страны. Научившись читать в четыре года и проглотив всю доступную мне тогда письменно-печатную продукцию, включая надписи на заборах, карамельные фантики и сурово адаптированные мифы Древней Эллады, я теперь на вопросы назойливых взрослых: «Кем ты хочешь стать?» коротко отвечал: «Одиссеем».

Сестрица бежала за мной по двору, как доверчивая собачка, тёплые байковые рейтузы пузырились под коротким платьем, а я, героический мерзавец, гнал её: «Не ходи за мной! Отстань!» – и она отставала, и уходила без обиды, маленькая прекрасная женщина, отвергнутая мальчишеской спесью.


В моменты обострения личной жизни родители отсылали меня на другой конец города – к бабе Розе, самому влиятельному человеку в нашей «агентской» семье. Она жила одна в коммунальной комнатушке с соседями и совсем не выглядела бабушкой-старушкой, а была красивой и стройной. По утрам она надевала купальник, и мы ехали с ней на пляж. Или шли в кинотеатр «Мир» на фильм о Фантомасе.

Так получилось, что все главные вещи в жизни я узнал не от школьных учителей, а от бабы Розы. Например, что все люди смертны, откуда берутся дети, о том, что мой исчезнувший дед – не враг народа и что любить – это значит невзирая ни на что. Задолго до школы она же научила меня читать, писать, плавать, играть в карты, в шахматы и домино.

Ещё она рассказала мне о Пушкине, а немного позже – потрясшую меня историю про чёрного мальчика Абрама Ганнибала. Его похитили в Африке торговцы невольниками, посадили на корабль, чтобы доставить на рынок рабов. И, пока судно уходило от берега за горизонт, сестра этого Ганнибала долго-долго плыла за кораблём, за братом – чёрная такая русалка, – и никто не знает, что с ней сталось, сумела она вернуться или утонула. Да и о самой этой девочке мы узнали только благодаря её брату, который попал в Россию, был другом и слугой Петра Первого, воевал под Полтавой со шведами, учился в Париже и стал прадедушкой главного русского поэта. Всю жизнь он помнил о ней, помнил, как она плыла, и знал, что она тосковала по нему.

«Кто-нибудь должен по тебе тосковать», – сказала мне баба Роза.


Незадолго до своего попадания в первый класс я решил, что перед поступлением в школу надо успеть сходить по-быстрому в пробное кругосветное путешествие. Наша улица упиралась хвостом в Центральный парк культуры и отдыха, который интриговал меня примерно как джунгли. Я слышал от всезнающих соседок, что там, в зарослях акаций и волчьей ягоды, иногда совершаются преступления и половые акты, но не знал, что из них страшнее. Однако в ходе моего опасного путешествия акты не совершались ни разу, врать не буду. На самом старте за мной пыталась увязаться младшая сестра, но была безжалостно послана домой. Шёл я налегке, без продуктовых запасов: так опасней и увлекательней, а с продуктами любой дурак смог бы. Главной моей задачей было не сбиться с курса, то есть не отвлечься и не сменить направление – только так я вернусь в исходную точку, прямо к своему подъезду, обогнув земной шар. Позади джунглевой оградки тянулась бесцветная улица с неопрятными домишками частного сектора. Пришелец из пятиэтажки чувствовал себя здесь аристократом из родового поместья. Наблюдение за местными нравами показало, что среди аборигенов встречаются дети, чем-то выпачканные с ног до головы, и они лижут сладкие, прозрачно-малиновые петушки на палочках далеко высунутыми языками. Это было нелёгкое испытание для исследователя, которому тоже страстно захотелось полизать леденец.

Собственно, частными хибарами город и заканчивался. Дальше начиналось нечто безлюдное, сухое и каменистое, с воспалённым горизонтом и травяной горечью во рту. К вечеру становилось холодно. Приключениями здесь не пахло – только терпением и пылью.

По моим сегодняшним прикидкам, в тот день я отошёл от города примерно на четыре километра и пребывал на подступах к Новотроицку. Здесь у меня случился жестокий упадок сил, и я был вынужден устроить привал у дорожной обочины.

Но ещё до того, как одиссеевский азарт утих, меня настигло ошеломляющее открытие. Оказалось, что здания, в которых мы живём, и хвалёные могучие заводы, и весь город целиком – это лишь маленькие смешные загородки посреди безжалостно большого, простуженного пространства, абсолютно безразличного к нам, к нашим хотениям и страхам, ко всему, что мы считаем нежным или злым, милым или отвратительным. Конечно, в тот момент я не формулировал своё открытие такими словами, но чувствовал именно так. И это чувство, кажется, равнялось отчаянью первобытного человека, застывшего с разинутым ртом перед лицом равнодушной природы. Какой-то серый косогор с блестящими кремниевыми брызгами, где я споткнулся и разбил в кровь колено и локти, явился гораздо более простой и сильной реальностью, чем всё, что я мог нафантазировать.

Меня подобрал с обочины усталый дядечка на мотоцикле с коляской, и уже к полуночи я вернулся на исходную позицию. Мама посмотрела на меня с сердитым любопытством и ничего не сказала.

Родители расстались, когда мне было двенадцать лет. Изредка отец приезжал в наш город и первым делом встречался не с бабой Розой, а с моей мамой. Он входил в квартиру ни свет ни заря, и я слышал за стеной, не совсем ещё проснувшись, как они накидывались друг на друга – как изголодавшиеся влюблённые, словно бы разлучённые войной.

Спустя восемь лет раздельной жизни отец, уже неизлечимо больной, написал маме письмо с просьбой о разводе. Причину просьбы он пояснял в этом же письме – развод понадобился, чтобы жениться на Людмиле: «Я после операций и облучения чувствую себя плоховато, а она единственная заботится обо мне, времени и сил не жалеет. Женитьба нужна формально».


Трудно сказать, какая логика судьбы надиктовала нам с сестрой встречу с этой женщиной: мы прилетели вдвоём чуть не на край света, чтобы проститься с отцом, и неизбежно повстречались с его новой супругой. Внешне она показалась мне в точности похожей на свою должность – начальница городского треста столовых и ресторанов.

Людмила налила нам куриного супа, поставила на кухонный стол тарелку с пирожками, села напротив и сказала:

– Вы, может, даже не поверите. Я за вашим отцом бегала восемь лет. Восемь лет, пока он на мне не женился! А всё почему? Потому что он у вас настоящий изумрудик!..

Не знаю, зачем ей нужно было так откровенничать со мной, зелёным юнцом, и моей младшей сестрой, совсем девочкой. Сейчас мне кажется, что она неосознанно искала у нас защиты от его нелюбви. Хотя какая тут может быть защита, если человек равнодушен к тебе?

Одного лишь объяснения про «изумрудик» Людмиле показалось недостаточно. Ей не терпелось сообщить нам с сестрой ещё одну подробность, которая на исходе восьми лет беганья за отцом лишала её покоя.

Это случилось уже после операции, когда отец на короткое время вернулся из больницы домой. Он не жаловался Людмиле на самочувствие, но иногда по ночам во сне бредил. Она лежала рядом и слушала его невольные откровения, боясь узнать что-то плохое. Вот и узнала. Однажды в бреду отец очень отчётливо и громко выговорил имя бывшей, покинутой жены. Даже несколько раз позвал: «Лида, Лида!»

Под утро Людмила не сдержалась и в сердцах отчитала его: «Как же так? Лежишь тут в постели с одной женщиной, а во сне зовёшь другую?» Отец оставил её претензию без ответа. И теперь она терзала нас с сестрой бессмысленными грустными вопросами. Мы опустили глаза, как бы сожалея об отцовской бестактности. Уместных слов на эту тему у нас тоже не нашлось.

Людмила сказала мне, чтобы я забрал вещи отца, какие захочу. Я взял старый полевой бинокль с шестикратным увеличением и большую готовальню с чёрным бархатным нутром – только то, что он увёз когда-то из нашего дома.

Через полтора месяца она пришлёт мне две посылки. В пыльных холщовых мешках, исписанных химическим карандашом, уместятся поношенный отцовский полушубок из овчины, стопка альбомов европейской живописи и тринадцать разрозненных томов Большой медицинской энциклопедии.

Держа в руках эти вещи, я вспомнил, что, когда отец вёл меня, ещё маленького, по улице, он давал мне два пальца правой руки, чтобы я за них держался. А когда мы с ним виделись в последний раз, на прощанье мы ни разу не коснулись друг друга и не обнялись.

Обниматься у нас с отцом было не принято.


На вопрос мамы «Как он там жил?» я зачем-то стал рассказывать то, что узнал от сотрудника отца по Энергетическому институту: в нерабочее время они вдвоём спускались в институтский подвал – экспериментировали там с шаровой молнией, которую создавали собственноручно.

Потом я не сдержался и почти дословно пересказал услышанное от Людмилы, как отец во сне произносил мамино имя: «Лида, Лида!»

И на шаровую молнию, и на этот ночной отцовский оклик она ответила молча, без единого слова, – только внятно кивнула.

Кто-нибудь должен по тебе тосковать.

Девочки с ушками

Рождественский рассказ
1

Девочка Арина сидела без работы и смотрела телевизор.

До этого она служила медсестрой в ведомственной поликлинике. Но там закрыли процедурный кабинет, потом закрыли поликлинику, а немного погодя – и само ведомство.

Среди того, что показывали по телевизору, сильнее всего Арину трогала и волновала реклама красоты. Наполнит вашу кожу сиянием и блеском на 24 часа. Увеличит на 40 процентов объём и привлекательность ресниц. Вы этого достойны. Побалуйте себя.

Арина жила в небольшом городе областного значения, довольно скучном, зато без толкотни. Чего там явно не хватало – это блеска и сияния. Хотя было всё же одно блистательное место, точка соблазна и притяжения, свой маленький Париж на проспекте Ленина – сетевой магазин французской косметики «Грив Туше».

Там обитали настоящие феи, в их обязанности входило брызгаться духами и туалетной водой и делать хоть каждый день новый макияж. Не говоря уже об ослепительных улыбках в присутствии достойных людей. Сами понимаете, вот же она, работа мечты.

Когда в магазине появлялась вакансия продавщицы, на неё слетались до пятнадцати претенденток за неделю. Поначалу от них требовали высшего образования, а позже махнули рукой – ладно, лишь бы грамотная речь. Плюс миловидность, приветливость, управляемость и, боже упаси, никаких явных лидерских свойств.

Не каждая безработная медсестра посмела бы даже приблизиться к парижским красотам, но Арина посмела – и её неожиданно взяли. Это случилось осенью, в самую слякоть и непогоду, а потом весь ноябрь новенькую обучали интересным и приятным вещам.

Неприятные вещи она вскоре освоила сама. За свою двенадцатичасовую рабочую смену фея не могла присесть: в торговом зале сидеть было запрещено, даже стул там поставить нельзя.

Нельзя было съесть на обед что-нибудь такое, чем от тебя будет пахнуть.

Нельзя носить с собой мобильный телефон, даже если дома у тебя ребенок со слепоглухонемой бабушкой или совсем один.

Нельзя иметь неидеальный маникюр, слишком свободную причёску и грустное лицо. Колготки и туфли должны быть тоже идеальными, даже если не платят зарплату. Ну, не то чтобы её совсем не платят. Не дают аванс. Никаких больничных и отпускных – это само собой. Зарплату могут задержать. Позже, конечно, отдадут в укромном конверте – после того как вычтут недостачу за какие-то общие грехи.

Самый простой общий грех заключался в том, что все девочки-феи потихоньку начинали тырить. Все до одной. Их, во-первых, смущали лазейки, а во-вторых, мучило ощущение, что им постоянно недоплачивают. Девочки притыривали подарки, предназначенные для покупателей, флаконы-тестеры и товары, которые можно было списать. Сначала – застенчиво, бледнея, потея от страха. Потом – азартней и веселей.

Была ещё одна грубая вещь – конкуренция между феями за «тучных» клиентов: их нужно было правильно отсканировать намётанным взглядом (в основном по одежде и манерам), обласкать и обстричь. От этого зависели проценты личных продаж и, понятно, суммы в конвертах.

Могла зайти между делом бизнесвумен в шубке и купить не задумываясь всю линию средств для ухода. А могла – библиотекарша или опять же медсестра. Перенюхает все духи и ничего не купит. Ты теряешь время, рассказываешь ей про букет и пирамиду аромата, пока твоя коллега стрижёт норковый жакет или шапку из песца. «Спасибо, – говорит тебе туманная библиотекарша, – я подумаю».


Арина уже не первый год находилась в сложных отношениях с одиноким мужчиной по имени Герман Сергеевич, который находился в сложных отношениях со своим одиночеством.

Он никогда не звонил и не приходил к Арине – она звонила и приходила сама. Правда, в её присутствии он не становился менее одиноким. Иногда в честь своего хвалёного одиночества он вступал в переговоры с неодушевлёнными предметами – опять же в присутствии Арины. Допустим, брал в руки пустую коробочку от лекарства «Алоэ вера» и меланхолично восклицал, как в телефонную трубку: «Алло! Вера?» Немного утешало то, что Герман Сергеевич свирепо ревновал Арину к её работе – раньше к медицинской, а теперь к торговой.


С приближением праздников, особенно рождественских и новогодних, в магазине отменялись выходные, гламурный ореол утяжелялся, конкуренция становилась злее, а покупатели – ненавистнее. В эти дни девочки между собой тихо называли клиентов тошнотиками.

«Не лезь! – говорили новенькой Арине. – Не лезь, опозоришь марку! Это не твой, а мой тошнотик в красном пуховике. Он уже подходил, пробовал и вернулся».

Ну, Арина и не лезла – работала с неперспективными, не внушающими коммерческих надежд.

Самая взрослая из девочек была Клюшкина, в прошлом стюардесса, ныне тайный антилидер. Она знала мрачные истины буквально обо всём. Если кто-нибудь сомневался и дерзко спрашивал: «А ты откуда знаешь?», Клюшкина отвечала твёрдо и внушительно: «„Аргументы и факты“ читай». Она взирала на Арину с медицинской жалостью, как на слабоумную, и однажды сказала: «Ты что, чуда ждёшь, волшебства? Типа, Дед Мороз, алё?»

Но Арина не ждала никакого особого чуда, ей просто не нравилось оценивать входящих по одежде, а нравилось разговаривать с людьми.

Незадолго до Нового года в магазине появился высокий такой старик с жёлтыми усами и в кроличьей шапке набекрень. Никто к нему, конечно, не подходил, и он нерешительно топтался возле стойки с новой коллекцией.

Арина подошла: «Вам помочь?»

«Да вот нужны духи в подарок для девушки».

Она, конечно, принялась рассказывать. Этот совсем свежий, морской аромат, немножко цитрусовый, а этот мягкий и пудровый, с ирисом.

«Ну, давайте самый большой флакон».

«Какой именно?»

«А давайте оба».

И началось безумие – старик брал всё.

То есть вообще всё. Причём в трёх экземплярах.

Его покупки с трудом поместились в трёх корзинах и превысили дневную выручку магазина.

На лотке возле кассы лежали вповалку маленькие сувенирные медвежата. «И ещё вот этих мышей штук тридцать», – сказал напоследок старик.

После того случая стажёрка Арина в одночасье превратилась в ценный кадр.

2

Между тем начальство «Грив Туше» на своём возвышенном уровне не жалело сил на креатив. Со словом «креатив» обязательно рифмовался «позитив». А позитив – это значит задорно и вообще весело-весело. Так сказали в отделе маркетинга, в столичном головном офисе, куда провинциальные директрисы из разных городов съехались на инструктаж. Им презентовали свежую задорную идею: с 24 декабря по 7 января все продавщицы в торговом зале будут ходить в заячьих ушках!

Правда здорово?

«Ни фига не здорово, – подумали провинциальные директрисы. – Они что, хотят из наших девочек сделать „Плейбой“?»

А вслух так деликатно хмыкнули и сказали: «Наши не наденут».

Отдел маркетинга вскричал: «Как так? Что значит – не наденут!» Вы обязаны сделать всё, чтобы надели. Вы должны будете прислать подробный фотоотчёт. Плюс, не забывайте, могут прийти тайные покупатели – чтобы проверить. Плюс неожиданный визит французов.

И потом ещё долго и терпеливо объясняли.

Поймите! Ушки могут повысить процент продаж. Это же в интересах продавцов. Да ваши девочки и сами заметят, как покупатели потеряют бдительность, когда увидят ушки! И купят даже то, что им не надо.

А без ушей ваш магазин будет оштрафован! Имейте в виду.

После инструктажа приезжие директрисы пошли в бар, взяли вина и стали обсуждать, как бы приучить своих девчонок к ушам.

Одна, самая суровая, сказала: «Если откажутся, буду их карать рублём».

Вторая ответила: «Ага! Они уволятся перед праздником, будешь сама тогда в ушах прыгать».

Третья призналась: «А я бы первая ушки нацепила, как личный пример. Я ещё и хвостик могу».

На неё посмотрели со значением и решили: этой больше не наливать.

Вернувшись из Москвы, директриса магазина, где работала Арина, сразу провела собрание: вот, мои хорошие, у нас такая приятная новость, вы теперь будете в заячьих ушках работать. Правда классно?

«Ни хрена не классно, – помолчав, ответили феи. – Мы не будем. Как это мы с ушами? Как дуры».

Однако начальница нагнетала восторг: вы не понимаете, это же так круто! Вау, секси! А потом ушки себе домой заберёте бесплатно – для детей. Да, девочки? Да?

Те уже колебались: ну, вроде да.

Но тайный антилидер Клюшкина время зря не теряла. Она избирательно покуривала с феями на складе и внушала по полной программе: это стрёмно, унизительно и вообще позор.

И уже назавтра самые внушаемые уходили в отказ: «Нет, не могу». – «Ну почему же нет-то?» – «Потому что унизительно, и вдруг кто-то знакомый в магазин придёт».

Партию французских ушей прислали вместе с новой косметикой, но на них никто и смотреть не захотел.

К тому времени и сама директриса начала постепенно отыгрывать назад: сперва подумала, что надо бы выписать феям премию за позор. Затем стала сочинять версии для центрального офиса, одну трагичнее другой. Французские ушки малы для российских голов. У продавщиц жестокая мигрень. Некоторые даже не могут улыбаться и путают слова.

Праздничные дни казались бесконечными. Девочек заранее предупреждали: работаем до последнего тошнотика. Это значит, часов до одиннадцати, и никакой личной жизни, и не будет времени что-то купить для дома и семьи, приготовить, накрыть на стол.

Кто-нибудь контрабандно приносил на работу шампанское, и в течение дня феи поочерёдно выбегали из торгового зала, чтобы глотнуть прямо из горлышка. Жизнь вне магазина уже как бы не подразумевалась. В двух словах, настроение было такое: нечего терять.

Арина вышла в туалет, заперлась и позвонила Герману Сергеевичу. Он долго не отвечал, потом отозвался недовольным кашлем.

«Алло, – сказала Арина, – это Вера. Меня просили передать, что Арина приехать не сможет, она сегодня работает допоздна. С наступающим!» И выключила телефон.

После восьми вечера дух «Советского» шампанского перешиб все французские ароматы. Самые заводные феи, примерив уши, чувствовали себя секс-бомбами и с русалочьим смехом бегали от покупателей.

Посреди уличной темноты магазин ослеплял стерильным светом, блистал, как бриллиантовая шкатулка. Но тошнотики вносили с улицы на обуви снежную грязь и марали белый сияющий пол. Как их можно было после этого любить?

Арина тоже надела ободок с ушками – почти машинально, ей было, в общем-то, всё равно. У неё была простая гладкая причёска, а самая нарядная одежда – из секонд-хенда. С тех времён, когда в обязанности Арины входило ставить клизмы и выносить за больными утки, она воспринимала любую работу как мучительную напасть, которую следует терпеть.

В какой-то момент, разговаривая с клиенткой, Арина почувствовала на себе пристальный взгляд и обернулась к витринному окну. За стеклом стоял Герман Сергеевич и смотрел прямо на неё. И ей почудилось, что он смотрит с таким тяжёлым презрением и жалостью, что она не придумала ничего лучше, чем убежать из торгового зала на склад, в курилку. Там она посидела с минуту, ни о чём не думая, потом расплакалась. В последний раз она плакала так же сильно ещё в детском саду, в подготовительной группе, когда её дразнили за то, что она носила толстые рейтузы ниже колен и не выговаривала сразу несколько букв.

Потом Арина вспомнила, что здесь её может застигнуть начальство, немного привела себя в порядок и пошла обратно в зал. Герман Сергеевич стоял возле кассы, а возле него крутилась директриса: она уже всучила ему что-то из старой коллекции и теперь немилосердно кокетничала. Но Герман Сергеевич вдруг обогнул директрису, как шумную помеху, подошёл к Арине, застывшей с мокрым лицом, и довольно-таки свирепо сказал: «Пойдём отсюда – прямо сейчас».

Уже через минуту они шли в сторону стоянки супермаркета «Нашатырь», где Герман Сергеевич припарковал свой антикварный, доисторический драндулет.

Конец декабря был таким же тёплым и слякотным, как осень, но, когда к ночи подмораживало, казалось, что стало значительно чище.

Аленький цветочек

Когда я поняла, что это ты – тот самый человек, которому я тысячу лет назад, в другой жизни, мечтала отдать на растерзание свою сумочку, у меня ёкнуло и упало сердце, как перед чем-то непоправимым. И ёкало и падало каждый раз, стоило мне только увидеть, что от тебя пришло сообщение, хотя бы два слова на корпоративную почту, или я просто замечала какой-то жест в мою сторону. Ты был корректен и сохранял дистанцию. Ну, и ради приличия стоит сказать, что доктор Фрейд может не волноваться: дамская сумочка иногда всего лишь сумочка, не более того.

Потом каким-то загадочным образом ты меня разглядел в бесконечной ленте Фейсбука – сама-то я давно тебя нашла, но вела себя как очень влюблённая, старательная тихоня, и ты вдруг одарил молчаливым «лайком» фотографию, которую я выложила: некрасивая девочка с книжкой и короткая подпись, что я и есть эта девочка, но без кос, как у неё.

Мне начало казаться, что ты сразу всё понял про меня, а потом стало немного обидно: вдруг ты думаешь, что я такая угловатая, сутулая и нелюдимая. Ведь на самом деле я живая и горячая. Но сколько нас там таких – живых и горячих? Ты-то был живым для меня с самого начала, и я была живой. Потом я возмечтала: почему бы нам вдруг не стать друг для друга чем-то большим? Тут у меня возникло что-то вроде плана, который состоял из трёх пунктов: 1) не надоесть; 2) напасть; 3) будь что будет.

Проще всего было с «напасть». Приближался твой день рождения, и мне хотелось написать тебе письмо. Что-то совсем особенное, хоть и нейтральное. Текст был придуман примерно за месяц и проговаривался в самых тайных мыслях. Пусть это будет не бесполое интернет-сообщение, а надушенная любовная записка, как в старинном романе, почему бы и нет. Ну и что с того, что она послана программой, которая шлёт всё и всем? Я буду знать, что это совсем личное, и ты сумеешь это понять. Даже если я буду «одна из», а я обязательно ею буду, тут у меня иллюзий не было никаких.

Сложнее было «не надоесть». Я сознательно удерживала себя от комментов и от писем, которые желали быть ежедневными. Уж не знаю, как мне это удалось. Рискованней и трудней всего было не писать о себе. Мне казалось, в какой-то момент ты посмотришь на меня с любопытством и, возможно, тебе представится, какая тонкая у меня кожа, как пахнут мои волосы на затылке, как горят мои щёки и леденеют кончики пальцев, когда я набираю буквы на экране.

В первых разговорах самое сложное было вовремя попрощаться – хотя бы за секунду до того, как начнёшь сомневаться: вдруг тебе отвечают из простой вежливости. Но я успела заручиться твоим разрешением написать тебе когда-нибудь ещё – и посчитала это большой удачей.

С того момента я вообще на всё вокруг смотрела сквозь один вопрос: а будет ли это интересно ему? Я послала тебе файл с любимой песенкой, ты ответил не сразу, но зато прислал мне ответную песенку. Туманно сказал, что не спал всю ночь – провожал человека в аэропорт, и я не разрешила себе задержаться на мысли, кто был этот человек. Хотя немножко всё-таки подумала: «Кого мужчина может провожать в аэропорту? Конечно женщину». Чуть-чуть поревновала, но строго сказала себе: «Человек имеет право на личную жизнь. А ты не имеешь права в неё лезть. И вообще».

Однажды твоё сообщение застало меня в дороге. Я ехала в такси, у меня жутко гудели ноги после целого дня на каблуках, в новых узких туфлях, и мы как раз пошутили о ногах, и ты написал мне что-то сдержанное, но, как мне показалось, интимное, у меня тут же загорелись щёки, вспотело под коленками, и я начала так ёрзать, что мой таксист подозрительно поинтересовался, всё ли у меня в порядке и не забыла ли я, например, кошелёк.

Потом наступили морозы, и я всю зиму подумывала, что неплохо бы купить специальные перчатки, чтобы тыкать буковки на телефоне не ледяными пальцами, а как модная передовая молодёжь – силиконовыми пимпочками на тёплом трикотаже. Но зима как началась, так и закончилась, а мы остались и продолжились.

Иногда я ходила в гости. Перед уходом из дома мне нравилось постоять под горячим душем, погулять по квартире, замотавшись в полотенце, выпить кофе, растереть на коже крем. Казалось, что ты видишь меня в эти моменты и что ещё чуть-чуть – и я точно опоздаю, потому что ты притянешь меня к себе по очень важному, неотложному делу и мне потом придётся заново укладывать волосы и красить губы.

В гостях меня называли человеком, потерянным для общества, грозились отнять телефон, ехидно спрашивали, не влюбилась ли я в кого-то в интернете, а то, знаешь ли, бывают случаи, такая беда. А один системщик, умудрённый электронным опытом, зачем-то сказал мне, что в Сети ничего не пропадает, ни одно слово нельзя сохранить в полной тайне, и что-то ещё про «кэш Гугла», но это я уже не поняла.

Удивительно, что я сумела не надоесть, и у нас стало то, что стало. А стало так, что в моём «Самсунге» с сенсорным экраном начала жить вся моя жизнь. Влюблённость в буквы была совершенно животной, вызывающей такие реакции в организме, что иногда приходилось срочно бежать менять бельё или, сидя в кафе с подругой, внезапно умолкать, потому что голос пропадал или делался по-звериному хриплым. Когда я раньше слышала о виртуальном сексе, мне было понятно, что это вообще занятие не для нормальных людей. Теперь оставалось думать, что либо я ненормальная, либо у меня что-то другое. Мне нравились оба эти предположения: я точно ненормальная – нормальные не кусают губы до крови, читая сообщения, и у меня точно не секс. У меня любовь. Пришлось это признать. А позже оказалось, что у тебя тоже любовь и ты ещё более ненормальный, чем я.

Что было совершенно очевидно – ты находился фактически рядом. Мы жили вместе. Знали, кто что и когда ест, пьёт, когда спит, когда ходит курить или в душ. Сложились ритуалы и привычки, нам хорошо было и нежничать, и молчать вместе.

Иногда ты уезжал по своим делам, и каждый раз это была разлука, даже если, уехав из дома, ты попадал в мой часовой пояс, то есть оказывался географически ближе, чем обычно. И вот однажды ты сказал, что скоро полетишь в Лондон, а я стала думать всякие мысли: как я буду одна? Ему там будет интересно и весело без меня? Как это вообще такое может быть? Ну хорошо, пусть ему там будет интересно и весело, я же люблю его, и надо иметь совесть. Но совести не было. А была такая лютая тоска, что, наверное, от неё поднялась температура, вылез прыщик, и ещё один, и ещё сто, и оказалось, что от любви и грусти случается ветрянка. Детская болезнь взрослого человека. Болело всё, но самой болезненной была мысль: вот теперь он меня с этими папулами и пустулами даже видеть не захочет. И слава богу, что он их не видит! Ах, он их не видит?… Но ведь зачем-то на голубом глазу просит прислать свежую фотографию пациентки. Тогда пусть увидит и напугается. Вот тебе, смотри. Как там сообщается в вашей любимой песне? У ней следы проказы на руках, у ней татуированные знаки!.. Но, как нам стало известно, уходит капитан в далёкий путь и любит девушку из Нагасаки. Потому что извращенцев и маньяков проказа не пугает, они всё равно любят и хотят. И это было очень волнующе – иметь своего личного извращенца и маньяка.

Что было совсем непостижимо для меня: ты серьёзно спрашивал, что мне привезти из Лондона. «Куда привезти?» – думала я. В личку? В наш с тобой мессенджер? Я решила, что это такая игра в реальную реальность. «Ну, привези мне цветочек аленький, чтобы краше его не было на всём белом свете», – написала я, находясь в трезвом уме, чтобы ты понял, что не за подарки я тебя люблю, купец мой батюшка. Но ты спокойно согласился. «Хорошо, привезу. А что ещё?» Я совсем наугад назвала что-то из белья. Но у вас, у маньяков, наверно, принято выпытывать подробности: размер, цвет. Чтобы задача выглядела наименее правдоподобной, я ответила: «А в тон цветочку! Аленькому». Откуда мне было знать, что маньяки такие ответственные. Мне в голову не могло прийти, что ты будешь приставать к продавщицам из сонных отделов с дорогими тряпочками, заставлять рыться на складских полках и снимать недостающее с манекенов. Ты выслал мне почти шпионский фотоотчёт со скептическими вопросами. Но выбрал ты всё равно сам. «А что ещё?» Тут я вошла во вкус, точнее, в роль. Хочу ещё маечку. Ещё магнитик с красной телефонной будкой. Ещё укради для меня в отеле фирменную авторучку!

Я была уверена, что всё это невозможное богатство ляжет у тебя дома где-нибудь в шкафу, а мы будем знать, что это моё. Однажды я уже таким образом подарила тебе оберег в виде хрустального дельфина: мы договорились, что ты мне разрешаешь его «пока поносить», и я даже успела его потерять. В общем, я думала, это такая игра, чтобы немного потрогать если не друг друга, то вещи друг друга. А теперь у тебя в руках вообще окажется моё бельё, мама дорогая!

Но ты был настроен решительно. У тебя всего один лишний час в аэропорту между рейсами, чтобы воспользоваться почтой. Нужны адреса, пароли, явки! Серьёзность твоих намерений так меня поразила, что я тут же всё сдала. Меня счастливила страшная сладкая мысль: теперь мой маньяк точно знает, где я живу с любимым сыном и нелюбимым мужем, и может меня подстеречь. Или, допустим, ты приезжаешь, звонишь в дверь, а я открываю и стою перед тобой такая – в болячках от ветрянки и в домашних тапочках. С этой мыслью я останавливалась прямо на улице и глупо улыбалась, пока кто-нибудь из прохожих не толкал меня в общем потоке. Теперь я точно была в твоей власти. И на кончиках пальцев: ими ты набирал сообщение, ими ты трогал и держал меня так крепко, что я растворялась, но не таяла, а проникала в тебя. У нас произошла диффузия. Мы с тобой удивились, что помним это слово из школьной физики. По-моему, отличное слово – и точно про нас.

А потом пришла твоя посылка. Оказалось, у тебя есть почерк, и он отличается от тех буковок, которые сыпались из мессенджера. Я нарядилась в обновки, сфотографировалась в зеркале – и показала тебе себя. Ты написал: «С ума сойти». И добавил несколько нежных слов. Красная телефонная будка примагнитилась к холодильнику, а ручку я спрятала подальше – мало ли что. Вдруг в отеле хватятся, и будет международный скандал.

И только через два или три дня я разобрала ворох пакетов, оставшихся от посылки. Выкинуть я их не могла, для меня это было похоже на святотатство. Да, ничего смешного. И тут под ворохом целлофана нащупала маленький прямоугольник. Почему я не увидела сразу? Настоящий алый цветок с пятью лепестками, запаянный в брикет из белого стекла. Именно такой, как я себе представляла: можно любоваться, невозможно дотронуться.

А спустя четверо суток ты пропал. Отовсюду, со всех радаров. Я спрашивала и спрашивала: «Ты где? Что произошло??» Мои сообщения висели непрочитанные. Ты молчал.

Я вспомнила один наш разговор о возрасте и смерти. Когда ты сказал: «Чем старше, тем любопытнее становится жить. И ещё ведь умереть предстоит – тоже интересно».

Мы никогда не звонили друг другу, так у нас было заведено. А тут я набрала твой номер и безнадёжно зависла на длинных гудках.

В общей сложности я позвонила тебе одиннадцать раз. На двенадцатый раз трубку взяла незнакомая женщина и молодым прохладным голосом известила: «Мы похоронили его вчера. Сердечная недостаточность».

Когда я назавтра проснулась в слезах и пожелала тебе доброго утра, а ты снова не ответил, я подумала, что можно выплакать хоть целую солёную реку и она без остатка растворится в этом океане интернета. Но я всё же хотела бы знать, в каком запаснике, в каком проклятом и драгоценном кэше Гугла уцелел, сохранился наш с тобой рай, который точно был – вот где-то здесь, в двух шагах от реальности, до которой мы не успели дожить.

Защита Лауры[1]

В 16 лет я вдруг выяснил, что настоящее имя любви – Лаура, Лора. Так звали подругу моей матери. Она была старше меня на 20 лет, но это не имело ровно никакого значения. Одним лишь фактом своего близорукого и длинноногого существования (не говоря уже о проблесках взаимности) она упраздняла безнадёжность провинциальной тоски и превращала мир в полигон счастья. С точки зрения моей мамы это был не просто ужас, а «ужас-ужас-ужас». Когда нелегальный любовный сюжет, словно лох-несское чудовище, всплыл на поверхность, мне было сообщено, что это патология, «у нормальных людей так не бывает». Но, во-первых, я с лёгкостью соглашался быть ненормальным, а во-вторых, на тот момент меня уже настигла внушительная доза облучения французской литературой, и я успел, например, вычитать из биографии Бальзака, что первую, самую главную возлюбленную 22-летнего провинциала Оноре, 45-летнюю госпожу де Берни, тоже звали Лорой. По крайней мере, это означало, что я не один такой урод.

Что касается дальнейших сердечных коллизий, то надо ли перечислять неизбежные прививки взрослости, благодаря которым твоя последняя жизнь бесчувственной монетой закатывается в глухую щель между подобием и подобием на фоне зияющего отсутствия оригинала?

* * *

Ещё до того как мне попали в руки наброски «The Original of Laura», напечатанные в виде книги, я прочёл не менее десятка рецензий с резкими, буквально уничтожительными нападками на этот несчастный текст и на тех, кто посмел его опубликовать. Процитирую для примера статью[2] живущего в Нью-Йорке философа и критика Бориса Парамонова, который собрал самые расхожие обвинительные ингредиенты и подал их под самым ядовитым соусом.


«Царапина львиного когтя узнаётся на той или иной фразе, но узнаётся также неискупаемая, ничем, никак и навек не преодолеваемая погружённость в опостылевшую тему нимфетомании».

«…Удручающее свидетельство то ли „верности теме“ (как говорили советские критики), то ли стариковского бессилия автора выдумать чего-нибудь новенькое».

И наконец: «Издание Лауры-Лоры-Флоры – надругательство над фактом смерти».


Спрашивается: зачем сюда примешана высокомерно-снисходительная похвала «львиному когтю»? Очевидно, бывалый охотник, не упуская фотогеничную возможность потоптаться на шкуре крупного зверя, в нужный момент просто обязан напомнить о его когтях и клыках. Иначе мы не вполне оценим охотничью отвагу. Мёртвый лев – на редкость удобный противник.

Но выразительнее всего здесь, конечно, «опостылевшая тема нимфетомании». Прямо на глазах доверчивой публики обвинитель превращается в пострадавшего. Жаль, он не поясняет – когда и где, в каких криминальных закоулках «нимфетомания» успела ему так страшно опостылеть? Кто его, бедного, гонит в эту тему, будто на каторгу? Воображение рисует липкого, как жевательная резинка, уличного торговца-литератора, который не даёт проходу важному господину критику и подсовывает ему из-под полы контрафактных, дурно воспитанных нимфеток. Короче говоря, вовлекает в низменные, маниакальные утехи, мешая мыслить о высоком.

Отзываясь подобным образом о «Лауре», критик заодно косвенно демонстрирует своё прочтение «Лолиты». Когда из великого пронзительного романа о несчастливой любви вычитывают в первую очередь нимфетоманию, остаётся только соболезновать.

Я был знаком со студентом-филологом, который ухитрился за все годы учёбы в университете не прочесть ни одной книги – он их пролистывал. Зато ему не было равных в умении дискутировать о литературе. Однажды утром перед уходом на экзамен по русской классике XIX века, завязывая шнурок на ботинке, он поднял заспанное озабоченное лицо и спросил провожавшую его подругу: «Напомни, пожалуйста! Что там с Анной Карениной?… Ах, да! Под поезд, под поезд…» Не исключено, что сейчас он читает лекции или пишет книжные обзоры. Я легко могу представить, как, уходя из дома на службу, знатный специалист уточняет у памятливой супруги: «Что там с Лаурой?… Ах, да! Педофилия, педофилия…»

Разучившись любить, вместо человеческих слов начинаешь употреблять замызганные судебно-медицинские термины.

Внятным ответом на малоудачную злорадную басню о «стариковском бессилии» (если уж совсем не замечать драгоценных камней, рассыпанных по тексту «Лауры») могут послужить результаты конкурса, проведенного журналом The Nabokovian в 1999 году. Это был конкурс подражаний Набокову: читателям предлагалось выбрать наиболее удачную имитацию. Сын писателя включил в подборку два фрагмента «The Original of Laura» – и они остались неузнанными. Брайан Бойд пишет: «Абсолютно никто не узнал в этих отрывках руку самого Набокова. Я считаю, это свидетельство гибкости набоковского стиля».

Когда нарядно раздетые подобия празднуют свои собачьи свадьбы, неопознанный оригинал уходит в тень романного листа и находит там единственное убежище. Подозреваю, таков один из главных (потенциальных) сюжетов «Лауры».


Видимо, нужно обладать сияющей 24-каратной нравственностью и совершенно особой моральной правотой, чтобы уличать публикаторов «Лауры» в этической нечистоплотности и надругательстве. У меня нет такой правоты и такой нравственности, поэтому я просто благодарен за «летнее воскресенье в полоску», за «подвижные лопатки купаемого в ванне ребенка», «обнажённый сыр» в леднике и «щекотку на Флориной ладони». За то, что «велосипед Далии вилял в неизбывном тумане», а «подъём голой ступни был той же самой белизны, что и её молодые плечи». Наконец, за то, что мне позволено услышать, как «в раю посетовали, а в аду расхохотались».

Оригинал Лауры Набоков забрал себе.

Для самых взыскательных автор оставил исчерпывающую подсказку на карточках под номерами 12 и 13:

«…Читателей отсылают к этой книге – на самой высокой полке, при самом скверном освещении, – но она уже существует, как существуют чудотворство и смерть».

Загрузка...