Пролог
Он сидел прямо в центре, парень моей мечты. У него были синие глаза с густыми ресницами – любой девице на зависть, римский профиль и скуластые щёки с ярким румянцем. Метр девяносто – даже сидя, он смотрелся выше остальных, расположившихся на стульях по кругу. Я запнулась на входе в аудиторию и замерла на пороге. От него было невозможно оторвать глаз.
– Девчонки, проходите! – откуда-то сбоку взметнулся восклицательным знаком Ерёма, – добро пожаловать в наш книжный клуб! Сюда, здесь есть ещё два места.
Олег Ерёмин, аспирант-математик и руководитель этого кружка, выделил нам два места в созданном при ФОП клубе. Универовский ФОП (факультет общественных профессий) последнее время стагнировал. Студенты не интересовались историей искусств и французской философией, не хотели больше играть потрёпанные пьесы в самодеятельном театре, и только английский с выдачей переводческих корочек спасал положение. Ерёма ловко воспользовался ситуацией: он бегал со свежими изданиями Булгакова и Стругацких от ректора к профсоюзу и потрясал ими перед настороженными лицами: доколе, доколе, я вас спрашиваю, мы будем сопротивляться волне просвещенья?! На дворе конец тысячелетия, девяносто четвёртый год! Благодаря своему напору, а также оставленным «для ознакомления» экземплярам, он выкружил себе три часа вечернего времени в маленьком кабинете на третьем этаже, лабораторном физическом практикуме, где на полках вдоль стен тускло зеленели экраны осциллографов, опутанных проводами, как водорослями, а коробки со стрелочными вольтметрами походили на запас метательных приспособлений замедленного действия.
Поначалу дело у Ерёмы не шло, не хватало авторитета и внешней привлекательности. Тёмные отросшие волосы, закрывая брови, падали на квадратную оправу очков с толстыми линзами так, что глаз не разглядеть, чёрная футболка и джинсы с широким солдатским ремнём – про Ерёму хотелось сказать «тёмная материя», он гармонировал с физическим практикумом и не представлялся в другом интерьере.
На первое заседание книжного клуба никто не явился. Ерёма сделал выводы: он объявил клуб закрытым, запись в него строго регламентировал, и начал терпеливо ждать. Первой откликнулась Белка, резвая поскакушка с факультета на факультет и с парня на парня. У неё были маленькие острые зубки и рыжая чёлка, она переживала очередное расставание и топила горе в поэзии. Белка была принята с условием, что приведёт с собой двух друзей и расскажет о клубе ещё десяти. Приведённым друзьям было сказано аналогично – Ерёма интуитивно просек эффект пирамиды. Мы с Ксюхой пришли на третье заседание.
– Ну что, давайте знакомиться! – Ерёма подтолкнул нас в центр круга и вышел сам, по очереди указывая на книголюбов. – Это Игорь, Лена, Мансур, здесь Наташа и Борис, Фёдор Анатольевич Орлов – моё почтение!
Ерёма картинно кивнул в сторону моей мечты, Орлов шутливо взметнул руку «под козырёк». Какой же он красивый! Я думала об этом, наверное, уже в сотый раз, ещё со школы, где мы учились. Очарованная синеглазым знаменосцем, я высматривала его после уроков, я представляла, как он заметит меня, если сумею пройти мимо, слегка коснувшись. Заметит! Большего я просто желать не могла. Но прекрасный Орлов необъяснимо сторонился народа, кроме обязательной школьной программы не участвовал больше ни в чём, и напрасно вокруг его дома гуляли нарядные одноклассницы. Я знала, что Орлов поступил в универ годом раньше, и нет, ни в коем случае, это не стало причиной того, что и я туда подалась. Теперь изредка я встречала его в студгородке. Он проходил мимо, не глядя, он не знал о моём существовании, ну, ещё бы, ему нужна королева, такая, что будет под стать.
– Королёва. Меня зовут Жанна Королёва.
Я слышу свой голос как будто со стороны. Вижу отвалившуюся Ксюхину челюсть. Смотрю прямо в глаза Орлову, и он улыбается мне навстречу. Внутри меня будто загораются лампочки гирлянды, много маленьких разноцветных огоньков, что щекочут, мигая, в разных местах, той, новогодней, радостью предвкушения.
Улыбнувшись Орлову, и кивнув по кругу каждому – какие же они все милые! – я села на расшатанный стул, как на трон, задрав подбородок. И потом, на выходе из клуба, не помня, что вообще было на заседании – последний час я дрейфовала по волнам своей мечты – с особой чёткостью я отмечала приветливые лица девушек и заинтересованно осматривающие – парней, Ерёму, что вызвался проводить нас с Ксюхой, и Орлова, уплывающего за горизонт. Только подумать – мы будем с ним вместе! Вместе – неважно что, да хоть бы и просто дышать одним воздухом.
– Ну, ты, мать, даёшь! – Ксюха попрощалась с Ерёмой и больно сжала мой локоть, возвращая в реальность. – Какая ещё, нафиг, Жанна?! Как ты теперь будешь выпутываться?
Я же молчала, осознав ситуацию. Но только не так, только не сейчас! Орлов не должен узнать про мою тайну, мой позор, что никакая я не Жанна Королёва, и у меня другие имя и фамилия. Простое имя и некрасивая фамилия.
– Не знаю, Ксюха. Только клянись, что не выдашь! Зови меня Жанна, а дальше посмотрим.
– А, ясно. На Орлова глаз положила. Парень он видный, конечно. Вы, вроде, из одного города с ним? А чего же ты столько времени мялась? На, подержи!
Подруга воткнула мне в руку квадратное зеркальце и принялась яростно начёсывать затылок. И вот как объяснить Ксюхе с её ярко-красным ртом, металлическими клёпками на косухе и звонким голосом, что общий наш с Орловым город не то место, где сбываются мечты? Скорее, наоборот. Это место, где они гибнут. В самом прямом смысле.
Глава 1. Предсказание
Похороны в Тушинске проходили по вторникам или четвергам. В тот четверг хоронили Клаву-Цветастое-Платье, самую нарядную и весёлую учительницу городской музыкальной школы. Едва расправив младенческие лёгкие, Клава не закричала, а запела, известив кубанскую степь о своём неурочном явлении, а молодая Клавина мать, удивлённо приподнявшись на локтях в колхозной телеге и кутая в рушник голосистое чадо, качала головой: и в кого такая певунья? Дальше девочку с потрясающим слухом приметили: школьная самодеятельность, а потом музучилище, и очарованный залётный Одиссей, что взял её за руку после отчётного концерта, и увёз далеко-далеко, в южную долину, где течёт полноводная река Сырдарья и упираются в небо скалистые горы. И была у них любовь, словно песня, и семья, и сыночек, и мечтала Клава поехать всем вместе на море и сфотографироваться с обезьянкой.
С фотографии на памятнике – сером металлическом обелиске – удивлённо смотрела большеглазая тоненькая блондинка чуть за тридцать. Я не могла оторвать взгляд от красоты Клавиного лица, с трудом замечая, что ещё происходит вокруг. Впервые за свои восемь лет я не просто смотрела на похороны со стороны, а шла, как взрослая, вместе с женщинами в чёрных платках и мужчинами, одетыми, как на праздник, в брюках со стрелками и рубашках. У всех на руках были траурные чёрные повязки, а на лицах – выражение деловитой печали. Здесь были и другие дети, кроме меня. Девочек с чёрными бантами в волосах и мальчиков в школьных пиджаках, Клавиных учеников из музыкальной школы, привели проститься и увеличить процессию. Я уже слышала, что чем больше народа провожает в последний путь, тем больше уважения покойному, правда, было непонятно, как покойный об этом узнает, он же умер навсегда и взаправду.
Я стояла на обочине дороги, ведущей из нашего двора в центр города и далее в сторону кладбища, когда меня подхватила за руку и втянула в толпу идущих заплаканная женщина, немного похожая на Клаву. Мне не было страшно, а было немного грустно, и вместе с тем утешительно, потому что идти за похоронным грузовиком со спущенными бортами уж всяко приятнее, чем ехать на нём, а тем более, лёжа в гробу. Красный с чёрными рюшами гроб стоял посередине кузова, за ним – памятник, по сторонам от гроба на низеньких стульчиках сидели близкие родственники: нахохлившийся подросток и трое молодых, похожих друг на друга мужчин с одинаково ровными спинами. Грузовик медленно ехал по улице, вслед за ним шагал оркестр: три трубы (маленькая, длинная и большая) и огромный барабан, сверху которого были приделаны металлические тарелки, звонко смыкавшиеся при нажатии барабанщиком на какой-то тайный рычаг. Оркестранты всегда были очень красивыми. Летом – в белоснежных рубашках и чёрных брюках, весной и осенью – в блестящих атласных фраках, зимой – в элегантных шерстяных пальто. Музыку они исполняли всегда одинаковую. Этот траурный марш Шопена был привычным атрибутом города, и, заслышав его где-то на улицах, детвора сбегалась поглазеть, подслушать, а потом напридумывать, насочинять, и рассказывать вечером во дворе, когда стемнеет, зачарованной страхом малышне:
– А у бабы Зои, ну, той, что всегда шатается, выпала из рук сетка с бутылками, и она упала на колени и заплакала по-настоящему! Из-за неё все остановились, а потом догоняли грузовик наперегонки! И кто опоздал, заходил уже ночью! А ночью на кладбище творится такое!
После этих слов обычно сбоку кто-то выскакивал с растопыренными руками и уханьем, и визжащие слушатели без оглядки мчались домой.
Доехав до кладбища, которое было совсем недалеко от последней городской улицы возле озера, грузовик остановился: дальше гроб полагалось нести на руках до могилы. И к моему сожалению, детей, туда не пустили. Загрузив в стоявший у кладбищенского забора автобус, нас вместе с несколькими женщинами повезли обратно, к дому, где жила Клава и где уже готовились поминки. Ковыряя дырку в горячем дермантиновом сиденье автобуса, я строила планы о том, что в следующий раз обязательно придумаю, как пробраться на кладбище. Я там всё посмотрю и запомню, и меня будет уже не напугать вечерними рассказами, я узнаю всю правду и сама её всем расскажу! Долго ждать не придётся, в Тушинске постоянно кого-то хоронят.
Город Тушинск был мало кому известен. Так называемый "почтовый ящик", он не значился на картах СССР, относясь к режимным городам структуры Минатома, не то, чтобы совсем секретным, но с пропускным режимом на въезд и выезд. Построили Тушинск после Второй мировой, где-то на севере Таджикистана, возле месторождений стратегического сырья. Письма в закрытые города можно было слать изначально только на абонентский ящик номер такой-то, отсюда пошло и название. «Ящики» одного ведомства дружили между собой, отправляли сотрудников в командировки, а детей – в пионерские лагеря, пополняли кадровый состав специалистами избранных политехов, обменивались достижениями на закрытых отраслевых заседаниях. Жители «ящиков» пользовались всеми благами элитного обеспечения, отличными от прочих советских городов. Главным предприятием города был Горно-Химический Комбинат, или просто Комбинат, как все его называли.
Когда к нам впервые приехал Володя, брат папы из далёкого сибирского посёлка с такими же глазами цвета голубоватой студёной воды, он ошалело крутил головой и присвистывал, совершая с нами воскресный обход по магазинам.
– Итить-колотить, да это что – румынский гарнитур? Вот стоит, и можно оформить? И диванов, диванов-то сколько! Тахта, кушетка, кресло-кровать. Телевизор цветной, холодильник. Юрка, ты, брат, схватил удачу за хвост! Молоток, вот не зря же столько учился.
– Мне просто повезло, – видно было, что папе приятно, хоть он и старательно скромничал. – Как-то меня заметили ещё в политехе, распределили в конструкторское бюро. Там наставник матёрый, Пётр Михалыч, помнится, я тебе про него писал. Он меня сразу готовить себе на смену начал и за одну осень поднатаскал. Ну, а потом вот пригласили сюда, на Комбинат, и сразу – начальник отдела. Галка сперва не хотела, но и ей инженерную ставку предложили.
Папа перешёл на шёпот и покосился на маму. Она стояла поодаль. В модном блестящем платье и с рыжими от химзавивки кудряшками, щуря зелёные лисьи глаза, мама разглядывала висевший на стойке витрины огромный ковёр, делая вид, что папу не слышит, хотя в павильоне мы были почти одни. Красно-жёлто-чёрные ковры всех размеров, в едином национальном стиле, были разбросаны, развешены и расставлены по огромному светлому залу. Они не залёживались, а быстро разбирались, располагаясь по стенам квартир, как тогда было модно. На пол ковры стелили не часто, от них было жарко и пыльно, предпочитали практичный палас. Безворсовые эти покрытия, скрученные в рулоны, пестрели разнообразием рисунков поодаль, там, где начинались мебельные ряды, переходящие в ряды бытовой техники. Золотой стандарт современной квартиры был представлен по центру павильона: стенка (шкафы с антресолями, полками и зеркальным углублением для посуды), диванно-кресельный гарнитур, ковёр не только под обеденным столом, но и на стульях и диване в виде накидок. Всё полированное и обильно заставленное хрусталём – вазами, бокалами, салатницами. Осмотрев ковёр, мама перешла к инспекции фужеров на хрустальной гранёной ножке, а папа с Володей и мной, пристроившейся чуть позади, двинулись к соседнему продуктовому павильону.
Родители всегда забывают собственный детский интерес ко всему взрослому, и не придают значения присутствию малолетних слушателей. А может, я была такая незаметная, со своим маленьким ростом, двумя светлыми косичками и синевой под глазами, что терялась на громком фоне повсеместного южного праздника? Так или иначе, я слышала весь разговор. Братья давно не виделись, младший Володя сначала долго служил на флоте, а потом пытался пристроиться, мотаясь по различным великим стройкам. В итоге он женился на дородной сметчице Валентине из рабочего посёлка на краю тайги, где и осел, получив на семью комнату в коммуналке и должность прораба. Самым большим достоинством Володи было то, что он не пил. Одну рюмку, в тех случаях, когда полагалось, он степенно опрокидывал, дальше спокойно отказывался, чем и был знаменит. Дородная Валя таким сокровищем дорожила, с трудом отпустила к брату всего на неделю. Поехала бы и сама, но отпуска у них всё никак не совпадали.
– Понимаешь, она же закончила техникум. – Папа продолжал говорить полушёпотом. – Высшего образования нет. Мы когда познакомились, она чертёжницей работала и на вечернем училась, а я ей помогал.
Володя понимающе хмыкнул.
– Только закончила, тут Полинка у нас появилась. Много болела, Галя с больничных не вылезала. Хронический тонзиллит! Потому и худенькая такая, да ещё и не ест. Может сидеть за столом хоть по часу, над куриной ногой. Эх, прям беда у нас с ней.
– Беда? Итить-колотить, беда – это когда есть нечего, а тут…
Мы зашли в продуктовый павильон. Начинался он с фруктовых рядов, и первым делом Володя купил деревянный ящик, специальный, для перевозки фруктов на самолёте. Ящики заполнялись красно-жёлтыми персиками, приторно-ароматными, и рядами потом выстраивались в аэропорту на конвейерной ленте, уносившей их в специальный багажный отсек. С такими ящиками из города уезжали все, это был лучший подарок из Средней Азии.
– Валька обрадуется! Она у меня хорошая, готовит – пальчики оближешь! Вот приедете к нам, фирменным холодцом угостит. Холодец любишь?
Это Володя повернулся ко мне, и я немедленно затосковала. Разговоры о еде мне не нравились.
– Холодец мы не варим, а вот пловом я тебя сегодня накормлю!
Папа оживился. В отличие от меня он любил и есть, и готовить. Мама к готовке относилась прохладно. Вечно ссылаясь то на усталость, то на жару, то на стирку, она совершала минимум необходимых действий, чтобы накормить в первую очередь меня. Сама ела ровно, без видимого удовольствия, просто, чтобы закинуть что-нибудь в рот.
– Гости что ль будут? Или плов только для нас, четверых?
В Володином представлении плов был синонимом сабантуя, восточного праздника с песнями—плясками и кучей народа. Он уже успел попробовать на выходе из аэропорта обжигающе-пузырящихся чебуреков из тонкого, как бумага, тающего во рту теста, и безоговорочно влюбился в национальную кухню.
– Нет, без гостей. Галка последнее время гостей-то не очень. Неприятности у неё на работе. На Комбинате у нас коллектив тесный и дружный, но от тесноты много знающий, сплетни там, то-сё. Иерархия местная. Некоторые простить ей не могут, что чертёжница на инженерную ставку взобралась. Да ещё и начальник прямой – собственный муж. Я, понятно, за ней исправляю, и это отдельным товарищам сильно не нравится. Шпыняют потихоньку. Бабы завистливые такие злые бывают.
Папа вздохнул.
– Да, понимаю, у нас тоже посёлок махонький, восемь тысяч всего. Ничего ни от кого не утаишь. На что Валька у меня языкатая, так и то, бывает, ревёт в подушку. Хотя Валька всё больше от ревности. Я, правда, думал, что народ у вас тут покультурнее. Не кого попало ведь приглашают. В эти ваши «почтовые ящики» сложно попасть. Кучеряво вы тут живёте!
– У всякой медали есть и обратная сторона. – Папа усмехнулся. – У атомной медали, сам понимаешь, какая. Правда, медицина у нас тут хорошая, высший класс. Докторов, слышал, на спецкафедрах закрытых готовят.
– А вот всё одно: со мной бы ты местами не поменялся! – Володя хлопнул папу по плечу, и устремился в мясной павильон. Я решила затормозить, подождать маму. От запаха мяса меня тошнило, хоть от сырого, хоть от варёного. Лишь бы они не забыли купить арбуз! Хотя это и вряд ли, арбуз или дыня в сезон были всегда на нашем столе, как и яблоки, сливы и персики, весною черешня с клубникой, осенью гранат и хурма. Всего было в Тушинске в изобилии.
Маленький и уютный, чистый и зелёный, город-сказка, он прятался среди отрогов Тянь-Шаня в плодородной Ферганской долине. С гор, что виднелись на северо-западе, всегда дул свежий ветерок. Он приносил вечернюю прохладу после жаркого дня, обдувал утренней свежестью лица горожан, спешивших на Комбинат, и, путаясь в густой листве деревьев, создавал непрерывный ласковый шелест. Перекликаясь с ним, журчала вода арыков – небольших каналов, сантиметров по тридцать шириной. Арыки специально прокладывали вдоль тротуаров по всему городку, и вода в них была чистейшая, артезианская. Папа считал её самой вкусной водой в целом мире, гуляя, всегда подводил меня к скважине, где из широкой металлической загнутой трубы, одним концом уходившей в землю, с шумом и брызгами вырывался водный поток. Он брал металлическую кружку, сидевшую на цепи у мелкого железного столбика, врытого рядом с трубой, смотрел на меня, прищурив весёлый глаз, и обязательно спрашивал: «Не хотите ли, барышня, причаститься живой водой?» Я радостно хохотала в ответ, мне нравилась эта игра с какими-то странными словами, нравился папа, с запутавшимся солнцем в его соломенных волосах, и вода казалась волшебной, хотя и очень холодной, отчего пить её можно было только маленькими глотками, согревая под языком. Когда с нами гуляла мама, она на папу ругалась и воду никогда не пробовала, строго стискивая мне руку: «Кто там пил с этой кружки, не знаю, не хватало заразу цеплять! Юра, у ребёнка больное горло!» Папа смущенно отворачивался и быстро зачёрпывал немного воды, делая вид, что просто полощет кружку, но потом ухитрялся, нагнувшись, глотнуть, быстро вешал её на крючок на столбике, и догонял нас, удалявшихся вдоль акаций по аллее.
Ах, этот незабываемый запах акаций, запах нашего города: сладко-сливочный весенний, когда распускается акация белая, и сказочный летний запах акации японской – софоры, что цветёт начиная с июня до осени. Большие пушистые розовые одуванчики соцветий этого дерева пахнут французскими духами. Если сорвать один цветок, мягкий и нежный на ощупь, как цыплячий пух, можно долго тянуть носом его аромат, прогуливаясь под густой тенью веток с маленькими парными листиками. Душисто-пушистую софору сажали вдоль вымощенных плитками пешеходных дорожек и асфальтовых аллей.
Мы гуляли по вечерам в сторону парка имени восточного поэта – центра города и центра культурной жизни. Там были качели, высокое колесо обозрения, лимонад и мороженое. Рядом с колесом по вечерам гремела танцплощадка, чуть вдали расположился летний кинотеатр, летник, как его называли, где крутили только взрослые фильмы без «детей до шестнадцати». От основательных зданий двух зимних кинотеатров городка с гордыми названиями «Пламя»» и «Спутник», летник отличался отсутствием крыши и мягких кресел, сидеть в нём полагалось на длинных деревянных скамьях со спинками. Чтобы хорошо было видно задним рядам, экран был дополнительно приподнят, и особая прелесть просмотра заключалась в сочетании звёздного неба и яркого экранного полотна, а звуки фильма дополнялись музыкой стрекочущих кузнечиков.
Программа прогулки у нас разнообразием не блистала: следовало обойти весь парк, останавливаясь, если встретишь знакомых, а потом в подходящей компании разместиться за столиками кафе. Детей отсаживали отдельно, каждому выдавалось мороженое в блестящей вазочке на тонкой ножке и бутылка лимонада на двоих. Мороженое было всегда одинаковым – жирный и сладкий пломбир, лимонад же имел интригу: что в этот раз подвезут. Я любила «Саяны», чернявый юркий Пашка – сын папиного друга Мити – «Дюшес», были любители «Буратино», «Ситро», «Мандарин». Мы чинно начинали с мороженого, густого, тягучего, быстро оплывавшего в вазочке киселём, потом разбавляли его лимонадом и, пару раз зачерпнув ложкой, допивали прямо из вазочки, прилепившись губами к холодному краю и зажмурившись от удовольствия. Лимонадные этикетки мы забирали с собой, они легко отделялись и хранились потом в коробках вместе с другими предметами собирательства: календариками, сухими жуками-носорогами и камнями «куриный бог» с дыркой посередине. Справившись со сладким, Пашка сообщал родителям пароль «гулять», и, получив отзыв «только недалеко», командовал нам выступать на штурм акации возле кинотеатра, чтобы посмотреть короткий киножурнал, что всегда показывали в начале любого фильма. Хорошо, если это была не скучная документалка про спортивные и производственные достижения, а «Ералаш», «Фитиль» или мой любимый «Хочу всё знать», из которого я на всю жизнь усвоила, что «орешек знаний твёрд, но мы не привыкли отступать». Взобравшись на акацию, мы почти ничего не видели, высокие стены кинотеатра загораживали обзор, но прекрасно слышали происходящее на экране. А ещё, сидя на дереве по весне, можно было поедать сладковатые цветы белой акации, срывая сразу кисть, и потом отщипывать от неё похожие на фонарики с жёлтой маленькой лампочкой внутри, пахнущие мёдом цветочки.
– Только не глотайте! – поучал девочек толстый Эдик Шнайдер, – надо пожевать и выплюнуть!
– Молчи, фашист! – Пашка затыкал Эдика, когда хотел, одной фразой.
Эдик краснел и надувался:
– Я не фашист! У меня мама русская!
– Ты по отчеству кто? Адольфович! Вот и заройся, гитлерюга!
Да, с отчеством Эдику не повезло. У других немецких ребят папами были Людвиг, Эрик или Аскольд, их тоже могли обозвать фашистами, но гитлером звали лишь Эдика, щекастого увальня, задумчивого мямлю. Глаза его сразу наливались слезами, он мог выкрикнуть что-то защитно-неубедительное, после чего отворачивался и замолкал, но не убегал и не лез в драку. Спина Эдика интереса у обидчиков не вызывала, и он странным образом продолжал быть всегда в компании, иногда проявляясь полезными медицинскими знаниями – нахватался от мамы-врача. У Эдика была старшая сестра Ида и многочисленные немецкие родственники, они разводили индюков и уток, и когда устраивали во дворе своего дома именины, угощали паштетом из птицы невероятного вкуса.
Когда начинался фильм, с акации нас сгоняли строгие контролёры. Мы стайкой слетали на землю, и перед тем, как двинуться обратно к родителям, осматривали парочки опоздавших на входе. Летник был традиционным местом свиданий влюблённых. Пригласить девушку именно в летник считалось негласным признанием, выражением романтических чувств. Согласие девушки означало взаимность симпатии.
– Эдька, смотри, твоя Ида! С Ринатом! – загоготал Пашка. – Немчура и татарва!
Невысокая круглолицая Ида, услышав мальчишеский смех, обиженно сморщилась и дёрнула за руку своего спутника, смуглого жилистого парня в светлой рубашке и серых брюках с идеально наглаженной стрелкой.
– Ринаат…
Парень шагнул в нашу сторону, хлопнув в ладоши:
– А вот я сейчас кому-то!
Мы бросились наутёк, понимая, что шутки с Ринатом плохи. Их было три сестры и два брата в многодетной семье без отца, Ринат самый старший. С виду спокойный и обстоятельный, он работал в столовой на Комбинате и пользовался уважением. Я слышала, как к нему обращались при встрече и молодые, и старики: «Уважаемый Ринат Маратович!» Вот и Ида смотрела на него снизу вверх, приоткрыв пухлые губы, в глазах обожание: Ринат женихом был завидным, внешне опрятным, не жадным, не злым. Как поучала меня мама: «Главное, чтобы человек был хороший!» Сколько себя помню – мама готовила меня к замужеству, как к главному событию жизни.
Ринат был из крымских татар, сосланных в эти края в середине двадцатого века. В Тушинске их было меньше, чем немцев. Немцы были не то из пленных, не то из специально собранных по лагерям. Считалось, что они городок и построили, после чего им разрешили остаться. В частном секторе недалеко от нашего двора, в череде маленьких домиков за небольшими, по пояс, заборчиками из сетки, мы видели сухоньких бабушек в длинных старомодных юбках, поливающих жизнерадостную огненную герань, что росла под окнами. Бабушки перебрасывались между собой непонятными словами и всегда улыбались нам, детворе, подсматривающей из-за забора. Как-то раз одна бабушка пыталась угостить нас клубникой, протягивая тарелку крупных спелых ягод, но Пашка строго мотал головой, и мы не смели. Так мы учились распознаванию «свой-чужой». Всё непонятное, непохожее – это «чужое», это опасность, это нельзя. Немцы они немцы и есть, уже не враги, но кто их там знает… Имело значение и количество: главный – тот, кого больше. А больше в Тушинске было русских, или похожих на них славян. Местных мы видели только на рынке, где они торговали овощами и фруктами. В азиатах сильнее всего меня удивляло то, что они непрерывно, даже в жару, пили горячий чай из пиал с синим орнаментом и золотым ободком. Светло-жёлтый чай почему-то назывался «зелёным», он имел кисло-терпкий вкус и дома у нас не приветствовался. Папа всегда заваривал чёрный, из пузатой бумажной коробочки с таинственной надписью «Байховый». А зелёный стоял на верхней полке кухонного шкафа, и доставали его только тогда, когда приезжала Рая, мамина сестра. Она любила зелёный чай, считая его полезным для почек, и с Раей никто не спорил, потому, что она работала медсестрой в столице республики.
В этом немецком квартале я познакомилась с Викой.
Первый раз я увидела её, когда она сидела на урюковом дереве и читала «Алису в стране чудес», незнакомая девочка не из местных. Дерево урюка, урюк, как все его называли, в отличие от собрата своего абрикоса, растёт вширь активнее, чем в высоту, и имеет густую крону, что даёт хорошую тень. Урюк любили высаживать во дворах, подальше от пешеходных дорожек: своими мощными корнями, что ползут далеко от ствола в поисках воды, он взламывает и корёжит асфальт тротуаров. Поэтому на улицах азиатских городов росли, в основном, чинары, серебристые тополя и карагач, они не так портили ландшафт корневой системой. Урюк зацветал весной самым первым, в конце марта, нежно-розовым, не таким, как позднеапрельский миндаль – сочным, почти красным цветом. Уже в мае урюк начинал плодоносить, и окрестные дети забирались по гладким толстым ветвям, обрывая кислые сочные плоды. Объевшись зелёным урюком, можно было заработать понос, но никого это не останавливало, и даже родители наставляли детей только лишь для порядка: «Много не ешь!», понимая, что совсем запрещать бесполезно. В июне уцелевший урюк поспевал, становился оранжево-красным, в сладости обыгрывая благородный абрикос, но уступая ему по красоте и размеру. Главным секретом урюка были его косточки. Их кололи молотком на разложенной на полу газете, извлекая ароматное, без горчинки, ядро, что отправлялось последним в большую кастрюлю на плите с медового цвета сиропом и прозрачными половинками урюка. Это самое вкусное южное варенье, нужно лишь правильно соблюсти рецепт. И тогда зимой, достав из кладовки солнечного цвета банку с ореховой каймой у горлышка, можно вернуться в жаркое лето: сладкий запах урючного варенья мигом заполнял всё пространство.
Незнакомка расположилась на нижней ветке урюка, на которой любила сидеть и я. Как наездница, свесив ноги с двух сторон, книжку она поставила на разветвление, как на подставку. На вид ей было примерно лет восемь – ровесница. Я подошла к дереву и ревниво засопела, не зная, как согнать захватчицу. Будь это кто-то свой, я бы показала гвоздём процарапанное на ветке «Поля», и мне бы немедленно уступили, таковы были законы игры. У всех были свои любимые ветки, помеченные либо именем, либо придуманным знаком. Мальчишки делали метки на верхних ветвях, девочки обычно внизу, там где устраивали «домики», навешивая загороди из принесённых из дома шарфов и полотенец.
– Ты с какого двора? – спросила я, не найдя ничего лучше.
– У меня тут бабушка, – живо откликнулась девочка, – сама я с «Победы».
Квартал Победы находился в получасе ходьбы, никого с тех краёв к нам не заносило. Мы кучковались обычно в пределах двора: пространство, огороженное со всех сторон домами. Либо в пределах улицы, если дома были выстроены рядами.
У неё были веснушчатые щёки и большой лоб. Тугая косичка с розовым бантом словно бы тянула назад светлые волосы, обнажая верхнюю половину лица. Девочка— головастик бойко слезла с урюка и вдруг наклонилась к моим ногам.
– У тебя тут юбка запачкалась, дай отряхну!
Она деловито поелозила ладошкой по моей шерстяной плиссированной юбке.
– Обтёрлась об штукатурку, ерунда! Хочешь яблоко?
Её бесхитростная забота располагала к себе. Я взяла яблоко и сказала:
– А у меня есть пластинка «Алисы»!
– Ух ты, а можно послушать? Меня зовут Вика Вагнер. Тебя как зовут? Я только скажу бабушке, что я к тебе в гости!
– Я Поля Пискина. Воон из того двора.
– Поля – это Полина? Мою крёстную тоже зовут Полина, мы к ней приезжали пожить прошлым летом. Ты стой тут, я сейчас.
Вика забежала в ближайший серый домик с розовыми, как её бант, занавесками и аккуратным крылечком, через минуту, счастливая, выбежала обратно, и протянула мне руку. Я сжала в ответ её ладошку, и мы поскакали вприпрыжку по улице.
Было воскресенье, ближе к обеду, я втайне надеялась, что если приду с подружкой, как уже бывало пару раз, мама бросится кормить гостью и отвлечётся от меня. Я смогу профилонить до ужина! Так и вышло.
– Девочки, у нас сегодня пельмени! Посмотрите пока телевизор, мы ещё с папой лепим.
– А давайте я помогу! – Вика улыбнулась, и её веснушки загорелись маленькими солнышками. – Я всегда маме помогаю лепить. Пельмени, вареники и галушки!
Мама вскинула брови в удивлении, папа заинтересованно выглянул из кухни.
– Галушки?
– Я не украинка, а немка, моя фамилия Вагнер. А галушки соседка научила, а мама её научила, как картошку жарить на утином жиру!
Тараторя, Вика села на табуретку возле кухонного стола, словно бывала у нас уже сотню раз, постелила на колени льняное полотенце и, поискав что-то глазами и не найдя, ловко подхватила раскатанный кружочек из теста.
Мы весело лепили пельмени, слушая Викины рассказы про соседок, про бабушку, которая часто болеет, и Вика носит ей молоко, про папу, который живёт в другом городе, но скоро приедет, про собаку Мальву, которая вот-вот родит, поэтому надо сделать ей домик у дяди Коли, и ещё про что-то очень важное из Викиной жизни. Кажется, что она была с нами всегда.
– Ой, волосики. – Вика рассматривала готовый пельмень на вилке, не донеся его до рта. Подцепив край пельменя двумя ногтями, она быстро выдернула что-то невидимое и вытерла руки об полотенце. – А я смотрю, что у вас косынки нет. Мы всегда надеваем с мамой косынки, у неё синяя, а у меня с лютиками. Вкусные какие пельмени, мы с мясом не часто делаем, больше с капустой!
После обеда Вика собрала у всех и помыла тарелки.
– Так здорово, что у вас есть горячая вода, а у нас только бойлер в ванной, а посуду я мою холодной всегда. Большое спасибо, всё было очень вкусно! Приходите к нам в гости, я маме сегодня про вас расскажу!
Наверное, в тот день все мы влюбились в Вику. Я звала её поиграть ко мне в комнату, но Вика торопилась к бабушке, обещав, что придёт ещё, или встретимся завтра возле урюка. Мы с папой проводили её до начала немецких домиков, она помахала рукой и широко улыбнулась веснушчатой улыбкой.
Через два дня я считала Вику самой лучшей подругой. Мне было с ней радостно и легко, она всё придумывала сама, мне достаточно было оказаться на подхвате. Мы спасали с ней пчёл, утонувших в арыке. Покупали горячий хлеб и откусывали углы у горбушки, запивая пузырящимся в крышке бидона свежим молоком. Занимали очередь в книжный магазин, которая ежедневно выстраивалась к пяти часам, когда в зале раскладывали новое поступление, и можно было полистать книги и повдыхать их неповторимый запах, сунув нос между страниц. И много чего ещё.
А потом как-то вечером мама пришла с работы с пунцовым лицом и с порога кричала:
– Чтобы я её больше не видела! Тварь малолетняя! Прибью, вас обеих прибью, отойди, Юрка, не лезь!
И она зарыдала папе в плечо. Я ничего не понимала. Мне было жалко плачущую маму до собственных слёз, но ярость её мешала подойти и спросить – что случилось? Как обычно, чтобы я ничего не слышала, взрослые заперлись в кухне. Я слонялась по коридору в тоске. Разговор на повышенных тонах длился долго, а когда дверь открылась, хмурый папа, стуча по ладони папиросой «Беломор», выскочил мимо меня на улицу.
– Полина!
Когда мама сердилась, то называла меня полным именем.
– Иди сюда.
Я уже поняла, что сейчас будет воспитательная беседа и покорно зашла, присев на табуретку, выдвинутую на середину кухни. Мама встала напротив.
– Эта Вика твоя. Она своей матери рассказала, что я не просеиваю муку. Волосик она там нашла, понимаешь ли! А мать её тоже у нас работает. И теперь весь Комбинат говорит, что я плохая хозяйка!
Она выкрикнула это куда-то в окно, стиснув руками подол серого платья.
– И чтобы больше ноги её в моём доме не было, этой засранки! Ты понимаешь, что она нас опозорила?!
Я понимала, что маме сейчас очень больно, оттого и гнев её был силён и страшен. И я ощутила, как меня накрывает этой жаркой волной её бессильного отчаяния. Во мне зашевелилось новое неприятное чувство. Я уже знала, что такое стыдно: это когда в детском саду мальчишки заманивали нас, девчонок, в туалет и показывали свои письки, а потом норовили стащить с тебя трусы. Но это было противно-щекотное чувство, мерзкое, но не такое сильное, как передалось мне от мамы: как будто внутри живота прижгли раскалённым утюгом. В воздухе словно бы чуялся запах палёного.
– Мама, а что такое позор? – спросила я.
– Что такое? А это если выйти на улицу без одежды, и все увидят тебя голой – вот что это такое!
Я представила и покраснела.
– Но нас ведь никто не видел.
– Чтоб тебе было понятней: эта Вика пробралась под одежду нашей семьи! Она видела нас изнутри и потом всё рассказала! На Комбинате дай только повод – сплетен не оберёшься. Мне теперь стыдно людям в глаза смотреть! И никому ничего не докажешь, не объяснишь. Так и будут теперь говорить, что стряпню мою есть невозможно!
Я сжалась на табуретке и закрыла глаза. Главное, молчать. Любое слово усиливает её состояние: эти вспышки были уже знакомы. Иногда она также кричала на папу, обвиняя его в чём-то произошедшем, и отец непрерывно бегал курить. Сидя на табуретке, я думала, что не хочу расставаться с Викой. Но происходившее сейчас просто невыносимо. Невыносимо даже просто находиться рядом с разгневанной мамой, а уж становиться источником этого гнева – нет-нет, ни за что! Я больше так не буду! Не помню, сказала ли я тогда эти слова вслух, или сглотнула вместе с комком подступивших слёз, но я точно думала: больше так не надо! Не надо, мама, мне очень плохо оттого, что ты ругаешься, перестань, замолчи, я уже всё поняла! И да, я усвоила главное: позор – это очень гадко, это недопустимо. Я почувствовала это от тебя, и теперь я знаю, что это такое. Мне только обидно, что я тут совсем-совсем ни при чём, но вот я сижу, и чувствую, как начинает колоть левую ногу, что висит, не доставая до пола, а шевелиться нельзя, потому, что воспитанные девочки слушают маму. Я пытаюсь сдерживаться ещё минуту, но слезы прорываются и бегут по щекам сквозь ресницы.
– Всё поняла? Повторять я не буду.
Выйдя с кухни, она громко хлопнула дверью. Контрольный хлопок.
Я старательно избегала появляться на улице три последующих дня. Мне казалось, что все вокруг уже знают и про пельмени, и про волосики, и про позор. «Город у нас маленький» – в голове крутилась эта фраза, частенько завершавшая разговоры родительских знакомых. Но ничего особенного не происходило, и я начала забывать табуреточный кошмар, тем более, что мама хоть и ходила с поджатыми губами, больше об этом не напоминала. А в субботу пришла Вика. Я заметила её в проходе между домами, окаймлявшими квадратом наш внутренний двор. Она крутила головой, осматриваясь, и косичка с розовым бантом виляла за спиной весёлым собачьим хвостиком.
–Поля! – позвала меня Вика.
Она остановилась на краю площадки, где мы с сёстрами Кнельзен перекидывали друг другу надувной полосатый мяч. У меня внутри всё оборвалось. Просто ухнуло камнем вниз и придавило ноги.
– Поль! Побежали смотреть! У нас рядом, где бабушка, свадьба!
Вика улыбалась и притоптывала в нетерпении сандаликом. Я же не могла сделать и шагу. Между нами возникла преграда, и мне её было не преодолеть.
– Где свадьба, где? Мы тоже хотим! – сёстры Кнельзен закинули мяч на балкон и метнулись в проход. Вика махнула им в направлении улицы и направилась прямо ко мне.
– Там такая невеста! Фата длинная-предлинная, и белый венок! Ну, ты чего? Тебе плохо?
Мне было плохо. Больше всего на свете я хотела сейчас схватить Вику за руку и побежать смотреть свадьбу, нырять между громкими праздничными людьми, танцуя под музыку и крича во всё горло «Горько! Горько!», ведь только на свадьбах всем детям можно беситься и кричать. Но я должна была что-то сделать, чтобы мама больше не беспокоилась. И чтобы папа не смотрел на неё виноватыми глазами. И чтобы меня не сажали для воспитания на неудобную табуретку. Чтобы всё стало как было раньше, спокойно и без тревог.
– Вика. Мне мама не разрешает больше с тобой дружить.
Я выталкиваю из себя эти слова и немедленно начинаю плакать, наклонив голову. Я оплакиваю потерю, свою первую в жизни большую потерю, прижимая ладони зачем-то к ушам. Я не слышу, говорит ли мне что-нибудь Вика, звуки музыки с улицы становятся громче, как и мои собственные всхлипы, и я не вижу, что происходит сквозь ненастье горячих слёз. А потом я чувствую, как она уходит, навсегда уходит девочка, подарившая мне светлую дружбу от чистого сердца. Я хочу увидеть свою подругу в самый последний раз и поднимаю голову, смахивая вновь набегающие слёзы. Вижу удаляющуюся фигурку в коротком платье в разноцветный горошек и рукавами-фонариками, вижу подрагивающую на спине косичку и распустившийся розовый бант, свисающий лентами до колен, и понимаю, что Вика тоже плачет, растирая кулаками глаза.
Я должна была так поступить. Потому, что семья главнее. Делая выбор, выбираешь семью. И это даже не надо объяснять, сажая на табуретку, это понимается с самого начала и без всяких слов. Я, конечно же, выбрала маму, только вот мне очень грустно и больно, а самое главное – некому всё рассказать. Пусть бы приехала тётя Рая! Когда она приезжает, мама чаще смеётся, и двигается быстро и легко, а Рая треплет меня по щеке и обнимает за плечи. С ней можно шептаться про всякое перед сном. Приезжает она часто, потому, что тоже любит у нас бывать. Едва зайдя в квартиру, тётя сразу же открывает все окна, снимает с гардин и замачивает занавески, ходит со мной во двор выбивать половики, хотя мама и морщится: «У нас есть пылесос!» По вечерам мы играем в лото, я даже, бывает, выигрываю. После её отъезда мы несколько дней по привычке открываем окно, для свежего воздуха, но потом снова лишь форточку – мама боится сквозняков.
Рая приехала через месяц, вечером, когда похороны Клавы-Цветастое-Платье из дома напротив уже закончились. Поминки устроили прямо во дворе. Голый по пояс Клавин муж Виктор, загорелый до черноты, и ещё двое парней с такими же вихрастыми затылками и белыми бровями вытаскивали прямо из окна первого этажа столы, составляли их в ряд недалеко от подъезда, накрывали полотном белой клеенки с васильками и маками.
–Эх, нарядная какая, прямо как Клава всегда была! Вот же прибрал Господь молодуху!
Петровна, вездесущая ситцевая бабушка из тех, что знали все порядки и уклад, всхлипывая, раздавала нам карамельки и житейскую мудрость. О том, что кутью надо есть обязательно, а не дуть один компот из гранёных стаканов. О том, что нельзя смеяться, сидеть надо тихо, и уступить место новому, кто подойдёт. Клава была добрая, её помянуть захотят многие, да и Виктора вот уважить… Как он теперь с мальчонкой-то?!
– Сколько ей было? – неожиданно сзади раздался голос Раи. Поставив коричневый чемодан на скамейку, тётя притянула меня к себе и чмокнула в макушку. – Здравствуй, Полечка.
– Тридцать пять. За полгода сгорела, – к разговору охотно подключилась соседка. – Виктор за ней сам ходил, до последнего. Отощал, одни глазюки остались. Не спасла любовь от напасти. Намучался. Хороший парень, долго один не задержится.
– Уезжать ему надо с сыном. – Тётя резко схватила багаж и увлекла меня за плечи к подъезду.
– Квартира у них тут хорошая. Витька же работяга. Как здесь, он нигде уже столько не зашибёт, да и мужики у них в семье крепкие, вывезут…
Голоса за спиной затихали по мере нашего с тётей забега по лестнице. Мне было жаль, что я не дослушала про Витьку и его семью, и непонятно, почему раскраснелась вдруг тётя, обычно весёлая, тёплая, круглая. Мы вкатились стремительно сразу на кухню, и тётя выдвинула меня перед собою щитом:
– Посмотри! О себе не думаешь, о ребёнке подумай! У вас опять там, внизу!
– Рай, ты чего прям с порога? Устала? Давай сюда чемодан, ох, тяжёлый какой! Чаю хочешь? Или вот квас ещё есть в холодильнике.
Мама с отцом суетились, оторопев.
– Как ни приеду, у вас тут хоронят.
– Да тебе это кажется, Рая. Дай обниму! Ты, поди, перенервничала. Хотя, если честно, меня эта музыка тоже бесит. Окна на дорогу, так каждые вторник—четверг, и тарелки эти как по мозгам долбят.
– Литавры! – включился папа. – Качественно играют, по совести! Не во всех местах у нас похороны с оркестром! Правда, идти через весь город с процессией, да по жаре… Хорошо, что сейчас машина под гроб и под памятник, было дело, и на руках несли, по очереди.
Я тихо сидела на табуретке в углу, мне нравились взрослые разговоры. Похороны были делом таким обыденным, что смерть не воспринималась трагедией, и цокали языком только в случаях выдающихся, если усопший был молод или погиб не от болезни. Мне, восьмилетней, казалась и Клава уже пожилой, и уход её вполне своевременным.
– Мам. А тёть Клава будет светиться? Ну, в темноте, из могилы?
Я не выдержала. Этот вопрос волновал детвору городка вплоть до споров и драк. Отпетые мальчишки хвастались, что лазили на кладбище, и в безлунную ночь из могил «комбинатских» сочился голубой свет. А у начальника автобазы почернела карточка, вставленная в квадратные пазы памятника. А у восьмиклассницы Софы, что нашли прошлым летом на хлопковом поле без платья и головы, на могиле живёт скорпион.
– Глупости не повторяй, сколько раз тебе говорила! Юра, забери ребёнка, идите в комнату, мы дорежем окрошку и вас позовём!
Ожидание окрошки (ароматной колбаски с редиской и зеленью, залитых терпким белоснежным кефиром, что вытряхивался хлопьями из стеклянных бутылок с тонкими серебряными крышечками из фольги) сгладило выдворение с кухни, и мы с папой уселись на диване в комнате, уткнувшись каждый в свою книжку. А уже после ужина, когда папа вышел во двор покурить, я встала за кухонной дверью, откуда звучали возбуждённые голоса.
– Ты просто забыла, Рая! Это тебе она смерть от болезни нагадала, эта цыганка вокзальная. Сколько нам тогда было? Тебе четырнадцать, мне двенадцать. Ух, как она за нами увязалась! И ведь видела, что голытьба, взять нечего, в руках только сумки драные. Нет, прицепилась. Пьяная, что ль была? Помнишь?
– Да она просто ждала кого-то. Скучно и холодно, а тут мы плетёмся. Ты вообще с температурой, висела на мне. Ох, Галка, как она тогда в глаза посмотрела – у меня всё вскипело внутри. Жить, говорит, будете хорошо, но не до старости, скосит одну болезнь, а вторую пуля.
– Да, а про пулю когда – на меня кивнула, и ткнула пальцем мне в бок, ты просто не видела. Я от слабости даже ойкнуть не смогла. Пуля-пуля, я с тех пор всё об этом и думаю, расстреляют, как дядьку нашего, которого с поезда сняли по дороге на поселение. Я потом же у матери спрашивала, но ведь молчали все, не добьёшься. Случайно подслушала, как она процедила кому-то, мол, болтал дядька много. А ты мне предлагаешь отсюда перебираться. Миллион анкет заполнять. Мы с тобой даже не знаем, что там за правда вскроется, может, за родословную нашу и к стенке…
– Ну ты совсем уже? Стенка. Нынче не те времена.
– Ты не понимаешь. Я с тех пор чего только не передумала, Рая. Я боюсь.
– А радиации не боишься? Мрут же, как мухи, вокруг. Вы живёте здесь, как на вулкане, который может рвануть в любой момент. В смысле, что опомниться не успеете, как накроет болезнь – и в ящик! И не спорь со мной, Галка, у меня медицинское образование. Это город смертников, ведь не зря сюда такими калачами заманивают!
– Я не спорю, но мне кажется, ты нагнетаешь. Мрут кто от чего, по-всякому. А мы с Юркой только нормально жить начали. И потом, нам судом тут сидеть не присужено. Захотим – и уедем. Лучше посмотри, какое колечко новое – видишь, это александрит!
– Ой, красивый какой! К твоим серьгам! Ну-ка, дай, я примерю.
– Я и Поле такое купила, в приданое, там уже три кольца в шкатулке, цепочка, браслет…
– Да куда ж ты столько, ребёнку!
– Золото не сгниёт. Мы голодали, у неё всё будет! Ты пацанам своим на книжку тоже откладываешь. Лучше скажи, почему с работы не уходишь? Лёнька твой барином в МВД, вон икры чемодан притащила.
– Там ещё крабы и печень трески, Полечка чтоб поправлялась, худенькая такая!
Я на цыпочках отошла от двери. Лучше лечь спать, пока не начали снова кормить!
А разговор тот вечерний, странный, до поры до времени забылся, как забываются на утро ночные кошмары. Я спрошу обо всём у матери через семь лет, накануне вручения паспорта.
Глава 2. Новое пальто
Игоря хоронили осенью, когда из всех открытых окон доносились запахи варенья из айвы. Просто так этот терпкий вяжущий фрукт, похожий на смесь картошки и яблока, ели редко, зато вываренные в сиропе до прозрачности дольки айвы пользовались любовью даже большей, чем варенье из инжира или гранатовая пастила. Игорь варенье не жаловал по причине больных зубов, начинавших стремительно ныть от сладкого. Несмотря на задиристый нрав и вспыльчивый характер, крепкие кулаки и широкие плечи, зубных врачей Игорь продолжал бояться, даже дожив до сорока. Он работал электриком на Комбинате, был неулыбчивым и домовитым, по вечерам строил из спичек макет Петропавловской Крепости, приговаривая жене Тамаре: «Вот ещё немного подзаработаем, и уедем». Игорь с Тамарой были родом из Ленинграда, в Тушинск подались за материальным достатком и климатом, а на то, что шептали, отговаривая, знакомые, просто закрыли глаза. Игорь к врачу обратился, когда зубы и волосы уже начали выпадать, но ходил на работу до последнего, успев перевести на сберкнижку жены до последней копейки все причитающиеся выплаты.
Осень в Тушинске – время ворон. Они слетались на зимовку в город из окрестностей, где становилось мало еды, и крикливыми стаями оседали в кронах деревьев. Самая большая группа мигрантов располагалась в центральном парке, по которому с ноября по март уже почти никто не гулял. Крупные мазки густого вороньего помёта белели на тротуарах, скамейках, качелях, непрерывное карканье сводило с ума жителей близлежащих к парку домов. Иногда в парк забегали дети за осенними дарами природы – плодами акации в виде бурых стручков. Если разделить такой плод на две части, можно найти «акациевый клей» – горько-медовую сердцевину, тонким слоем размазанную внутри между зёрен, похожих на маленькую плоскую фасоль. Добыча «клея» – развлечение совсем уж от скуки, гораздо интереснее ворошить листву под деревьями грецкого ореха, что ровными рядами были высажены в центре города, по аллеям и улицам, примыкавшим к главной площади. Два самых важных объекта – Дом культуры и Среднеазиатский Политехникум – располагались на площади напротив друг друга и были одинаково пафосны своими колоннами и барельефами сталинского ампира. Культуре полагался нежно-лососевый, а знанию – песочный цвета фасада. По центру площади гипсовый Ленин сжимал в кулак согнутую правую руку, подавшись корпусом вперёд. Его подтянутая спортивная фигура, видимо, отображала вождя в период молодости и задора, и весь он был как будто в движении к цели, отчего казался вполне современным. Постамент окружала клумба с чайными розами, что цвели и благоухали непрерывно от весны до поздней осени. На площади Ленина проводились ноябрьские и майские демонстрации по случаю советских праздников, которые в народе считались лишь поводом для масштабных гуляний. К ним готовились сильно заранее, распределяя, кто и к кому идёт в гости после официальной части – прохода с транспарантами вокруг площади. Заготавливались наряды, закупалась провизия для праздничного стола. Для любителей отдыха на свежем воздухе по всему городку расставлялись палатки со специальным привозом: конфетами всех сортов, кондитеркой, напитками и мороженым. Ящики с бутылками «Жигулёвского» громоздились вперемешку с ящиками «Пепси-колы», пиво продавалось также из бочек, из которых по будням продавался обычно лишь квас. Ещё неделю после демонстраций Комбинат бурно обсуждал наряды местных модниц, и кулинарные шедевры признанных хозяек.
Если осенью погулять вдоль аллеи от площади до школы, усаженной по обеим сторонам рядами деревьев грецкого ореха, можно было собрать горсти три орешков. Подобрав подходящий камень из тех, что во множестве гнездились на дне сухих арыков, из которых осенью уходила вода, орехи кололи, положив прямо на краю арыка. Особо «злачные» места, обычно под большими деревьями, даже охранялись местной шпаной, которая свистом или окриками отпугивала желающих поохотиться. Аллея ореховых деревьев от моего дома до школы долгое время была «ничьей», спокойной, безопасной. Но однажды осенью оказалась вдруг «занятой». У старого дерева с облупленной корой посередине аллеи обосновались «чапаевцы». Квартал Чапаева находился на восточной окраине города, был новым и густонаселённым, в отличие от центральной части Тушинска, где жила наша семья. Эта часть состояла из двухэтажных кирпичных сталинок с элементами древнегреческого декора, скрывающихся в тени высоких чинар и тополей, в зарослях ежевики и декоративного хмеля, оплетавших изгороди во дворах. Здесь было тихо, чисто, по-соседски дружно. Лавочки возле подъездов стояли под навесами из деревянных решёток, расположенных на трёхметровой высоте на опорных столбиках. Чтобы получилась зелёная беседка, по столбикам пускали виноград. Он расползался вверх, извиваясь по ячейкам решётки, и давал не только густую тень, но и урожай: начиная с июля спелые гроздья свисали с решётки, и сорвать их мог каждый желающий, проявивший сноровку. На лавочках почти всегда кто-нибудь сидел. Мужчины выходили курить, женщины – обменяться соседскими новостями, бабушки – приглядывать за порядком. Новые районы, построенные на пустырях по периметру города, были уже пятиэтажными, панельными, деловыми. Расширившись на ещё один цех по производству собственного транспорта, Комбинат пригласил на работу автомехаников и водителей, предложив их жёнам места в новых садике и школе. Квартал быстро заполнился детскими голосами, через некоторое время поменяв звучание на магнитофонные хрипы и вечерние гитарные бряцанья. И уже нередко слышались в нём скандальные перепалки и милицейские сирены и свист. «И близко даже не подходи!» – запрещала мне мама, но кто же слушался маму в десять ершистых лет? К этому возрасту город был уже излазан вдоль и поперёк, и определены «будний» и «выходной» маршруты. Аллея грецких деревьев относилась к буднему короткому пути от школы до дома. Пути, особенно приятному осенью, когда после уроков, не торопясь, можно шурудить палкой по заполненным опавшей листвой арыкам в поисках ореховых паданцев.
Невысокий мальчик вырвал палку из моей руки так, что с ладони содралась кожа. Я вскрикнула и прижалась к ней языком. Зализывать царапины и раны в качестве первой самопомощи быстро учатся все дети свободного выгула.
– Топай отсюда. – Мальчик ткнул мне концом палки в грудь. На его бритом черепе червяком на зелёном пятне проступал толстый шрам, ещё один шрам поменьше рассекал правую бровь, на скуле чумазого лица виднелся застарелый синяк.
Я с трудом узнала Костю Петрунина, Петруню – так звали его все, кроме взрослых. Кличка, как производное от фамилии, была делом житейским и общеупотребительным. Все Кузнецовы были Кузями, Петровы – Петями, независимо от пола. Кудря, Вася и Филя иногда забывали откликаться на собственный имена. Попик-Попов и Мотя-Мотылёв даже если дрались когда-то, то потом смирились с данным при дворовом крещении именем.
Петруня был из оголтелых «чапаевских». С малолетства затесавшись в компанию старших ребят, он крепко заматерел уже к четвёртому классу, лишившись передних зубов и остатков совести. Копна спутанных тёмных волос и щуплое сложение делали его похожим на юного Маугли из мультфильма, но с лысой перепачканной зелёнкой головой и недетскими травмами он выглядел диким волчонком на спокойной аллее благополучного Тушинска.
У меня отяжелели ноги. Ноги – моё слабое место, к десяти годам я это знала уже точно. В моменты опасности или стресса они как-будто отделялись от меня, переставая слушаться и шевелиться. Я не смогла бы убежать, даже отойти, если бы на меня вдруг помчался грузовик. Не смогла бы поднять ногу, чтобы пнуть обидчика. Не смогла бы перепрыгнуть барьер, чтобы спастись от смертельной опасности. Я могла только упасть, как делала это на уроках физкультуры: если надо было прыгнуть в длину, я выбрасывала вперёд тело и приземлялась на руки в яму с песком, а при прыжках в высоту подбегала к перекладине и валилась на мат ничком. Зато я быстрее всех лазила по канату и неплохо выполняла передачи в играх с мячом, за что и получала итоговую «четвёрку с натяжкой». Только эти умения не спасали от уличных хулиганов. Убегать надо было как можно быстрее. Или громко кричать, чтобы откликнулся кто-то из взрослых, подошёл и встал на твою защиту. Только взрослых в середине рабочего дня на улицах не наблюдалось, поэтому я завертела головой, высматривая подходящий путь отступления.
Тут я и увидела Таньку Петрунину, Костину старшую сестру. Такую же худую и мелкую, несмотря на два года разницы. Она стояла под старым орехом, облокотившись на ствол, и щелкала семечки, сплёвывая шелуху в кулак. Наши взгляды встретились, и я невольно подумала, как всё-таки Танька похожа на девочку в розовом платье с картины Брюллова «Всадница». Это была одна из моих любимых картин-репродукций. Их печатали на последних цветных страницах журнала «Семья и школа». Постоянная рубрика журнала освещала историю создания известного шедевра и немного биографии художника, тем самым предоставляя возможность знакомства с классикой живописи подписчикам. Мама выписывала этот журнал, не читая, только чтобы «ребёнок приобщался к искусству».
Как и у девочки с картины, у Таньки были тёмные крупные локоны до плеч, брови вразлёт и огромные карие глаза. Аккуратный носик и слегка вздёрнутая верхняя губа придавали Таньке немного наивный вид. И всё это никак не вязалось с дырками на коленках линялых колготок и стоптанными туфлями. Клетчатое несуразное пальто было Таньке мало, и она носила его нараспашку, драпируя отсутствие белого воротничка на школьной форме самовязанным шарфом. Кулаки Таньки были всегда в глубоких царапинах, а локти в болячках, и я слышала, как она выкрикивала «Упала!», на очередной вопрос физрука: «Что ж ты, Петрунина, опять вся в ссадинах?» Танька училась классом старше, поэтому мы почти не пересекались во время учебного дня. Я видела её только в спортивной раздевалке, если наш урок физкультуры стоял по расписанию раньше. Она всегда заходила первая, не обращая внимания на неодетых ещё «салаг», и садилась на скамейку возле окна – лучшее место, откуда нагло рассматривала сборы. Наткнувшись впервые на её прицельный взгляд, я отвернулась, наклонив голову, но исподтишка смотрела снова и снова, поражаясь ожившему совершенству. Встретив Таньку на улице, всегда в компании друзей брата Кости, я провожала её восхищённым взглядом. Даже в обносках, со свежей царапиной на щеке, она была прекраснее всех девочек, что я видела в жизни. «Кармен подзаборная» – орал на неё хронически пьяный Петрунин-старший, пытаясь догнать убегавшую по аллее дочь, а мне хотелось в него плюнуть – самое большее, на что я была способна, потому, что нельзя обращаться жестоко с такой красотой! Дерзкая яркая Танька, конечно же, стала кумиром для бледной и чахлой меня.
– Подожди! – крикнула Танька брату и подошла, улыбаясь.
– Знаешь, кто я?
Она со мной заговорила! Прекрасная чудо-девочка с картины! Сейчас мы подружимся, и Костик пропустит меня. Он слушался Таньку беспрекословно. Я радостно улыбнулась в ответ:
– Знаю, ты Таня. А я из четвёртого «Б», меня зовут Поля.
– А где тебе такое пальто купили? Дашь поносить? И тогда ходи хоть где хочешь.
Красивым людям миндальничать незачем. Им полагается брать всё и сразу. Да и я была готова дать поносить хоть весь свой гардероб, для подруги же ничего не жалко. Мы будем делиться поровну, я с ней вещами, а она со мной – возможностью стать частью стаи, живущей по своим свободным законам. Я сняла пальто, купленное неделю назад вместе с сапожками «в цвет» – мама выбирала придирчиво долго, вращая меня перед зеркалом в универмаге. Танька проворно стянула своё, и мы обменялись одеждой. И глядя, как Танька кружится в танце, вскинув руки над головой, под одобрительные хлопки и присвистывания зрителей у ореха, я была рада, что смогла кому-то доставить счастье, и что это так просто и честно, и что дружба – важнее всего. А потом Танька остановилась, и внезапно залезла в карман своего-моего пальто.
– Ключ! А семечки можешь доесть, там осталось. Завтра придёшь – поменяемся обратно.
И она отвернулась и быстро направилась к дереву, где уже оживлённо галдели подошедшие девочки постарше и «чапаевские» пацаны.
Я не могла поверить, что это всё. Да, я рассчитывала на благодарность в виде внимания! А получила лишь шелуху от семечек и равнодушие. Может, она торопилась? Ведь не зря же выдернула так резко ключ. Наверняка, отец её бьёт за опоздания – это подозревали все, за спиной обсуждая Танькины синяки и царапины. Точно! Она торопилась, но завтра, когда мы будем меняться обратно, я прямо скажу ей: «Давай дружить!», и тогда всё получится. Она угостила меня семечками, я угощу её шоколадкой, у меня осталось полплитки, мне всё равно потом купят ещё.
Так, утешая себя, я вернулась домой, и остаток вечера думала только о том, чтобы мама не решила вдруг навести порядок на вешалке в коридоре, где я запрятала пропахшее кислым куревом Танькино пальто за кулисами старого папиного плаща.
На следующий день в школу я шла в одной тёплой кофте, затолкав вонючее пальто в пакет, как только родители ушли на работу. Я не смогла надеть его на себя, даже представив, что это вещь моего кумира. Я сочувствовала будущей подруге от всей души, придумывая, как предложу ей прийти к нам и постирать пальто в стиральной машинке. В ней есть центрифуга, и пальто можно высушить очень быстро, никто не поймёт. И ещё я спрошу потом, когда мы крепче подружимся, почему она не скажет маме, что ей нужно новое. Или хотя бы пуговицы пришить…
В школе Таньку я не увидела, расписание не совпадало. Но в условленном месте у дерева тоже не было никого. Я ждала три часа, прохаживаясь по аллее и пиная листву, пока окончательно не замёрзла на стылом ветру. Я думала: что-то случилось, поэтому нет никого, ладно, бывает, но завтра уж точно, завтра суббота, короткий день.
Но и на следующий день я не встретила Таньку ни в школе, ни на аллее. И с учётом надвигающихся выходных отсутствие своего пальто скрыть уже было невозможно. Мама приучала меня к дисциплине внешнего вида. В воскресенье она заставляла при ней показательно чистить щёткой верхнюю одежду и мыть обувь, аккуратно раскладывать трусы, майки и гольфы в ящике шифоньера, гладить белые форменные блузки и футболки для физкультуры. Я представила её лицо в начинающихся красных пятнах: «Полина!» Представила табуретку посередине кухни, противно дребезжащий в углу холодильник и ослепительно яркую кухонную лампочку в дыре абажура. Представила, как опять буду стараться не плакать, и опять не смогу.
Я медленно поплелась в сторону Танькиного дома. Квартал Чапаева был местом опасности, скрытой угрозы. Там во дворах стояли всегда переполненные мусорные баки, зловоние которых в жаркие дни расползалось по улицам, смешиваясь с запахом сладкой софоры в приторно-гнилостную смесь. На скамейках у подъезда сидели скомканные бабки в линялых кухонных фартуках и домашних войлочных тапках, и пьяненькие мужички в растянутых майках и с папиросами. Они по-соседски привычно переругивались, изредка взвизгивая для акцента. В песочницах копошились малышки с яркими бантами в косичках и цветастыми ситцевыми платьями, чумазые малыши хаотично шныряли везде. Они могли толкнуть, пробегая мимо, ради забавы, могли задрать подол платья, а потом гоготать, развернувшись, наслаждаясь всполохом девчачьего унижения. Пару раз я ходила в квартал, моё любопытство было превыше маминых запретов. Исследуя город, следовало обойти его весь, чтобы сделать собственную разметку территории. В итоге квартал Чапаева стал местом, где ходить одной возбранялось.
Правой рукой придерживая воротник тёплой кофты, левой я сжимала красивый полиэтиленовый пакет с картинкой заморского блестящего мотоцикла и смуглой девушки в синей кепке и джинсах на уродливо длинных, как у цапли, ногах. Пакет этот был привезён тётей Раей в подарок. На фоне повсеместных квадратных сеток с пластиковыми круглыми ручками или простых нитяных авосек, он смотрелся вожделенным «дефицитом», вещью, которая была не у всех, а только у избранных счастливчиков, которым каким-то образом в этой жизни повезло больше, чем другим. В Тушинске дефицитом было особо не удивить, но такие цветные пакеты всё равно пользовались популярностью. Я надеялась, что передав пальто в этом пакете, заслужу дополнительные очки в борьбе за внимание Таньки.
Подойдя ко второму подъезду зелёной пятиэтажки с подмытой дождями штукатуркой, я вспомнила, как видела здесь семейство Петруниных во время исследовательского летнего похода. Тогда Танька и похожая на неё чёрными локонами женщина в рваной кофте пытались стащить со скамейки Петрунина-старшего. Он безвольно мотал головой и невнятно гундосил. Костя поодаль держал подъездную дверь, равнодушно взирая на родственников. Я села на эту скамейку, размышляя, что делать дальше: я не знала, в какой квартире они живут. Осенний пронзительный ветер выдувал из меня остатки мечтаний, вокруг начинало темнеть, и я решила зайти в подъезд и согреться, в надежде, что выйдет кто-нибудь из соседей, и я спрошу, где живут Петрунины. Но в подъезде ждал неприятный сюрприз. Костик Петрунин и ещё человек пять ребят с виду постарше расположились в проёме лестничной клетки, возле почтовых ящиков. Пахло горелыми спичками и застарелой мочой. Тусклая лампочка светила где-то этажами выше, внизу было трудно разглядеть даже ступени.
– За пальтом что ль пришла? – Костик сплюнул под ноги и шагнул мне навстречу. – А нету пальта. И не будет. Греби отсюда.
– Но Таня мне обещала… – я уже понимала, что слова не помогут.
Серые куртки парней за спиной у Петруни задвигались, захрустели костяшки разминаемых пальцев. Я попятилась к двери, инстинктивно прикрывшись пакетом. Он был тут же вырван из рук кем-то из серых. Ухмыляясь, Костик медленно двигался на меня.
– Правда, что твоя фамилия Пискина?
Он повернулся к серым и нарочито тоненьким голосом повторил:
– Пииииськина! Писькина!
Ответный смех и матерная брань меня оглушили и обезножили. Я бессильно застыла у самой двери.
– Писькина, покажи письку! – выкрикнул Костик, протягивая руку к моей юбке.
Лучше бы меня расстреляли. Казнили на площади перед толпой. Повесили или сожгли. Всё, что угодно, только не этот позор, ужаснее которого ничего не может случиться. Мама потратила много времени перед табуреткой, объясняя мне, что значит «девичья честь» и как важно беречь её, не потеряв: «Никому нельзя видеть твои трусы! А не то будут говорить про тебя, что шалава!» К десяти годам я прочно усвоила, что самое главное в этой жизни – то, что про тебя говорят. Перед глазами у меня всё поплыло, и я задержала дыханье. Я перестала дышать. Специально. Чтобы умереть прямо здесь и больше не мучиться, когда вслед мне будут кричать «Шалава!» Потому, что позор – это как смерть, просто очень долгая.
За спиной открылась подъездная дверь, пацаны метнулись по лестнице вверх. Кто-то зашёл, поковырял ключом в металле почтового ящика, и закашлялся долгим тяжёлым хрипом. Я, вдыхая, захрипела в ответ. Рыдание заклекотало во мне переливом, развернуло и выбросило в открытую дверь. Я бежала, давясь и икая, до самого дома, стылый воздух осеннего сумрака был густым и пружинил навстречу, я продиралась сквозь него бесконечные минуты в ожидании преследования – вдруг эта свора меня догонит? А главная мысль, что выкручивалась штопором из виска, была: как, как я скажу сейчас всё это маме? Я опозорилась! Она проклянёт меня, выгонит прочь. Надо только успеть сообщить, что трусы у меня никто не видел!
Но я ничего не смогла сказать открывшей дверь маме, подошедшему следом отцу, я рыдала взахлёб, без остановки, сотрясаясь всем телом. И меня раздели и положили в кровать, дали что-то попить, и потом таблетку, и снова попить, а я всё рыдала, закусив зубами угол подушки, подвывая и сглатывая сопли, а потом внезапно уснула неглубоким болезненным сном.
Первым утренним чувством был жгучий стыд. Плакать сил не было, голова болела и не думала, в ней шевелились мутные тени вчерашнего. Захотелось пить и пришлось встать и выйти на кухню. Мама и отец уже сидели там, молча, сложив на столе руки. Мама сразу вскочила, обняла и прижала меня к себе, начала быстро-быстро целовать невпопад от ушей до затылка.
– Полюшка, ты только не плачь, ладно? Лапочка ты моя, кто тебя так обидел? Солнышко, всё хорошо, расскажи, что случилось, хочешь компот?
Мама усадила меня на колени, как в раннем детстве и стала гладить по волосам. Папа встал и налил вишнёвый компот, мой любимый, в большую кружку. И мне стало легче, стало не страшно, я втянула в себя компот и всё им рассказала. Ну, почти всё. И мама отнесла меня на руках в кровать, и опять дала мне таблетку, и сидела рядом со мной, прижимая прохладную руку ко лбу. И её целительная жалость была в тот момент мне дороже всего на свете.
В комнату заглянул отец. Он был в белой рубашке и пиджаке, на голове парадная серая шляпа.
– Ну, я пошёл, – сказал он. Мама кивнула.
Папа оделся так для солидности. Он шёл к Петруниным, чтобы поговорить. Поговорить с Танькой, про пальто, и про то, что так поступать некрасиво. Поговорить с Костиком. О том, что девочек надо беречь и защищать, ну вот как свою сестру, или маму. Папа надеялся, что этих детей ещё можно спасти, вразумив. С Петруниным-старшим он говорить не собирался, кроме скандала, а то и драки, здесь ничего бы не вышло.
Папа не знал, что защищала брата как раз мелкорослая Танька. Первый раз она бросилась, впившись зубами в предплечье родителя, когда тот замахнулся на пятилетнего Костю. И потом прыгала со спины, повиснув на шее, раздирая ногтями кожу отцовского лба, а потом, скуля, зализывала израненные о щетину его щёк подушечки нежных пальцев, и обнимала брата, свернувшегося клубочком у её бедра. Они забивались в дальний угол под кроватью, куда отец порывался пролезть, но лишь бесцельно шарил руками по грязному полу. Выматерившись, он оставлял их в покое, переключаясь на мать. Однажды он избил её так, что она лежала в больнице полмесяца.
– Мама, ты больше не пей с ним! – просил рахитичный Костик. Танька молчала, оттягивая брата из кухни, где никогда не пахло едой, а только бычками. Они ходили в обносках соседских детей и ели досыта только в гостях. Когда Костик подрос, они дрались уже вместе, и отцу удавалось справиться с каждым из них, только застав по отдельности.
Папе открыла Петрунина-старшая.
– А, Юрь Михалыч. Заходь, – она качнулась и поправила на груди кофту с прожжёной окурком дырой. – Вона где висит пальто ваше! Забирай.
Она ткнула пальцем в сторону вбитого в дверной косяк гвоздя.
– Здравствуйте, Ольга Васильевна, – папа был подчёркнуто вежлив, – а где Таня? Я хотел бы с ней поговорить.
– Дома она, только не выйдет. Нечего. Забирай пальто и до свиданья.
Танька выскочила из-за угла тёмной комнаты:
– Я не крала ваше пальто. Скажите им, ну!
– Ах ты, потаскуха малолетняя, я сказала сидеть, не высовываться! – Мать замахнулась на Таньку, но та увернулась привычным движением. Правый глаз её светился узкой щелью из багровой заплывшей щеки, от уха до ключицы расплылся синяк. Папа опешил.
– Я не крала, скажите, что я не воровка! – Танька смотрела на папу одним левым глазом, и он невольно поёжился – столько было ненависти во взгляде. Ненависти к его новой шляпе, чистым ботинкам, выбритому лицу. К благополучной спокойной жизни, где добрый отец покупает любимой дочери красивые обновки. Ненависти девочки из неблагополучной семьи к миру, который она хотела примерить, немножко поносить и почувствовать, подышать его запахом, погреться его теплом. Но свой мир быстро нацепил на неё лягушачью кожу привычной жизни, и она отступила, но не сдалась. Танька собиралась отомстить всем, другим, благополучным, наводя таким образом собственную справедливость.
Папа снял пальто с гвоздя и замялся. Он интеллигентно пасовал перед звериной злобой, у него не находилось слов, что могли бы помочь установить доверие. Да и надо ли? Здесь его не поймут.
– Таня, ты не воровка. Пальто ты не крала, вы поменялись с Полиной, – сказал папа, подбирая предельно простые выражения, – просто вы должны были поменяться обратно. Поля ждала тебя…
– Слышала? – перебила его Танька, победно взглянув на мать. – И отвалите все от меня!
Она развернулась и скрылась в сумраке комнаты. Ольга Васильевна развела руками.
– Бытие определяет сознание – так резюмировал папа, вернувшись. – Пока эти дети живут в этой среде, они будут впитывать только её установки. Удивительно то, что родители выбирают такой образ жизни даже там, где им предоставляют все возможности, чтобы спокойно трудиться, чтобы нормально жить. Вот, к примеру, техничка у нас на Комбинате получает больше инженера в Саратове. А воспитательница из садика по три раза в год на море летает, в отпуск. Женщины все в золоте, их мужчины лоснятся от вкусной здоровой пищи. Работай, получай и обеспечивай семью, магазины полны всего, есть и спорт, и культура, даже Драматический городской театр – слыхано ли, для таких мелких масштабов?! Почему же бутылка милее всего? Не пойму.
– Не родятся апельсинки от осинки – вот поэтому, – сказала мама, – у потомственных алкашей дети будут алкашами, и дети их детей. Нам бы своего ребёнка уберечь от всего этого.
Впервые родители не выставили меня из кухни, разговаривая по-взрослому. Я смотрела на их озабоченные лица, и думала, что уберечь будет не просто. Да наверное, невозможно это – уберечь от преследования гопоты. Придётся ведь неотрывно быть рядом, водить везде за руку, не оставляя ни на минуту. Встречать после уроков возле школы. Да что там – встречать возле класса, потому, что школьные коридоры – тоже место, где произойти может всё.
В нашей школе, в седьмом, кажется, классе училась Мария Шмелёва, девочка, чьи родители её звали ласково Манечкой, другим представляя как Маня, Маня Шмелёва. И они, конечно, не думали, что непопулярное в те годы имя станет поводом для издевательства. Как только на телеэкраны вышел фильм «Место встречи изменить нельзя», «Манька-облигация» превратилась в имя нарицательное и обидное прозвище для Шмелёвой. По аналогии с вульгарной воровкой из фильма, скромная Маня стала вдруг девкой и шлюхой, той самой шалавой, которой пугала меня мать. Её дразнили и донимали везде, где она появлялась, выкрикивая слова незаслуженные, неподходящие, просто так, потому что нашёлся повод для веселья. Она не могла спокойно пройти по школьному коридору, где даже первоклассники, завидя её, радостно орали: «Аблигация! Манька-аблигация!» Мальчишки постарше забегали вперёд и выкрикивали это в лицо. И большим школьным скандалом закончилась выходка семиклассников, которые скопом зажали Маню в углу и лапали её за лицо и за грудь. Родители Мани тогда приходили в школу. Отец, седовласый мужчина в тёмном пиджаке с ромбовидным синим значком на лацкане (у папы тоже был такой, его вручали заслуженным работникам Комбината) говорил отрывисто и сухо. Мать Мани, в яркой косынке с люрексом на высоком начёсе, наоборот, горячо и громко. Всё это я случайно услышала, подойдя к двери учительской, куда меня отправила за мелом наша классная. Учителя шумели и галдели совсем как ученики на переменках, восклицая «обязательно» и «не сомневайтесь», а физрук в конце даже хрипло сказал «придушу своими руками», после чего на него зацыкали и приструнили. Хулиганов потом вызывали на педсовет, и вместе, и поодиночке, и с родителями, но никто из них ощутимо не пострадал, продолжая всё также демонстративно ухмыляться в сторону девочек, делая недвусмысленные непристойные жесты руками. Маня в школе появилась ещё только раз. Потом были слухи, что семья их уехала в другой город.
Я боялась. Очень боялась, что теперь дразнить начнут и меня. Потому, что уже осознала неказистость своей фамилии. Потому, что уже всё чаще насмешливая интонация сопровождала произношение фамилии сверстниками. Потому, что незнакомые взрослые спотыкались паузой перед фамилией, если надо было прочитать её вслух. Потому, что фамилия мамы была не Пискина, а Морева.
– Мама, почему ты не поменяла фамилию?
В тот день я впервые спросила её об этом. Папа ушёл курить во двор, и мы остались на кухне вдвоём. Она на секунду прикрыла глаза и вздохнула.
– Понимаешь, так получилось.
Очевидно, мама понимала неизбежность этого вопроса, и врасплох он её не застал.
– У нас с отцом даже свадьбы не было, так, расписались по-быстрому. Я, в общем-то, собиралась, конечно, менять, но как вышло, так вышло. А сейчас-то уже, вроде, и ни к чему.
– А меня? Почему ты меня не записала в свидетельство тоже Моревой? Эта фамилия лучше и благозвучнее. Пискина – это же просто ужасно!
Я почувствовала, как отступившие было слёзы вновь устремились из глаз предательскими ручейками. А ведь я собиралась, как взрослая, строго поговорить, без соплей и эмоций.
– Мама, меня и так уже в школе дразнят. Ты не понимала, что ли, как всё это будет?!
Мама стояла возле плиты, повернувшись ко мне спиной, делая вид, что мешает что-то в кастрюле.
– Мама! Скажи! Не молчи! – я уже кричала ей в спину, вытирая лицо кухонным полотенцем. У меня начиналась истерика.
Мать развернулась ко мне слишком резко, свернув с плиты и кастрюлю, и чайник. Красные пятна на лице превратились в сплошной багровый румянец.
– Потому, что детям присваивают фамилию отца. Так полагается! Ты что, хотела, чтобы я против закона начала выступать? Да что ты вообще понимаешь?! А отец, про него ты подумала? Нет? Ну, конечно, ты думаешь лишь о себе! Он бы обиделся и относился к тебе по-другому!
– Почему по-другому? – под ноги мне натекала вода из упавшего чайника, мне пришлось отступить, сделать два шага назад. – Я ведь всё равно бы была его дочь!
– Ты сейчас не поймёшь.
– Я пойму! Я уже не маленькая! Мама!
Но она уже выпрямилась и сомкнулась губами, и глаза её покосились в сторону табуретки.
– Хватит, иди спать. Утром договорим.
Мама твёрдо взяла меня за локоть и развернула к выходу из кухни, для верности подталкивая в спину.
Я всегда пасовала перед её энергией. Иногда мне казалось, что она меня раздавит или сомнёт, такая мощь исходила от неё в минуты гнева. Но самое удивительное, что я ни разу не ощущала подобной волны от неё в сторону посторонних. Когда мама общалась с другими людьми, кто бы они не были, она всегда была сдержанно-приветлива. С педиатром в поликлинике, куда мы ходили с ней регулярно. С соседкой Аллой со второго этажа, что работала в Универмаге и иногда оповещала маму о «поступлении» – это когда привозили что-нибудь интересное, польскую косметику или румынские босоножки. С женщинами с Комбината, когда здоровалась с ними на улице, останавливаясь переброситься дежурными фразами, если те проявляли инициативу: «Ой, что-то Полечка у вас так похудела, гольфики с ножек совсем сползли. Или это резинки у них растянулись? Вы купите ребёнку новые, а то выглядит как кукушонок». И только дома, с отцом или с Раей, когда тётя бывала у нас в гостях, мама могла быть осудительно-едкой и порицательно-желчной. Доставалось и педиатру, что «татарскими узкими своими глазами не видит, что у ребёнка ангина ещё не прошла», и Алле, что «нахапала-то, нахапала – за всю жизнь не сносить», и оптом всем с Комбината – «суки завистливые». А может быть, ей приходилось собирать всю волю в кулак, чтобы «держать лицо» перед людьми, и все силы, вся энергия уходили на это? А может быть, страх лишал её сил? Страх перед позором и перед тем, что скажут люди? Как меня он лишает подвижности, отнимая чувствительность ног?
Новой слёзной волной накатило на меня одиночество. Я вдруг поняла, что мне никто не поможет. Потому, что я не смогла рассказать родителям всю правду. Рассказать о том, что случилось в подъезде Петруниных. И не только из-за страха рассердить маму, но и потому, что рассказать о позоре – это как пережить его заново. Со всеми подробностями, для которых придётся подбирать слова и проговаривать их вслух. Это не просто – подбирать и проговаривать. Иногда это невозможно: слова застревают внутри и вместо них наружу выходят лишь слёзы. Так бывало со мной, когда приходилось внезапно оправдываться за своё поведение, забывчивость, невнимательность. Ну, как можно объяснить, почему загулялся во дворе дотемна, или забыл купить хлеба и вернулся из магазина только с пакетом конфет? Особенно, если тебя уже начали ругать и воспитывать. Проще молчать, тогда это быстрее закончится. Я привыкла молчать. И сейчас, содрогаясь от отвращения к себе, опозоренной, я не представляла, как можно хоть с кем-нибудь этим всем поделиться. Потому, что пережить позор снова – ещё полбеды, гораздо страшнее его удвоить, получив новую порцию от слушателя, пусть даже близкого человека. И потом, зачем всё рассказывать, если от позора взрослые – не защита, от него никто не защита? Вот и родители Мани Шмелёвой не помогли ей своим приходом с разборками в школу, а наоборот, сделали только хуже. Вмешательство родителей – это стукачество. Стукача все презирают. И не помогут родители, не помогут учителя. Мне могла бы помочь Танька, я искала её дружбы в том числе для защиты, когда почуяла опасность того, что вскоре дразнить меня начнут повсеместно. Принадлежность к сильной стае – вот, что спасло бы меня. На Петруниных посмотреть косо боялись и дети, и взрослые. Всех, кто «провинился», могли подкараулить, напасть внезапно, сбить с ног, оглушить, запинать, заплевать, обмочить. Последнее было самым унизительным – после этого весь город негласно сторонился «обоссаных», слухи быстро разлетались по кварталам и улицам.
Я лежала на кровати без сна и смотрела на тени на потолке. За окном сиротливо-безлистная чинара одиноко сигналила мне ветвями. Все книги, что я успела прочитать к своим годам, говорили, что за добро добром и воздастся. А я никому ничего плохого не делала. Всем старалась помочь и давала списывать, решала домашку за сестёр Кнельзен из другой школы, и за своих одноклассников, всех, кто просил. Я училась легко, сразу прочитывала наперёд все учебники и прорешивала задачи, и читала на уроках книжки из библиотеки, не особо даже скрывая: учителя знали, что в любой момент меня можно спросить по программе, и я отвечу. Я прилежно трудилась на всех субботниках, в школе и во дворе, а уж дома я мыла полы со второго класса, по два раза в неделю, и особенно тщательно по углам – приходя в эти дни с работы, мама пальцем проверяла углы, и «не дай бог хоть пылинке застрять». И я никогда никого не обижала, просто потому, что мне не хотелось. Причинять боль другому казалось мне диким, я как будто чувствовала её сама. И наверное, меня тоже не за что обижать, и я зря раньше времени беспокоюсь.
Утром мама была деланно весела.
– Я достала твою красную курточку, с капюшоном. Ту, что купила тебе на весну. Мы сейчас подвернём рукавчики, и можешь носить. И мой розовый шарфик – тебе же он нравится! В белой шапке ты у меня будешь просто красавица! А пальто тебе всё равно уже маловато, я отдам его на работе женщине, у неё девочка на год младше тебя, из другой школы. А ещё я подумала, – мама заговорщически зашептала, – мы пойдём с тобой вечером в парикмахерскую! Ты давно просила остричь косу и сделать короткую стрижку! Только надо у папы спросить – он не возражает? Юра! Как думаешь, нашей девочке уже можно подстричься?
Папа без промедления вышел из кухни. У него тоже было деланно строгое лицо.
– Ну, даже не знаю. В наше время девочки были с косами до выпускного!
Было видно, что они уже всё обговорили. Этот подбадривающий спектакль разыгрывался специально для меня.
– Полечка у нас такая красивая, глаза, брови, можем даже плойку купить, чтобы стрижку подкручивать!
– Ну, если только плойку, – папа развёл руки в стороны, – уговорили!
И они радостно и согласно рассмеялись. И я невольно заулыбалась, хоть и собиралась наутро угрюмым молчанием наказать маму за вчерашний неразговор. Всё-таки они у меня хорошие. И я правда очень-очень хотела подстричься, потому, что косы давно не модно и почти все одноклассницы подстриглись ещё год назад.
А теперь в новой куртке с карманами, отороченными тонкой полоской белого меха, со стрижкой и повязанным вместо шапки розовым шарфом, я буду прекрасна, как добрая фея, и ходить буду смело везде, где я захочу, потому что прекрасным все восхищаются и никто не смеётся!
Вся моя мечтательная беспечность разбилась вдребезги, налетев на «чапаевские» рифы у старого дерева. Я пошла в школу по аллее на следующий день, и меня там как будто бы ждали. Их было человек восемь, девочки и мальчики, во главе с Петруней, сидевшем на нижнем ореховом суку. Я приближалась, внутренне сосредоточившись, накануне решив, что я буду твёрдой и смелой. В чём это будет выражаться, я не додумала, отложив доработку героического сценария на потом. Стараясь не смотреть в сторону дерева, я усиленно делала безразличное лицо, строго собрав по местам и глаза, и брови, и губы. Где-то в животе вдруг трусливо зашевелился непереваренный завтрак.
Петруня свистнул двумя пальцами в рот. Стоявшие под деревом колыхнулись.
– Эй, Писькина! Писькина идёт! Вонючая писька! – это были самые приличные выкрики, остальные на матерках.
Они пересмеивались и подначивали друг друга: «ты чего такой тихий сегодня, в письку втюхался, ори давай громче, да пошла ты, сама ори, Танька, хочешь такую куртку, только скажи, я для тебя щас». Я шла мимо на деревянных ногах. Слёзы уже застилали глаза, но я всё же видела, что с места компания не тронулась, переминаясь возле дерева в пределах пары шагов. Мне хватило сил, чтобы забежать по ступенькам школы прямиком в туалет, где меня долго рвало, с остановками на зарыды. Позор невыносимо жёг изнутри, его необходимо было извергнуть из себя, выплюнуть, как сгусток ядовитой крови, набухшей в раскалённом желудке. Я содрогалась всем телом, отвращение к себе доходило почти до судорог, я словно бы раздвоилась, стремясь исторгнуть из себя ту запачканную, опозоренную Полину, которая не имела отношения ко мне настоящей. Прошло два урока, прежде, чем я умылась и смогла выйти в коридор, повесить куртку и переобуться в сменные кеды в раздевалке на первом этаже. Впереди была ещё математика, а потом физкультура, на неё точно можно уже не ходить.
Моё место в классе было возле окна, во втором ряду: по причине низкого роста я не загораживала обзор тем, кто сзади. Наклонив голову, я шмыгнула за стол, и немедленно отвернулась в окно, подперев и частично прикрыв рукой щёку. Может, никто бы и не заметил моего зарёванного лица, если бы не новая стрижка. Мне пришлось откликаться на комплименты, и сказать, что меня напугала собака, такая большая, бешеная, наверное, погналась за мной прямо от самого дома, и поэтому я испугалась и плакала. Мне сочувствовали и снова хвалили за стрижку, я обмякла и даже достала расчёску и зеркало. И поправив причёску, почти что повеселела. Ровно до момента, как спустившись после уроков в раздевалку, я увидела свежевырезанное на деревянной вешалке: «Пискина потаскуха и дура». А моя прекрасная куртка, висевшая на крючке ниже, была располосована посередине спины от воротника до самого низа.
За что? За что со мной так? Я же им ничего плохого не сделала?!
Я смотрела на бедную мою одёжку, как на раненого зверёныша, и дрожащими пальцами пыталась соединить, залечить разрыв, из которого белым мясом торчали куски синтепона. Я чувствовала боль, как будто это по моей спине провели чем-то острым, и кожа треснула, и разъехалась в стороны, обнажая меня и обрекая на бесконечный, бесконечный позор. Дальше будет всё хуже. Будет, как с Маней Шмелёвой. Все слова для этого уже прозвучали, даже больше – они вырезаны глубоко на самом видном месте – деревянная вешалка висела сразу на входе.