– Что там у тебя? – Из четверых – старший, и вел себя так же, и всегда спрашивал в упор, неприятно, почти касаясь – нос к носу, еще больше втянув впалые щеки и подвыпучив словно воспаляющиеся от водки глаза.

– Не дает Эрну отвести первого сентября в школу. Каждый год я водил. А теперь она с уродом. Появился какой-то урод.

– Набей ему морду, – Фриц отмахнулся: это мелочи; и – рыкнул: – Сделай другие глаза! Не должен ходить с такими глазами. Ну, не сложилось с Сигилд, бывает. Треснуло и – пошли рвать друг друга до кости. А дети – волчата, они ничего не понимают, они идут по кровавым следам! Кто первый зашатается, того и начнут рвать за компанию, хоть мать, хоть отца. Стой крепко, и дочь останется с тобой!

– Спасибо, Фриц, – прошептал Эбергард, становясь мальчиком: еще слово – и потекут слезы. – Только ты… Понимаешь, любую, даже психованную нашу жизнь, безумную как-то выстраивает… даже оправдывает… присутствие хотя бы одного правильного, такого, как ты. Человека.

– Или Бога, – серьезно сказал Фриц.

– Или ребенка.

– Послушай, а что значит – Стасик Запорожный «из этих»? Из каких «этих»?

– Представления не имею. Я думал, ты знаешь.

Фриц вздохнул:

– Неудобно было спрашивать. Вот и думай теперь. Голубой, еврей или фээсбэшник? А я с ним по бизнесу связан…

У тебя звонил телефон. Эрна? – вот что сразу. Да. Почему сразу «Эрна»? Никто больше не нужен? Папа (словно торопится, или волнуется, или идет по улице, движение шумного воздуха, говорящие губы ближе-дальше или дыхание непокоя), я не смогу послезавтра встретиться с тобой (мы же договаривались! почему?), у Алечки день рождения. Вот и незачем «почему?», не втиснешь, скажи уверенно:

– Ну, хорошо, тогда до первого сентября, я за тобой заеду, – и тряс головой, и морщился от засухи, от непрозвучавших «буду ждать», «жаль, что так вышло», «целую», «давай, в другой день!», со стороны – сумасшедший (всё, отключилась, нажав нужное) и прошептал: – Сумасшедший. – И вечером дома (ты же собирался встречаться с Эрной? что значит «она не может»? ты же заранее предупредил?! вы же договаривались! ты же ее отец!) смотрел с Улрике то, что показывал телевизор, а чуял жалость: никогда у него не будет там, потом, пожилой сверстницы-жены, такой, что прожили с юности душа в душу, друг в друге, перемололи всё, перемогли, перемолили, и вот теперь хоть и ползают, да заботятся друг о друге; он пошевелился, закрепляя движением: да, такого точно у него не будет; притворится мужем Улрике, но без свадьбы, зачем свадьба? – свадьба уже была, пиджак и брюки, волосы особым образом, семья уже – была. Надо расплачиваться.

Вчера – точно четырнадцать лет, как они познакомились. Кроме жалости он (вдруг, в эти минуты! несколько раз по шестьдесят секунд!) скучал еще – по теплу, по словам Сигилд. По дому. Плохое на подлинное «сейчас», пока они смотрели с Улрике в телек, забылось, и он тосковал, словно Сигилд умерла. Но всё-таки жива. Нет, умерла. Но всё-таки жива, вон позвони – услышишь. Наверное, слишком мало времени прошло… И прямо не верится, что ничего не получилось, что их целые, настоящие годы уже становятся и станут туманным, ошибочным эпизодом (взглянул на Улрике – неродное, уродство, взглянул на стены съемной трешки – чужое), поднялся и двинулся на кухню, словно чтобы там кому-то сообщить: вот у меня появилось прошлое. Прошлое, оказывается, это развалины, смотри на взорванную электростанцию, взглядом вдоль проводов: вон там еще и вон там было напряжение – где кончилось оно? Когда начали подолгу молчать? Засыпать с невысказанными обидами, недоговаривать, потому что не имеет смысла, одно и то же, всё равно ты (я) не изменишься, не поймешь, не станешь, когда после заметных (а потом незаметных, а потом «без») мучений он начал целовать Улрике, расстегивать на ней пуговицы зажмурившись и – утолять.

Улрике нашла его и прижалась:

– Я с тобой.

– Давай, – вдруг, откуда это? но нужное, будто согласился, покоряясь, согнулся до земли и перебирал «заведем», «родим»… – Пусть у нас будет ребенок. Твой и мой.

Она молчала, словно оказавшись под водой и боясь захлебнуться, и крепче прижалась, посильней, стараясь не вздрагивать и молча, чтобы Эбергард не услышал, как расплакалась она, – за все свои годы с ним, говорившие «надежды нет», «ничего у тебя не будет, как у всех», «от чужого двора не бывает добра»; но она верила в свою любовь, отдала любви всё и любовь не обманула – всё у нее будет, как у всех, и еще лучше.

Утром первого сентября ветер повалил тополь на высоковольтную линию и сгорела подстанция «Капотня-4» – отключили свет в трех округах, Интернет, мобильную связь, встало метро, и люди поднимались и вытекали на земную поверхность, затопив дороги, не давая тронуться подогнанным со всех округов автобусам, пугавшим, да еще с перевернутыми, для подтверждения недействительности, незнакомыми, чужеземными номерами маршрутов, – и всё остановилось. Эбергард опоздал, но ехал зачем-то за дочерью – Эрну поведет в школу отец! Может быть, нет – должна его ждать Эрна! У подъезда стояла Сигилд. Но без цветов. А где?..

– Я тебя предупреждала. Эрну повез Федя.

Федя, имя существа.

– Я всё сказала Эрне. Пусть знает, что ты нас предал. Нечего ей пудрить мозги!

В мозг девочке – пару! чугунных! гвоздей! Без обмана.

– Когда ты заберешь вещи? Что молчишь? Если не заберешь вещи, я привезу тебе их в префектуру, – уже в спину; так и не смог взглянуть прямо на Сигилд, кажется, продуманно нарядилась, много белого. – Я подавала в суд на развод, вчера нас развели. Можешь получить копию решения и поставить штамп в паспорт!

Зачем-то он приказал Павлу Валентиновичу:

– К школе!

Но не пробились и долго еще тащились в префектуру через Третье кольцо и далее – из промзоны в промзону; Эбергард слушал радиопесенки, отправлял эсэмэски и поглядывал на страшные сооружения, словно просившие называть их «ректификационными колоннами», – выходит, подделала его подпись на повестке… Оспорить. Отменить. Смысл? Сигилд такая, он знал. Такая, как все.

Будто «ничего нового», так надо, не теряться, потерпел два дня и эсэмэску: «Эрна, что у тебя в выходные? Поедем в дом отдыха: аквапарк, шашлыки, лошадки!» – «Не получится, идем с классом в боулинг. В воскр с мамой к знакомым на дачу». Что за знакомые ублюдки там появились?! Какая дача?! Послал: «Жалко. Я тебя очень люблю». Ждал днем. Нет ответа. Ночью проверил: конвертик, есть! – оказалось, скоты прислали рекламу. Утром: опять нет. И нет. Это ничего. Ребенок. Он не мог прекратить, насмотреться, хоть что-то – разглядывал номер Эрны, ее цифры, жал клавишу, не давая погаснуть. Вот она. Живая где-то. Молчит. С ним молчит.

– Нужны все эсэмэски с этого номера и на этот номер. За последние две недели. Оформлен на меня, – он бросил паспорт секретарше Жанне, тощей, уродливой, огромные стекла в очках, «я стерва, и мне нравится ею быть, потому что меня никто не полюбит!». Жанна боялась Эбергарда так, что могла заплакать посреди мирного разговора про опечатки в обзоре прессы для префекта, всех остальных посылала матом.

Ночь. Это ночь. Ведь ночь? Да. Как он здесь… Но это место… Деревянные стены?.. Это дом отдыха, где они… Вот Улрике. А что? Что подбросило? Кто-то ходит? А, он вздрогнул: телефон. Посреди ночи – страшно звучит его телефон – Эбергард вскочил, боясь не застать наверняка ошибившийся голос какого-нибудь пьяного из другого часового пояса, из Владивостока, только не тишину, только не с неопределившегося. Только не «умерла мама», и следующий он. Да. Да!!!

– Ну, эт-та… – улыбался где-то Леня Монгол, – у меня тут солнышко. Сижу с обгорелой мордой. Че звоню. Все вот эти хваленые массажные салоны… Жена говорит: Леник, вижу маешься – ну сходи. Девки худые, маленькие, лазят по тебе, как котята, – тьфу! Хотя я, ты знаешь… люблю больных и тощих! Приняли там одного… Читай новости. Хвались!

Эбергард посмотрел новости в телефонном Инете, спать хотелось, но не заснул почему-то, сидел и зевал на балконе в темноте – сверху кто-то сморкался, бабочка дребезжала в окрестностях лампы, огромные лесные вялые комары крестили стены, как освящающие штампики нанятого священника, безжалостно пятнающие обои и фактурную штукатурку. Он поднял голову: звезды на небесном платке, косо постеленном меж косматых верхушек берез. Что-то неведомое стрекотало, тянуло сыростью от травы, пробивало тишину Осколковское шоссе, и спокойно восклицали что-то женские черноволосые азиатские голоса в деревянных, крашенных зеленью домиках для прислуги. Переругивались дальние собаки, шаркал и посвистывал невидимый ранний прохожий, с удовольствием катил охранник на велосипеде, совершенно не глядя по сторонам – наслаждаясь мальчишескими воспоминаниями, виляя рулем и радостно приподнимаясь на педалях перед препятствиями, в своей черной форме и угловатой фуражке похожий на эсэсовца в отпуске.

Без десяти восемь, когда в префектуре уборщицы громыхали ведрами в туалетах и свет горел только в коридоре и двух окнах Евгения Кристиановича Сидорова, Эбергард уже стоял в пустой приемной Бабца, разбудив раньше срока недовольную ночную дежурную, утепленную платком козьего пуха вокруг поясницы. Дежурная стеснялась при посетителе вернуть в кабинет префекта позаимствованный чайник и отойти в туалет и вздыхала, ожидая секретаршу Марианну, навек закрепившуюся в приемной благодаря в основном чудовищному размеру груди, кожаным юбкам с разрезом и умению особо наклониться, приземляя поднос, а Эбергард смотрел дежурной за спину на стародавнюю, появившуюся до префекта Д. Колпакова, до Ворошиловского райкома, но всё-таки после Марианны картину – какое-то замызганное волжское побережье; картина тревожила Эбергарда тем, что в кудлатых, низкорослых зарослях березняка и елок торчали три высокие пальмы. Эбергард каждый раз присматривался, но нет: обезьян вроде не видно.

Бабец протек в кабинет не здороваясь, так полагалось: Эбергард не записывался на прием, а префект по пути в кабинет погружен в значительные размышления о ходе реализации программ мэра и городского правительства на территории округа, поэтому не узнает знакомые лица, не отвечает на полупоклоны, но кланяться обязательно; позвоните ему, попросил Эбергард дежурную, выждав минуты, достаточные для «переобуться», «отлить», «позвонить жене, что доехал и что машина – к ней», «выпить таблетку», «полистать поканально телек»; а вы договаривались? представьтесь хоть. Он устроил племянницу дежурной корректором в «Вечернюю столицу», дежурная знала его шесть лет, но так полагалось. Егор Иванович, тут подошел Э-бер-гард, пресс-центр, не записан, просится, на одно слово…

Бабец важно хмурился в слоистое нутро красной папки «На подпись. Срочно!», поросшее лепестками разноцветных закладок, никаких рукопожатий и «садись», не подымая глаз:

– Ну что?

– Егор Иванович, простите, что без звонка, просто, хоть и не имеет к префектуре прямого отношения, по департаменту культуры, но округ-то наш… Решил вас пораньше поставить в известность, вдруг кто будет звонить, чтоб вы в курсе… – На листе бумаги – «вот».

Эбергард смотрел, перетекая глазами в глаза Бабца, читая его глазами, разделяя сладость и восторг, но всё же – с брезгливого, отстранившегося расстояния…

– Да ты что?!! – ахнул Бабец и прочел еще вслух, разжевывая по слову: – «Вчера сотрудниками роты ДПС. В ходе операции “Арсенал-2” на контрольном посту милиции. На улице космонавта Рюмина…» Хоть не в нашем округе!! «Был остановлен автомобиль “лексус”, управляемый руководителем дирекции капитального строительства управления культуры Восточно-Южного округа Валерием Гафаровым. В ходе осмотра в салоне автомобиля был обнаружен сверток из мешковины с автоматом АКС-74УБ, съемный глушитель и два магазина». С шестьюдесятью патронами! «Чиновник и автомобиль доставлены в ОВД Вознесенского района». Слушай, так это… Твою мать! – Бабец упустил очки куда-то под ноги. – Так он – террорист?! В мэрии все а-хренеют. И мэру… Молодчик, что ты мне. Мать честная! Пойдем, – отворилась дверь в комнату отдыха, – да садись ты! – доставалась бутылка, – не могу просто поверить! Гафаров этот, черножопый… Ай-яй-яй, говорил я тебе! – помнишь?! – надо к нему повнимательней присмотреться. Чуял я! – Бабец протянул Эбергарду стопочку. – Куда мы идем?! – прокричал префект и хватанул Эбергарда за руку, словно у него лопнули глаза. – Железные двери с кодовыми замками на каждый подъезд. Видеокамеры на каждый этаж. Дворы огораживаем – решетками! В детских садах вооруженная охрана. И в управлении культуры работают бандиты. Что дальше? Теперь скажет: автомат не мой, а? Деньги судье занесут.

– Всё равно. Три года.

– Спасибо! – кратко и больно Бабец сжал его руку и вывел обратно в кабинет. – Что информировал. – И перевел на громкую связь стеснительно пропищавший внутренний телефон. – День, как всегда, начинается с тебя, Евгений Кристианыч!

– Егор Иванович, – первый заместитель Сидоров чеканил явно написанное, – докладываю: сегодня в семь ноль три на мой телефон поступил входящий звонок с телефона главы управы Троице-Голенищево Панченко. Панченко сообщил, что у моего подъезда по месту прописки, Весенний бульвар, девять, припаркован автомобиль БМВ, государственный номер вэ 126 эсэр, и что в перчаточном ящике автомобиля находятся документы на право владения, оформленные на мое имя. В ответ на мой решительный протест Панченко заявил, что это благодарность по итогам проведенного аукциона на выполнение работ по вывозу мусора в Троице-Голенищеве. Официально заявляю, – Кристианыч поправил голос, – что никакого отношения…

– Я понял, Кристианыч. Что хочешь? – Бабец поморщился, высоко обнажив всю свою металлокерамику – до синеватых десен.

– Оградить от провокаций.

– Сиди жди, – Бабец понажимал кнопки, – Марин, с Панченко соедини.

– Пойду я, Егор Иванович?

– Видишь, Кристианыч первым задергался. Чуткий, суч-чара. Думает – уберут меня. Слышал, такое по городу несут? Панченко, алло, ты там забери то, что пригнал по одному адресу. Чтоб у меня тут ничего не воняло! Слушай, это мой вопрос, что, и как, и с кем ты решал, а? Дети, блин, – брякнул трубку и тускло взглянул на Эбергарда. – Говорит: что это он – всегда брал, а теперь…

Эбергард решился, вдруг и Бабцу бывает необходимо участие:

– Но ведь там, – и покосился за окно, над Тимирязевским проспектом, в середину города: мэрия, герб и флаг, – вроде бы… – закончить следовало, – «всё сложилось»…

– Глядит он на меня, кажется, не зло, – раздражаясь на себя (с кем? кому?), начал Бабец, – но он же…

Бабец умолк, но фраза продолжилась сама собой, поползла дальше, словно у нее отросли ноги, диким мохнатым суставчатым насекомым выдавилась из норы, и до Эбергарда доползла как льдистый подвальный запах из провонявшей холодильной камеры: «но он же в семье не один» – Эбергард тяжко, измученно, страдающе за префекта и слезливо, приемным сыном, несправедливо обойденным любовью, но без малейшего упрека вздохнул, приподнимая грудью гриф невидимой штанги, хотя ему было всё равно. В целом – всё равно. Неважно.

Вот! – важно (это настоящий он только что шел префектурным коридором и пел «Прилетела-села важная пчела…» – а сейчас закричал заранее внутри себя; но – и ладно, что бы там ни… и жить дальше! А может, ничего и нет):

– Что вы просили, звонки и сообщения. На двух листочках, – и секретарша Жанна пропала, потому что Эбергард бешено кивнул, не думая, на «сделать кофе?».

Вот Эрна пишет уроду: «Завтрак в школе я не кушаю», вот пишет ему же еще (два дня прошло): «Федя, ты приедешь сегодня ночевать?»; отцу не пишет, уроду пишет, ну да, он свежий, новый, ребенку интересный, он там – каждый день, и вот – что искал: «Я тоже тебя люблю. Очень-очень», – рядом с появившейся кофейной чашкой откуда-то упали две слезы, хотя Эбергард не плакал, он растерянно закрыл лицо ладонью (секретарша убежала – спастись!) и вздрогнул и вздрагивал еще от каких-то внутренних ударов, его били изнутри, и согнулся над столом, прислушиваясь, кто же это там в него заселился? И еще попозже, теперь бесконечно – что же там под кожей и ребрами других людей? – зачем уроду выдавливать из его дочери признания в любви, из чужой девочки, из одиннадцатилетней дочери живого присутствующего человека? Хорошие отношения – да, нужно иметь хорошие отношения со всеми проживающими на жилой площади… Но любовь? И он бы на месте урода с дочерью живого присутствующего человека – никогда. Зачем это?

Бесконечно, не унять, и измученный, он думал (уже совсем потом): ну что ж, Эрна жива, она здорова, ей ничто не угрожает, отцу не пишет «я тебя люблю» даже в ответ, даже на выпрашивание (как радовалась эта тварь, выговаривая «Эрну повез Федя», ах ты…), живет в семье, отдельная комната, ее любят. Успокоиться. И отойти в сторону.

Лишить тварей возможности жалить!

Но (Эрна не писала, Эбергард позвал сообщением в кино, нет ответа, нет даже «нет», нет «не могу»! Он больше не звонил, он обиделся, как же так «люблю очень-очень», ему казалось: Эрна знает, «за что» он обиделся, и теперь позвонить первой должна она) оказался под дверью «Психолог» и вслушивался: «Ваша девочка немного подозрительна мне. Но – не более того. Я тоже в детстве был подозрителен, ну и что? Про Эйнштейна в детстве почитайте», с чувством подвинулся стул: «Не надо нам Эйнштейна!» – лучше не слушать! Эбергард посмотрел на белозубые и застенчивые плакаты, на очередь в соседний кабинет, в очереди материнская дотошность терзала вынужденное смирение футболиста в рамках анатомии? природоведения? – теперь это называется «ОБЖ»: «Из носовой полости воздух попадает… Куда?» – «В глотку!» – с оттенком оскорбления сообщил выученное футболист. «И там…» – «Теплые кровеносные сосуды согревают его» (думал: не готов к битве, а если урод окажется таким-то и таким – чем Эбергард ответит? Любовью? Словами? Своим вечерним шепотом прошлых одиннадцати лет?). – «А слизь?» – «Поглощает пыль». – «А пища потом куда?» (Но любовь для ребенка – подарки, количество и своевременность, и развлечения, пышность и разнообразие; и постоянное присутствие; успокоиться, собрать силы, наметить, куда бить.) – «В пищевод». – «А куда идет воздух после глотки?» (На осенние каникулы – в Париж, что случилось для тебя такого неожиданного? Ничего неожиданного, не бывает по-другому. Просто впереди еще – много боли. Вопрос лишь в том, есть ли там что-то, за болью, за изживаемой детской глупостью и жестокостью, временем, есть ли там Эрна рядом с ним, или он там один. Деньги. Для войны нужны деньги.) «В дыхательное горло!»

– А что находится в гортани?

– Ничего!

И учебник захлопнулся:

– Два!

Расскажите – рассказал; психолог слушала так, словно уже виделись, словно вот-вот перебьет, и всё это он уже в прошлый раз – слово в слово, только из вежливости не прерывает – всё, что он, перевод его «больно» не имел почему-то значения для нее и для него, он и так знает: главное – что скажет она, психолог, колдунья, когда он замолчит и начнет слушать, крутить квитанцию и мять, сворачивать в идеальный прямоугольник, разглаживать сгибы… Нет, всё напрасно, как только Эбергард увидел: психолог похожа на бухгалтера и бедна, а психолог обнаружила: ребенка не привели, нет надежды на многосеансовую терапию.

– Отношение ребенка можно изменить… только! путем! убеждения! вашей! жены! Дочь не принуждайте. Просто находитесь рядом. Смотрит телевизор, вы – рядом. Гуляет, вы – рядом. Встречайтесь по графику, пусть ждет. Ожидание приносит много радости. И больше не говорите, что вам с ее мамой было хорошо – ребенка это ранит!

– Мне кажется, она обманывает меня, когда говорит, что…

Психолог неприязненно рассмеялась:

– Удивляетесь? А вы? Посмотрите на себя! Вы же постоянно неискренни!

Эбергард отдал квитанцию и – больше не клиент, психолог причитала вместо «до свиданья»:

– Да не переживайте! Всё изменится! Когда мои разводились, – и она, выходит… оказалось – то же самое у всех, – я тоже, – почему «тоже»? откуда тебе знать, что думает Эрна? – винила во всем отца. Подросла – винила мать. Еще подросла, поняла: семья – это двое, – он уже читал это один миллиард раз!!! – и в разводе виноваты, – погрозила ему, – обе стороны. Но не пойму, что с вами? Может, у вас с бывшей женой еще не кончилось? – И вдруг, словно выстрелило, что-то взорвалось на соседней стройке так, что пассажиры на остановках вздрогнули и оглянулись: – Вы любите ее?

И она умолкла, действительно ожидая ответа, хотя должна была согласно его представлениям о людях тарахтеть и тарахтеть… Что тут скажешь.

– Вы несчастливы в своей новой семье? Тогда в чем дело? У нее новая семья, у вас новая семья, нет материальных проблем, всё естественным образом должно забываться, и никто не мстит… Вот я, – и это у всех! – развелась и – Гос-споди! – да мне всё равно! где он там да что там с ним… А у вас? Может, любовь перешла в ненависть? И дело не в дочери? Дело в вас?! – Психолог еще говорила, неудобно же встать и уйти, но Эбергард встал и ушел на полуслове, она кричала вслед («Это уже – их – семья! Вы не можете вмешиваться в – их – жизнь!»); на воздухе он оглядывался, ощупывал, отряхивался (водитель Павел Валентинович припарковался впереди, за автобусной остановкой, за вереницей чернолицых бомбил и махал оттуда: я – здесь!): как? Так?

Вопрос, что я на самом деле испытываю к Сигилд?

Я испытываю к Сигилд сильную неприязнь. Это правда.

Что ты на самом деле хочешь?

Хочу быть с Эрной как можно больше. Как можно ближе. Как раньше. Как всегда. Воспитывать. Оберегать. Правда. Я ее отец. Это не должны говорить, знать, видеть, это должно – быть. За всё сказанное – ручаюсь, это не кажется – твердость, действительно.

А теперь обернись.

Психолог сказала: «их семья». Там уже семья. Если ты ушел, ты, получается, согласился, что дочь будет жить в другой семье, с другим отцом. Та семья живет на свой лад, своей судьбой. Ты не имеешь права вторгаться. У дочери твоей есть родители, оба. Она с ними, с родителей будет спрашивать Бог или кто-то там, как они справляются. А ты – только вежливо предложить подмогу и не обижаться, если «спасибо, у нас всё есть». Все дети уходят от родителей и звонят раз в месяц, если не забывают. У тебя просто немного раньше.

Нет, ему показалось: вот здесь он обнаружил и быстро нажал кнопку «Отмена» – он же не уходил от дочери, только от Сигилд. Семья Эрны – это и я! Нет, это моя дочь, я буду ее растить, это не я пациент!

Он пробовал ходить, пробовал дышать, и всё получалось «с тяжелым сердцем».

Водитель вручил Эбергарду газету:

– Почитайте обязательно! Двоюродная сестра Раисы Горбачевой вышивает ногами!

И он против воли увидел фотографию инвалида.

Эрна не ответила ни на одно из трех новых сообщений. Ни на утвердительное, ни на повествовательное (1370 знаков, но содержащее вопросы), ни на прямо вопросительное. За следующую неделю ответила лишь однажды на «заберу тебя с английского»: «Английского завтра не будет». Ее голосом: не увидимся. Матери (когда они с Эбергардом еще встречались каждые выходные) звонила каждый час – без напоминаний! – и каждый звонок: «Мамочка, я люблю тебя!», «Мамочка, я люблю тебя!»

На крыльце префектуры седой поганкой торчал Кристианыч, наблюдая за муравьиными усилиями туземцев из ЖКХ в мушкетерских попонах, вылизывавших неуместные листья со внутреннего двора (ожидался вице-премьер Левкина). Согнув, как полагалось, за пять шагов голову, Эбергард бесшумно обогнул по максимально удаленной траектории Кристианыча, прошептав: «Здрасти, Евге… Крист…» (первый заместитель никогда не подавал ему руки), и тот вдруг кивнул:

– Как с дочерью? Что ж не пришел посоветоваться?

Эбергард поклонился: виновен.

– Откажись от дочери. И тебе ее приведут, – и он опустил морщинистые веки, сливаясь с октябрьской серостью.

– Я теперь люблю деньги! – ввалился уволенный художник Дима Кириллович и без спросу упал в кресло для важных, равных Эбергарду и повыше людей, приставленное к обособленному круглому столу – непривычный: в костюме, распухший галстучный узел с усилием размыкал жестяные углы рубашечного ворота, оправданием швырнул на стол визитку на шершавой золотистой бумаге. – Я всегда считал: стыдно зарабатывать, стыдно хотеть денег – моя ошибка! И мне ничего не давали, даже когда давали всем. Теперь заставляю себя говорить каждое утро, – Дима вскочил и вдавил высыхающую рябую конечность в борт пиджака, присягая, глядя на невидимый поднимающийся флаг новой родины, – я люблю деньги. Я хочу деньги. И они у меня будут. И квартира у меня будет, – и выдавил вдогонку, опасливо, словно матом, – получше твоей.

– Я вообще на съемной живу. У нас префект новый, вчера представили, – Эбергард, не посмотрев, смахнул визитку художника в урну. – Устроился?

– Почти арт-директор информационно-издательской группы аппарата вице-премьера Ильи Семеновича Левкина! – и Дима расстегнул пару пиджачных пуговиц, обнажив на поясе новый мобильник в коричневом чехле. – Слушай, распорядись там кофейку… Только не растворимый. Жанночка, сделай-ка капучино, что-то я пристрастился… Я по делу. Может быть, выберу тебя для одного – очень – интересного – предложения. Но, знаешь, день так плотно расписан. Засиживаться не могу. Уж извини.

– А почему арт-директор «почти»?

– Есть там пока один мальчик… Но сла-абый, – Дима захихикал и долго не мог справиться с собой, разомкнуть заслезившиеся веки, – ты бы его задушил в первый же день! Я туда пришел, как хищник, огляделся, – Дима действительно внимательно и хитро обозрел углы, настороженно расставив когтистые лапы, – и понял: начальства много, но всё мясо, деньги только у папы. Решает один, – и жарко прошептал: – Левкин! А его все ли-ижут, обступили, я побегал вокруг – присосаться негде. Вгрызться негде! Дождался дня рождения папы: позиционировать вас надо по-другому, Илья Семенович, новое слово нужно в основание вашего публичного образа, слово же камень, на камне строится всё, и слово ваше – величие! А от него пойдем развивать – величие свершений, величие облика, величие замыслов… Так Левкин меня прямо за руку хватнул, до синяка – хочешь покажу? – и так: да, да, да! Разработайте! Вот как я всё проинтуичил. – Дима не мог успокоиться и маячил перед Эбергардом туда и сюда, словно выискивая паркетину, какая-то вроде здесь скрипела, улыбался и разводил руками.

– Надо же. А я думал, у Левкина вокруг только племянники. И троюродные внуки…

– И это есть! Есть, – захохотал Дима, замахав руками. – Одни свои! И трепещут. Ты не представляешь, как чудно: зайдет – все должны встать; на кого взглянет – представляйся: имя, стаж, образование. Если выступает, то полный зал. Увидит свободное место – поворачивается и уходит. И чтоб в первом ряду ветераны. Обязательно с медалями. На любом совещании. Он посреди доклада – к ним: «Ну что, мои дорогие? Есть замечания? Хотите что сказать, гордость наша?» Если выезжает на объект, любит, чтобы все вокруг мусор убирали! Даже я уже два раза бумажки вокруг департамента собирал – не откажешься! – Дима присел и будто сам себе, в полузабытьи, едва слышно пропел, подзакатив глаза: – А ведь под идеи мои бюджет получу… Исполнителей буду выбирать. Из самых лучших. – Помолчав, рассчитывая, чтобы поглубже упадет, прорастет и окрепнет: – Интересно тебе?

– Давай.

– Только, ты же знаешь, как я люблю. – И Дима сурово прогнусавил: – Без косяков. И строгое соблюдение сроков. За деньги я спрошу. Страшней меня не будет, всасываешь, что я говорю?

– Еще бы.

Дима нетвердой от радости рукой цапнул со стола Эбергарда салатовую бумажку для заметок и вывел «20 %», просипел, преодолев подрагивающую предвкушающую запинку:

– Откатишь?

Эбергард отобрал у Димы Кирилловича ручку и жирно переправил в «50 %».

– Даже так? Ну что ж – партнеры! – и произвел горячее рукопожатие. – Всё заприкину и перезвоню. Давай как-нибудь пообедаем, только возле меня, в центре, а то до вас телепаться…

– Извини, Дим, мне тут надо…

– Это мне пора, – Дима охнул, увидев часы, и с некоторой небрежностью осведомился: – Слушай, у тебя машина не свободна? Павлик не добросит меня до метро?

– Нет.

– А через час? Может, я подожду? – Дима Кириллович неожиданно похлопал Эбергарда по плечу. – Ты так не переживай из-за своих там личных ситуаций… Нет непокупаемых ситуаций. Есть вопрос цены!

Опаздывал в префектуру – монстр не вызывает, делать нечего; дольше обычного спал и посреди мук обидного утреннего просыпания (оттого, что чешется голова, сбилась подушка, кто-то дышит в лицо) понимал: хочу жить один, следом понимал: хочу домой, к дочери и так сильно, что хоть вставай, одевайся и иди под редким осенним солнцем, переступая заледеневшие лужи, как в детстве – «хочу домой»; над тарелками и чашками завтрака что-то утреннее из этого проступило на его лице, и Улрике забрала свою чашку и ушла в комнату – такое молчание за столом не согласовывалось с ее представлением о торжестве взаимной любви.

Всегда и сейчас – что Эбергард искал в дочери? Понимания. И не мог сказать: «ничего не понимала», «ничего не хотела изменить», а лишь «ничего не могла». В самом начале, когда он побеждал, вернул себе интерес к будущему времени, выбросив из жизни заржавевшую, изношенную женщину, Эрна ответила ему на вечернее «Как настроение?» – «Каждый вечер кажется, что кто-то должен еще прийти. Но никто не приходит. Возвращайся»; он так быстро стер, замазал, зарастил, завалил спешно купленным дочери новым мобильником это сообщение, что вспомнить не мог, точкой оно заканчивалось или восклицательным знаком. И тогда же, в первые недели, месяцы (дочери казалось: мама и папа просто живут раздельно, папа много работает, ремонтирует новую квартиру – хотя никто не знает, что ей казалось самой, а что вбивала, впрыскивала под кожу и втирала в виски ее Сигилд, но что бы ни казалось – вырастет и забудет) – Эбергард забирал ее из дома покататься со снежной горы, – не до конца еще забравшись в машину, валенки торчали снаружи, Эрна вдруг выпалила:

– Почему вы с мамой так редко видитесь?

Хорошо подготовила Сигилд! Эбергард показал на затылок водителя Павла Валентиновича: потом…

Черным вечером они пять раз скатились с горы, и внизу неожиданно Эрна опять спросила: почему?

Он сказал, достал давно припасенное, как подарок. Что кончилась любовь. Мы будем жить в разных домах. Но ты – наша дочь, ты всегда будешь с нами. Мама не останется одна, я надеюсь, у нее появится другой муж. Он не сказал только: у меня есть Улрике, помнишь, много лет назад я принес тебе в подарок фею с золотыми крыльями и с волшебной палочкой – это тебе подарила Улрике.

Я так не хочу, сообщила Эрна.

Мама будет счастлива, а со мной она несчастлива. Я не буду ее мужем. Но всегда буду твоим папой.

Не хочу так, хочу, чтоб ты был и муж. Я не хочу, чтобы родители в разводе. Эрна сняла варежку и вытерла слезу. Кто-то в классе, видно, пояснил ей, что происходит, когда родители договариваются пожить какое-то время раздельно и чем всё это обычно кончается.

Он сидел на корточках перед Эрной, но смотрел ей в живот. Вы не можете помириться? Нет. Ты бы подошел в Прощеное воскресенье и попросил прощения (это он ей рассказывал про Прощеное воскресенье!). Тут никто не виноват. А если я приведу ее к тебе, вы помиритесь? Я не виноват. Но кто-то же сказал первый: давай жить раздельно? Мы оба. Ты будешь жить у меня и у мамы по очереди. Но я так не хочу – по очереди.

Тогда будешь всегда у мамы, а я буду встречаться с тобой каждые выходные. И так я не хочу.

Всё будет хорошо.

– Но вы даже не разговариваете! – как-то взросло воскликнула Эрна, и он не выдержал, схватил за заплакавшие плечи и закричал: мы еще будем разговаривать, будем встречаться, проводить вместе праздники, вместе летать на разные моря, в красивые города и всё там смотреть!

– Когда?! – тоже закричала она.

Он выпустил ее, словно упустил, выронил и замерз сразу, он хотел ответить «когда мы будем старичками».

– Я всё сказала, что хотела. Пойдем.

Они, не взявшись за руки, двинулись в гору, но мимо тропинки, с каждым шагом пробивая снег глубже и глубже, и посреди пути наверх оба провалились по пояс – молча барахтались в трех шагах друг от друга и не могли выбраться.

Дни, недели монстр молчал – никого не вызывал, не ездил знакомиться по районам, не собирал совещаний, уволил только водителей Бабца за скверный запах и бедный вид да поменял положенную префектам «вольво» на «ауди-8» (великодушно предложенную дальновидным застройщиком в аренду по цене, равной «за так»), велев окружному ГИБДД выделить для сопровождения «лендкрузер» с мигалкой. В префектуру он заезжал часа на два, неспешной развалочкой двигался к кабинету ноябрьским болезненно-сумрачным коридором, за ним мордатый водитель нес портфель и косолапили два рослых охранника (и это было чудно префектурным – префект с телохранителями! – звонили в префектуры, соседям: вон как у нас! – Д. Колпаков-то пешком на работу ходил! Бабец, помните, один ездил на рынок у Фрязинского вокзала, когда там спорили азербайджанские евреи, опекаемые государственным таможенным комитетом, с солнцевскими, соединившимися с ГУВД, и каждый день – труп на выходе из парикмахерской в день пятидесятилетнего юбилея или пожар в свежеотстроенном павильоне; а в зампрефекта Кравцова, приехавшего отключать «незаконное подсоединение к электросетям», когда «старшие» еще колебались, с кем «порешать», неустановленное лицо бросило топор, а главу управы Фрязино Мишу Табольцева, на него Бабец перевел стрелки, когда «старшие» наконец-то выбрали, застрелили в префектурном дворе без пятнадцати девять утра – просто так, без всякой практической пользы, в знак «вопрос закрыт»…).

В кабинете монстр принимал доклад Кристианыча, ни в какую не соглашавшегося присесть наконец на вот эту хоть бы вот стулочку, о поступившей почте и наблюдал, как Кристианыч почту эту с пояснениями расписывал; и пил какой-то особенно целебный чай, доставляемый одним и тем же опрятным китайцем из ресторана на Ярославском бульваре, с главным бухгалтером Сырцовой – Сырцова ходила счастливая, подмигивала: «Любимая жена!» Где он проводил остальные часы, дни, недели? С кем что перетирал? Обсуждал «правила игры», прежде чем нажать play? Разбирался с кадрами – кто чей? Размечал доставшуюся делянку: откуда вынимать, кому носить, сколько и как прилично отвести ручеек от общего течения и запрудить собственный рыбхоз? В префектуре ничего не изменилось, стало как-то потише, только милиционеры на проходной дежурили теперь по двое, и на лавочке они больше не отдыхали, и пропуска проверяли поголовно у всех, даже у многолетне знакомых лиц и подруг; и еще один милиционер в бронежилете встал у входа на четвертый этаж, на пути к кабинету префекта, да еще опустела приемная – бессменная Марианна в кожаной широкобедрой юбке, устранив из пышной блондинистой копны седину и попытки восстановления прирожденного цвета, вооружившись самым глубоким, хоть и слегка, увы, морщинистым, но по-прежнему полногрудым вырезом, из которого перли наружу черные кружева с красными цветочками, совершенно терялась и непривычно надолго замолкала, страшась включить телевизор, когда напротив нее усаживались охранники, – те разговаривали только между собой и как-то непонятно или о непонятном, с местными отказывались сходить перекурить или выпить кофе, на прямые вопросы храбрых о хозяине отвечали снисходительной улыбкой, в которой можно было прочесть всё что угодно, но всем читалось одно: «сами скоро увидите».

Но никто пока ничего не видел – темно и поэтому страшно; в округах префектов почти не меняли, а если кто-то рос или умирал, на смену предсказуемо приходили люди из системы, или, как говорили, «из семьи»: первые замы – свои, или из соседних округов (горизонталь), или начальники городских невкусных отраслевых департаментов, рвавшиеся на божественное «распределение средств целевого бюджетного фонда» и сопутствующие сладости территориального единоначалия (вертикаль), – расписание на пять лет вперед, ясно, «кто, если что…», и про каждого знали, «чей» – мэра или Лиды, самое меньшее – «Левкин его двигает…»; явление монстра в богатом Востоко-Юге поразило правительство и префектуры, и черный управский люд, и муниципальную голытьбу – крепость, выстроенную волшебным «всем всё понятно», а тут непонятно! А вдруг мэра «нагнули» федералы? Тонем?

Листок учета кадров, Ф.И.О. монстра никому не говорили ничего: между г.р. в деревне Смоленской области, заочным политехническим институтом и записью «советник мэра» (удостоверения «советников» дарились отставникам и продавались мелким понтярщикам) дырявилась тьма из двух строк: «коммерческая деятельность» и служба в обозначенной цифрами «в/ч КГБ СССР» – сам монстр в высокопоставленной бане отрекомендовался «разведчиком», признал нелегальную работу в Соединенных Штатах, никак не объяснив незнание английского; во второй бане также упоминал Штаты, но уже как место срочной командировки для «спасения» сперва как-то попавших туда, а потом почему-то едва не пропавших миллиардов городского правительства; в третьей бане монстр объяснил человеку, показавшемуся ему особо умеющим хранить тайны, что он, монстр, и есть то самое неизвестное, как бы несуществующее для масс влиятельное и ловкое лицо, погасившее пламя в отношениях супруги мэра и ФСБ Ростовской области, запаленное без спросу купленными землями, недоплаченными налогами, не занесенными, куда следовало бы, деньгами, местным юристом, зарубленным самым зверским образом, и – в наибольшей степени – необдуманным решением, кого именно поддержать на выборах в областную думу, чтобы впоследствии душить губернатора.

При знакомстве в департаменте строительства с вице-премьером Левкиным монстр невольно проговорился: «Когда мы били чеченов…» – в аппарате мэра расслышали его: «Я ж из Питера, как президент…»; о Путине (это примечали все) монстр говорил как-то остановленно, родственно, слабо улыбаясь чему-то, ведомому только ему, словно припоминая недавнее свидание либо предчувствуя близкую (и явно не первую) встречу; услышав, «прописываясь» в департаменте территориальных органов, фамилию Левкин, монстр вдруг рассмеялся: «Знаем, знаем мы Левкина… Взяточник!» – и спокойно махнул свою рюмку среди окаменевшего молчания; прокурору города монстр поведал: я – генерал-лейтенант, журналисту «Городской правды», напавшему на него после заседания правительства, сказал: «подполковник запаса», военкому округа алкоголику Кузьменкову – «в отставку ушел генерал-майором»; начальник окружного ФСБ шептал подкармливавшим его главам управ: «Выяснил точно: полковник внешней разведки» – не прояснялось, кроме одного – монстр, похоже, сидел; любое упоминание мест лишения свободы задевало его лично, он прямо бесился и что-то бессвязно излагал о противостоянии парламента и президента в октябре 1993-го, погубившее не одну «офицерскую судьбу», про страдания за правду и честь Отечества, выбитые зубы; при этом Эбергард коротко знал человека, своими ушами слышавшего, как отставной генерал ФСБ, серьезно взошедший на федеральный уровень по внешнеторговой части, принимая в подарок легкую, несмотря на длину, но исключительно теплую шубу для молодой жены, услышав в ответ на свое дежурное «какие там у вас новости в округе?» фамилию монстра, поморщился и, не желая вдаваться в омерзительные подробности, процедил: «Увольнял из ФСБ его я. За бизнес».

На каждом этаже в кабинетах Востоко-Юга боялись, и никто не хотел бояться больше других; знал что-то наверняка, успокоить мог Кристианыч – он один ходил уверенно, но первый зам никого не спасал, совещания открывал: «Округ дождался настоящего руководства»; как всегда, посетителям из числа подрядчиков и застройщиков опять таинственно предрекал: «Будет мэром»; но, встретившись случайно на пути от пятого подъезда мэрии к автомобилю под первым снегопадом с главой управы Смородино Хассо, лично следившим, чтобы надпись «Рыжик, мы всё знаем!!!» на кинотеатре «Комсомолец» своевременно стиралась, Кристианыч, дважды довольно испуганно оглянувшись (это поразило Хассо больше всего), без всякого вопроса, сам, своевольно, едва различимо просипел:

– Артист. Большой артист, – и спрятался в машину.

За успокоением все ходили побираться к Сырцовой.

– А-а, Эбергард… А мы тут… Чайку? У нас и котлетка есть, будете? – Из кабинета, «да нам уже пора», «мы уже попили, сами не знаем, чего сидим и встать не можем», разбежался, звякая чайными ложками, бухгалтерский люд. – Посмотрите, лимон зацвел! – как глухому, голосила толстая, боком ходившая Сырцова, запираясь на ключ. Эбергард оглянулся на две желтые капельки, повисшие среди сухих веток (что бы ни сказала – будь, как всегда), и улыбался, слушал, словно ради приличия, словно ему больше важны приключения лично ему неизвестных сырцовских внуков или дачных кошек – веснушчатая медноволосая Сырцова обожала земледелие.

– Ходит с пистолетом! Сама видела. Мне сказал: Галина Петровна, жизнь меня побросала. Я с таким быдлом работал! Так что у меня здесь никто плакать не будет. Марианке каждый день: бутерброды с семгой и черной икрой должны быть всегда. Инвесторов будем встречать по высшему разряду. Закупайте на представительские расходы. Вопросы есть? А Марианка, ты знаешь, как она умеет, попой повела: вопросов нет. И представительских у нас тоже нет. Та-ак удивился… Инвесторы с языка не сходят. Тут к нему уже первые подползли: «Стройперспектива», Запорожный из «Стройметресурса», «Золотые поляны» этого, Льва Эммануилыча… И префект каждому вот так, – Сырцова болезненной гримасой сжала губы и огорченно покивала головой, заговорив ровно, текуче: – Да, я тут посмотрел, столько у вас врагов… Столько врагов! Ну да ничего, будем помогать, да? Они ему: да всё у нас в порядке, всё мы порешали, и с мэром, и со Старой площадью, имена-отчества ему какие-то называют, что кто-то должен был ему звонить… А он как не слышит: столько врагов… Поможем, ничего, будем вместе по жизни пробиваться. Стасик Задорожный с во-от такими глазами вышел: а за что этому-то?! Сколько можно?! Очень, – Сырцова сложила пальцы щепотью и потерла с хорошо слышным мышиным пробегающим шелестом, – нацелен на это дело.

– Про всех префектурных, наверное, расспрашивает? – Эбергард заставил себя еще улыбнуться и спрятал губы в чашке, но она неожиданно оказалась пуста.

– Ему зам по инвестициям нужен свой, а Кравцова не уволишь. Бабец, когда дела сдавал, попросил: если с Кравцовым не сложится, не увольняйте Мишу сразу – у него жена умирает, подержите его. И монстр пообещал. Марианка подслушала: сказал – уверен, с Кравцовым сработаемся, если нет – год у него есть. Обещаю, Егор Иванович, так сказал. Да и все другие останутся на местах. И предложил: давайте, может, бизнес какой в округе затеем. Но у Бабца ума хватило: спасибо, не надо. Хотя это Кристианыч мне по секрету… Мэр префекту сказал: посылаю тебя на Востоко-Юг разобраться с провалом на выборах: кадры подвели Бабца или Бабец подвел свои кадры. Вот такая пуля прилетела!

Сырцова – наконец-то! – испытующе глянула на Эбергарда: выдержишь? говорить? нет? – закуталась потеснее в платок и нависла над столом, отодвинув грудью калькулятор, и Эбергард благодарно подвинулся навстречу – вот оно, всё лучше общей тьмы. Или общая тьма всё-таки лучше… Вот сейчас он родится на чертов этот свет!

– Галина Петровна, говорит, а что это за девятнадцать миллионов на пресс-центр? Я говорю: так наружная реклама на выборы. И соцопросы. И газеты…

– Так в других округах…

– Говорю: в других округах по шестьдесят миллионов! А он, сам глазки спрятал: а что за человек этот – Эбергард? Я говорю: многих мы с вами обсудили, и вот только про одного…

Эбергард благодарно сжал веснушчатое запястье главбуха.

– Могу сказать со всей ответственностью – душа у него есть! Добрый. Мастер своего дела. И деликатные вопросы умеет решать. Поговорите с ним. Монстр, а глазки не поднимает: какой-то он… И – не сказал!

– Но – с неприязнью?

– Не поняла. Но ты – ищи работу!

– Да вы так всегда говорите! – И они рассмеялись. – Говорят, из Питера?

– Всегда что-то говорят, – отмахнулась Сырцова, – а ты не слушай, а то зацепятся языками в столовой и – бу-бу-бу, бу-бу-бу… Кто мы такие? Никто! Как те, верхние, думают… что они думают… зачем и куда кого ставят – мы никогда не поймем! Отделывай квартиру и ищи работу! А мне бы до пенсии досидеть…

Эрна не позвонила сегодня, завтра, послезавтра, неделю, две, дальше, и что же: не позвонит он – она не позвонит никогда? И всё-таки позвонил, сам:

– Не виделись уже три месяца, – чуть не спросил: «Ты не обиделась на меня?» – Я уже соскучился, – свободно, не стискивая зубы, почему-то не получалось теперь говорить, Эбергард просил, он боялся, пусть скажет «тоже соскучилась, папа»; нет: – Давай на выходных сходим в клуб!

– Давай. – Прежний голос? Да, прежний голос. Или всё-таки новые интонации? Да, нет, хватит грызть себя – прежний голос!!!

– Возьми-ка в руки листок и чем записать, – радость возвращала ему уверенность, – давай, давай, я подожду… Взяла? Напиши в столбик: что бы ты хотела видеть в нашей новой квартире.

– А какая она будет?

– Я же говорил: большая! И отдельно запиши, что должно быть в твоей комнате – может, нарисуем облака на потолке? Или сделаем сцену?

В безопасный день, во вторник, когда монстр до обеда участвовал в заседаниях правительства, хмуро вслушиваясь в шепчущие подсказки Кристианыча, и плечо его брезгливо перекашивалось от гладящих прикосновений меловых и сладко-пахучих Кристианычевых перстов (первый заместитель префекта теперь особо следил за собственными индивидуальными запахами), а после обеда обходил нужные департаменты, в префектуре чаще улыбались и говорили громче, Эбергард решился навестить Марианну из приемной, бесшумно отворил дверь:

– Привет.

Марианна вздрогнула и отшатнулась от окна – почему-то босиком, похоже, она уже долго что-то высматривала во дворе – зачем? Словно отвернулась от всех поплакать.

– Господи, – побледнев, она потерла чуть сбоку левую грудь и побыстрей вернулась за стол.

– Ты что?

– Ничего, ничего, Эбергард, – говорила она, словно сквозь сон, словно вслушиваясь в еще один голос, более громкий, в диктовку. – Господи, как же хорошо, что это ты… Монстр просит ходить на высоких каблуках, а я… Чтоб ноги отдохнули.

Ничего из «садись», «хочешь кофе?», «чего не заходишь?», «поотвечай на звонки, пока я покурю», молчала и неловко разглядывала свои алые хищные ногти – невероятно: словно хотела, чтобы Эбергард поскорей ушел.

– Ничего, что я… – он показал под ноги, на паркет, – пришел, здесь, стою.

– Не знаю, – прошептала Марианна, – я теперь ничего не знаю. Он такой непроницаемый. Уборщица ночью зашла в кабинет, а на столе автомат и записка – «Префекта нет. Но ты не балуй».

– Запишешь меня на прием? Пора! – И не выдержал: – Или пока не советуешь?

Глаза ее что-то говорили, но Марианна только вздохнула.

– Говорят, из Питера? – Эбергард кивнул на кабинет, предлагая обменную игру «а ты что знаешь?» – в префектуре играли все.

– А мне сказали: сын члена ЦК. Другие сказали: папа его – генерал милиции, отвечал в городе за прописку. По фамилии совпадает. А по отчеству – нет. Но все, – Марианна обвела рукой незримых бесчисленных присутствующих, – что – очень. Богатый. Человек.

– Ну, у тебя с ним?.. – хотя про это не полагалось спрашивать.

– Не знаю, – Марианна не глядела на Эбергарда, словно пряча слезы; надо спросить «у тебя никто не умер?». – В первый день позвонил: сделайте мне авокадо с папайей. А я не знаю: куда бежать.

– Семья?

– Сыновья какие-то…

– Слушай, кто мог монстру что-то про меня… в негативе?

– Да ничего я теперь не знаю! Одно: когда приходит человек, первое, на что монстр смотрит: зубы. Какие зубы. Из наших только Кристианыч заходит, как у тебя с ним?

– Как у всех.

– И твой друг Пилюс всё трется в коридоре, чтобы встретить, хоть до лифта проводить… А еще говорят, – да, теперь Эбергард видел: железная, раз в восемь лет менявшая мужей на помоложе, пережившая райкомы, исполкомы и три дивана личных комнат Марианна, мать трехлетнего сына и бабушка двенадцатилетней внучки, тихонько плакала, ухитряясь не выпускать слезы, – что монстр это – так… Что над ним другой человек.

– Ты так с ума сойдешь от этих слухов, – Эбергард ловко обогнул стол, нагнулся, поцеловал и обнял Марианну, поглаживая знаменитые, выгодно обтянутые груди. – Что он – первый? Изучим, освоим. Привыкнем. Его уволят, а мы будем всегда.

– Иди, иди, молодожен, – всхлипнула Марианна. – Насмотришься там в своем пресс-центре порнухи и приходишь…

– Помнишь, как в ночь прошлых выборов, в кабинете Бабца? А на столе?

Марианна наконец-то рассмеялась, обмякла и прижалась тесней. Эбергард ничего не услышал, никаких скрипов, голосов и шагов приближения – тело само, не прибегая к помощи мозгов, вдруг отшатнулось, вытянулось, шкодливо шмыгнули руки за спину, и неприятным, фальшивым голосом он затрубил:

– Марианна Сергеевна, запишите на прием? По текущим вопросам освещения в СМИ…

Потому что двери приемной взрывом открыло и ввалился огромный щекастый малый, похожий на только что закончившего со спортом, но уже прибавившего мясца штангиста, с коротковатыми руками, которые по каким-то многолетним неисцеляемым медициной причинам не могли плотно прижиматься к бокам, – он резко остановился, вопросительно, разбуженно глянув сперва на Эбергарда, потом на Марианну, словно «что здесь делает этот…», «мы же договорились, чтобы в приемной не…» – Марианна схватила папку с почтой, отложила и погрузилась в чтение телефонограммы, приблизив ее к лицу, будто потеряла очки, – малый скрылся в кабинете помощника префекта.

– Да ладно тебе. Он ничего не видел, – и Эбергард зажмурился на миг, прогоняя затопивший его страх.

– Они всё видят, – Марианна горела пристыженной краснотой и трогала пальцами лоб, щеки. – Новый помощник. Борис Юрьевич.

– Откуда?

– Оттуда, откуда… Похоже, они все – из одного какого-то места, где-то их там делают. Видел, глаз подбит?

– Да я даже не…

– Не первый раз. Мне кажется, это он ему… – и Марианна постучала ногтем по табличке «префекту на подпись» на красной папке. – Больше не заходи. Попробовать тебя записать?

Эбергард вроде бы подумал, но думать он уже не мог, словно понюхал, пощупал, посмотрел во тьму и – ничего, ничего.

– Нет, – и выбрался в коридор и уходил почему-то на цыпочках, размахивая неистово руками и корча рожи, чтобы выдавить из нутра нажитую тоску, к удивлению и неуверенным улыбкам постового милиционера, уморившегося стоять в бронежилете, и клял себя: зачем? зачем?! зачем он высунулся?!! зачем он дал себя увидеть?!!! И побежал по лестницам вниз, налитые тяжелым временем часы оттягивали к земле руку, забился в кабинет и недоуменно смотрел за окно – вот что-то косо понеслось над землей мимо желтых и белых боков заворачивающих к метро автобусов, что-то подлетело к оконным стеклам, падая, паря, приземляясь, словно трогая мягко замерзшую траву кошачьей поступью заживающей лапы, мгновение и – мягко запушились фонари.

Заглянул друг Хериберт – глава управы Верхнее Песчаное всегда улыбался, улыбался и сейчас, но как-то совершенно заново: словно рубанком со стальным широким лезвием хитрому хохлу в косметических сезонных целях сняли старую кожу вместе с глазами – и новая кожа улыбалась незащищенно, болезненно и непривычно, и на ней не обнаруживалось глаз; казалось, Хериберт завернул в пресс-центр от безысходности, спрятаться, в ближайшее укрытие он забежал по пути прямо откуда-то «там», где состругивают наружные кожные покровы, понимая: сейчас таким ему еще нельзя показываться людям – сразу поймут то, что и так все поймут, но попозже. Хериберт не хотел говорить или хотел говорить, но не знал, что хотел говорить; но он точно хотел, чтобы кожа хоть немного огрубела, обветрилась, потеряла прозрачность, скрыв, как больно качается насосами кровь, как пузырятся в мозгу страшные мысли-идеи; он хотел пожить еще немного в строю, протащиться еще чуть вперед, застряв меж плечами марширующих дальше уцелевших соседей, – Эбергард уже видел такие лица, и его согрела гадкая радость чужого падения: сегодня не он, и сегодня уже прошло, сегодня уже больше никого не уведут; не он; он, может быть, – никогда.

Хериберт ухватился за стул и качал его – шаткая опора, не сядешь, опасно; забылся и тряс стул этот дальше, как трясут детскую коляску, забившись под каштан в сторонку от солнца, собаководов и самокатной визжащей мелюзги вокруг пруда, заросшего тополиной шерстью:

– Радиованю уволили.

Радиованей в префектуре Востоко-Юга прозвали руководителя аппарата Ивана Сергеевича Глущенкова за то, что он лично проверял все микрофоны перед началом коллегии в четыреста пятнадцатой комнате.

Как?!

– Вызвал, обложил матом – вроде бы пыльные шторы в комнате отдыха. На «ты». Потом объявил: для обеспечения безопасности работы префекта необходимо провести капремонт. Очистить крыло, где бухгалтерия, машбюро и социалка, и выстроить там ЗОД – зону особого доступа! С видеонаблюдением. И еще одним постом охраны. В эту зону префект должен подниматься на отдельном лифте. В общем лифте он не может ездить, там всё в моче и микробах. Свой лифт прямо из подземного гаража – гараж тоже нужно выстроить, никто не должен видеть, как префект выходит из машины. И – у префекта должна появиться полноценная комната отдыха, а не эта конура. Достойная мебель. Гидромассаж. Ортопедические матрасы! Также надо проработать с городом вопрос устройства вертолетной площадки – пробки, понимаешь, его утомляют. И говорит, – Хериберт решился опробовать улыбку: действует? – Справитесь в кратчайшие сроки? Надо, кстати, прокуратуре проверить целесообразность расходования средств аппаратом префектуры за последние три года. Или, говорит, лучше доверить ремонт новому работнику, ветерану специальных операций в Чечне? Радиованя: ясно; вышел и прямо в приемной написал заявление. Год до пенсии оставался.

– Что-то у него с головой, на почве безопасности. – Эбергард думал другое: минус, Радиовани больше нет; поднялся и шагнул к Хериберту, словно готовясь утешающе обнять: а ты?

И Хериберт смущенно махнул рукой – и еще есть анекдот:

– И я улетел. Слыхал?

– Нет.

– Честно? Ничего, сейчас разнесут… Я-то случайно попал.

Так будут говорить все.

– Когда монстра представили, главы управ пошли в баню – обсуждали. Никто его не знает. Говорю: как никто? я знаю!

В баню Эбергарда, выходит, не позвали – конечно! Главы с главами! Замы с замами! Первые замы с первыми замами! Князья! Без холуев и обслуги! Друзья! – даже не сказали ему! Да кто он такой!!!

– Вспоминал, вспоминал, а доехал до управы и нашел визитку – точно. Весной приходил на прием. Я бы и не вспомнил: коммерс и коммерс, хомячок. У нас там участок интересный такой, давно оформила на себя ассоциация инвалидов правоохранительных там кого-то, на углу Институтского проспекта и Руднева…

– Напротив «Восточной кухни».

– Ну да, туда левее, к французской школе, там уже песочницы… Ветераны-летчики, хрен знает, какую-то Аллею Героев из елок высадили. А эти правоохранительные бойцы весной пишут мэру: просим в рамках реализации взаимных социальных тра-та-та передать участок под застройку ООО «Правопорядок и милосердие чего-то там…»

– Ну, понятно.

– Вот монстр толкачом от этого ООО и приходил: не можем выйти на площадку, жители встали стеной. Я говорю: что может управа? Управа ничего не может. У вас даже разрешения на строительство нет. Школьную спортплощадку хотите сносить. А там еще Аллея Героев. Он: документы мы потом, по ходу оформим, у нас ресурс есть, вы нам пока список дайте, с адресами. Кто провоцирует. Кто устраивает провокации. Провокаторов. Это у него любимое слово. Мы им сперва двери дерьмом… Не поймут – ребята физически воздействуют. С семьями провокаторов разберемся, – щеки подрагивали, словно во рту Хериберт держал бьющееся сердце, он потемнел: лицо одного цвета и строго зачесанные на бок, но подрастрепанные волосы; волосы – это маленькое личное море, личный ветер, что-то личное, что не скроешь, поэтому содержать необходимо в порядке, – отдельно светлели только брови, выгоревшие в очередном паломничестве.

– А ты?

– Позвонил Бабцу. Он говорит: не лезь ты, там какой-то криминал.

– И Бабца уволили. А монстра назначили.

– А неделю назад участок этот, – Хериберт сладко прижмурился, – продали «Добротолюбию», Лиде. Понял? На хрена теперь монстру строить? Ему теперь можно вообще ничего не делать – сами принесут да еще просить будут, чтоб взял.

Далее не полагалось, полагалось предложить кофе, бутерброды, но подробности агонии манили: как? – действовали неясные расчеты: я тебя спрятал, расплатись рассказом, я тебя понимаю, жалею, лишнего не говорю, а ты расскажи, а я всем расскажу, избавлю тебя от расспросов, пусть я узнаю первым – кто первым знает, тот сильней, богаче – никакое несуществующее «облегчение души» здесь не действовало.

– И как тебе… объявляли?

– Я знал. Предвидел. Когда в Иерусалиме последний раз молился, голову поднял, а под куполом над моей головой лестница висит и монах на ней…

Эбергард чуть не спросил: «Настоящий?» – Хериберту время от времени что-то являлось.

– …А в руке у него свечи пучком, и вдруг – свечи сами собой вспыхнули как благодатный огонь, и никто монаха, кроме меня, не видел. И я понял: многовато хватил я благодати, перебор. А вчера, как к монстру позвали, я матушке в монастырь позвонил, она: «Только не бойся, а то бес тебя сразу подхватит». Я и не боялся, а всё молчал. А монстра бес крутит, в глаза не смотрит, рукой то кресло, то за телефон: «Вы плохо работаете. Ничего не умеете. В районе бардак»; я только тихо: «Чем вы недовольны? Верхнее Песчаное – лучший район города по итогам года».

– Один на один?

– Чекисты… Как без свидетелей? Кристианыч сидел. Глухонемой. Только глаза выпучивал. И Кравцов тоже. Все друзья мои! А монстр: но вы профессионал, такие люди всюду нужны. Поможем вам перейти в департамент ЖКХ или в жилинспекцию. Согласны? Я сказал, – Хериберт едко посмеялся над собой, – по-ду-маю. А в восемь утра в управу заходит УБЭП, в потребительский рынок. Нам мелкая розница добровольно жертвует, раз в месяц, на социальные нужды населения, – Хериберт внимательно взглянул на Эбергарда, словно проверяя: знает он? нет? признает, что именно так? – А один вдруг написал, что у него вымогали. Я его семь лет знаю! Пирожками торговал у метро. А теперь яхта в Хургаде. Так ты ж с нами плавал!

– Серега.

– Серега. И уже дело возбудили. Монстр звонит: мне доложили, у вас неприятности, но вопрос решаемый, мы не позволим ментам в стоптанных ботинках устраивать провокации, еду к мэру просить, чтобы вас, моего лучшего главу управы, направили на усиление соседей, в Гуселетный район Востоко-Севера, согласны? Ну и я уж: да, да! Спасибо большое! А что… И – ничего. Я посмотрел: Гуселетный. Спальный район. Парк. Два кинотеатра. Населения – в три раза меньше, чем Верхнем Песчаном. И всего один рынок выходного дня. Ни одной станции метро! – Хериберт замолчал, всё, что он мог сказать, не главное, о чем имело смысл говорить, закончилось, пальцы щупали пустые ящички, нажимали кнопки, но нет – память пуста, в тишине звучало только страдание, как неприятный, приближающийся и приближающийся, не приближающийся, но будто бы приближающийся неслышный звук.

– Видел нового помощника? – чтобы не молчать, чтобы понять услышанное и на себя примерить.

– Богатырь. Смотрели мы с Хассо, как к префектуре подъехал. Серебристый «лендкрузер». А у нас сейчас и возможности есть, да купить боишься. А в первые-то годы – поставишь свои «жигули» за квартал от префектуры и шлепаешь на работу в орган власти пешком. Слышал, чернобыльца Ахадова избили? Шел на пикет против точечной застройки. Во дворе. Бил какой-то спортивный парень. И трое смотрели. Сказали: жалуйся, куда хочешь. Если еще раз придешь на встречу с населением – бить будем каждый день. Понял, какие люди заходят в округ? А нам – на выход.

Это тебе – на выход.

– А что делать мне? – Эбергарду казалось: отделившегося, отсоединенного Хериберта уже относит течение, и со стороны «уже не с нами» ему лучше видно и – посвободней, перед ним не стыдно на тайный миг обнажить свою растерянность, слабость, тщедушие, да и Хериберту приятней, что выпавшим и лишним он чует себя не один.

– А что тебе делать?

– Кому носить?

– А ты с кем решаешь?

– У меня куратор Кравцов. С Кравцовым. А уж как он там дальше с Бабцом…

Хериберт легко покачал головой, словно стрелка весов поискала по сторонам точку равновесия, соответствующую искомой величине, и равнодушно (это кольнуло Эбергарда: зря он раскрылся…) ответил:

– Кравцову и носи. И совесть твоя будет чиста. Пусть Кравцов там как-то с монстром это отрегулирует. Тебе на разговор с монстром напрямую выходить нельзя. Он с тобой о деньгах говорить не будет. Если у них появятся к тебе вопросы – к тебе подойдут. Че ты смеешься?

– Ты сказал «совесть чиста».

– Да, брат, – Хериберт перекрестился, – едим тех, кого не видим. А как иначе? Такие мы люди.

«Список готов для новой квартиры?» – утром, перед школой Эрна ответила: «Мне ничего не надо. Как сам хочешь».

Лифты еще не пустили, они с дизайнером Кристиной поднимались по пожарной лестнице, боясь пропустить этаж, обозначенный цифрами из мела, каждый раз – новой рукой и в новом неожиданном месте; навстречу и за ними вслед шлепали резиновыми тапочками запыленные строительные рабы: вниз – в обнимку с мешками сыпучего мусора, вверх – с мешками цемента и штукатурной смеси на горбу; в квартире – найдя и осмотревшись – они остановились между столбов и бетонных стен, казавшихся сырыми, посреди самого большого из будущих жилых пространств.

– Сто восемьдесят семь квадратов. – Эбергард заметил: – У вас новая прическа, – волосы дизайнера с момента последней встречи заметно отросли, нарядно потемнели, и теперь какая-то упругая сила удерживала их красивыми волнами, высоко поднявшимися над головой. – Можно потрогать?

Дизайнер (про ребенка и мужа никогда ни слова, что означало: муж – нет, ребенок – да), выделявшая значительную долю от гонораров, чтобы тело и телесные облачения говорили: «Современна, не занята, зарабатываю, никаких проблем со мной, у ребенка няня», – кивнула и посмотрела в сторону – он опустил ладонь: мягкие волосы, легко уступающие нажиму. Как трава.

– У меня нет никаких пожеланий. Природный камень там или дерево венге… Все пожелания у жены, вы уж с ней… Мне главное – комната дочери. Чтобы ее подружки зашли и сказали: ах! – И рассказал, как рассказывал теперь всем, хотелось: – Давно не видел ее.

– Вот почему у вас грустные глаза. Дочь будет жить с вами?

– Нет. Может, вообще ни разу не переночует. И не придет, – Эбергард говорил и не верил. – Но комната пусть будет.

– Будет ее ждать?

– Не ждать. Просто – быть. Как облако. Как намерение.

Дизайнер достала из усыпанной желтыми камнями сумочки рулетку и осторожно шагнула в темный проем одного из будущих санузлов измерять стены – она не доверяла строительным чертежам. Эбергард поборол желание отправиться на помощь, чтобы еще раз потрогать волосы и что-нибудь кроме волос, – продолжил разговор с дизайнером, с наклеенными ресницами, с какими-то блестящими мелкими штучками, прилепленными на веки, кольцами, запахом, краешком красных трусов и браслетами; непрекращающиеся слова, подземная река теперь сочилась наружу в любом месте, как только он останавливался, и любому – омывая ноги; он поворачивал глаза внутрь себя, там, внутри, дизайнер и другие встречные по очереди и размещались, и внимательно слушали: вот эти месяцы ко мне не вернутся, я это недавно понял: ничто, никакое запоздалое объятье с разбегу «а вот и я» не вернет эти месяцы; как бывают месяцы лишения свободы, так бывают месяцы лишения любви. Так после тюрьмы, наверное, человек лишается целостного, полного, комплектного мира – так и я не смогу любить полностью, как прежде, Эрну без этой сотни дней, потому что любят не кровь, стекающую по соседним венам, а… Четвертый месяц из нее уже выветриваются мои слова, и самое главное – в ней нет моего пламени, Эрну лишили моего тепла, и я не смогу согреться ответно, ведь дети – это тепло, оставляемое про запас, на вечер; хоть нас разделяет (Эбергард поднял голову: окна неплохие, но всё равно – придется менять на деревянные) – пять минут машиной, я уже не знаю, с кем она подружилась за эти месяцы, и она не знает про меня… Знает с чужих, ненавидящих слов…

Убить, пробормотал он, змеиную голову с острыми зубками, БЖ, распаленную тварь! Но – когда же он отучится… Первое, что подумал, увидев квартиру, – как бы порадовалась Сигилд; что-то просто помимо него действует; тело непонятно чего ждет, будет ждать еще какое-то время, мучает не только прошлое, но возможное настоящее, ощутимое настолько… Вот Сигилд – вот он же видит! – проходит вперед: «И здесь еще комната! И дальше? Да сколько же здесь всего комнат, Эбергард?!» – вот Эрна носится, очумелая от счастья: «Папа, пусть у меня будет джакузи!» – вот они приезжают вместе и проверяют, как делается ремонт, выбирают плитку с маками, какие-то особые лампы в детскую, вместе – радость, радуются, а потом летят, опять вместе, отпуск… Он не сомневался и не сомневается, что дальше жить с Сигилд не мог, но возможное настоящее от этого не становилось менее кровавозазубренным, уничтожающим его нынешнюю жизнь, – он не сможет признать женой Улрике, маму ее – тещей, ее родню – родней, но вот если у них с Улрике родится сын или дочь – пусть они будут настоящими.

– Что, извините?

Слушательница что-то сказала, дотянув и ткнув рулетной ленточкой в последний угол, замкнув ломаную.

– Я говорю: наверное, вы не любите женщину, с которой сейчас живете. Поэтому вам так больно. Вы должны избавляться от этой боли, – она спрятала рулетку и осматривала себя у окна: не вымазалась? – От боли бывают плохие болезни. Пройдет время…

– А что делать с дочерью сейчас?

– Просто любить, – но было видно, что на самом деле она ответила «что ж здесь поделаешь… тут ничего не поделаешь…».

– Ну да, время, – он спускался за дизайнером на улицу, – но я же не против времени. Я против подлости и садизма.

Дизайнер отчужденно молчала, типа: а, всё бесполезно, не надо было раскрывать рот, кому это я…; но другая, она же, сочувственно слушала его, и Эбергард досказывал: все, что хочу – пусть ребенок остается ребенком в своем положенном детстве, пусть мать останется матерью, а отец отцом, пусть отец и мать говорят друг о друге ребенку только хорошее, настоящее или искренне выдуманное, пусть эта крыса не делает из маленького человека колюще-режущий предмет для мести – за что? У Сигилд появился друг, а может, и заранее запаслась – да на здоровье! – деньги Эбергард дает, хотя ей всегда мало, Сигилд осталась квартира – три комнаты, купил ей машину, Сигилд здорова и работает, продает сибирские макароны, оптом – за что мстить? – все разводятся, вот и они развелись.

– Павел Валентинович, завтра к девяти тридцати. – Завтра… Он даже остановился от счастья – завтра он увидит Эрну (хотя очень несправедливо, что писала она «люблю очень-очень» какой-то вползшей в ее квартиру многоногой мрази), но завтра – огромный день, поедут в клуб, что-то Эрна скажет отцу, что-то спросит, и он ответит: «Да всё не так! Ты не верь», погладит этот исцелованный поисками температуры маленький лоб, разъяснится, потеплеет, растает, придет, а потом кончится зима, и на весенних каникулах из снега они улетят куда-нибудь и будут там разговаривать перед сном; самые важные – вечерние слова, когда гаснет свет и не видно лиц, когда уже сказано «Спокойной ночи» и настает время, после «Ты спишь?», сказать что-то очень…

– Эбергард!

Улрике, высокая и красивая девушка, спешила к нему вдоль дома упруго и длинноного и улыбалась с такой силой уверенности, что он неожиданно сказал:

– Всё будет хорошо, – потому что почувствовал так, понял, как понимают простые вещи навсегда: «настало утро», «окончена школа», «теплая вода» – почуял себя на вершине, а еще – летящим в каком-то радостном прыжке сознания: он прав! хорошо он всё сделал, он там, где хотел, его любит удивительная, приносящая удачу девушка, и он ее любит – зачем жить без любви; они обнялись и замерли, и думали, наверное, одно, так часто у них получалось – одновременно думать про одно, будто срослись или одинаковые мысли приходили одновременно.

– Спасибо тебе! Спасибо тебе. Запомни этот день. Сегодня по состоянию на девятнадцать двадцать мы вместе.

– Мы есть. Мы всегда будем вместе, – и Улрике рассмеялась. – Как же я счастлива…

Спешили домой и засиживались допоздна, не наговариваясь, не утоляясь; с минуты, когда Эбергард позвонил: «Можно, я сегодня переночую у тебя?» – Улрике уже не работала в управлении здравоохранения, учила испанский, придумывала, как обставить гнездо постоянное, сто восемьдесят семь метров; а теперь еще – курсы будущих матерей, где не выключали сонно-мурлыкающую музыку; до полуночи и дальше они разговаривали и разговаривали, бережливо, словно кто-то уже подсчитал оставшееся им время, ложились и после долгожданной, законной, наконец-то небоязливой ненасытно-долгой близости вставали опять – выбирали в инете дома в Испании, намечали взять няню англичанку, – Улрике уже не думала, как она будет потом, «потом» наступило, она не хотела другого «потом», ее нашли, и мир открылся, ей всё казалось необыкновенно интересным: составление букетов, зимняя пересадка пятилетних плодовых деревьев, съемка видео, правильное питание, психология – может, она станет детским психологом? Откроет частный детский сад?

Учредит фонд помощи сиротам и больным деткам, что много страдают? «Если будут возможности, – она не произносила “деньги”, заглядывая Эбергарду в лицо, – может быть, потом, когда-нибудь – давай возьмем из детдома малыша?» Эбергарду показалось: он повзрослел, набегался, нашел своего человека и эту любовь уже не отдаст несущественным, погрызающим всё обстоятельствам совместного проживания, удержит ласковую маленькую ладонь в ладони своей – до конца.

– Мы умрем в один день, – серьезно говорила Улрике, – мы с тобой никогда не умрем.

Ночью (всё наоборот – теперь они не виделись днем):

– Три месяца перед зачатием тебе нельзя алкоголь, париться, даже очень горячий душ нежелательно – тогда созреют здоровые сперматозоиды. И поменьше работать. Сдадим все анализы на инфекции. Пройдет январь, и начнем? – Дальше Улрике слушала его, про волшебную комнату Эрны, и подхватывала: – Обязательно должно быть зеркало и столик с ящичками, много-много ящичков. Она должна чувствовать себя принцессой. А у нашего маленького будет своя комната?

– Ты же всё знаешь! Ты видела проект. – Третий раз! Одно и то же! – Там больше нет комнат!

– Первый раз ты на меня закричал.

– Я спокойно сказал. Зачем спрашивать о том, что и так хорошо знаешь?! – Вот и Улрике хотела сказать: Эрна не приедет.

– Пусть у них будет общая детская…

– У Эрны будет отдельная комната!

– Но она же не всё время будет у нас. Когда Эрна будет приезжать, тогда наш малыш…

– Это будет комната только Эрны!

– Только Эрны. Согласна. Но мы же не можем всё время спать в одной комнате с малышом. Это может привести к неблагоприятным психологическим последствиям, из которых знаешь что развивается? Когда Эрна вырастет – ты же купишь ей отдельную квартиру, а малыш переедет в ее комнату…

– Ты можешь со мной об этом больше не говорить?! Я никогда не сделаю по-твоему!

Улрике отвернулась, словно другие темы были у нее на других полках, где-то за стеной, вот:

– Звонила твоя мама. Плачет. Очень ей обидно, что Эрна не звонит, на звонки не отвечает. У мамы в декабре юбилей?

– Да. Поедем. – Он прочел в ожившем телефоне сообщение Сигилд: «Эрна не пойдет в клуб», позвонил и орал на кухне: – Почему?! Мы же договорились!

– Я не собираюсь перед тобой отчитываться! Когда ты выпишешься из квартиры? Вывози свои вещи. Не хочу с тобой иметь ничего общего!

Подать в суд! Лишить денег! Избить! Отнять квартиру! Убить себя, чтобы Эрна задумалась.

– Не переживай. Это не сама Эрна, она ребенок… – Улрике заплакала, видя, как сжимается и мнется его лицо, и – тут позвонила Эрна, первый раз, как он ждал и хотел, – сама:

– Почему ты не спишь так поздно? Мы же договаривались пойти в клуб, я всё распланировал, – Эбергард успокаивался и заранее зажмурился: ну, бей.

– У меня другие планы. Ты должен учитывать мое мнение. Как ты смеешь называть мою маму крысой? Фильтруй базар, если хочешь говорить о моей маме! Ты ведешь себя так нагло, думаешь, тебе ничего за это не будет?! – И все, даже не ясно, кто кого вычеркнул, кто первым нажал, чтобы отключиться.

– Какая же Эрна глупая, – повторяла Улрике, – говорит с тобой, как с одноклассником. Она не понимает, что не может так говорить с отцом. Ты должен объяснять ей, воспитывать…

– Как?! Подарками и поездками? Каждый раз всё дороже? Когда воспитывать? Я ее не вижу. Наверное, я потеряю дочь.

– Увидишь, она сама к тебе придет.

– Я не смогу долго ждать, – Эбергард хотел сказать то, что не выговаривалось складно. Ну вот, что любовь – когда человек каждое утро выходит навстречу другому человеку и второй – тоже идет навстречу… И они встречаются на месте любви. Каждый должен за день проходить свою половину, вернее, каждый должен идти; кто пройдет побольше, кто поменьше, но обязательно, что идут оба; и если второй человек совсем не выходит навстречу – никто не сможет каждое утро всё равно (если разлучила не смерть) искать его и ждать… Какое-то время – да, в надежде – да, но – не бесконечно. И когда Эрна во времени «может быть» соберется пойти к нему – на месте любви его уже не будет… Он не сможет любить любую, простить всё, любое всё, принять любую, не потеряв себя, а он не хочет потерять себя, свое – терпеть уничтожение, служить рабски… Деньги давать – да. Помогать – да. Звонить и поздравлять с днем рождения. Но любить – нет, наверное.

В последние месяцы, когда уже многое про будущее хоть и не называлось, не понималось, но виделось ясно, Эбергарда очень заботило, какие дни ребенок запоминает навсегда, – он придумывал такие дни для Эрны, оплачивал их, организовывал, вбивал «запомнит это на всю жизнь» гвоздиками в обивку какого-то теплого транспортного средства, что повезет их в будущее вдвоем: удивительные улицы, куда они приезжали вместе, удивительные вещи, которые его руки отдавали ее рукам, внезапные радости, устроенные им, всегда приходящая помощь – это всё перевесит; но – стоило слегка рвануть чужими руками, стоило похолодать и – словно ничего не было, не имело значения, а было что-то совсем другое, что разъясняют, рассказывают теперь ей эти… – дословно повторяясь в телефонных жалобах подругам, шепча над дочерью перед сном, досочиняя, изворачивая, заостряя, подвывихивая – вот, вот и вот; вот это Эрна запомнит на всю жизнь, этим станет. Его сбережения пропали. Или – скоро пропадут.

– Ну наконец-то! Сколько обещал заехать! – Глава управы Смородино Хассо обнял Эбергарда в приемной. Ухоженный (даже волосы уничтожал на груди) Хассо умиротворенно уложил свою седую голову на плечо руководителю окружного пресс-центра на глазах поднявшейся безумной секретарши Зинаиды и двух вытянувшихся замов, первого и по ЖКХ, – так полагалось, прислуга должна знать, кто близок, – и прошли сквозь кабинет в комнату отдыха, карнавально увешанную на всякий случай вымпелами как бы друзей – ФСО, ФСБ, группы «Альфа» и футбольного клуба «Терек». Хассо, не садясь, вдруг звякнул в шкафу посудой:

– Будешь? Вон как с Херибертом-то…

– Ты что с утра пораньше? Не поедешь сегодня в префектуру?

– В префектуре я уже был.

– Хассо…

– А? – Хассо выпил, с тоскливым недоумением осматривая кофемашину, сейф, вазочки с орешками и изюмом, словно здесь ему предстояло жить и питаться до смерти, не выходя.

– Ты что такой?

– Я из префектуры. Позвонили из аппарата мэра вчера: почему префект два месяца не принимает население. Сегодня и попробовали: я, Боря Константинов из Озерского и Загмут (вопросы подобрали по нашим районам) – все в новых костюмах, Загмут даже маникюр сделал. Вот так – мы, здесь – префект, здесь Кристианыч – сели. И вдруг форточка… И монстр таким ти-ихим, но повизгивающим… завприемной Кочетовой: «Сколько раз говорил, чтобы не скрипело! Посадили префекта под сквозняк? Чего добиваешься, шалава?» У нашей боевой Кочетовой руки дрожали и – я первый раз видел – ноги дрожали, я посмотрел – у меня в зеркале: белое лицо! Кристианыч ему листок с записавшимися – девять человек, отобрали поприличней, простые вопросы, а он прямо с ненавистью: «Че подсовываешь? Сколько денег с них собрал?! Как мне надоели ваши вонючие старики!» – листок Кристианычу в морду и – ушел. Конец приема. Мы посидели. И тихонько разошлись.

– Так мэру доложат.

– К мэру Ходырев уже сходил.

Вице-премьер Виктор Иванович Ходырев отвечал в правительстве за выборы, отбор, прогулки и кормление депутатов и кадровую политику на местах.

– И сказал: префект Востоко-Юга производит на министров и руководителей департаментов болезненное впечатление некомпетентностью и неспособен к работе на территории. Предлагаю после нового года переместить его по горизонтали – в отрасль. А мэр ответил, – Хассо раскрыл пустую ладонь, – воспитывай! Не уберут. Если только после выборов… Если уйдет мэр…

– Слушай, нельзя думать всё время про это. Он уже столько раз уходил!

– Само думается, – Хассо потер щеки, будто накатался на снегоходе и подморозил, быстро и сильно. – Ты что приехал?

– Ты имеешь некоторое нравственное влияние на руководителя своего муниципалитета?

– Что надо? – Хассо уже давил пальцами на телефонные кнопки.

– Слушай, опека же теперь в муниципалитете. Может, вызовут мою бывшую, пуганут.

– Зря ты, – в сторону, но неприятно поморщился Хассо. – Будет казаться: выиграл. А это будет твое поражение. Ушел и ушел. Нам всем о другом сейчас… Виктория Васильевна, к вам Эбергард сегодня зайдет – мой друг и ваш друг. – И Хассо сказал с напористой теплотой: – Помогите ему, он там расскажет. Как мне. Да я знаю, что и так помогли бы, но – прошу. Только с секретаршей там его наедине не оставляйте. А то он у нас… специалист! – Отключился. – Ждет. Зря ты.

Виктория Васильевна Бородкина, строгая женщина с яркой помадой и бородавкой, слезой стекавшей по щеке, говорила безучастным наставительным шепотком и каждый день, судя по всему, начинала в салоне красоты – Хассо возвысил ее из председателей избирательной комиссии после нищего педагогического прошлого. Бородкина царила – редкое счастье не только быть замеченной, но и властвовать человеком из префектуры, без стеснения ковырять личное, допуская снисходительные усмешки, словно с этой минуты осведомлена о некоем позорном медицинском факте в отношении Эбергарда, который лично она никогда бы не допустила в своем организме и при всем уважении к главе управы не может извинить.

– Вызовем! И поговорим! Что она там думает… У девочки должен быть отец! А вы сходите в поликлинику и возьмите справку, что интересовались здоровьем девочки. Не дадут – поможем! Сходите в школу, поговорите с учителями и возьмите справку, что интересовались успеваемостью. Чеки от подарков сохраняйте. Денег дочери не давайте – еще неизвестно, куда она их употребит. Обязательно поздравляйте дочь с государственными и семейными праздниками – подарком и открыткой. У жены вашей деньги есть? Значит, наймет адвоката. Цель адвоката – убить мужа в суде. В суде у нас заседает Коротченко, а если Коротченко раскорячится – никто не пройдет. А она раскорячится! И Чередниченко заседает. Мы и ее знаем как облупленную! С кем и когда.

Эбергард знал: на первой встрече обещают больше, чем могут и хотят.

– Отдельная комната для дочери – хорошо. Специалисты органов опеки проверят, чтоб был холодильник для хранения продуктов, игрушки и постельное белье. Дочери вас никто не лишит, вы не наркоман и не алкоголик, им никакой диспансер не даст таких справок – мы проследим! Мнение детей после десяти лет учитывается, с кем они хотят. Думайте, что сможете дочери предложить. Как только ваша жена поймет, что вы не один, сразу начнет царапаться к вам, чтоб договориться.

Через две недели монстр закончил чаепития с главбухом Сырцовой, не отвечал на ее поклоны, поехал на правительство без Кристианыча. Кристианыч уже не расписывал почту, но не покидал кабинета, чтобы при надобности оказаться под рукой, когда запищит прямая связь с префектом – но прямая связь молчала, а позвонить сам и сказать что-то сладкое монстру Кристианыч не смел. На место Хериберта в Верхнее Песчаное заступил молодой военный пенсионер Бойченко с детскими алыми губами любителя варенья – «прописываясь» в бане с главами управ, он научил всех кричать «Ура!» после тоста, пугающе расспрашивал: «Улучшилась ситуация в округе за последнее время?» – сам рассказывал одно: образцово подготовил к строевому смотру отстающую роту. Радиованю сменил некто Шведов, обладатель пышной неофициальной шевелюры, ходивший первую неделю в пиджаке с золотыми пуговицами и просторных светлых брюках – секретарше Шведов пояснил, что подолгу жил за границей, скучает очень по своей яхте, что секретарь его не должна в префектуре иметь друзей.

Не задерживаясь, монстр посоветовал «искать другой вектор развития» следующему – заму по потребительскому рынку Варенцову – и добавил, что если Варенцов желает «уйти без грязи», то за три месяца воспитает себе смену – смена в виде угрюмого обритого здоровяка с наскоро вырубленным лицом заселилась в кабинет Варенцова, наблюдая даже за тем, как Варенцов переобувает уличные туфли на кабинетные.

Следом, одним днем задумалась о своем будущем и «всё для себя решила» Сухинина, сидевшая на социалке, и уступила кресло отставному генералу МВД – тот проводил страшные совещания с директорами школ, кричал: «Я не дам воровать!», часами сидел один, глядя на совершенно пустой стол, и через месяц уволился; его сменила «поискавшая себя в коммерции» Золотова, говорили, монстру она троюродная сестра, и тоже взялась кричать – за два месяца из ее управлений уволились четырнадцать человек. Умный начальник юруправления Сева Лучков быстро поступил в аспирантуру и собрал справки о хронических заболеваниях; монстр давил: «Подставить меня хочешь? Это что за кидок? Я тебе не разрешаю уходить! Я прослежу: никто тебя не возьмет!» – но Сева вырвался и сменил телефон; в его кабинет заехал полноватый неулыбающийся господин, нигде не работавший больше года, говорили: «передвигает его контора»; уволили начальника управления экономики, Кочетову, век отслужившую «на приеме населения»; Гарбузова из общего отдела ушла сама, как только монстр второй раз запустил в нее принесенной почтой.

Новые люди – они смеялись вместе с прежними в буфетных очередях, поздравляли равных по должности с днями рождения, показывали фотографии детей и собак и выглядели обычными, единокровными, теплокровными млекопитающими, потомством живородящих матерей – как все, но никого это не обманывало: упаковывались они отдельно, между собой говорили иначе (или казалось испуганным глазам?), улыбались друг другу особо, уединялись, припоминая общее прошлое (где это прошлое происходило? когда?), отстраненно замолкали, как только речь заходила про монстра; владели будущим, жили уверенно, они – «на этом» свете, а префектурные старожилы оставались «на том»; новые знали «как»: не поднимали на префекта глаз, вступали в его кабинет на цыпочках (Марианна показывала желающим – как), крались до ближайшего стула, неслышно присаживались и глядели в стол, помалкивали (и все теперь старались так же), когда префект спрашивал, быстро переходя на мат и бросание подручных предметов. Новых объединяло происхождение, не дающее себя для определения уловить, не сводимое к буквам ФСБ, к слову «органы», что-то более глубокое, близкое к человеческой сути, наличие каких-то избранных, меченых клеток в многоклеточном организме, позволивших оказаться в восходящем потоке.

В понедельник вечером оповестили: завтра после правительства монстр вернется в префектуру и соберет «трудовой коллектив» в зале заседаний в семнадцать часов для «разговора»; монстр дозрел представиться уже без нянек, поручителей и поводырей, доказав провокаторам в правительстве, что хозяйство принял и теперь – рулит.

С утра Эбергарду не давались мелкие движения: зубная щетка не попадала, возвращаясь, в стакан, бритва покорябала кадык, пуговицы не шли в прорезь, шалили лифтовые кнопки, ласковая веточка у подъезда зацепила и сбросила шапку с головы; в такие утра сразу думаешь: чем-то кончится этот день? – и оглядывался: надо запомнить – женщина греет автомобиль, зачерпывает из сугроба снег и сеет на лобовое стекло, опять берет снег горстью и бережно несет – как птичье гнездо с яичками в крапинку. Павел Валентинович обернулся: в префектуру? – машина летела с ровным остервенением, как мчатся машины, вырвавшиеся из тоннеля или из пробки, никого не подбирая, мимо воздето голосующих рук, нагоняя и обгоняя автобусы, стоймя перевозившие людей.

Эбергард всё смотрел – как девчонки целуются на остановках, а мальчики выдувают пузыри жвачки – воздушные шарики, которые должны перенести их в Америку, на светофоре заглядывал в соседние машины, как в окна спален, – в них женщины красили губы, в утренней тьме на выходящих из земли коленом и уходящих под землю углом трубах сидели вороньи бомжи под таинственными объявлениями «Демонтаж гидроклином, алмазная резка бетона».

Собрались заранее и в безмолвии ожидали – внизу, под сценой (где во время окружных мероприятий располагался секретариат, поглощавший записки с уводящими от основной темы обсуждения мелкими, частными вопросами и личными эмоциональными выпадами и необъективной информацией и запускавший записки с действительно важными, хоть и неожиданными и даже острыми вопросами, на которые префект всегда находчиво, убедительно и не без юмора отвечал и даже извинялся за допущенные ошибки) приготовили столик для монстра и явно свежекупленное кожаное кресло – без микрофона; торчать посреди огромной сцены и говорить в микрофон, следя, чтобы губы находились на равном расстоянии от звукоусиливающего устройства, монстр не пожелал.

Вот – зашли охранники, хмуро оглядели зал, задрав подбородки, так высматривают по углам знакомых, что «обещали быть», и расселись в первом ряду, вот – появился префект, слегка задумавшись на входе: здороваться? нет? – за ним ввалился помощник Борис Юрьевич, как всегда – ручищи слегка в стороны, словно намочил их и теперь сушит, последним вплыл начальник организационного управления Пилюс, теперь не отходивший от помощника префекта, охранников и водителя монстра. «Он как-то смог», – с болью подумал Эбергард, но успокаивал себя: нет, не обязательно добегает первым, кто первым побежал. Что может Пилюс? Курить с охранниками, провожать префекта до туалета, лизать ягодицы – ничего не значит; мало ли что он ходит следом, пускай, места вокруг монстра много, всех не задвинет, всё не вылижет, мало ли что ненавидит Эбергарда – первым делом будет закрывать свою задницу, а там посмотрим еще, кто кого подвинет.

Монстр с осторожностью (что же у него болит… с таким цветом лица… печень? кишечник? Поэтому всех ненавидит?) опустился за стол и вдруг с бешенством зыркнул на передернувшегося судорогой помощника, словно немо вопрошавшего: сбегать? – монстр забыл! – листок с планом «разговора»? очки? – всё, короче, с самого рождения монстра пошедшее криво по вине окружающего быдла, стало невыносимым совсем вот с этого мгновения – это почуяли все, и наступившее лютое молчание своей предгрозовой дурнотой напомнило школьное «к доске у нас пойдет…» или минуту, когда любимая подсоберется с силами и скажет наконец «да» или «нет» (знаешь, что «нет», «у меня есть другой», или «я устала прощать»; если бы «да» – стала бы так долго готовиться!), минуту, когда что-то легко и обморочно звенит в ушах, и хотя ничего еще не случилось, но так плохо, словно уже случилось, а когда случится, будет обязательно – еще хуже. Ноздри монстра раздувала злоба, каждое утро он вставал с постели, чтобы уничтожить врага, и здесь он для этого.

– Я, – выдавил монстр, настраивая голос, и все услышали, как черные люди загребают лопатами снег на выезде от префектуры на Тимирязевский и швыряют под проезжающие колеса, как лепестки роз под счастливые шаги новобрачных в рай, – я – исполняющий обязанности префекта Восточно-Южного округа. Буду работать в округе, пока работает мэр, – аккуратно подлизал, пусть передадут. – Заступил я к вам, – в голосе префекта засквозили придурковато-деревенские нотки, заиграл, – сел так в кресло префекта и взялся читать устав города, с этого, разные там чудачки говорят, надо начинать, – пнул вице-премьера Ходырева. – А кресло мя-аконькое, и так мне сладко сиделось, я и подумал: вот работка так работка! А потом, – монстр выпрямился и прищурился от какой-то рези в глазах, – проехал по улицам, вошел в аварийные дома, увидел, как живут многодетные матери, ютятся в тесных и холодных квартирах, увидел проданные коммерсантам детские сады, помесил грязь во дворах и по брошенным стройкам, прочел письма обиженных нашим чиновничьим бездушием, ограбленных приватизаторами, запуганных наркоманами и хулиганьем… – он постукал кулаком по столу, потому что поднявшиеся чувства затопили гортань и надо переждать, чтобы восстановился рабочий уровень для производства словоговорения, – и понял – вот здесь! – моя работа! Вот – на земле! – мое место!

Эбергард слушал с третьего ряда, сразу за главами, дальше не мог сесть, ему полагалось в третьем, на первом – замы префекта; главы управ и руководители муниципалитетов на втором; если бы Эбергард сел дальше, все бы поняли: боится; он сидел за каменно глядящими не непосредственно на префекта (читался бы вызов), а в общем, туда, в область его местонахождения, Фрицем и Хассо, прячась за подмороженного сединой Хассо; ужасно захотелось оглянуться: улыбается кто? – улыбается? – хоть жестом, поправляющим очки? переменой ручной опоры? поерзыванием в смене отсиженного места на отдохнувшее? – чтобы кто-то поймал взгляд его своим и мигнул не мигая: да, отжигает наш, поднатаскал кто-то монстра за это время – и всё-таки обернулся (хотя – не надо, ровно сиди!). Но никто не взглянул в ответ, все стыли, как кладбищенский разнобой крестов и плит, неодобрение похоронной процессии сквозило в глазах: как можешь ты отвлекаться сейчас, время ли!.. – все до одного – мимо; заметил его, скривив губы, только Пилюс и, угрожающе поиграв пальцами, покрепче прижал к себе папку с бумагами – толстую папку; так и не сел, оставаясь на входе, псом.

– Вы думаете, я ничего не знаю?! – заорал монстр и убивающе клюнул пальцем в зал, как на зло, в примерном направлении Эбергардовой вороватой оглядки. – Да я каждую субботу сажусь за руль подержанных «жигулей» и объезжаю округ, захожу в подъезды! – И намеренно замолчал, словно ожидая обморочных падений, стонов, партсъездовских рукоплесканий, извержений пены на эпилептических губах. – Я знаю, какая у вас грязь, – на «грязи» всё чужое, присоветованное и пару раз пересказанное зеркалу исчерпалось, и монстр забормотал нутряное, свободное, стесняясь и ярясь на всех за свое стеснение, куда-то под начищенную обувь первого ряда: – Антисанитария на дверных ручках. Что за стулья? Рванье! Купим. Мебели приличной нет. Купить! Ремонт. За дверные ручки не возьмешься – мало ли кто их хватал, у вас здесь ходят чахоточные, в соплях… Как я могу браться за такие ручки? Ручки вычистить!

– Есть! – это с первого ряда вскочил Евгений Кристианыч Сидоров и вытянулся, дрогнули щеки, карие глазки ласкали префекта, подкатывали к суровым камням теплые обнаженные волны: я, это я, больше некому, я, навсегда; и Пилюс, шатнувшись от обиды, что не первым сообразил, пытаясь обогнать хоть громкостью, басанул что-то от дверей, похожее на «Сделаем!» – Эбергард опять не сдержался и покачал головой: вот стыд, Кристианыч, на глазах у всех, шестьдесят четыре года! Проститутка!

– Работайте спокойно, – монстр вспомнил упущенное из заготовленного, – честных тружеников не трону. Но дальше я пойду только с теми, кто обеспечит выборы. Глав управ прошу подняться ко мне в кабинет для продолжения разговора. Остальным засучить рукава – за работу!

Истуканы шевельнулись, ожили, поднимались с мест и, придя в рабочее настроение, торопливо вытекали проходами в старые коридоры, в новую жизнь; над не шелохнувшимся Эбергардом быстро прошептала Сырцова:

– Вставай! Не сиди! Твои друзья же ему доложат.

Он поднялся, главбух продолжала почти не разжимая губ:

– Говорят, уволят еще шесть глав управ. А после выборов – уволят всех. Сам сказал: не задержусь. Жду назначения в правительство России.

Он думал «что делать?». Позвонила дизайнер – эскизы готовы, в четверг вечером заезжают строительные хохлы. Предупредить консьержку. Новый год. Первый Новый год без Эрны.

– Можно, я протру подоконники? – Но Жанна зашла без чистящих приспособлений, что-то сообщить, на всякий случай, вдруг важно. – Все моют двери и окна. Марианна из приемной микрофоны в телефонах прочищает проспиртованной ваткой. У землепользователей столы протирают водкой. И все молчат. У нас эпидемия? Вы помните, у меня ребенок…

Глав в кабинете монстра держали недолго, Эбергард застал на стоянке Хассо; глава управы Смородино (любому издали показалось бы) молча стоял рядом с Фрицем, начальником управления муниципального жилья, но приближение Эбергарда оборвало едва слышную фразу:

– …И прослушку, говорят, везде поставили…

Друзья, стараясь не таиться и не спешить, прогулочно отошли за угол кинотеатра «Комсомолец», словно выпить или отлить.

– Ты чего без головного убора?

Эбергард даже не взглянул на Фрица, что-то новое знал только Хассо, должен делиться, если друзья.

– Про деньги?

– Как обычно, – без охоты признался Хассо. – Сперва процент объявил: за «Единую Россию» шестьдесят восемь, восемьдесят девять – за Медведева, явка – сорок пять. Заплатить агитаторам и бригадирам, ну и в общак – с какого района по скольку. Вот с меня – миллион семьсот.

– Ни хрена себе «как обычно»… Ходырев, когда собирал префектов по выборам, Востоко-Югу выставил одиннадцать миллионов, а монстр: округ должен двадцать восемь! Семнадцать уже на карман! – верящий в существование государственных и житейских законов, Фриц говорил только Хассо, Эбергард должен быть благодарен, что ему дозволяли послушать.

Хассо пожал плечами:

– А что мне? Я свои отдам. Я из бизнеса выну и отдам, в районе за год мы уже всех выдоили. Ты еще не понял, что они за люди? Фриц, жди – скоро они к тебе придут, и поймешь.

Фриц и Хассо обернулись на Эбергарда. И тот улыбнулся. Ясно. Думаете – а вот он вообще ничего не понимает, а ему первому помирать… И верные признаки. Да? И без жалости: лишь бы вас не забрызгало, чтобы валясь – не зацепил. Не заразиться.

Словно боясь, а вернее – боясь, Эбергард постоял за углом своего бывшего дома, отвернувшись от ветра, но недолго – здесь, в поле, в лесу, во дворе, в море – ничего нет. Всё происходит там – в сцеплении людей; всё, что он есть, – там. Всё, что с ним на самом деле происходит, – там. В подъезде он заглянул за пазуху почтовому ящику, в душу, выудил рекламный листок – «И снова о чудесном воздействии водки с маслом», «Семь глотков урины»; у лифта приклеили картонный коробок в цветах российского флага – на макушке щель: «Что вам мешает жить? Напишите нам в “Единую Россию”» – скоро выборы.

Эбергард ступил в прокуренную квартиру (Сигилд наконец-то нашла причину для воссоединения с сигаретами – она страдает! и урод, видно, покуривает), вещи – узлы и коробки – ждали прямо у порога, ни шагу дальше; из глубин квартиры выплыло вот это… в голубенькой маечке и замерло за спиной безмолвно-гневной Сигилд (без звонка?!), как повешенное на крючок пальтишко, – Эбергард слабым шевелением в руке почуял желание ударить, хотя не мог поднять глаз, почему-то стеснялся.

Не нашлось сил на «а где?..» – выпрашивать и звать, но, когда он нагнулся к упакованному прошлому, примериваясь: унесу за раз? – дверь детской распахнулась и Эрна выбежала: «Папа!» – и обняла, прижавшись, как к дереву (Сигилд и урода словно ослепило какое-то болезненное для органов зрения мигание света, они отвернулись, каждый в свою сторону). «Посидишь со мной?» – все исчезли, черное, нерастворимое в нем исчезло от одного прикосновения руки, он прошел в детскую, на свое место, слева от стола школьницы: покажешь дневник? Его – не та, из телефонного молчания, из телефонных злых слов, предсонных и послесонных страданий и додумываний, – родная, опустилась рядом и положила голову ему на колени, он гладил волосы; они говорили, но молчали, потом он сказал: «Пойдем погуляем с собакой!» – чтобы никто не мялся за дверью: когда же он, скорей!..

Так он представлял «в лучшем случае», готовясь к разнообразным «худшим», но получается всегда «никак», продлевая удушающую неокончательность.

Дверь открыла Ирина Васильевна, няня; ее брали няней, а когда выросла Эрна, оставили помогать по хозяйству; влажный пол – уборка:

– Они в гостях.

Эбергард забыл про собаку – собака плакала и билась ему в ноги: где ты был?! – не давала ступить, уносилась за мячиком: давай играть! – валилась на бок: чеши, гладь – вот кто его ждал, как надо.

– Растолстела как…

– Теперь же не гуляют. На пять минут вышли и – хорош. Всё по гостям ездят, – няня выкрутила тряпку, не взглядывая на Эбергарда.

Вот вещи – да, именно так, как он представлял: мешки и коробки в бывшей бабушкиной комнате; на бабушкином диване появился новый плед.

Он выносил сумки, Павел Валентинович грузил в багажник и салон – всё? – разулся и прошел по комнатам: всё? – чужие ботинки, чужая бритва, пена для бритья, тюбики, флаконы, какие-то от морщин баночки – что это? на хрена ему столько? На полках Эбергарда – чужое. Так всё быстро… Но, возможно, уроду просто негде жить, снимать дорого, а по месту прописки тесновато.

– Давайте поменьше денег, – няня ходила следом. – Раз появился человек, живет с ней… Он работает, она работает. Живет припеваючи, каждый день выбрасываю чеки… Знаете, трусы за сколько покупает? Каждый выходной Эрне праздник делают! Сигилд никогда не будет вам благодарна, всё равно будете виноваты. А с Эрной разговаривайте, должна она понимать, сколько вы для нее…

В комнате Эрны на заметных местах – новые куклы, он вздохнул и взял с парты дневник – «четыре», «пять», «принести краски», «небрежное оформление» и – чужая роспись внизу в «Подпись родителей»; он полистал страницы: учителя, предметы, личные… Вот – его имени в «личных данных» не было, парой к Сигилд Эрна вписала урода, фамилия, имя, отчество, мобильник, – и обернулся, словно кто-то позвал, – на двери детской Эрна приклеила плакат «До свадьбы осталось 11 дней», летучими зернами одуванчиков набросала восклицательные знаки и сверху нарисовала двух голубков и кольца.

– Кажется, всё. Я поехал.

– Не расстраивайтесь, – няня заперла собаку на кухне и держала подрагивающую от собачьего натиска дверь. – Девочка спокойна. Веселенькая. Учится, старается. Вам нечего за нее переживать.

У подъезда Эбергард, как всегда, оглянулся на окна, но махать из окна уже некому. Павел Валентинович догрузил коробки, присмотрелся, нагнулся и что-то поднял из снега и протянул:

– Вывалилось.

Эбергард принял на ладонь – какой-то прозрачный пакетик.

В пакетике лежало обручальное кольцо – он кольцо никогда не носил, где-то оно лежало дома. Эбергард быстро сжал пальцы, торопясь успеть, прежде чем кольцо начнет говорить.


Не удержался и вечером подержал в руках (Улрике с тревогой следила, пытаясь подсказать: в этом можно еще ходить; а вот в этом ты мне очень нравился) каждую вещь – вещи, как фото, видеофайлы, воспроизводили в мозгу годы, месяцы, самого Эбергарда, вытаскивали на свет составные крепкие части жизни; утраченное тепло и прожитое время показывались и – навсегда отлетали.

– Всё придется выбросить. Или отнести в церковь, – сказал Эбергард, словно мог что-то оставить. – Это всё другого человека.

Улрике потянулась обнять:

– Ты что?

Он уклонился:

– Ничего. Я счастлив. Теперь не надо гулять с собакой. Не живу с посторонним человеком в одной квартире. Меня никто не раздражает! Всё, как хотел.

Выйдет замуж, думал Эбергард, ну и нормально. Посияет – пусть. Пусть талдычит: «Только с Федором я поняла, что такое настоящая любовь!», «Какое это счастье, когда рядом надежный, порядочный мужчина!», «Как жаль потерянного времени!». Эрна покричит со всеми «горько!», послушает поощряющие тосты, «дочь, которая не оставила маму в трудную…» Что изменится? Ничего. Он усмехался подползшим всё-таки посреди ночи мечтам подростка, любящего кино: ворваться, отменить, вернуть Сигилд, опять просыпаться по утрам в своем доме, видеть Эрну каждый день… И снова: нет, наверное, Эрна не любила его еще и раньше – до ухода. Как же сделать девочке больно? Как дать ей понять… Она мне нужна, я ей – нет. И комната в новой квартире останется пустой. Посреди ночи он жаждал любви, уверенности в своей нужности, незаменимости. Пусть человек, которого я люблю, боится меня обидеть. Меня бережет.

Загрузка...