Часть I Дневник Николая Тимофеевича Смирнова 1917–1937

17 декабря 1917 года


Я лишился правой руки, но я левша, и мне повезло. Я ем левой рукой, пишу грамотность, и все остальное тоже делаю левой рукой. Главная достижения[1], что я вернулся с фронту живой.

Я Смирнов Николай Тимофеевич, 1894 году рождения, в селе Смирново Акулиновской волости, сословие крестьянин, и вот я пишу эту запись.

Я был завместо писарь в роте. Писаря убили, и я был писарь.

Я до этого был деньщик[2]. Полковник Мухортнев Илья Романович учил меня грамоте. Он говорил, что русский народ должен быть грамотный. Он был очень душевный человек, хотя и на войне. Я и до этого немного умел самоуком, но нет никакого сравнения.

Потом Илью Романовича убило, а меня послали в роту. Там убило одного писаря. Вот я и стал писарь. В нестроевой роте, но на фронте.

Там нас было несколько. Другие грамотней по сравнению с меня и с хорошим подчерком. Они смеялись, как я пишу, и не давали ничего важного. Но учили меня, пускай со смехом. Я стал совсем грамотный и с хорошим подчерком. Хотя и левша.

Они еще смеялись, что я прячу, что пишу. Левша ведь рукой закрывает, что пишет. Вот они и смеялись, будто я прячу.

Я писал все, что велели, и письма фронтовиков. Они говорили слова своим родным, а я им писал. Я жил, как кум королю. Но накрыло снарядом, оторвало руку. Думал, что умру, но ничего.

Это было перед Светителя Николая. Мои именины.

Приехали люди и собрали всех. Сказали, что теперь равенство и что командир брат солдату. А кто не согласен, того расстрелять. Наш капитан Данишев был не согласен и сам хотел расстрелять, кто приехал. Они начали громко спорить, кто кого расстреляет, но никто никого не расстрелял.

Потом приехали другие люди и сказали: штыки в землю и конец войне. А кто если из командиров не согласен, то опять расстрелять. Капитан Данишев был опять не согласен и опять хотел расстрелять, кто приехал, а они, наоборот, хотели его расстрелять. Но опять никто никого не расстрелял.

Тут началась артиллерия, и нас всех накрыло вследствие скопления на данной дислокации.

Я очнулся в лазорете.

Слава Богу и хорошие люди, которые мне отрезали руку, но вылечили.

И я теперь прибыл в расположении родной деревне.

У меня, когда ранило, была сумка с бумагой и тетрадью. И ручки, и чернило. Руку оторвало, а сумку не тронуло. Вот чудеса.

Зато я теперь пишу, потому что мне понравилась эта привычка в периуд прохождения службы.

Я теперь дома, Слава Богу.

На Воздвиженье прибыл.

И тут же мне отец, Смирнов Тимофей Трофимович, а маму мою зовут Анна Федоровна, и еще у меня две младшие сестры, Дарья и Елизавета, а двух старших братьев, Никиту и Семена, убило, а Кирилл утонул, а всего нас раньше было восемь человек, но двое детей умерли еще в детстве. Остались мы всего трое. Николай, то есть я, и Дарья с Елизаветой. Отец мне сказал, теперь ты голова семьи, хоть и однорукий, а я уже старый, так что давай женись и тут командуй, тем более фронтовик и грамотный, поди ж ты. Бери Смирнову Екатерину, которая дочь Смирновых Больших. Если дадут, а они дадут, им некуда деваться.

К сведению, если кто прочитает, что я тут пишу. У нас полсела Смирновы, потому что называется Смирново. Есть Смирновы Крайние, есть Улошные, есть Смирновы Поповы, есть Смирновы Кривые. Нас зовут Смирновы Худые. За бедность. Мы всегда были бедные. А Большие богаче. Три лошади конского состава и корова с телкой. Овцы и свиньи. Всякая пернатая птица.

Я пошел с моей теткой, маминой сестрой Ульяной, свататься к Смирновой Екатерине.

Тетка сказала, что у вас товар, у нас купец.

Ихий отец, Захар Васильевич, сказал, что купец однорукий и голодраный, но выбирать не приходится. Екатерина в сильном возрасте, двадцать лет, а других женихов поубивало.

Тут вышла Екатерина, и она мне сперва не понравилась. Худоватая и черноватая, включительно глаза. Как циганка. Но потом присмотрелся, вроде ничего.

Она начала плакать, что хотят отдать за однорукаго.

А отец ей говорит, где я тебе двуруких нынче найду в женатом возрасте?

За Екатериной давали телку, сундук с одеждой и горку с посудой.

Мы прямо стали богачи.

Справили свадьбу, как могли, и начали жить.

Отец сказал браться за хозяйство, но тут прислали от усадьбы Анастасие Никитишны Прёловой и сказали, что узнали, что я грамотный, а им нужен для записей человек. У них кто-то был, но взяли на фронт. Записывать по хозяйству и племянное дело. У Анатасие Никитишны племянная ферма на дюжину быков. И еще там у нее коровы и другая скотина. Большое хозяйство. Управляет помощник Игнатьев. Она с ним живет невенчанная, но я не интересуюсь, это не мое дело. Я научился писать роцион быков и скотины, чтобы они знали, с чего какой результат. Плату дают натурой, мука и масло. Иногда мясо.

У Прёловой наших работает много, чуть не полсела с нее кормится. Но мне отдельное уважение, и это приятно.

Мы стали жить хорошо.

С Екатериной тоже живем хорошо.

Но пришел с фронту Иван Смирнов Большой, старший сын Больших. Сказал, что у него война кончилась, и ругался на своего отца, что отдал Екатерину за меня. Пришел ко мне и бил меня, а я не мог оказать сопротивление вследствие моей одной руки. Но потом убежал от него в хлев, схватил вилы и пригрозил, что убью. Тогда он успокоился, мы помирились и выпили казенной. Он рассказал, что везде идет какая-то буча. Что, когда царя не стало, было непонятно, как теперь будет, а пока разбирались, что к чему, стало еще непонятней.

Я спросил Ивана, что же нас ждет.

Он сказал, нас ждет неизвестность.


25 декабря 1918 года


Хоть я хотел писать постоянно, но никак нет время.

Теперь опять пишу.

Всех Православных с Рождеством Христовым. И меня, грешного.

Если кто-то что-то делает один раз, то, может, и случайно, а если неоднократно, получится традицыя. Вот я и пишу.

Год был очень трудный.

Перед летом лишился работы.

К Анастасие Никитишны пришли люди из нашего села и сказали, что по новому закону отдай народу имущество. Игнатьев начал говорить свои возмущения, но Иван Смирнов Большой начал его бить обухом колуна, как дубинкой, и забил до смерти. Наши тоже помогли. Я прятался на чердаке и боялся. Когда наши начинают мести, они не разбирают. Но Иван увидел меня и сказал, слезай, мы тебя не тронем.

Они побежали в дом и начали выносить оттуда мебельные столы и стулья. И все что попало. У Анастасие Никитишны в эту время гостила дочь Нина. Они что-то там кричали и она кричала, но я не понял что. Я пошел на ферму и взял быка и корову. Отвел домой и вернулся еще, но уже ничего не осталось. Я пошел в дом, но там тоже ничего не было. Была дочь Нина, голая и мертвая. Но Анастасия Никитишна была живая и кричала на меня. Я сказал, что я не виноват.

Я ее пожалел и повез к переправе.

Она все равно кричала и не хотела успокоиться.

Она соскочила с телеги и побежала домой.

Я поехал за ней.

Она лежала дома на своей дочери и опять кричала.

Она стала сумашедшей.

Я поехал домой.

Что там стало с Анастасией Никитишной, не знаю. Наверно, ушла куда-то пешком. Я не знаю.

На Предтечу приехали для реквизицыи конского состава для армии. Узнали, что я грамотный, и пришли ко мне, чтобы я написал численный состав лошадей по дворам. Я написал, и они пошли. У Смирновых Больших имелось три своих, да еще две они взяли с фермы от Анастасие Никитишны. Но когда пришли к ним, там была только одна лошадь, и то мерин-пятилетка. Они начали с ними говорить по моему списку и удивляться, что нет лошадей. Не знаю, что говорили Большие, но теперь известно, что ихому отцу Захару Васильевичу ударили прикладом голову до крови, а Иван сознался и повел их в лес, где прятал лошадей.

Он отдал лошадей, кроме мерина, и пришел меня бить за список. Я его стыдил и совестил. Я сказал, что нечего тут бушевать. Учитывая, что его родная сестра только что скинула свое зачатие. Подняла что-то тяжелое, потужилась, вот и скинула. Пожалел бы, вместо ругаться.

Иван унялся, мы выпили вина. Кроме племенных быков, Анастасия Никитишна и Игнатьев растили яблоки и делали вино. Даже на продажу. Поэтому в Смирново после, как ее ферму растащили, было вина много, хотя быстро выпили. А у меня оставалось. И мы выпили. Иван хоть и злой, но умный. Я его спросил, ну что, Ваня, а что теперь будет, знаешь. Он сказал, знаю. Я спросил, что. Он засмеялся и сказал, все то же самое.


26 декабря 1918 года


Продолжаю после перерыва в связи с обстоятельствами.

Екатерина то и дело ложится. Хворает какой-то болезней, и от нее по хозяйству нет толку. Я ее не понужаю, она не виновата.

Пришел с фронту Сергей Калмыков и женился на нашей старшей Дарье. Он живет с матерью Софронихой без хозяйства, кроме огорода, но мы отдали. А за кого еще.

Пахали на быках и коровах ввиду отсутствия поголовья лошадей. Но надо как-то питаться. Поэтому быков забили. Они привыкли к хорошему фуражу невпроворот, стали худеть, а на племя все равно не надо. А от коровы и работа, и молоко. Поэтому коров оставили, а быков забили. Что продали или сменяли на вещи, что завялили или засолили, что сразу съели.

Приехали люди в неизвестной военной форме и сказали, что государству надо продукцию питания для победы. А также хотели взять упряжь и колесный тележный транспорт.

Дальше, что я пишу, это секретные данные и разглашению не подлежит.

Тетрадь зарою, как напишу.

Они, кто приехал, за день не управились и остановились у Смирновых Каплюжных.

Каплюжный Василий с ихим командиром оказался в знакомстве через фронт. Поэтому они остановились у Василия. И во двор склали, что взяли. Всякая продукция, а также фураж и упряжь. И какие-то еще вещи, в том числе что мы брали у Анастасие Никитишны.

Иван Смирнов Большой пришел ко мне и сказал, Николай, завтра они возьмут все остальное и уедут, а мы тут помрем с голоду. Надо устроить у них обратную реквизицыю по закону военного времени. Отец мне сказал, что не надо. Но у меня есть свой ум, и я согласился. Но сказал, что надо решать все мирным способом. И мы пошли.

Иван был, да еще Семен Кружнов, да Жила, да я. И еще были люди.

Мы пришли ко двору Каплюжного, а там во дворе никого не было, кроме стоял чесовой. Чесового кто-то стукнул дрыном. Мы начали забирать все имущество, но тут вышел ихий командир и вытащил ноган. Он выстрелил в воздух и сказал, кончай самоуправство. Мы не согласились. Выбежали другие. Началась стрельба. Всех, кто вышел из избы, постреляли. Жила пошел в избу Каплюжного. Слышим, бац, выстрел. Жилу убили. Он вышел обратно из избы, но идти не мог и пополз, а потом упал и умер. Мы бросились к окнам, но там было темно. Иван, Семен и другие стали стрелять, чтобы обезвредить. Потом вошли в избу и увидели, что обезвредили всех, включительно Василий и его семья.

От Василия только осталась дочь подрастающего возраста Ксения. Ей некуда было деваться, поэтому я взял ее к себе.

А Иван и Семен взяли все почти что имущество и уехали. Они уехали не к себе во дворы, а куда-то. С осени их нет, и где, неизвестно. Получилось, что у нас опять ничего нет, кроме для чтобы прожить кое-как. Да еще, когда мы убирали, кого постреляли, я снял с их кое-какую одежду и сапоги. Двое пар сапог оказались лучшего качества. Еще я хотел что-то взять в доме Каплюжного, раз он теперь пустой, но там мало что было взять. А кого постреляли, я занес в дом, а потом устроил от греха подальше случайный пожар.

Потом был дождь, а когда дождь, к Смирнову подъехать нельзя. Есть переправа в виде плота с канатом в обычное время, но в дождь мало кто там переправляется. А когда дождь кончился, выяснилось, что плота нет, и канат тоже пропал. Мы, мужики, собрались и говорим, как теперь быть. Нам никуда, и к нам никто. Решили, что нам никуда, это плохо, но что к нам никто, это даже хорошо.

Но все-таки приехали, когда подсохло, люди и спрашивали, где те, кого мы постреляли. Им сказали, что они уехали. Но кто-то сказал про пожар у Василия и что мы там были. Иван Большой, Семен Кружнов, Жила, которого убили. И другие. И про меня сказали. Они пришли ко мне, но я сказал, где вы видали, чтобы однорукий левша мог стрелять. Они убедились, что это правда, и пошли к Семену Кружному, а тот начал бежать. Естевственно, его застрелили.

Ксению я приспособил в благодарность нам, что приютили, работать по хозяйству. Девка очень здоровая, и хоть говорила, что ей четырнадцать, но по виду шестнадцать, если не все семнадцать, а то и больше.

Я ее послал на делянку какурузы. У Анастасие Никитишны росла какуруза. Никто у нас ее не ростил, а Игнатьев завел для силосу. И даже они ее ели, то есть ее початки, а я брезговал. Я же не скот, чтобы ее есть. Я послал Ксению на делянку наломать скоту. Она туда пошла, нет ее и нет. Я пошел, а она там на припеке устроилась и спит. День был, как лето, хотя перед зимой. Я ее начал ругать, а она даже не шевельнулась всем своим женским телом, которое лежало на земле в спальной позиции, а сказала мне, что, Николай Тимофеевич, я устала. И сказала, что скучаю за родителями, которых вы убили. Я сказал, что это была боевая обстановка, когда никто не разбирает. Но я их не трогал. Она сказала, что теперь не знает, как ей жить. Я сказал, тебе знать нечего, ты живешь у нас, и все. Она сказала, что она у нас никто и звать никак.

Мне ее стало жалко, и я тоже сел рядом и начал говорить, что она молодая и все впереди. Она сказала, что впереди ничего нет, потому что ей не за кого выйти замуж. И когда она говорила про замуж, она как-то так посмотрела и пошевелилась, что я не выдержал и прилег на нее. Она меня обняла и сказала про мои синие глаза. Какую-то женскую глупость, как я теперь понимаю. Но в тот момент времени я не способился рассудить и сделал с ней то, что делал с женой. То есть как раз не делал из-за ее болезни. Меня тоже можно понять. А сучка не захочет, кобель не вскочит. И я стал после этого ее ругать, что она[3]

Я велел ей никому ничего не говорить.

Она не говорила, но недавно сказала мне, что тяжелая, потому что у нее не было того, что у женщин. То есть кровей. Я ее ругал и стыдил, хотел даже побить, но она пригрозила, бессовестная, что будет кричать и плакать на всю ивановскую. И все всё узнают.

Так оно теперь и есть.

И что будет дальше, один Бог знает.


27 декабря 1919 года


Весь год не вспоминал про тетрадь, а тут как торкнуло. Год к концу, а я считать прорехи и раздавать орехи. Орехов у меня нет, но так говорится. Пословица.

На Благовещенье умер мой отец Тимофей Трофимович Смирнов, Царство Ему Небесное. Он начал зимой пухнуть и позвал сватью Софрониху. Она сказала, похоже, водянка, и надо в бане выпарить с себя лишнюю воду. Пропотеть, она и выйдет. Отец сидел в бане почти что каждый день, но ничего не выпарил. Ему было все тяжельше, и он плохо дышал. Мама моя, Анна Федоровна, жалела его и сказала мне везти его к фельшеру в Акулиновку. Смирново у нас небольшое, и нет фельшера, а в Акулиновке есть, но она за рекой, а ударила оттепель.

Я повез его крюком к мосту за 20 верст, чтобы потом опять вернуться к Акулиновке, которая почти что напротив нас, если летом. Или зимой по хорошему лёду.

Повез на быке, которого взял у зятя Сергея Калмыкова. Все своих быков забили, а он сохранил. И много чего другого. Он у Анастасие Никитишны хорошо попользовался и пошел в гору. У них с нашей Дарьей родилась под осень дочь.

Он дал мне быка, и я повез.

Привез отца к мосту, а там стреляют два военных соединения. И с той стороны, и с этой. Отец сказал, давай домой. Но нас заметили. Подскакали и сказали, что им надо тягловую силу, чтобы вытащить артиллерийскую пушку. У них была пушка, и она застряла. А лошади все верховые, и упряжи нет, и нечем тащить пушку. А им надо было пробиться на ту сторону. Я объяснил про больного отца, но они сказали, что все равно туда не проехать. Они поклали отца на снег, на доху, а я поехал с ними тащить пушку. Вытащили и приволокли к мосту. Выстрелили три раза и перестали из-за неналичия снарядов. Но с той стороны напугались или еще что, и они отступили. Я вернулся к отцу, а он уже застыл.

Я хотел поехать домой с его покойным телом, чтобы похоронить, но там оказался Иван Смирнов Большой. Он меня увидел и обрадовался. Он сказал, что теперь краснармеец. Что, когда ехал с Семеном Кружновым и с имуществом, чтобы его продать, их встрели красные. И они с Семеном сказали им, что тоже красные. И их взяли в краснармейцы вместе с имуществом.

Они взяли меня с собой. Я не хотел, но Иван сказал, что скажет, кто пострелял и пожог людей в селе. Я сказал, что он-то как раз стрелял, а я-то как раз не стрелял. А пожог уже мертвых. Он сказал, что мне поверят, а тебе нет, потому что я краснармеец, а ты не сознательный.

Отца и кто погиб при мосте мы там прикопали и поставили крест. Срубили березку и сломали навдвое, получился крест. Я потом уже позже вернулся и его не нашел. Где лежит отец, я теперь не знаю.

Мы поехали в Акулиновку. Там, благодаря за свою грамотность, я опять стал писарь. Там был главный ихий командир Савочкин. Я при нем писал документы. Они уезжали и воевали, а потом возвращались. И так почти до Пасхи. Меня не брали, я не боевая единица. Я хотел убежать, но боялся Ивана, что скажет, что я будто тех стрелял, кого они постреляли. А потом они приехали, и Савочкин сказал, что большие потери, включая Ивана. И надо отступить, потому что белые идут на Акулиновку. Он приказал мне сжечь все документы, которые не надо, а оставить оперативные. Я не знал, какие оперативные, и на всякий случай сжег всё и убежал к реке.

Я надеялся на переправу, но ее не было. Там было переходящее место. Наступали красные, и белые рубили канат и спускали плот по течению вниз, чтобы не достался красным. Красные чинили канат и строили плот, но наступали белые, и красные рубили канат и тоже спускали плот по течению. Но иногда не было красных и белых, и плот был. На этот раз плота не было.

Но была лодка. Я ее взял, и тут бежит мужик и кричит, что убью. Я говорю, мне твою лодку не надо, а надо на тую сторону. А он смотрит на мои сапоги. Я догадался и говорю, перевези меня, отдам сапоги. А он такой жестокий, говорит, что я тебя кончу и возьму сапоги задаром. И всю остальную амуницию. Я говорю, ты дурак или умный. Возьмешь на себя грех вместе с сапогами, а так помахал веслами и взял без всякого греха. Он засмеялся и перевез меня. Хороший оказался человек, я за него поставил свечку перед иконкой. У нас нет церквы, она в Акулиновке. А то бы поставил в церквы. Но у нас ее нет.

Как отошла земля, стали сеять. Сергей Калмыков начал на меня обвинять, что я не вернул быка, и потребовал корову взаместо быка. Я сказал, что у тебя и так две, а у меня останется одна, что я с ней буду делать. Он сказал, что его не касается. А Дарья вместо чтобы, как моя сестра, защищить свою бывшую семью, наоборот, тоже на меня накинулась. Была смирная девушка, а стала из-за Сергея прямо как волчица. Даже на маму Анну Федоровну сказала нехорошие слова.

Я отдал корову. Из двоих осталась одна, и та худая, на ней не пахать, а царапать. Как быть, непонятно.

Я пошел к тестю Захару Васильевичу и просил помощи. Он сам еще крепкий, и сын Никита, кроме Ивана, женатый, а живут одним хозяйством под Захаром Васильевичем. Я просил его о помощи, но он сказал, что сам еле управляется. Я сказал, как же, ведь у меня ваша дочь в смысле моей жены. Мы же родные. Он сказал, что дочь отрезанный ломоть на моем подпечении, и если я ее взял, то сам и виноват. Правда, муки два пуда дал без отдачи. И спрашивал про Ивана, но я сказал, что не знаю.

Спасибо соседу Смирнову Кривому. У него тоже одна корова, а погода уходит, надо быстрей пахать, и мы двумя коровами на один плуг объединились и спахали сперва ему, а потом мне. И отсеялись.

В ту же время выяснился большой живот Ксении. А Екатерина все болела и лежала, а Ксения, хоть тоже беременная, ворочала по хозяйству. Мама ругала на чем свет ее и меня, что мы такое сделали, но сама Ксению полюбила. А Екатерина даже не ругалась, только смотрела. Она, хоть и больная, родила в начале лета девочку Марию, а Ксения к Успенью мальчика Петра. Или раньше. У меня там записано, за Божницей, надо посмотреть. После рождения Екатерина стала здоровше.

Было событие, что прибыли из Акулиновки, где назначили Советскую Власть и сказали, что у нас тоже Советская Власть. И что здесь должен быть Представитель для справедливого учета имущества. Помощь, кто беднее. А кто побогаче, пусть помогает. Стали искать и выбирать Представителя, и все начали говорить на меня, что я грамотный и воевал за Красную Армию. Они и сами меня там видели, в Акулиновке, хоть и не знали, что я потом сбежал. И подтвердили, что я краснармеец.

Я стал Представителем. Начал ходить и переписывать имущество. Меня ночью встрели и сильно избили. Я не видел, кто это был. Две недели лежал, и до сих пор болит под ребром слева. Что-то там мне ушибли.

Потом приехал Иван Смирнов Большой, который оказался живой, а только раненый. Он сказал, что Савочкина убило. Мне это понравилось, хоть и жаль человека.

Екатерина стала помаленьку работать. Она со всеми молчала. А Ксения с ней себя вела весело и нахально. Хвастала, что на Екатерину муж не взглянет, а ее каждую ночь ласкает. Это была правда, хотя в избе нам было неудобно при всех, и мы приспособились в хлеву на сеннике. Колется, но, если подстелить шубейку, то ничего. Даже приятно, шубейка мягкая.

Надо себя с Ксенией держать строго, а то забалуется. Это я наперед себя предупреждаю.

Мне досталась кобыла, Слава Богу. С краю Смирнова, в Киевке, у нас жил Григорий Чубенко. С хохлов. Там и другие с хохлов. Шесть дворов. Поэтому мы зовем Киевка, хотя они, может, и не с Киева. Григорий, когда все это началось, ушел в бандиты. Люди сказали, что в бандиты, а они знают. Но потом вернулся, чтобы сеять. И больше уже никуда не ездил. Привел с собой двух лошадей, да свои две. Стал совсем кулак. Когда я, как Представитель, все переписал, приехали с Акулиновки и сказали, что бедный комитет решил Чубенко, да еще двух с Киевки и трех наших в добровольном порядке распределить. Чубенко стал говорить, что у него нет добровольного согласия. Что никаких бедных комитетов уже нигде нет, а вы самоуправы. Ему сказали, что нигде нет, а у нас есть. Возникла ситуацыя. Чубенко взял оглоблю, он здоровый мужик. Но его схватили и увезли. А потом куда-то дели и семью. А мне досталась кобыла. Я Чубенко не трогал и не виноват, но если двор без хозяина, то не пропадать же. Другие даже подушки взяли и всякую мелочь вроде горшков, а я имею совесть. Взял только лошадь, да и то одну, потому что без конского поголовья на земле не проживешь.

Чернило у меня кончилось.

Наскреб из печи сажи и развел в конопляном масле. Получилось хорошо, но надо осторожно, а то грязнится.

Еще одно событие. Я стал примечать сестру Елизавету, что она поздно приходит. Стал следить. Смотрю, а она к старухе Куликовой. Куликова у себя пристраивает вечерки для молодежи, какая осталась. Она живет одна, и ей так веселее. Кто принесет хлебца, а кто и кренделек. Или даже селедку. Я посмотрел в окно и увидел, что вечерки там нет, а есть Иван и что-то там делает, а Елизаветы и старухи не видно. Я вошел и увидел, что Иван занимается с Елизаветой. А старухи нет. Я стал ругать Елизавету и Ивана. Что ты делаешь, она совсем молодая девушка, а ты мужчина в возрасте. Кто должен думать, она или ты, сообрази сам. Ивану было двадцать четыре. Я не знал, а потом спросил у него, а он говорит, мне двадцать четыре. Младшей меня на год оказался, хотя выглядит не молодым мужиком. Такая у него внешность лица, старая.

Иван сказал, что хочу на ней жениться. Елизавета плакала и ничего не говорила. Я сказал, еще бы не жениться, тебе теперь некуда деваться. Он сказал, что девался бы, если бы хотел, но не хочет, а хочет жениться.

Мы сговорились, хотя Захар Васильевич был против. Один раз сроднились с Худыми, а теперь еще. Сколько можно. Я немного посмеялся над ним, потому что помнил свою обиду про его отказ, что не дал лошадь, и сказал, что жаль, что у нас больше нет девки, а то бы отдали и за Никиту. Это был мой такой смех, потому что Никита уже женатый. Его жена даже в меня плюнула от злости. Она у него очень злая. Сам Никита добрый и спокойный, а она злая, как не знаю кто.

Сговорились, что свадьба будет после Филиппова Поста. Но еще не кончился Филиппов Пост, а Иван уехал. Никто не видел, как он уехал. А Елизавета, я чую, уже с начинкой. Куда мне девать столько детей, если она родит к двоим моим. Если не будет больше, потому что Ксения говорит, что у нее опять женские не пришли.

Спаси нас всех, Господи.

У нас был человек с города и говорил про религию, что ее нет. Я не знаю. Может, религии и нет, я сам в Церквы с детства ничего не понимаю, что там поют про религию и что Поп говорит, но Бог-то есть. Потому что, если нет Бога, то кто тогда? Тогда Человек получается сам по себе, а этого не может быть. Он сам по себе зверь и животный, и у него нет Души. А раз есть Душа, то она от Духа Небесного, Иже Ныне и Присно и Вовеки Веков. А от кого же еще.


27 декабря 1920 года


Как совпало, что я прошлый год записал в тетрадь 27 декабря, и в этот пишу тоже 27 декабря. Но я не рассчитывал, это просто совпадение.

Год был очень тяжелый.

Ксения родила мальчика Семена. А Елизавета тоже мальчика Михаила.

На всю избу теперь пищит целый выводок, и всех надо кормить.

Летом была такая сухота, что собрали пшеницы всего ничего. Была еще до этого озимая рожь, ее тоже мало собрали.

И мне некогда было, я воевал.

Но я расскажу в порядке поступления.

Я мог бы и раньше писать, что захочу, потому что теперь бумага и чернило у меня всегда есть в количестве, но раз уж я решил под новый год, то и пусть будет так.

Правда, 27 декабря я теперь считаю по Новому Стилю. Это началось еще с прошлой зимы. По Старому Стилю мы бы Рождество справили позавчера, а будем через неделю после нового года. Люди путаются, а кто, чтобы не ошибиться, на всякий случай празднует два Рождества, по Старому Стилю и по Новому.

Я остался Представитель и Член Сельсовета по Акулиновской волости, куда мы приписаны. С начала года ко мне приехал с Акулиновки Савочкин. Он был в повязке на глазу. Иван зря сказал, что Савочкина убило, он оказался живой. Я испугался, что он меня узнает и начнет обвинения. Я сказал, что я не убежал, а меня ранили, и я переправился домой, чтобы вылежаться. Он со мной согласился и сказал, что тоже был раненый в глаз и чуть не умер. И сказал, что по инвалидности зрения теперь он не командир, но в Акулиновке главный по Советской Власти. Он там себе нашел жену. А тут буду я. И должен составлять отчетность в смыслах Революции и Контреволюции. И чтобы все понимали новую жизнь. Он оставил мне три книги про комунизм. И оставил бумагу и чернило.

Я уже очень хорошо пишу, но читаю медленно. Я эти книги пока осилил только половину одной. Я читаю вслух, потому что, если молча, то ничего не понимаю. Правда, вслух я тоже не понимаю. То есть по словам почти все понятно, а в цельности нет.

Насчет Революции и Контреволюции я тоже не понял. У нас нету ни того, ни другого вследствие засухи и почти что голода, а как писать про то, чего нет. Но Савочкин прислал человека, звать Игнат, совсем молодой, он сказал, что Савочкин ждет отчетность, с него тоже требовают. Я сказал Игнату, что давай выпьем, он согласился. И оказался слабый на это дело, хоть и молодой. И я его три дня поил, а сам писал отчетность. Я списал слова из книги, а к ним прибавил, что был сход и что эти слова приведены в исполнение для населения села, и что оно согласилось. Потом я узнал, что Савочкину это понравилось. И я ему еще три раза посылал отчетность со словами из книги и одобрением населения, и ему всегда нравилось.

Игнат еще приезжал, кроме отчетности. Я не знал, что он сговорился с Елизаветой. Я даже не видел, как они сговорились. Я видел, что он на нее смотрит, но думал, что он, может, женится на ней с ребенком. Сразу было бы легче нашей семье. Но они ночью уехали с Елизаветой. А ребенка Михаила оставили. Мы и так работали всего только я и женьщины, Ксения, Екатерина и наша мама. Но у мамы уже не та сила, а Екатерина поработает и хватается за грудь. Некому работать, все на мне в этой жизни. Кто же выдержит.

Я поехал в Акулиновку за Елизаветой. Она не захотела ехать обратно, и Игнат ее не давал. Я пошел к Савочкину и сказал, где такой порядок, что чужой парень живет с моей сестрой, как нехристи. Они даже невенчанные. Он сказал, что для Советской Власти это не обязательно, а теперь гражданский брак. Я сказал, что, если так, пускай Игнат идет к нам в примаки, потому что некому работать. Он согласился. Но Игнат сказал, что он не крестьянин, а строит новую жизнь и поедет в город. Вместе с Елизаветой. Я осерчал и начал его попрекать, но он показал ноган и сказал, чтобы я уехал.

И я уехал. Что с ним поделаешь. Где теперь Елизавета, никто не знает. Уехала с Игнатом. А Михаила Ксения кормила грудью. У нее грудь хоть на трех хватит.

На яблочный Спас приехали люди взять хлеба и фуражу для войны и пролетариата. Нашим людям это было неприятно, войны у нас нет, пролетариата тоже. Они нам объяснили сознательность, что без окончательной войны над белой армией и без пролетариата республика будет в опастности. Пролетариат нам делает промышленность. А Захар Васильевич сказал, что без хлеба и фуражу мы сами будем в опастности. А что до промышленности, то мы ее с царского время в глаза не видели. Мануфактуры нет, косу купить негде, мужики ходят в чунях взаместо сапог, а детишки вовсе босые. Тут он покривил правду, мы и раньше ходили в чунях, а сапоги только по праздникам, у кого были.

Ихий главный вытащил ноган и пригрозил Захару Васильевичу, что арестует его за контреволюцию. Сын Никита обиделся за отца, хоть всегда спокойный, весь задрожал и встал перед ним, на, тогда стреляй и меня. И обозвал его. Главный не стал стрелять, а велел своим двоим схватить Никиту. Они схватили. Тогда не выдержала жена Никиты Татьяна, она горячая очень баба по любому вопросу, и она вцепилась в волосы одному солдату, а другому плюнула в лицо. Солдаты ее оттолкнули, она упала. А была беременная. И ее начало корчить. Что тут началось. Никита схватил винтовку и прикладом ударил солдата. Главный навел на него ноган, но не успел, Никита в него выстрелил. Он упал. Тут кто-то крикнул, что семь бед один ответ. И все начали их крошить. Кого чем. Кого дрыном, кого камнем, кого шкворнем, а кого просто так, руками. Они некоторые побежали, Никита за ними бежал и стрелял. Смотрю, Сергей Калмыков тоже бежит и стреляет. Всех постреляли.

Я помнил свой удачный прошлый раз и дал совет их всех сжечь. Но не в избе, а в лесу. Будто там пожар. Но им стало жалко жечь лес, у нас его и так считано, загрузили на телегу, повезли к реке. Я тоже поехал с ними.

Мы их утопили. Я советовал привязать камни веревками, чтобы утонули. Но они пожалели веревок, сказали, пусть плывут кверху красным пузом.

Правду говорят, что жадность хуже воровства, на другой день приехали другие и стали обвинять, что мы убили тех. Эти другие сказали, что они Чека. Я раньше про них слышал, но не видел. Такие же люди, но у них полномочия. Мы сказали, что не одно село стоит на реке, спрашивайте других, а мы не виноваты. Они согласились и велели мне, как Представителю, идти по дворам, показывать, у кого что. Я сказал, что ни у кого ничего нет, была засуха и все посохло. Они сказали, тогда окажи пример и выдели излишки. Я сказал, что излишки в заду у мишки, а у меня, наоборот, одни нехватки. Но они пошли по хлевам и клетям, взяли десять пудов муки, сколько-то зерна, яйца, три курицы. Мама в голос кричала, но я сказал терпеть, а то будет хуже.

Потом они пошли по другим дворам и все там почистили, сколько нашли. Никто не оказывал действия, потому что, ну, постреляем и этих, все равно придут другие. И те уж не помилуют.

Я с ними тоже ходил, потому что они меня взяли с собой. Я хоть ничего не говорил про чужое добро, но все Смирновские видели, что я с ними, и серчали на меня.

Ночью объявился Иван, о котором я уже забыл вспоминать. Он постучал в избу, в окно, и сказал незнакомым голосом, хозяин, выйди побалакать. Я вышел, и меня ударили в голову. Когда очнулся, вижу, кругом поле, а передо мной Иван. И еще там были люди. Иван наставил в меня винтовку и сказал, что расстреляет за то, что я помог ограбить его отца и брата и всех других. Я ему сказал, ты, Иван, сукин сын и несправедливый человек. Меня самого ограбили. А я никого не грабил. А ты ушел гулять незнамо где, а я кормлю семью и твоего сына. Его взяла совесть, он сказал, ты хоть однорукий, но грамотный, нам такой нужен. Я сказал, никуда не поеду. Он сказал, а тебя не спрашивают.

Меня повязали и повезли.

Утром привезли в село, где были гражданские, но все с оружием. Иван сказал, что мы называемся партизаны и воюем за народ.

Там был Савочкин. Он привел меня в анбар, где было оружие и припасы, и сказал все переписать. Потому что брали кто что хотел, у одних по две винтовки и пулемет на брата, а у других на двоих одна мосинка.

Я стал все переписывать.

Я сказал Ивану, мы тут веселимся, а там наши семьи без мужиков. У тебя в семье хоть Захар Васильевич и Никита, а у меня вовсе никого. Или я сбегу, или надо послать им что-нибудь. Он сказал, как раз мы едем на народную реквизицыю. Давай с нами, тебе тоже достанется.

Мы поехали ночью на реквизцыю.

Когда ехали, я спросил Савочкина, что ничего не понимаю. Он объяснил, что Советская Власть стала неправильная, что нужна власть народная. Что он раньше тоже не понимал, но ему досталась жена, сельская учительша. Умная, не считая, что красивая. Она ему все разложила, как по сусекам. И у него открылось зрение. Но в чем оно открылось, он мне объяснить не успел, мы приехали и стали наступать. Там был отряд, который расселился по домам. Мы покрошили этот отряд. Когда ободняло, я производил учет вооружения у убитых, а потом пошли по домам собирать продукцию питания и фураж для народной войны. Савочкин им говорил, что они тут приютили врагов, поэтому лучше молчите, потому что у нас все находятся в сильной ненависти, у них у многих постреляли родных, поэтому они тоже не задержатся пострелять кого попало в случае сопротивления.

Мы вернулись обратно. Иван нашел человека из нашего села, Ломакина, незаметный всегда был мужик, но старательный, нагрузили ему воз и послали в Смирново. Его по пути встрели, отобрали все и велели идти назад, но он испугался и пошел в Смирново, где всем нашим передал привет от нас. Он там пожил, но от бескормицы испугался еще больше и пришел обратно к нам. Он с повинной все рассказал, что не виноват. Я сговорил Ивана, чтобы отправить меня в Смирново.

Мы опять собрали кой-чего, я поехал в Смирново. Ехал ночью, днем прятался по оврагам. Приехал, все поделил между собой и Захаром Васильевичем. Дарье занес тоже муки, соли, постного масла, две коробки серников и жестяную бадейку с керосином. И Сергею немецкую бритву с лезвием. Дарья заплакала, а Сергей спросил, как и что. Я сказал, что толком не знаю, потому что не знаю.

Мне не хотелось ехать обратно. Мне ночью Ксения сказала, когда мы с ней были на сеннике, не езжай никуда, мы тут все без тебя помрем. Я сказал, утро вечера мудренее. Но она мне не давала спать разговорами, я пошел в избу. Там лег к Екатерине, чтобы поспать. Но она начала меня обнимать, а я же не каменный, хотя и после Ксении. Но до этого у меня был фронт без женьщин, а я молодой, меня можно понять. И у нас с ней началось. Проснулась мама, пришла и сказала, что ты делаешь, бесстыдник, опомнись. Екатерина ей сказала, мама, это он с Ксенией бесстыдник, а я ему родная жена, и уйдите, дайте мне хоть немного радости в этой жизни.

Я удивился, что Екатерина была всегда тощеватая, а стала, хоть и без хорошего питания, круглее. Будто налилась. Ксения всегда была налитая и мягкая, а Екатерина стала крепче во всех местах. Мне это сильно понравилось, я не знал, как быть.

Утром Ксения смеялась над нами и кричала мне, что я петух на курятнике. Я ее стыдил, Екатерина молчала. А Ксения взяла из печки рогачом горшок и опрокинула на Екатерину, на ее ногу. Что было. Екатерина кричит, больно, Ксения на нее кричит как бешеная, мама плачет, дети орут, конец света. Я сказал, разбирайтесь сами, только не поубивайте друг друга.

У нас оставалось зерно, семена на чтоб посеять, а на еду только что я привез. Получается, или сеять озимые и голодать, или все подъесть и опять голодать. А там мы с Иваном за одну ночь запаслись на месяц вперед. Надо вернуться туда и опять разжиться.

Я поехал.

Перед как поехать опять ночевал с женой.

Ехал и думал, что теперь думаю об Екатерине все время. Будто она была одна, а стала другая, и к этой другой я теперь испытываю Любовь. А к Ксении уже не так, хотя тоже.

Я приехал в дислокацию к нашим.

У Савочкина там была жена, которую я увидел. Ольга. А она сказала, смотрите-ка, какой синеглазенький, хоть и однорукий. Мне это не понравилось. Зачем так говорить, если муж рядом, хоть он и командир. А она сама была с маузером на ремне, в деревячке[4].

Я прямо устал писать, а уже ночь.

Сейчас закончу.

К зиме нас, партизанов, стало много.

Был там рядом город, мы туда наведались. Там была наша власть, но другие люди. Савочкину надо было туда, он взял Ольгу и отряд. И меня как писаря и помощника.

В городе меня взяли в партию есеров, но без документа, так, на словах. И мы были там в комитете. Но Савочкин о чем-то поссорился с ними, его хотели арестовать. Отряд Савочкина начал стрелять в верх, а потом отошли. Ольга была как бешеная, кричала, что предатели. Потом мы опять туда пришли, но уже ночью. Там они сняли чесовых и прошли в комнату. В комнате было много золотых драгоценностей и деньги, какие бумажные, какие царские монеты. Бумажные мы оставили, остальное взяли.

Вернулись назад. Ольга сказала Савочкину, чтобы я ее проводил в Акулиновку, у нее там дом, посмотреть, как и что. Мы поехали. Приехали к ней домой. Большой дом, там до нее жил кто-то богатый, а потом стала жить она. Ночью она пришла ко мне. Я даже ей ничего не успел сказать, она набросилась, как голодная кошка на мыша. Я даже не чуствовал, что грех, потому что она была не как женьщина, а как какая-то бесноватая, так со мной все делала, будто она мужчина, а я женьщина. Я не хочу тут сказать, что мне это было не интересно, но я к ней не относился. Будто мне снится сон, а во сне ты не виноват. Ты не хочешь, а сон снится. И будто не про тебя.

Она меня там держала почти что неделю, а потом прискакал человек, сказал, что Савочкин велел возвращаться. Мы поехали.

Мы приехали туда, а там все порублены и постреляны. Даже спросить некого. Савочкина не было не живого и не мертвого. Ольга начала плакать и ударила меня, что я виноват. Я сказал, ты дура и бешеная.

И уехал. Там была брошенная телега с лошадью, я ее взял и уехал. Нагрузил, что мог, потому что кто помер, тому ничего не надо, а кто живой, ему надо как-то жить.

Я вернулся, и у меня тут трудность. Я в первую ночь ночевал с Ксенией. Я хотел сперва с Екатериной, но Ксения меня подстерегла, потащила на сенник, я с ней остался. Я собрался ночью уйти, а Ксения сказала, если пойдешь к Катьке, я возьму вилы и вас обоих припорю насмерть. Я сказал, чтобы не говорила глупостей. И пригрозил ее самую припороть за такие слова. На мне дети, ты думай, что городишь, дурная баба. Тогда уж и детей убивай, все равно без меня не выжить. Она поняла и просила прощение. Я пошел к Екатерине. У нее на ноге теперь пятно, которое сварила кипятком Ксения. Красное и большое. Но уже не болит, только чешется. Я с ней опять почуствовал Любовь. Даже заплакал.

Я не знаю теперь, что делать.


25 декабря 1921 года


Пишу на Рождество, которое попало на воскресенье.

Как я остался живой в этот год, сам не знаю. И буду я живой дальше, тоже не могу сказать.

Год был такой тяжелый, что такого раньше не было.

Я сначала никуда не ехал, работал по хозяйству.

Но меня глодала забота, что весной нечего будет сеять. А озимых летось посеяли мало. И мы останемся на бобах.

У меня были золотые драгоценности. Я их взял и поехал в Акулиновку. Там ходил и потихоньку спрашивал, чтобы сменять на семенную пшеницу. Но никто не хотел или ничего не было, чтобы сменять. Там опять была Советская Власть. Я поехал в Криуново, где, сказали, нет Советской Власти, а пшеница может быть. Но там тоже не было. Я поехал дальше. И тут меня встрели. Смотрю: опять Иван Большой. Он сказал, что он теперь в продотряде. У него мондат и задание. Мы поехали в село, не помню название, там Иван дал приказ провести реквизицыю. Я сказал, что они крестьяне, а он сказал, нет, они враги и кулаки.

Там был еще такой Горшков. Совсем сумашедший, хоть и молодой. Созвали людей, и он им кричал речь про контреволюцию и гибель наших братьев. Он им сказал, что без общего счастья не будет счастья ни у кого. И что там наши братья проливают свою последнюю красную кровь, а вы тут сидите без сознательности.

Меня это проняло. Мы жили каждый по себе, а вместе легче. Это идея. Никто никому покоя не даст, пока один мрет от худобы, а другой лопается от жиру. Значит, когда все станут одинакие, все успокоится. И я даже тоже крикнул, что, мужики, все равно вам не будет житья, пока не будет общего счастья, лучше сдайте все добровольно. Но они сказали, что ничего нет. Горшков стрелял в верх, а потом пошли по дворам. Мы с Иваном уже хорошо знали, где что прячут, и говорили Горшкову. И он с бойцами находил. Но в одном дворе хозяин застрелил нашего бойца. Тогда Горшков застрелил его, взял его винтовку, созвал опять сход и велел сдать оружие в приказном порядке. И сказал, что, если кто не сдаст, а потом найдут, он того, у кого найдут, расстреляет на месте. Мужики разошлись и скоро понесли оружие. Но Горшков не поверил и пошел проверять. Он нашел у одного пожилого мужика берданку и застрелил его на месте. А в другом месте вырыли из огорода целый пулемет. Но хозяина в доме не было. А Горшков совсем осатанел. Стал, как пьяный, кричать и рвать свою рубаху, что из этого пулемета стреляли его братьев, и где хозяин. Но хозяина не было, была его жена. Она была беременная. Горшков в нее выстрелил, но не попал. Я был рядом, я схватил Горшкова и сказал Ивану, уйми, не то нас всех постреляют сейчас за беременную женьщину. Горшков рвался и брызгал в меня слюнями прямо в глаза, но я не пускал.

Тогда Иван взял у Горшкова ноган и попросил его успокоиться. Горшков успокоился, но приказал арестовать беременную женьщину и меня. А потом еще кого-то. Всех посадили в анбар. Вечером вывели, и Горшков сказал, что по разверстке надо было сдать столько-то, а сдали столько-то. Или сдаете, или я сейчас стреляю каждого пятого. Я осмотрел наш наличный состав арестованных и сказал, что, Горшков, отпусти женьщин и детей. Потому что там были еще и дети, и даже старухи. Иван подтвердил мои слова. Горшков согласился, отпустили двух беременных, двух старух и десяток детей. Остались взрослое население и я. Я начал за себя тоже просить, что я свой, но Горшков закричал, что меня расстреляет вне очереди. Но не стал стрелять, а стрелял каждого пятого. Я думал, что пришла моя смерть.

Но тут крикнули, что на село едет какой-то отряд. А был уже вечер. Горшков дал приказ, чтоб обоз выступил. А не расстрелянное население взять в залог. И меня туда же. Мы выдвинулись, подъехали к лесу, но тут слышим, скачет конница. У нас развернулись два пулемета, начали стрелять для испуга. Оттуда крикнули, что будут переговоры. Прискакали три человека, сказали Горшкову, чтобы он отдал обоз, тогда останется живой. Горшков сказал, если будете наступать, постреляю заложников. Они сказали, нам все равно, они не наши.

Я сказал Ивану, Иван, ты видишь, что это ситуацыя? Сейчас пойдет такой кругозор, что никто не останется живой. Иван согласился, мы потихоньку пошли на перед обоза, взяли там по телеге с мешками с пшеницей и поехали. И уехали, а там началась стрельба. Чем кончилось, неизвестно.

Мы приехали, и нам все обрадовались. Мы смололи немного муки, но больше я не дал, потому что чем тогда сеять. Кое-как перебивались. Смирновым Большовым было легче, но они с нами не делились, самим мало.

В марте приехала Елизавета, чуть живая и на сносях. Игнат ее бросил. Она приехала с нашим смирновским, тот ее привез на телеге за Христа ради. Иван пришел к нам и хотел ее наказать, я его остудил, что она больная. Но теперь бери ее к себе в семью. И Михаила, он твой сын. Иван сказал, что сына взять согласен, а чужого ребенка ему не надо, пусть она вам сюда его рожает. И взял Михаила, а Елизавету оставил. Она родила ребеночка, но тот недолго жил, у Елизаветы молока почти что не было, а чем еще кормить. От коровы нам самим не хватало. Но мы давали все-таки ребеночку, но он все равно помер.

Потом я болел. Что такое, не знаю, а только спал на ходу и не было сил. Все мне стало не интересно. Не спал с Екатериной, в смысле, как муж с женой, хотя и спал с ней. С Ксенией тоже не спал. Мне с них даже было противно с обоих. И со всего на свете. Софрониха меня смотрела в глаза и в рот, щупала мне ребра, потом велела развести золу в воде и смотрела, как она там образуется. Что-то увидела и сказала париться, а в каменку брызнуть чего-то, что она мне дала. Дала бутылку с чем-то, я пошел париться, обдал каменку, меня заволокло вонючим духом, но я терпел. Но не выздоровел.

Сейчас думаю, хорошо бы, если бы я помер. Я тогда бесперечь спал, вот бы и помер во сне не больно и не заметно. Но выжил и даже оздоровел, потому что пришла пора сеять. А когда сеять, хоть ты живой, хоть мертвый, ползи на пашню. Но мы отсеялись. Если б знали, что будет, лучше бы подъели все, потому что потом выяснилось, что никакого толка.

Что потом было, на это у меня нет человеческих слов.

Какую сажали овощь, всю подъели еще не вызревшую. Пойдешь на огород, а там соседские дети копают картошки. Те картошки, как овечий горох, мелкие. Шугнешь их, а то кинешь палкой, убегут. А там уже половины нет. Я не мог стеречь ее. Пришлось выкопать и покушать всей семьей. Так же со всем остальным.

К осени, вследствие ни капли дождя, урожай был едва на будущее семя. Но надо как-то жить, учитывая детей. Но я хотел сберечь семя, мама меня в этом одобряла. Но Екатерина и Ксения спелись и сказали мне, что пока мы дождемся нового урожая, мы все помрем. А так хоть будем пока сыты. Я сказал, что сейчас будете сыты, а потом протянете ноги. Они сказали, что и так и так помирать, так хоть сейчас покушать. Я с ними спорил и не давал.

Но тут стали хворать поносом дети. Я помаленьку начал давать пшеницу. Мама сказала ее не молоть, чтобы не пропала шулуха, а промыть, парить, а потом варить. Так и делали.

Ходили также в лес, собирали там грибы, ягоды. А осенью пошли и листья. Мама сушила листья липы и толкла, смешивала с шулухой и пекла лепешки. Я спросил, откуда ты это знаешь. Она сказала, что не впервой, у нас голод не диковинка. Хотя в моей памяти такого не было. Было голодновато, но все-таки не так, чтобы толочь листья на еду.

Ловили, конечно, рыбу, но у нас мало умельцев. У нас рыба не считалась серьезной пищей, а в виде баловства. А теперь ловили как могли. Но у нас в реке ее мало. Есть раки и перловки[5], мы их тоже ловили и собирали, особенно дети. Мама их ругала, что едят перловки, и не велела. Я ее не понимал, а потом понял, когда нас начало этими перловками тошнить. Болели животами, но обошлось, кроме нашего маленького Семена, который кричал три дня и помер.

Екатерина и Ксения говорили мне, что ты Представитель и езжай в Акулиновку, пусть они тебе помогут. Я поехал. Акулиновка, хоть всегда была больше и богаче, оказалась в плачущем состоянии. Там всегда то войска, то еще кто, а мы на отшибе. А у них побрали все, ничего не оставили. Даже стало неизвестно, какая власть. Я спросил у старого человека, кто здесь, а он сказал, что никого нет, кроме людей.

Еще там были откуда-то пришлые голодные. Они пришли, чтобы найти пищу, а тут ее тоже нет, а дальше они идти не могли и помирали. Мне рассказали, что их подбирали лежачих, но еще недоумерших, и ели. Я не буду врать, я сам этого не видел. Но я видел, как они помирают, а чтобы совсем мертвых, я не видел. Сам собой возникает вопрос, куда они деваются.

Я вернулся пустой, только по дороге нашел литовку без ручки. Нужная вещь, а кто-то бросил. Я ее взял и радовался, а потом смотрю на нее и плачу, зачем ты мне, если косить нечего.

К теперешней поре, к Рождеству, у нас получился результат. Еле живы, и чем будем жить, непонятно. Екатерина и Ксения совсем осатанели и требуют от меня неизвестно чего, что я должен кормить детей. Я им сказал, что берите все, что есть, а у меня грудей нету, чем я вам должен их кормить. Они сказали на Сергея Калмыкова, что он где-то достает. Калмыков куда-то уезжает, а потом приезжает. Что привозит, никто не знает, он поставил высокий забор, каких у нас не ставят. Я стукнулся один раз, но Дарья меня шугнула, что нечего ходить, у меня самой двое детей и глодаем одну корку на всю семью. Я сказал, богато живешь, сестрица, если у вас корки есть, а у нас коркам не с чего образовываться, хлеба уже давно не видим. Она в ответ промолчала.

Иван Большой опять куда-то пропал. Им тоже ненамного лучше нашего.

Мне очень нехорошо в душе. Мы все стали хмурые. Дети отощали, и друг за другом смотрят, кто куда пошел. Думают, что там пища. По теплу ходили и рыли корешки. Я и сам не чуждался. Хороший корень, к примеру, у лопуха, сытный, я его маленьким ел и без голода, а для детского интереса. Теперь все пошло в ход.

На меня перед Рождеством опять напала равнодушия. Лежу на сеннике и ничего мне не надо. Но мама приносила мне лепешки из чего-то. Горячие. Их горячими можно есть, а когда остынут, то как камень, не угрызешь, убить ими можно. Я говорю, мама, из чего эти лепешки. Она говорит, что грех спрашивать, ешь и молчи. Всех накормила, и ты тоже ешь. Но тут пришла Ксения и увидела, что я ем, и как закричит, что я тут жирую, а у детей животы к хребту прилипли, а у нее женские не приходят второй месяц. Не стыдно ей было кричать такие вещи. Мама ей сказала, что детей жалко, если помрут, но если помрет Николай, то он у нас один мужик, тогда помрут все. Так они кричали, а я не знал, что мама только мне пекла эти лепешки. Она их пекла где-то, а не дома, чтобы не видели. Я пошел и понес детям. Схватили, чуть руку не оторвали. Я смотрю и думаю, нам пришел конец.

Но потом подумал, что, если Бог меня не убил раньше, хотя мог не одно кратно, то, может, и теперь помилует. Сколько раз я ложился на ночь и думал, что ночью помру, но не помирал. А утром лежишь и думаешь, что уже не встанешь, но помаленьку, смотришь, встал и пошел. Я стал даже веселый, что у меня такие мысли. Достал бумагу, развел чернило, и вот уже какой день пишу. У меня в начале значится 25, а уже 29 на дворе, у меня чисельник на это указывает. Он старый, за 1913 год, отец привозил с ярмарки, с тех пор и пользуемся. Листы не отрываем, а переворачиваем. Год кончится, начинаем наново.

И вот я пишу и заканчиваю. И мне приятно, что сохранил свою традицыю. Но что будет на другой год, я не знаю. Может, писать будет некому. Там посмотрим.


Записи без даты[6]


Смирнов Семен Николаевич, Царство Небесное, 1920–1922. 17 Февраля. От живота.

Смирнова Анна Федоровна, Царство Небесное. На Пасху. 1865–1922. Или 1864. Или, наоборот, 1866. Узнать в Церквы.

Смирнова Большая по мужу Елизавета Тимофеевна. Царство Небесное. 1900–1922.

Смирнов Петр Николаевич, Царство Небесное. 1919–1922.

Смирнова Мария Николаевна, Царство Небесное. 1919–1922.

Смирнова Каплюжная Ксения Васильевна, неизвестно–1922. Царство Небесное.

Смирнова Екатерина Захаровна. 1897–1922. Царство Небесное.

Смирнов Николай Тимофеевич. 1894–1922. Царство Небесное.


29 декабря 1923 года


Я почти что полтора года не смотрел эту тетрадь. Сейчас смотрю, плачу и рыдаю. Получилась тут целая кладбища. Себя тоже записал. Думал, умру, а записать будет некому, вот и записал. А остался живой.

Когда у меня все померли, пришел Калмыков Сергей и сказал, что дурак ты дурак, забей корову, проживешь. У меня от всего хозяйства оставалась корова. Я, было дело, хотел ее забить, но мама тогда была живая, она встала на коленях и кричала, что лучше убить ее, чем корову. Что без коровы всем смерть, придет весна пахать, а пахать не на чем. И молоко у ней было, хоть мало. Так она и осталась. Во многих дворах у нас так было. Мелкий животный скот подъели вчистую, а также собак и кошек. Ели кое-кто даже глину, у нас глина белая, как мука, если ее сухую растереть. На нее так и пробивает аппетит у голодного человека. А крупный рогатый скот не трогали до крайнего случая. Чтобы сеять, хотя сеять было нечего. Вот и мы тоже помирали, а на корову даже не думали, будто она и не еда. А потом я еле волок ноги и уже не хотел есть и ничего совсем не хотел. И вот Калмыков говорит, что забей корову. Я сказал, Сергей, я ее не могу забить, у меня не осталось сил. Тогда я забью. Половину мне за работу, половину тебе. Я сказал, что мясу не могу есть, возьми ее всю, а мне дай пшена. Он дал мне пшена, и я ел помаленьку. Много нельзя, помрешь от быстрой сытости.

Потом я пошел в Акулиновку. То иду, то лежу. Был случай, что надо мной оказался Иван Большой на коне. Спросил, чего лежишь. А я на него обиженный и стал его ругать. Но он тоже стал меня ругать и сказал, подыхай. Но у меня был мешочек с пшеном, я потихоньку ел и шел.

Я пришел в Акулиновку, а туда вернулась откуда-то Ольга с младенцем. Мальчик, звать Владимир. Она сказала, что младенец моих кровей, что Савочкин окончательно погиб, а она чуть не померла вместе с ребенком, а теперь едет к родителям в город Покровск. Что там теперь столица немецкой трудкомуны. Оттуда к ней приезжал свояк, муж сестры, привез продукты и просьбу родителей, чтобы вернулась.

Мы поехали в Покровск. Тут я узнал и удивился, что Ольга из немцов. Выучилась на русскую учительшу, но сама из настоящих немцов. И зовут ее чудно – Олка, но она переименовалась сама в Ольгу. А сестра – Имма. Ее отец и мама говорили двояко, по-немецки и по-русски. Отец Берн Адамович и мама Мария Фридриховна. Фамилия Штильман. Берн Адамович, когда узнал мою фамилию Смирнов, смеялся, что мы однофамильцы, потому что он тоже Смирнов, но по-немецки.

Они нас приняли, но потом Ольга сказала, что мы не можем жить вместе с ними. Она и вправду то и дело ругалась с отцом, что она хочет своей жизни и свободы, а он запрещает. Берн Адамович тоже кричал. А мать им говорила, чтобы хватит, но они не слушали.

Нам сняли две комнаты в доме со своим двором.

Я подкормился, и Берн Адамович взял меня работать.

Его как раз поставили начальством на станции Покровск. Там грузят вагоны до станции Анисовка, а оттуда идет паром на другую сторону Волги, к Саратову.

Там склады и пагаузы.

Он назначил меня на холодильный пагауз с подвалом. Я пошел туда, а там нет ключей. Сказали, что был заведывающий Куприянов, ключи у него. Я послал искать Куприянова. Пошли искать, пришли и сказали, что он умер почти что неделю назад. Но принесли ключи. Я открыл пагауз, а там горы курей, уток и гусей, все тухлое, воняет, нельзя войти. Это собрали продразверсткой, но еще не вывезли. Вот оно и стухло. Приехал с обозом Горшков, я его узнал, а он меня нет. Я сильно исхудал с голоду. Он кричал, ты сгнил мне все мясо для трудящих и пролетариата, тебе будет Трибунал. Я сказал, что сам тут только что, но он ничего не слушал. Пришел Берн Адамович и тоже ему все объяснял. Горшков согласился, что это текущий момент, взял обоз и поехал обратно на продразверстку. А мы два дня вычищали пагауз. Отвезли на могильник, свалили. Приехали вторым разом, ничего нет, все растащили. Тогда закопали, что привезли. Приехали, все раскопано, опять все растащили. Тогда поставили часового. И опять закопали. Приехали еще раз, опять все раскопано и растащили, а часовой лежит избитый. У него отняли винтовку, а стрелять в людей он побоялся, совсем молодой. Его отдали под Трибунал.

Так мы жили всю осень и всю зиму. Ольга опять пошла учительницей в школу. Еще она устроила театр спектаклей. Они играли представления по теме Революции. Я не видел, мне было некогда, то работал, то сидел с Вовой. Там был у них кто-то, она про него рассказывала, что зовут Шлёма и очень художественный человек. Что он ее считает, что она актриса, и зовет в Москву. И она все с этого смеялась. Я думал, что шутка.

Но она уехала в Москву. Я хотел нанять Вове няню, но его пришли и взяли Штильманы. У них Имма с двоими детьми, где два, там третий. И Мария Фридриховна помогала, спасибо.

А мне дали ордер на жилье в каменном доме с отдельной дверью. Одна комната больше, чем была вся наша изба. Вот тут мы теперь и живем. Мне дали эту комнату от депо мастерских. Меня перевели туда с пагаузов на учет ремонта состава. Депо большое, и не было Секретаря большевицкой ячейки. Мне сказали, ты был красноармеец и передовой товарищ, становись секретарем. Спросили, ты же в партии? Я сказал, что да, потому что сначала не понял, а я был в партии есеров, хоть без документов. Они спросили про партию, я говорю, что да. Вышла недоразумения. Я сказал, что у меня на фронтах войны пропали документы. Мне выписали новые, спросили, с какого года сташ, я сказал не помню, они сказали, напишем с 17-го, нам не жалко. И я получился старый большевик.

Я стал Секретарем ячейки депо. Но работаю по делу учета. У меня кабинет со стеклом. Сижу там, весь всем видный, хотя не очень видать, стекло быстро грязнится, а мыть некогда.

На День рождение Вовы я был у Штильманов, чтобы спраздновать. Там была сестра мужа Иммы, тоже немка, назвалась Валя. На самом деле вот я сейчас взял ее личное удостоверение, чтобы правильно списать, правильное имя Вальтрауд. Вальтрауд Генриховна Смирнова (по родителям Кессених). Она теперь Смирнова, потому что мы с ней в ноябре зарегистрировались.

Это вышло благодаря моей заслуги, что я себя показал вежливо и почти что культурно. Мы сели рядом, стали кушать. Я помнил науку Мухортнева Ильи Романовича, Царство ему Небесное, что, к примеру, кусок мяса не надо обгрызать с кости, как собака, а обрезать. Я попросил Валю мне обрезать, будто мне из-за одной руки трудно. Она порезала, и я стал вежливо кушать. Ей понравилось. Я ей говорил про задачи и Революцию, она мне тоже, потому что была комсомол. Говорила про Германскую Революцию. Я удивился, что там была Революция, они же империалисты. Она объяснила, что не все, а тоже есть пролетариат. Мы поздравляли Вову, а она его брала на руки. Я вспомнил Екатерину и Ксению, про которых давно не вспоминал, про наших с ними детей, стало их жаль, что умерли, и заплакал. Валя смотрит на меня и тоже плачет, что я плачу.

С этого у нас и пошло, что стали встречаться. Ольги все равно нет и неизвестно, да я с ней и не зарегистрированный, а тут такое дело. Валя мне объясняла разные книги, которые я раньше не понимал. Оно и сейчас не совсем понятно, но уже лучше. Уже я понимаю про эксплоатацию, что когда один богатый, а другой под ним, то это неправильно. И классовая борьба. И что, если общее добро, то никто никому не рвет горло. Потому что не за что.

Один раз вечером она мне про это говорила, когда зашла ко мне и мы разговаривали. Она вся стала румяная и красивая. Она волновалась из-за идеи, а я волновался из-за нее. У меня не хватило терпения, я схватил ее за руки и что-то сказал. Она сказала, что, хоть в комсомоле говорят про свободу половой жизни, и ее даже секретарь за это упрекал, что она ему не отдается, но она уважает своих родителей, а они хоть тоже за свободу и половую жизнь, но через замуж.

Мы познакомились с ее родителями. Им не понравилось, что у меня нет руки, мама ее вся испугалась и стала бледная. Но помаленьку сговорились за счет моей культурной вежливости. И благословили, и мы зарегистрировались.

Взяли Вову, она с ним относится, как с родным.

Она уважает, что я пишу, просит почитать, но мне совестно. Говорю, что тут личные события моей жизни, как-нибудь потом. А то будет с меня смеяться, хотя мне и нравится, что она все время смеется. У нее белые зубы, приятно смотреть. А у меня дыра во рту без трех зубов еще с Германского фронту. Она смеялась, что меня смешно цаловать, что у ней язык мне в зубы проваливается. Как она цалует, это особая история. А ведь никто не учил, я ее девушкой взял. Никто так не умел, как она. Мне раньше было все равно, сколько зубов, лишь бы жевать. А тут стало как-то неудобно. Пошел и поставил железные зубы. Теперь хорошо.


7 января 1925 года


Прошлый год начался тяжело, схоронили Ленина. И болел Вова. Но выздоровел. Потом еще два раза болел в году, но уже не так. А первый раз боялись, что помрет, не спали по очереди. Но обошлось, слава богу.

У нас открыли рабфак, там я учусь, когда есть время, а Валя там учительница.

В семье Штильманов тоже все женщины учительницы. И Ольга была тоже учительница, которая где-то в Москве. И Имма работает в школе. И Мария Фридриховна учит дома музыке.

А я учусь на рабфаке. Меня учит собственная жена, нам это смешно, но весело.

У нас уже год как Автономная Советская Социалистическая Республика Немцев Поволжья. Хотя немцы в Покровске не все. Их даже мало. Больше русские. А еще хохлы, татаре, евреи. Много разных. Но Председатели ЦИКА и Совнаркома немцы. Шваб и Курц.

С Швабом Иваном Федоровичем, который на самом деле Иоган Фридрихович, но переименовался для простоты, мы познакомились через то, что он в родственниках у родителей Вали. Интересный человек. В 20-м году его арестовала ЧК за плохую продработу, что он защищал крестьян, но освободили и сделали самого начальником областного ЧК. А теперь вот Председатель ЦИКА. Он сам из крестьян, но много учился. Он мне сказал, что у тебя, Николай, хорошая голова, учись, далеко пойдешь.

Мне тяжело, но нравится.

Я оказался по категории малограмотный, но лучше всех пишу. И даже помогаю, кто плохо пишет, у меня спрашивают и уважают.

Я учу еще устройства паровозов. Сначала ничего не понимал, где там шпинтон, а где золотник, что я сейчас, конечно, шучу, потому что знаю, а сначала ничего не разбирал, даже болела голова от сложности. Теперь все знаю и даже удивляюсь, если кто не знает.

Мы с Валей, хоть она мне жена, много говорим на тему окружающей жизни. Я иной раз вспомню про жизнь крестьян, что она тяжелая. И что жаль погубленной прошлой семьи. Она это принимает с сочувствием, но говорит, что какая у тебя была будущая? Пахал и сеял, пахал и сеял, вот и вся будущая. И дети бы стали пахать и сеять без горизонта лучшей жизни. Два года урожай, третий недород, глодаете корки вне зависимо от хоть Революции, хоть не Революции. И это правда, но я все ж таки спорил, не чтобы ее заспорить, а мне нравилось, как она волнуется до приятной красноты на лице. У меня начиналась сразу такая любовь, что стыдно было перед Екатериной и Ксенией, как перед живыми, хоть они давно мертвые.

Грех жаловаться, хорошо живем. Даже писать об этом много не хочу, чтобы не сглазить. Когда все хорошо, то боишься спугнуть словами. Это как нам батюшка говорил раньше в Церкви про бога, что не упоминай его всуе, то есть зря. Не допекай. Вот я и не хочу допечь свое Счастье, чтобы оно не осерчало и не отвернулось.

Еще мне дали ударный коммунистический паек к рождеству. Это я не хвастаюсь, а в качестве приятного внимания за мою работу. В том числе утка, сейчас моя Валя ее жарит и меня ждет к столу, а я пишу, а она на меня смотрит так, что я будто умываюсь горячей водой с головы до ног. И Вова ходит под ногами веселый и здоровый, что-то говорит себе детское. У Вали пока не получается зарождения ребенка, но врач сказал, что так бывает, подождите. Мы ждем, ничего, когда людям хорошо жить, они ждать согласны.


1925 год[7]


Рассвет

Земля моя, встречай рассвет

Навстречу новой жизни!

Мы с ней увидим новый свет

В своей большой Отчизне.

Мы дети тех, кто век страдал

От тягот и неволи.

Но мы убили капитал

В лесу и чистом поле.

И даже если ночь уже,

И тьма глядит в оконце,

Но свет всегда в моей душе,

Независимо от солнца.

Колеса. Для Вовы

Вот колеса у тебя,

На твоей игрушке.

Там работа есть моя,

В этой детской штучке.

Ты пыхтишь, как паровоз,

Едешь с ним по полу.

Ты быстрей его колес,

Но пойдешь ты в школу.

Там все сбудутся мечты,

Скоро станешь взрослым.

И тогда освоишь ты

Настоящие колеса.

И поедешь по стране,

Славен каждым делом.

С благодарностью и мне,

Что игрушку сделал.

Валя

Ты женщина моих суровых грёз,

Моей судьбы и моего страданья.

Мечту я о тебе сквозь фронт пронес,

Хотя еще не знал твоего созданья.

Не знал тогда, что ты на свете есть,

А то бы приготовился ко встрече,

Но кончился мой страшный темный лес,

И вышла ты, любимая, навстречу.

Я ничего на свете не боюсь,

Кроме того, что ты меня оставишь.

Боюсь, что я твой непосильный груз,

Что рядом ты со мной свою жизнь травишь.

Что сделать мне тебе, только скажи,

Я все сумею от земли до моря.

Лишь ты б была всегда со мной вблизи,

Не зная ни печали и ни горя.

Осока

Острая осока

Режет сердце мне.

Месяц одиноко

Светится в окне.

На душе ненастье,

На душе печаль.

И чего-то счастлив,

И чего-то жаль.

Вспомнил я осоку

В детстве у реки.

Бегали мы колко,

Были босяки.

Даже и не евши,

Но зато всегда

Были взвеселевши

Просто без труда.

Ничего не надо

Детской голытьбы.

Жизнь как награду

Понимали мы.

Береза

Стоит береза белая,

Но черные на ней

Есть пятна задубелые,

Самой земли черней.

О чем грустишь, березынька,

Зачем чернеть местами?

Будь белой вся, как зоренька,

Она в ответ словами

Мне говорит, что рада бы

Быть белой без примес,

Но слишком много горя

Принес окрестный лес.

И хоть мне жить приятно,

и вся тянуся ввысь,

Но пусть мне эти пятна

Напоминают жизнь.

Назад-вперед

Вовсю работают поршня,

Назад-вперед вращая силу.

Они возвращаются назад,

Чтобы вперед всё запустило.

И ты бери с них свой пример,

Не бойся ты назад отхода.

И если вовремя примешь мер,

Тогда дождешься ты вперёда.

Батюшка и матушка. Светлой их памяти

Эх, батюшка, эх, матушка, хоть жалко вас до тла,

Но с вами жизнь по правде была мне тяжела.

Я слышал, что работай, с моих младых ногтей,

А ласку видел редко среди других детей.

Я вас не виновачу, вы сами от отцов

Не получали ласки во веки всех веков.

И дети все имели сноровку для труда,

Но в остальном повадка у них была груба.

Но я за вас отвечу сторицей и вполне,

Я всех детей привечу, что бог пошлет ко мне.

Я всех их обнимаю, им ласку говорю,

Чтоб жизнь они любили, как я ее люблю.

Горизонт

Жалко, кто горизонта не видит.

И, как канарейка, щебечет впустую.

А кто-то закрылся в своей обиде

И не хочет видеть долю другую.

Я ему говорю: вот твой горизонт,

Поверни, если не веришь, глаза.

Но он куда-то в сторону бредет,

Будто нарочно ослеп навсегда.

А я, хоть давно лишился руки,

Но мои товарищи – мои руки.

И если неба не видно, дойду до реки,

А не буду в комнате помирать от скуки.

Ты радуешься, что живешь одинок,

А время, как снег, тает.

И если ты не знаешь, где горизонт,

Спроси у того, кто знает.

На мою смерть

Когда умру, не надо мне

Оркестра и наград.

И вслед за мной по всей Земле

Устроивать парад.

Я все равно один умру

И не услышу вас.

Но может, кто-то вдруг меня

В последний спросит раз.

Чего хотел бы, Николай,

Когда бы если вдруг

Ты оживел на краткий миг,

Скажи и пожелай?

И я скажу вам в тишине

В последний этот час,

Что ничего не надо мне,

Кроме любимых глаз.

Когда увижу, что она

И без меня счастлива,

Тогда спокойно я со дна

Вздохну своей могилы.

Но напоследок тихо я

Скажу ей также твердо,

Что буду вечно я тебя

Любить, живой и мертвый.

23 мая 1926 года


Ich ging in sein Notizbuch zurück[8].

Вова у нас говорит сразу на двух языках, перенимая у Вали, мне это нравится.

Валя со мной тоже с самого начала иногда говорила по-немецки, но сперва в шутку, все равно я не понимал. А один раз сказала: «Коля, бринген вассер, битте»[9], а я взял ведро и принес. Она обрадовалась: «Ты понял?» А я даже не заметил, что она по-немецки. Услышал про воду, да и пошел.

И Валя стала меня учить, хотя мы еще не знали, что это сыграет роль и возникнут события, из-за которых я нарушаю традицию и пишу не в конце года, а сейчас.

Мы были в гостях у дяди Вали, Альфреда Петровича Кессениха, который был партийный агитатор. Он смотрел на мою отсутствующую руку и спрашивал про меня подробности, как я и что. Я рассказал. Он сказал, что весной у меня будет командировка. Я ему сказал, что никак, я секретарь ячейки, да еще рабфак, да учу паровозы. Но он сказал, что командировка не навсегда и по важному делу.

И в апреле мы поехали, перед севом. Он мне по дороге сказал, что будем вести агитацию за коммуны и колхозы. А также сдача излишков. Народ немреспублики это принимает тяжело. Он не любит свое начальство, потому что в гражданскую оно над ним нашутилось от всей души. Я удивился, что немцы мордовали немцев. Русские понятно, мы с этим живем всегда, нас много и нам друг друга не жалко, а если взять других, которых меньше и живут кучно, они, я заметил, друг за друга стоят крепко. Татаре, евреи или хохлы, которые были у нас в Киевке.

Он сказал, что революция упразднила нацию как класс. Был у него приятель Шафлер или Шуфлер, я не запомнил, а переспрашивать постеснялся. Этот Шафлер, хоть и немец, к своим был чистый зверь, еще в далеком 17-м году, как услышал про Октябрьский переворот, организовал красногвардейскую банду и оружием подавлял контрреволюцию даже до того, как она возникла[10].

Приехали в Варенбург и вели пропаганду. Для этого народ собрали перед церковью. Альфред Петрович показывал на меня и на мою руку и говорил, что я тоже крестьянин, но воевал за революцию и имею правильное понятие об общей жизни. Он говорил по-русски и по-немецки. Потом попросил меня сказать, я тоже говорил. Немного даже по-немецки. Люди слушали и хоть молчали, но соглашались. Альфред Петрович был довольный, он говорил мне, что я наглядная агитация.

Мы потом зашли в церковь. Я удивился, что она внутри голая, только скамейки, а впереди крест с Христом. Но красиво, чисто. И там у них музыка с трубами, я понажимал там палочки, звучит очень великолепно[11]. Я раньше толком не знал, что христиане бывают разные. Думал, что православные – это настоящие христиане, а другие нехристи. Альфред Петрович объяснил, что есть много разных христиан. И каждые из них считают тоже себя настоящими, а других нехристями.

Мы с ним еще разговаривали, когда ехали дальше. Я увидел в Варенбурге много домов, которые меня до обиды удивили. Обида была потому, что наши избы, не говоря про дворы, много хуже и неприглядней. А у немцев дома добротные и стоят на высокой каменной кладке, получается, как два этажа, заборы ровные, повдоль улиц канавки для воды и даже дорожки из досок, как в городе. И ведь тут у них тоже бывают и засухи, и голод их тоже не обошел. От чего такая разница? Я спросил об этом у Альфреда Петровича, тот сказал, что вы долго были крепостные, а местные немцы никогда крепостными не были. У вас любой мог все отнять, а у них было отнять труднее, хотя тоже можно, что подтвердила революция. Они передавали имущество и деньги по наследству, а вы после себя не оставляете ни имущества, ни денег. У них какую вещь ни возьми, что ложку, что прялку, что кружавчик на камоде, всему по сто лет, а у вас и ложки-то деревянные, поел и бросил. Даже и поговорка про это говорит, что кашу слопал, чашку об пол. Не говоря про кружавчики, да и камодов вы не видали, кроме сундуков. Но он после этого оправдал русских. Он сказал, что вы зато понимаете глубину существования, что оно на земле временное. Что голым человек приходит и голым уходит.

Я сказал, что да, нам даже поп в церкви объяснял, а я запомнил, что мы все тут временные, поэтому не гонитесь за сокровищами на земле. Поэтому мы и строимся абы как и не любим вокруг себя наводить красоту. Все равно сгинет. Но будем рассуждать. Я временный, мой отец был временный, дети тоже будут временные. Но сама-то Русь стоит уже тысячу лет, она же не временная. Почему бы нам тоже хоть что-то не оставлять в наследство? Да и сам я, пусть временный, хочу и для себя маленько пожить. В меру совести, конечно. И в своем, желательно, доме.

Альфред Петрович смеялся и хвалил меня, но сказал, что главное наследство дух, а не дом или имущество.

Я сказал, что если дома не будет, то и духу ютиться негде.

Он опять смеялся, но сказал, что строить надо не дом, а социализм. И там всем будет общее наследство, которое уж никто не отнимет. Будут и дома, и дух. У одного отнять легко, а у всех сразу невозможно. Я согласился.

Мы еще, это я пишу, чтобы не забыть важные вопросы, говорили про крестьян и пролетариат. Я сказал, что понимаю, что пролетариат есть локомотив истории, но меня тревожит сомнение. Если всмотреться, промышленность сравнительно сельского хозяйства чистые пустяки, когда берешь в рассмотрение не что производят, а в смысле человеческой трудности. Я вот тоже почти пролетарий теперь, но мне настолько легче жить, что нет никакого сравнения. За что же пролетариям такие почести?

Альфред Петрович объяснил, что пролетарии неимущие, кроме собственных цепей, а крестьяне имели землю и скот. И инстинкты. Я это слово читал и раньше и выучил, что оно плохое и означает свою шкуру ближе к телу.

Но я ему в ответ объяснял, что земля бывает хоть брось, и скот чахлый, но главное дело, пролетарий работает под крышей, а крестьянин под голым небом. Пролетарий поработал и пошел домой хлебать щи на заработанные деньги, а у крестьянина работа не кончается даже во сне, потому что он и во сне думает про погоду. Это чистая правда, мне в засуху каждую ночь снился дождь. Будто он льет на поля и на меня, я радуюсь, а потом смотрю, все залило и стало еще хуже. И я будто под водой кошу пшеницу, чтобы ее успеть убрать, а сам удивляюсь, как же я тут, под водой, дышу? И еще сказал Альфреду Петровичу, что земли теперь крестьянин не имеет, владение на нее отменили. Теперь ее дают на время, а если на время, я из нее все выжму и попрошу другую.

Альфред Петрович объяснил, что у крестьянина психология. Я про это тоже читал, тоже плохое слово. Он сказал, что на своем клочке крестьянин ковыряется со своей клячей, негде развернуться, а вот пустят тракторы, они одним махом все запашут и засеют. А потом поделят каждому по труду.

Я согласился, но сказал, что вот в Варенбурге лопнула у нашей брички шина на колесе сразу в двух местах, склепать не смогли, ждать, когда новой шиной обтянут, Альфред Петрович не захотел, нам поставили новое колесо, а старое мы бросили. Это я рассказал к тому, чтобы сказать, что разве хозяин бросит старое колесо, да еще с шиной, хоть и лопнутой? Она же из железа, а железа в хозяйстве дорог каждый кусок. А мы бросили, бричка не наша, казенная, нам ее не жалко.

Альфред Петрович тут совсем рассмеялся и сказал, что я его победил. Но сказал, что в этом главная соль. Задача новой жизни как раз в том, чтобы переделать человека, чтобы он общее чувствовал как свое. Пока в этом есть отставание, потому что мозги труднее переделать, чем любой сложный механизм. И сказал, что он сам еще отсталый, но возьмет в пример мои слова и на обратном пути захватит колесо, чтобы сдать его в госконюшню для починки.

Мы приехали в Лауб[12].

Там тоже организовали собрание, говорили пропаганду. Мне было приятно, что Альфред Петрович учел мои слова и сказал, что старая жизнь – это не старое колесо от телеги, ее нельзя всю выбрасывать, а надо сохранить годное. И починить, если надо. И это всем понравилось, они хлопали ладошами, что не сразу надо входить в новую жизнь.

Потом мы поехали по другим селам, а потом вернулись.

И Альфред Петрович стал меня уговаривать, чтобы я стал агитатором.

Мне и хотелось, и не хотелось, я раздумывал.

Но тут началось непонятное. Приехали какие-то люди из Москвы и начали чистку партийных рядов. И я узнал, что Альфреда Петровича вычистили за что-то по первой категории. Через день мы с Валей и Вовой пошли его навестить, а его и всей семьи нет. А в квартиру уже въезжают какие-то люди. У него была хорошая квартира, весь второй этаж, бывшая дворянская. И вот туда въезжают какие-то люди по ордеру и ничего не знают, где он.

А потом чистка пошла сверху до низу по всем организациям. В том числе чистили меня. Вошел, сидят трое. «Положь партбилет на стол». Я положил. «Рассказывай свое происхождение и деятельность». Я рассказал. Был там молодой, похожий на Горшкова, но не Горшков. Очень цеплялся, где я воевал в Гражданскую. Я сказал, что был красноармеец. А он спросил: «У вас там были все бандиты, может, и ты был бандит?» Он так спросил, будто знал. Мне даже почудилось, что это все ж таки Горшков. Но я сказал: «Нет, я не был бандит». Они стали спорить, двое говорили, что я теперь пролетарий, учусь на рабфаке и даже был агитатор. А похожий на Горшкова говорил, что нет, Смирнов из крестьян, не пролетарий, а складской учетчик, а агитатором он был при Кессенихе, который сам знаете кто.

Я стоял весь мокрый и так боялся, как не боялся на фронте. Скажу больше, что, когда умирали в Смирново мои родные и умирал я сам, я так не боялся. И не так я боялся лишиться своих жен, как партбилета. Будто я прикипел к нему, и к Партии, и к Советской Власти. И вот они спорят, а я потею и у меня текут слезы. Они увидели и спросили: «Почему ты плачешь, что с тобой?» И я им честно сказал, как думал, что мне жаль партбилета, Партии и Советской Власти. Тут даже того, кто похож на Горшкова, проняло. И они сказали: «Ладно, иди и работай. Но переведись из складских в техники. И секретарем с твоим происхождением и смутной биографией быть тебе не положено. Но партбилет оставим».

И я вышел счастливый. Сейчас пишу и думаю, что это самое радостное событие моей жизни. А ведь не жизнь моя решалась. Что это во мне такое, сам не понимаю. Может, все это потому, что раньше я видел только семью и деревню, а другого мира не видел, а теперь вижу. И меня будто хотели вместе с партбилетом отнять от этого мира, как младенца от материнской груди.

Такая вот история, будем жить дальше.


26 декабря 1926 года


Возобновляю традицию.

Был год напряженного труда и учебы. Работал нарядчиком, помощником мастера, мастером на время болезни мастера Ланге, потом опять помощником, техником. И вручную уже что-то делал для примера, показывал, если кто не умеет.

Было главное событие, что приезжала Ольга. Она приехала вся нарядная и с московскими подарками. Она теперь не в театре, а жена какого-то Люсина. Она так это сказала, будто все знают, кто такой Люсин, а я первый раз слышу. Остановилась у сестры Иммы, потому что с родителями остались разногласия. Она пришла к нам и плакала, когда увидела Вову. Она его обнимала и давала подарки. Говорила: «Я твоя мама!» Мы от Вовы не скрывали, что у него не Валя мама. Но он зовет ее мамой, а Ольги чуждался. И она опять плакала и ушла.

Но пришла на другой день и сказала, что заберет Вову в Москву. Что Москва есть Москва, нечего ему тут делать, в глуши. Валя отвела Вову в другу комнату, а потом сказала Ольге такие слова, что я от нее никогда не слышал. Что она такая и сякая. Ольга кричала и плакала, а потом достала маленький револьвер и сказала, что прямо тут застрелит себя. Я на нее бросился и отнял револьвер. И она ушла.

На другой день опять пришла с помощником начальника Покровской милиции Шрёдером, я его знал, но не близко. Они оба были веселые и немного пьяные. Ольга радовалась и объявила, что милиция на ее стороне. А Шрёдер стеснялся и говорил, что надо все решить миром в пользу матери. Но Валя сказала, что есть суд, пусть решает суд. Я согласился. Тогда Ольга стала кричать на Шрёдера, что он ей плохо помогает, он рассердился и ушел. Ольга упала на пол, каталась и просила отдать Вову. Мы не соглашались и поднимали ее. Она попросила для успокоения выпить водки или вина. Мы ей дали водки, она выпила, а потом еще. Развеселилась и рассказывала о своей жизни в Москве, что у нее скоро будет автомобиль и она уже научилась ездить. И все выпивала, а потом заснула. Валя увела Вову гулять, я тоже ушел. Вернулись, Ольги нет.

С той поры живем тихо и спокойно.

Валя наводила справки про своего дядю Альфреда Петровича, но никто ничего не знает.


25 декабря 1927 года


Мне поручили создать ОСОАВИАХИМ, я создал и работает. Взносы и занятия. Должники за полугодие Будин, Кошелев, Королько, Садчиков, Тимофеева, Шульман, Янагиев.

Перешли на трехсменную работу. Износ станков, проблема. Кадры, проблема. Подстанция не дает мощности, утрясаем этот вопрос.

Выпускаем стенгазету, я участвую. Осудили Чанкайши, убийство Войкова, действия Троцкистов и нэпманские уклоны.

Осветить Программу Коллективизации.

Отметили Великую Октябрьскую революцию, я нес знамя.

Вова научился немного читать. Узнает буквы и простые слова.

Валя чуть не забеременела. Оказалось, ошибка. Очень жаль. Врачи ничего путного не говорят.

Событий очень много, всего не опишешь. В том числе непонятная комсомолка Репина Наталья. Полагаю, женская привычка играть с мужчинами, как кошка с мышкой. Со мной этот номер бесполезный, хотя она и красивая, особенно глаза. Но мне не до глаз.

Простыл горлом, пью отвар малины и дышу над картошкой.

На днях получили ордер на приобретение в распределителе софы для спанья Вовы, раньше спал на деревянной койке моего изготовления с матрасом.

Советуют еще столетник, выдавить сок 1 стол. л. на стакан теплой воды, полоскать. Надо попробовать.

Остальное все хорошо.


24 декабря 1928 года


Даже не знаю, с чего начать.

Да и чем кончить, непонятно: Новый Год как праздник отменили. Но мы все-таки для Вовы поставили маленькую елочку, он любит. Днем ставим ее в кладовку, чтобы не увидели, если кто придет, вечером выносим, зажигаем свечку на верхушке, смотрим.

Меня ускоренно выпустили с рабфака со свидетельством. Мог бы поступить в вуз заочно, и Валя хотела, но слишком много работы.

Из-за трудностей с продовольственным снабжением мы открыли цех, где клепали ведра, чайники, другую посуду. Чтобы менять на продовольствие в селе. Это была инициатива моего тестя Бернда Адамовича.

Меня посылали ездить с товаром. Еще ездил мастер Ланге, чтобы говорить с немцами на немецком. Я тоже говорил, уже все лучше. И от комсомола была Наталья Репина. Бернд Адамович сказал: «Она симпатичная, ее внешность лучше убедит крестьянскую молодежь мужского пола».

Но получилось так, что ее внешность убедила и меня.

Не знаю, как это писать. Сам пишу, а боюсь, что жена прочитает. Хотя Валя сказала, что она никогда не заглянет в мою тетрадь без моего спроса. Но я ее теперь не держу дома, а держу на работе. Мало ли.


25 декабря 1928 года


Пишу урывками.

Не буду ничего писать про Наталью Репину. У каждого человека бывают ошибки. Тем более она уже замужем с осени.

Это в книгах про любовь, а у меня не книга.

Да и какая там любовь. Любовь у меня к Вале, и больше ни к кому.

Когда я ездил с посудой, то мы заодно вели пропаганду за колхозы. Они стоят и слушают. Ждут, когда начнем менять посуду. Поэтому не возражают. Но согласия я тоже не видел. Многие уже живут вполне хорошо. Я им говорил: «Вы сегодня сыты, но не думаете про завтра. А завтра к вам придут тракторы для общего труда. В одиночку не купить, надо объединяться. Но чтобы сделать тракторы, нужно, чтобы было производство. А чтобы было производство, вы должны помочь пролетариату. Который для вас же сделает тракторы». Но они этому не верили. Это их несознательность.

Я много думал про колхоз, как общее явление, и тут пришла мысль. Ради этой мысли я все это тут пишу. Меня как ошпарило.

Мысль:

Если крестьянин станет работать на земле, как рабочий на фабрике, то есть он работает и получает за труд деньги, то он получится – пролетарий. Только сельский. Значит, он тоже будет Гегемон. В России крестьян поголовное большинство. Значит, фактически все население станет пролетариями. Исключая служащих интеллигентов и частников, которых все равно не будет.

Я пошел с этой мыслью к секретарю Водякину. Объяснил ему ее, но он не понял.


26 декабря 1928 года


Продолжаю.

Водякин меня не понял, я объяснил: раньше крестьянин был и швец, и жнец, и на дуде игрец. Он и сеет, и пашет, и молотит, и скотину ухичивает, и дом строит. А когда будет работа сообща, то будет разделение. Один скотник, другой плотник, третий едет в город и торгует общей прибылью. Как у нас в мастерских: есть слесаря, есть токаря, а есть котельщики, клепальщики и другие специальности. И возчики, кто на склады везет. «Скажи мне, товарищ Водякин, сказал я, в чем разница возчика, который на склад везет подшипники и получает зарплату или карточки, и возчика, которые везет на ток пшеницу и тоже получает зарплату или карточки? Или другое, что у них там будет. И тот пролетарий, и этот пролетарий!»

Он почему-то испугался моей мысли, заругался. Но потом позвал других, чтобы послушали, и им я тоже сказал свою мысль. Кто понял, кто нет, не знаю.

Через день меня вызвали в ГПУ. Сам Михайлов, начальник ГПУ[13]. Я до этого его близко не знал, только видел.

Он начал на меня кричать из всей силы, что я вредитель и контрреволюционер. Что кулак и подкулачник. Что я наношу вред Советской Власти своей агитацией.

Он кричал без стеснения матерными словами. Я тоже умею, хоть не люблю.

Я ему сказал: «Товарищ Михайлов, я коммунист и отец семейства, взрослый человек, за что Вы меня поносите, как последнего нэпмана? Мне это сильно обидно, потому что, если бы я выступал против колхозов, тогда еще ладно, а я выступаю за колхозы».

Он продолжал кричать и обзывать меня. Я бы стерпел, если бы не тронул покойных моих родителей. А он тронул. Он сказал, что, должно быть, они тоже были кулаки, раз родили такого вредителя.

Я не выдержал и сказал, что мои отец и мама были бедные крестьяне, и не надо их трогать. А то сам приехал неизвестно откуда, земли не нюхал, а пальцем тыкает, чего и как делать.

Я раньше не знал, что из меня вылезет такая гордость. Но это ведь меня Советская Власть таким сделала. Мне было обидно и непонятно: мы с ним оба за Советскую Власть, а он из меня делает злого врага. И ему от этого будет хуже, если своих почем зря облаивать. Это как раз на руку врагам.

Я ему это тоже сказал, он совсем сбеленился и позвал своих людей.

Меня арестовали.

Две недели сидел с разными элементами, никого из родных ко мне не пускали. Кормили плохо. И никуда не вызвали. Потом вызвали к человеку, фамилия Канцис, он на меня кричал и угрожал. Требовал выдать сообщников.

Потом вижу: Ланге. Он объяснил: в мастерских нашли очаг. То есть наш цех чайников и кастрюль. Бернда Адамовича допрашивают, но пока не арестовали.

И еще мы сидели два месяца. Один раз ко мне пустили Валю, она плакала, сказала, что все делают всё что можно, чтобы меня выручить.

Потом вызвали к Шейну, а Канцис куда-то делся. Я спросил у Шейна, он рассердился и кричал, что не мое дело. И я с тех пор Канциса никогда не видел. Шейн сказал, что если бы не линия на индустриализацию, таких, как я, надо расстреливать. Я стал смирнее, не возражал. Хотя опять было обидно. Но я видел, что ему мои мысли рассказывать нет толку, у него какие-то свои мысли и он других не слышит. Зато он сказал, что я свободный. Я спросил про Ланге. Он закричал, что не мое дело. Я сказал, что, если у нас индустриализация, то без хорошего мастера никак, а Ланге лучший мастер. Но Ланге так и не отпустили. Сгинул, и это жаль и несправедливо.

Я вернулся в мастерские.


27 декабря 1928 года


Было плохое настроение весь остальной год. И спал на ходу, как во время голода. На работе сплю, прихожу – валюсь и сразу сплю. Даже не до Вовы было, он обижался, Валя тоже. Сейчас прошло, а что такое было, не знаю. Валя сказала пойти к врачу, но у меня же ничего не болит, зачем я пойду. Само пройдет. И прошло.

Но моя мысль о поголовном переходе страны на пролетарское положение меня точит. Поделился с Валей, она согласилась. Только сказала, что пролетариата тоже не будет, а будет бесклассовое общество. Но после.

Как закрыли цех, все живут на карточки и немного денег, но они все время дешевеют. Тут я узнал, что можно внаймы взять домик с огородом. Поговорил с Валей, с Берндом Адамовичем и Марией Фридриховной. Они сомневались, но одобрили. Взяли домик. Я починил крышу, позвал переложить печку, купили дров на зиму. Огород вскопал под снег. Придумал лопату с поворотной ручкой для удобства копать одной рукой. Валя и Вова помогали. Я землю прямо нюхал и чуть не ел, так по ней соскучился. Валя купила книгу «Сад-Огород», хочет весной сажать овощи и помидору.


28 декабря 1928 года


Так что все хорошо, кроме того, что меня отстранили от ОСОАВИАХИМА и не разрешают писать в стенгазету. Я после ареста и временной тюрьмы считаюсь теперь сомнительный. На обиженных воду возят, я понимаю, что Советской Власти требуется осторожность. Может, я бы себя тоже отстранил на всякий случай.


29 декабря 1928 года


В октябре у меня возникла еще одна мысль, теперь техническая. У нас тяжелые детали возят на тележках вручную. И вот везли, а через дыру в крыше влетел голубь. Я смотрел на него в высоту и увидел поперечные железные балки. Подумал, что, если к ним приспособить рельсу, а к рельсе подвесить колесную тележку с тросом и крюком, то можно легко поднимать детали и катать с места на место. Сказал Бернду Адамовичу, он сказал, что это рационализация. Хотя ничего особо нового, такое изобретение существует, называется кран-балка. Он удивлялся, что ему не пришло в голову. И мы сделали эту кран-балку, я каждый день на нее любуюсь. Правда, один раз сорвалась сверху букса и чуть не убило человека, но обошлось.

У меня какие-то предчувствия. То ли хорошие, то ли плохие, не могу понять. То мне весело, то страшно. Вчера кушали спокойно ужин, я смотрю на Валю, на Вову, и у меня вдруг комок в горле, не могу глотать. Будто я с ними прощаюсь, хотя никуда не еду. Даже до слез. Валя на меня смотрит и спрашивает: «Ты чего?» Я говорю: «Валя, я вас с Вовой очень люблю». А она посмотрела и говорит: «Мы тебя тоже, только ты меня не пугай».

А я не пугаю, просто – настроение.

Теперь прошло.

Печка вышла неудачная в смысле тяги, небо топим. Надо выписать угля, как другие выписывают. Валя говорит, чадит, но я был у Суровцевых вчера, у них уголь, и ничего, нормально.


1929 год


Наша жизнь перевернулась совсем другой стороной.

Весной Валя оказалась беременной.

Мы радовались, но тут меня вызвали вместе с другими еще с мастерских и других предприятий города и сказали, что надо срочно ехать по селам вести агитацию. И отпустили обдумать и дать согласие, а меня оставили отдельно и стали обсуждать кандидатуру. Был сам Шваб Иван Федорович, он сказал: «Николай, ты всегда был светлая голова, как тебя угораздило сидеть в допре[14]?» Я сказал, что по ошибке. Был там Шейн, ему мой ответ не понравился, он сказал, что: «Вы все считаете, что по ошибке, а Партия не ошибается». Но Шваб ему сказал, что я ценный кадр, потому что знаю сельское хозяйство. И спросил, где я был в немреспублике, я сказал, что в Варенбурге и около, он сказал: «В Варенбурге у нас уже два представителя, поедешь в Лауб[15]».

Мне объяснили, что это не просто съездить и вернуться, а жить там, сколько понадобится. Другие представители семьями поедут, лучше и тебе так.

Я говорил с Валей, она плакала. Я сказал: «Давай останься тут, у Вовы школа, а ты носишь ребенка. Я поеду один, а там будет видно».

И поехал.

Снимал комнату и вел агитацию. Говорил свою мысль, что крестьяне тоже станут пролетариатом. Но им это не понравилось. Я не знал, какую дальше вести линию, потому что не объяснили, пошел в Варенбург, где телеграф, послал запрос Клименко[16]. Он сообщил, что нужна агитация за сдачу и продажу излишков товарного зерна.

Я собрал людей и объяснил, но они сказали, что излишков ни у кого нет. А как проверить? Я опять послал телеграмму Клименко, он ответил, что нужна агитация за колхозы.

И я опять собрал людей, говорил, что надо работать вместе, давайте организуемся. Они сказали, что до осени подумают, а сейчас некогда, то сев, то сенокос, то уборка.

Я запросил инструкцию у Клименко. Он долго ничего не отвечал, потом ответил: агитируй за заём.

На заём я сам подписался на последние почти деньги, дело важное. Собрал людей, объяснил. Что дело государственной важности, для промышленности, вам же на заём пришлют тракторы и другое. Они согласились, но на заём никто не подписался.

Сидел без дела, опять потревожил Клименко насчет дальнейших действий. Клименко ответил, что жди, мы сами ждем указаний из Центра. Положение серьезное.

Была личная проблема начет продовольствия. У меня было немного своих денег и дали на командировку, но мало. Все кончилось. Хозяева, у которых жил, кормили даром, но мне было совестно. Я послал запрос: «Как быть?» Мне ответили, что устраивайся на работу, потому что, если будешь там работать, тебе будет больше доверия.

Я устроился к тому хозяину, у которого жил. Вильгельм Глюбрехт. С ним жил женатый сын Петер, две дочери-невесты, дети Петера, четверо. Еще два сына были отделенные отдельно, жили своим хозяйством, а старшая дочь была замужем в Тарлыковке, на другом берегу, она же Динкель.

Я работал у них все, что привык делать, и чувствовал себя хорошо, когда работал. А вечером шатался по селу и не знал, куда себя приспособить. Люди отдыхают друг с другом, а я со всеми чужой. Трудность еще в том, что не все понимают и говорят по-русски. И по тому немецкому не понимают, на котором я им говорил, особенно пожилые. У них там оказался свой язык, я хозяев, когда они меж собой говорили, иногда почти что не понимал. Они даже говорят не «ихь»[17], то есть «я», а «ик», как икают. И другие слова тоже говорят не так.

И вот я хожу, мне грустно, я никого не понимаю, меня не понимают, зачем я тут?

Но в конце мая вызвали в Покровск и познакомили с документом Совета Народных Комиссаров насчет раскулачивания. С собой не дали, велели прочитать и запомнить.

Я запомнил, что кулаком считается, у кого наемные работники, крупорушка или маслобойка, кто сдает внаймы помещения и чем-нибудь торгует.

Я поехал в Лауб и думал. Ведь мой Глюбрехт тоже получается кулак. Я у него наемный, да еще двое соседей к нему ходят на помочи, у него и крупорушка, и маслобойка, прямо как по писаному, да в плюс к тому он мне помещение сдает и скупщикам продает масло, яйца и все другое. И не один Глюбрехт, чуть не весь Лауб получится кулаки. Я даже удивился, что у них тоже был голод, а голод был, да еще какой. Но у них остались целые и механизмы, и всякая утварь. Чего говорить неправду, интересно живут немцы, каждая вещь приглядная. На лавках и на печи не спят, у хозяев кровать расписная с занавесками, я такую у Прёловой только видал, когда ее громили, только у Прёловой была побольше. Я спрашивал Глюбрехта, почему в голод вещи не продали, он сказал, что вещи никому были не нужны, а само железо или ту же кровать кушать не будешь.

Рассказал Глюбрехту всё как есть, он стал лицом будто мертвый, даже страшно. А потом сказал семье: «Началось».

Что он за этим хотел иметь в виду, не знаю, но в Лаубе точно началось. И днем и ночью движение, куда-то чего-то везут и вывозят, а во дворах пир горой, режут скотину почем зря. Глюбрехт мне сказал, что я теперь не снимаю у него комнату, а просто живу, как гость. Никаких денег. И работники перестали к нему ходить. И крупорушка с маслобойкой куда-то делась. Я понимал, что к чему, но, если люди не хотят быть кулаками, это тоже понятно.

А еще ко мне валом пошли насчет заёма. Я отбил телеграмму Клименко, чтобы прислал человека с облигациями. Тот прислал, расхватали за один вечер, как горячие пироги.

Потом позвали меня, стали спрашивать, как образовать коммуну или колхоз. Я за них обрадовался и объяснил: объединить земельные наделы, найти амбар, какой побольше, свезти туда механизмы, чтобы были общие. Помаленьку сгуртовать скот и все прочее. И сдать излишки государству, которое сильно нуждается. И вызвали заготовителей, и люди сдавали из урожая озимой ржи, которая хорошо уродилась. Сдали много, заготовители радовались. А также ячмень и сколько-то пшеницы, у кого была. Еще овес, но совсем мало.

Стало жить весело, я себя почувствовал, что нужен людям для новой интересной жизни. Устроили хранение механизмов и техники, я все учел, включительно кто что сдал, с фамилиями. Составили план земли на осень. Взялись строить коровник.

Тут меня позвали опять в Покровск, дали почитать бумагу о мерах пресечения саботажа кулаками хлебозаготовок. Я порадовался, что у нас все наоборот. Клименко и Шейн не поняли моей радости, я объяснил. Тут они с двух рук стали на меня кричать, что я как раз и есть саботаж, что мне кулаки задурили голову, сдали негодную едовую рожь, когда нужна товарная пшеница. Что кто ничего не сдал, те и то лучше, чем такая хитрость. Я сказал Шейну и Клименко про коммуну, но они даже не слушали, только кричали про заготовки.

Я задумался. Я рассердился на лаубских немцев, что так меня подвели. Вернулся, созвал тех, кто записался в коммуну, и объяснил им всю про них правду. Они оправдывались, но согласились.

Тут приехали Шейн, Клименко и тот, кто мне показался похожий на Горшкова. Его фамилия была Городовня, звать как меня, Николай. Они созвали всех и сказали, что тут рассадник. А потом засели в одной избе и начали всех по одному хозяев вызывать и днем и ночью. Я пришел и сказал: «Я тоже в курсе вопроса и представитель, почему нет моего участия?» Городовня сказал: «Ты представитель, а мы уполномоченные, ты считаешься под домашним арестом, иди и сиди».

Я пошел домой и ждал неизвестно чего.

Трое суток они таскали людей без передыха, потом всех собрали и сказали, что обнаружили на текущий момент 38 злостных кулаков, которые сорвали в том числе заготовки. Партия приказала, учитывая, что в городах люди сидят на пайке, подвергнуть конфискации и высылке данных вредителей, но не велела давить сверху, потому что она за народ. Значит, народ, то есть вы сами, решите, кто у вас кулак, кого конфисковать и выслать. Люди стали волноваться и спорить меж собой. Сказали, что надо подумать. Городовня сказал, что думать некогда, давайте список сейчас. И тут же пойдем на конфискацию, а кто будет участник конфискации, тому положена по закону четвертая часть. Люди опять стали волновать и спорить. Глюбрехт был со мной рядом, он сказал людям, что, если не послушаться, вышлют всех. Женщины рыдали, но их успокаивали, потому что Клименко, Городовня и Шейн от этого злились. Тогда люди кинули жребий на 38 номеров. И опять был спор, и опять женщины плакали. Дети тоже. В конце концов дали список. Но Городовня был недоволен, что список не сошелся с тем, какой у них. Опять стали все переговариваться. Я не утерпел и сказал, что некоторые, кто в списке, они уже в коммуне. Городовня закричал, что никакая коммуна не считается, потому что кулакам запрещено вступать в коммуны, что она считается распущенной с этой минуты, что надо приступать к конфискации, а имущество раскулаченных тут же передать в колхоз, в общее пользование. Я сказал, что колхоза у нас еще нет, Городовня сказал, что с этой минуты есть. И велел поднять руки, кто согласный. Сначала никто не поднял, опять говорили и спорили, к ночи кто-то начал поднимать, а потом уже много.

И они пошли делать конфискацию.

По селу стоял плач женщин и рев скота, который сводили со двора.

Вечером они собрались и выпивали. Я от растерянности тоже выпил и сказал, что людям тяжело и плохо. Городовня тоже выпил и закричал: «Думаешь, я буду с тобой спорить, что тяжело и плохо? Но пусть им будет тяжело и плохо, они заслужили. И даже пусть нам будет тяжело и плохо. Всем сейчас тяжело и плохо. Но надо даже, чтобы было еще тяжелее, потому что мы строим великолепное светлое будущее. Кровавые жертвы будут искуплены нашими детьми и внуками, которые скажут спасибо. Можем мы всем устроить сейчас обычную легкую жизнь? Можем. И проживем так самое большое год, а то и меньше. А потом нас сожрет мировой капитализм и внутренняя контрреволюция».

«И я тебе скажу еще больше, он кричал, что мы готовы, что пусть половина населения сгинет, но останется другая половина и Советская Страна. А если дадим себе жалость, не будет вовсе никого, а вместо Советской Страны тут от Киева до Приморья будет Англия , Америка или другая Антанта».

И я подумал, что есть правда маленькая и большая. Маленькая – когда здесь людям плохо и тяжело. А большая – когда в будущем людям везде будет хорошо. Большая правда на то и большая, что больше маленькой. Я пошел с этой мыслью к Глюбрехту, чтобы его как-то ободрить, но его как раз дораскулачивали соседи, и он был не в настроении. А его дочь Анна, 18 лет, обняла меня в сенях и сказала: «Николай, наш милый защитник, спаси моего фатера и нас. Мы имеем маленьких детей, мы не имеем быть кулаками. Я буду тебя любить, когда ты нам поможешь». Мне было смешно, как она говорит, но она была горячая и вся двигалась у меня в руках, а я не был с Валей и ни с кем уже долго, я ее потащил в клеть, положил на землю, но чую, что она плачет. Я прекратил, опомнился, сел рядом и тоже заплакал, но сказал: «Зачем ты так, Анна, я и сам плачу, что я такая нечисть. Но это нам за то, чтобы наши дети сказали спасибо». И так мы сидели рядом и плакали. Я успокоился, рассказал ей, для чего мы все страдаем. Но она не слушала и все плакала. И я ушел.

Проснулся утром со стыдом и похмельем. Я поэтому пью мало или совсем не пью, я не люблю стыда с похмелья.

Клименко и Шейн взяли меня и уехали, оставили Городовню и с ним сколько-то бойцов. Меня связали, я удивился. Шейн сказал: «Мы тебя арестовали, разве не помнишь?» Я сказал: «Да, арестовали, а потом отпустили». Они совещались и спорили с Клименко, тоже не помнили. Клименко спросил: «За что мы его арестовали, если спросят?» Шейн спросил меня: «Ты помнишь, за что тебя арестовали?» Я сказал, что нет. «Твое счастье», – сказал Шейн, а как раз приехали в Варенбург, где они достали опохмелки, выпили и всю дорогу обратно проспали.

Так все и обошлось, так кончилась моя командировка.


26 октября 1929 года


Вчера у Вали родилась дочка Екатерина официально, а Валя зовет Катарина. Это без разницы. Я опять счастливый, хотя иногда накатывает неизвестно с чего, но[18]


1930 г. Без даты. Черновик письма[19]


Любимый Уважаемый Дорогой Товарищ Сталин!

В начале 1930 года Партия направила меня, как члена ВКП(б) и рабочего, на подъем коллективизации на выбор, и я выбрал родное село Смирново. Потому что я уже поднимал коллективизацию в Немреспублике и заслужил доверие.

Прибыв в Смирново, я обнаружил, что там контрреволюция упущения. Смирново выделилось в отдельный от Акулиновки сельсовет. И им руководил бывший бандит бывший красноармеец и бандит не вполне сознательный крестьянин Иван Большов (раньше звался Смирнов), ему помогал Сергей Калмыков, а я стал одновременный секретарь ячейки и выбранный людьми председатель. Помочь мне было некому за отсутствием ни одного коммуниста Я выяснил недостачу во всем. По обязательным платежам, а именно сельхозналог и самообложение, план на текущий момент выполнялся наполовину, по добровольным, а именно культналог, страхование и заём на пятилетку в четыре года, план не выполнялся почти совсем.

Я задал вопросы Большову и Калмыкову, они смеялись проявили неуважение к моим словам. Я собрал людей и вел агитацию. Они сказали, что Большов и Калмыков не Советская Власть, а кулаки и миродёры. Я это и сам увидел, я видел их хозяйство. На этом собрании мы их переизбрали, председателем сельсовета выбрали Семена Улошнова (тоже бывший Смирнов). Но все равно люди объяснили, что они сдали всё что могли и больше не могут. Особенно об этом сильно кричали женщины.

Вы сейчас поймете, почему я на этом, что женщины, остановил внимание. Их оказалось в нашей деревне намного больше относительно мужиков, за счет отсутствия последних по разным причинам. Многие подались в город на заработки. И другие причины. Поэтому женщин стало подавляющее большинство.

Я доложил в РИК ситуацию с налогами и начал создавать колхоз. Для чего начали раскулачивать кулаков в соответствии с решением Партии. На повестке дня были четыре человека: Большов, Калмыков, Юшин и Смирнов-Костин. Собрание бедноты и актива проголосовало единогласно. Но я хотел, чтобы все было по Закону, составил список и попросил всех расписаться за свое решение. Но они отказались. Я сказал: «Как же так, Вы ведь все проголосовали, подтвердите свое решение подписью». Они сказали, что устно согласны, хватит и этого. Тогда я напомнил, что бедняки имеют право на 25% от кулацкого имущества. Люди этого не знали и стали радостно волноваться. Спрашивали: «Где это записано?» Я ответил, что есть Закон и 107 статья. И они тут же все подписались. И мы пошли на конфискацию и выселение.

Сказать Вам честно, дорогой товарищ Сталин, я не уверен, что эти 25% есть правильная мера. Наше будущее должно строиться без корыстно.

Мы начали конфискацию. Все шло успешно, но Дарья Калмыкова, жена Сергея Калмыкова и по совместительству моя сестра, в мое отсутствие пришла в наш дом, где мы кое-как жили, потому что все растащили, пока меня там не было, схватила нож и приставила к горлу моей жены Валентины (по документам Вальтрауд, из немцев) на глазах нашего сына Владимира и грудной дочери Екатерины, которую мы пожалели, что взяли с собой, но кто же знал и стала кричать, что ее убьет, если я не верну их семье все имущество. Владимир и жена кричали, прибежали люди и отняли Валентину, Дарья успела только ее чиркнуть по плечу.

Кулаков вывезли. Дарью надо было арестовать, вызвали милицию, но она не приехала из-за метели. Тогда отпустили вместе с мужем, учитывая, что маленькие дети.

После метели приехал с РИКА уполномоченный Савочкин с отрядом, тоже бывший бандит и эсер, но был и красноармеец, он собрал собрание и ругался на несдачу сельхозналога и самообложения. Но с ним не соглашались. Тогда он повел вопрос по-другому и спросил: «Поднимите руки, кто против Советской Власти?» Никто не поднял, себе дороже. Тогда он сказал: «Советская Власть устанавливает вам самообложение 35% от сельхозналога, кто против?» Все подняли руки против. Он сказал: «Но самообложение и есть Советская власть, еще раз спрашиваю, вы, значит, против Советской Власти? Поднимите руки». Никто не поднял. «Хорошо, а кто за Советскую Власть?» – опять спросил он. Все подняли руки, и он сказал помощнику: «Пиши, что все единогласно голосовали за 35% самообложения, потому что это и есть Советская Власть».

Я сказал ему, что это не совсем так, но он сказал, что это тактика и дипломатия.

На другой день Савочкин и отряд пошли описывать имущество в счет налога. У Петра Смирнова Большого, брата Ивана, но не кулака, жил после смерти их отца Захара Васильевича отдельно его жена Татьяна не соглашалась добровольно отдать простынь, одеяло и скатерку из сундука мануфактуру, тогда отрядник сам взял мануфактуру, она его ударила рукой. Я сделал замечание отряднику, что сперва надо применить убеждение, что трудности будут возмещены общим трудом и благополучием, а потом хватать, что попало, но он не послушал.

Татьяну взяли и повели, но тут прибежали другие женщины, а среди них неизвестно откуда Дарья Калмыкова, которую уже выселили. Но она оказалась тут и закричала мне, что лучше пусть я иду домой и посмотрю, есть ли у меня там кто живой. Это моя классовая слабость и ошибка, но я испугался и побежал домой. Там все были живы. Это был обман со стороны Калмыковой. Я вернулся обратно и увидел, что лежит избитый Савочкин и еще двое отрядников, из них оба убитые. Остальные подобрали Савочкина и уехали. Они уехали с обозом, потому что успели описать и собрать много имущества. И вели также скот в счет недоимок.

Тогда Дарья, Татьяна и другие женщины побежали за ними. Они прибежали в Акулиновку, где отряд тоже начал описывать, и вели агитацию среди других женщин. В Акулиновке их тоже оказалось много. Так и получилась женская банда, в которой меня обвиняют как зачинщика и виноватого, что не задушил в корне. Она собралась со Смирнова, Акулиновки, Криунова, Валков, Дорофеевки, Урочья и др. У них оказалось вооружение и гужевой транспорт. И даже два пулемета. Они начали действия, про которые Вам наверняка докладывали. Мужчины там где-то тоже были, но не показывались, чтобы не приняли за настоящую банду. Они знали, что у отрядников указание не стрелять в женщин. И женщины этим воспользовались. Хотя потом начали стрелять, когда дошло до прямого боя, но это было потом.

Я был в полном отчаянии сомнении, дорогой товарищ Сталин. Я оставался свято верным идее неотвратимости светлого Будущего, но как мне быть, если кроме меня в него никто не верил? Но еще Меня беспокоила естественная шкурная забота о моей семье. Я решил отвезти ее на станцию и отправить домой, а сам остаться. Я просил лошадь, никто не дал, пришлось взять во временную реквизицию. Мы поехали. На пути нас встретила банда. Там были Дарья, Татьяна и другие. Меня сразу же сильно ударили, я очень плохо понимал происходившее. Но видел, что Дарья что-то кричит моей Вале, а потом ударяет ее прикладом и стреляет в нее. Она ее убила. Потом она берет грудную дочь Екатерину и хочет в нее тоже стрелять. Я встал на колени и говорил, чтобы она убила меня, а не трогала дитя. Она послушала и выстрелила в меня. Они уехали. Я остался живой, сын Владимир помог мне лечь на сани и повез к станции. Мы даже не похоронили Валентину. Я там остался в больнице, думал, что умру, а Владимира и Екатерину отправили в Покровск. Они и сейчас там.

Я прохворал до самого лета и не чаял остаться живой, но выжил.

Проведал Владимира и Екатерину и вернулся в Смирново, потому что мое задание не кончилось.

Там все уже было тихо, всех, кто прямо участвовал в банде и других событиях, выслали, с остальными мы заново начали строить колхоз. Хотя было трудно, потому что беднякам кулацкого имущества не хватило, а средние не торопились вступать в колхоз. Тут как сказать – наш средний в других местах считался бы бедный. Есть корова – уже средний. А я себе, чтобы поправиться от болезни, купил треть коровы. То есть мы скинулись, старуха Скиданкина, вдова Лучкова и я, купили корову, она стоит у Лучковой, а кормим и пользуемся молоком по очереди или по уговору.

Я работал как мог, но тут нас укрупнили и соединили с Акулиновкой, и мою должность упразднили. Я поехал в райком, чтобы спросить, что дальше, а там была комиссия ГПУ на предмет следствия по делу женской банды, которое оказалось не доследованным. А Предкомиссии оказалась опять женщина, так уж не повезло. Звали Лиля Зильбер. Эта Лиля вцепилась в меня: «Ты сам явился нам в руки, ты перегибщик и головокружение от успехов, из-за твоих репрессий началась женская банда, должен за это ответить!» Я обиделся и сказал, что кто перегибает, это как раз она. А меня самого так перегнули, что убили жену. Она должна, как женщина, это понять. В ответ на это Зильбер сделалась как припадочная и обвинила меня в покушении на авторитет Представителя Власти. И арестовала, не сходя с места, и заперла в помещении. И я сижу у окна при освещении луны, и решил написать Вам письмо.

Товарищ Сталин, я не умоляю свой вины за женскую банду, но и не считаю, что я полностью виноват. Зато прошу Вас обратить внимание на то, чего я не увидел в Постановлениях и Директивах, а оно есть. Это женский вопрос. У мужчин имеются идеи, они бывают и злые, и добрые, из-за чего мы покрошили друг друга в Гражданскую войну, а у женщин никаких идей нет, кроме семьи и собственности. Но за это они удавят кого хочешь, в том числе социализм. Дохлая корова для бабы, извините, что называю народным словом женский пол, дороже коллективизации и индустриализации. Даже если будут сплошные колхозы, они все равно будут глядеть в свой огород и в свою избу. Я предлагаю лишить женщин избирательных и голосовательных прав, решать все с мужиками, потому что с ними что-то решить еще можно, а с женщинами никогда. И хоть мы в Гражданскую убивали друг друга, но с чистым сердцем. А они намного жесточе и хитрее. Убить мать в присутствии живого дитя и мужа, это надо иметь страшно злостный характер, на который, кроме женщин, способны только звери.

Это первый пункт.

Второй. Хорошая власть оснуется на хорошем в человеке. Если она оперется на злость, ненависть и неправду, то что-то не так. То же самообложение и другие добровольные налоги. Если Вам докладывают, что они впрямь добровольные, не верьте, Вас обманывают. Все из-под палки. И это к добру не приведет. Народ будет друг другу врать, и получится, как говорил нам в церкви поп, хотя и служитель культа, сплошное лицемерие. А это страшный грех, потому что он изгаживает душу, и дети перестанут верить отцам своим, и все наши страдания пропадут даром. Вот вы в газете правильно обругали за вранье деятелей, они сделали вид, что поняли, а на самом деле врут еще гуще.

Независимо от женского вопроса, я обращаюсь к Вам, дорогой товарищ Сталин, хотя у Вас много великих дел, обратить внимание на мою судьбу. На моих руках, которых у меня всего одна, остались сын, которому 9 лет, и грудная дочь. Я исполнял задание Партии. Но меня же за это хотят наказать. Это несправедливо и лицемерие.

С коммунистическим большевицким приветом

Н.Т. Смирнов.

И прошу меня вернуть в Покровск, где я принесу больше пользы Родине и Социализму. Дайте самую тяжелую работу, а если меня посадить, то от этого никому не будет пользы.

Но про женский вопрос забывать не нужно. Простите, что выражаюсь попросту, но скажу еще раз: женщины погубят Социализм и мировую Революцию в нашей отдельно взятой Стране, как вы ее справедливо назвали.

Еще раз извините за беспокойство.

Н.Т. Смирнов.

И есть еще одна идея, которую я с Вами очень хотел бы обсудить: о превращении крестьянина в пролетариат. Но это уже в другой раз.

Н.Т. Смирнов.

21 июня 1930 г.[20]


Заявление

Я, Смирнов Никлай Тимофеевич, 12 марта 1894 года рождения (по ст. стилю), полностью признаю предъявленную мне вину, что примнял необоснованые пытки и репресии трудящегося населения с. Смирново, искривив сознательно искривив линию Партии и лично тов. Товарища Сталина по исправлению перегибов в деле раскулачвания и коллективизации сельского хозяйства. Признаю, что этой причиной было возникновение женских волнений местного женского бандитизма на почве частнособственческих инстинктов, а не дествия ОГПУ и органов. Тем более Партии. Признаю, что это была провокацонная деятельность в направление дескредетации политики Советской Власти. Признаю, что действовал в сговоре предварительном сговоре с другими лицами, имена которых не могу назвать в следствии, что не помню моего не желания сотрудничать с следствием. Полностью готов понести справедливое наказание. Претензий к следствию не имею. Сломаность моей руки вызвана моими действиями против следователя Л.И. Зильбер и вызваной охраны, которая может потввердить, как свидетели.

В дополнении сообщаю, что вражеские записи, сделанные мной собственноручно в этой тетради, сделаны с целью опороченья Советской Власти, в чем глубоко сожалею и раскаиваюсь. Прошу приобщить их к делу уничтожить их способом сжигания, как рассадник[21]


30 декабря, воскресенье. 1934 г.


Как я теперь понимаю, я пишу для потомков. Чтобы они получили сведения о моей жизни из первых рук. И жизни окружающих людей. Мне хочется сказать: «Дорогие потомки! Хотя мы верим только в реальную жизнь, но в ней есть необыкновенные случаи. Однако в них нет никакого божественного промысла, а чистое совпадение».

Когда я был под арестом, мою тетрадь отдали служащему там человеку, чтобы сжечь. Кто мог знать, что им окажется житель Покровска, мой знакомый, которого я не буду называть. Он увидел чистые листы и решил взять их себе вместе с тетрадью. Но дома прочитал, увидел там многое, особенно письмо к Сталину, и испугался. Он решил ее все-таки сжечь, но тут им овладел психоз. Он боялся, что увидят, как он жжет, спросят, что это такое, выхватят из огня. И увидят, что он жжет письмо к Сталину. И ведь везде люди, везде глаза. Если уйти куда-то в лес, это еще подозрительней, когда человек один в лесу. Что он там делает? Когда кажется, что никого нет, тут-то и появляются ненужные глаза. В этом он прав, это я знаю уже и по себе.

Тогда он решил пойти в нужник и утопить в кал. Нужник закрытый, никто не видит. Но там его стали одолевать мысли, что будут выкачивать, когда яма заполнится, найдут тетрадь. И это еще хуже, чем схватить из огня. Утопить письмо к Сталину в кале – преступление тянет на полную 58 статью.

Так он мучился и не знал, как быть. Уничтожать опасно, хранить тоже опасно. Тут его откомандировали назад в Покровск. Он решил взять тетрадь и выкинуть по дороге. Но ему все время казалось, что кто-то наблюдает. И он не рискнул.

Приехал, спрятал тетрадь. А когда я вернулся, он узнал, пришел ко мне и сказал: «Возьми ее, ради бога, но не говори, что я ее тебе дал. Скажи, что нашел или еще что. И лучше всего – сожги. Но я тебе этого не советовал».

Я взял и сказал: «Хорошо, сожгу без твоего совета, а ты забудь». Он засмеялся и сказал: «Первый раз за все эти годы засну спокойно».

И я хотел сжечь, но почитал, увидел все свои глупости, ошибки, страдания и мучения, но и радость тоже, и всю мою жизнь, и стало жалко, что это пропадет. Пусть останется как есть, в том числе моя предыдущая безграмотность, которую смешно читать.

Буду писать и дальше. Это уж не просто привычка, а как для пьяницы водка – тянет, и все тут.

Не буду здесь описывать, что было со мной за эти почти четыре года. Заключили в лагерь на Севере, но могли присудить и больше, вплоть до расстрела. Там работал, как получалось, а потом по инвалидности и грамотности назначили быть в лагерной обслуге. Нас там не очень любили что с той, что с другой стороны. Многие от этого озлоблялись, а я стал как бесчувственный по отношению ко всем трудностям и обидам. Я сказал себе: это страшный сон, он рано или поздно кончится. Вообрази себе, что происходит не с тобой, и будет легче. Мне это очень помогло. Доходило до того, что мне дают по зубам, я падаю и головой роняю бюстик со стола, и вот на полу лежат вместе моя голова и голова бюстика, обе разбиты. И я это будто вижу со стороны, и мне, хотя и больно, становится смешно. Правда, не смеялся. Те, кто били, не любили смеха надо собой. Могли за это даже убить.

Я приказал себе терпеть и вернуться к Володе и Кате. Я им нужен. Володе сейчас уже 13 лет, а Кате 5 и 2 месяца. Я думал о них, и этим спасся.

Жизнь в лагерях – не жизнь. Там тоже есть человеческие отношения, но так мало, что не о чем писать. А о других отношениях я писать не хочу. Я вычеркнул эти годы из своей жизни, будто их не было.

А ведь правду сказать, когда вернулся, когда прошел всего месяц, я осмотрелся, отдохнул и не то чтобы отъелся, потому что особо нечем, но все же подкормился немного, так вот, всего месяц прошел, и мне перестали сниться лагерные собаки, а еще через месяц я почти ни о чем не вспоминал. Будто и не было.

Единственно, осталась память о Т.Н., замечательном и умном человеке. Он был слепой, его поставили на женскую работу стирать для персонала. Стирать можно и не глядя, из одного бака берешь, в другом завариваешь. Ему не раз подставляли для смеха кипяток или горячий утюг, но он берегся, хотя все же обжигался. Мы с ним говорили, и он меня хвалил, что я неглупый человек. Это было приятно. Я ему доверился и рассказал про свою жизнь. И он сказал так: когда политика власти идет на то, чтобы гнуть людей, неважно, к хорошему или плохому, всегда есть риск недогнуть или перегнуть. Недогнешь – виноват, перегнешь – опять виноват. Потому что никто не знает, как гнуть в меру. И где эта мера, тоже никто не знает. Делай вывод: лучше не иметь дела с такой работой, где надо гнуть людей. Живи самостоятельно.

Я сказал, что социализм не предусмотривает самостоятельной жизни. Он ответил, что да, нельзя жить в обществе и быть от него свободным, как завещал великий Ленин, но можно хотя бы попытаться. И что разум всегда возьмет свое. И главное – сохранить этот разум и передать детям.

Он сказал удивительную вещь, я запомнил. Что главная борьба идет не социализма с капитализмом, не классов друг с другом, хотя это тоже есть, а умных с дураками. И дураки в близкой перспективе всегда побеждают. Они по закону природы и животного мира сбиваются в стаи и очищают жизненное поле для себя и своих детей. И умных ненавидят потому, что их дети будут соперники их детям. Чем больше умных, тем виднее дурость дураков. Поэтому дураки стараются умных уничтожить. Это не так трудно, потому что умные часто ходят по одиночке. За исключением таких умников, которые себе подчиняют дураков. Но в далекой перспективе капля ума живет дольше, чем целое озеро дурости. Она точит камень там, где дурость переливается в другое место, где уже не так дуреет.

Я ему возражал: «А как же евреи, которых так много появилось после революции и которые, между прочим, стоят над нами в лагере в большом количестве? И на всех постах страны. Их никак не назовешь дураками». Он сказал, что это то же самое расчищение жизненного поля, а главное, что они очень умны, да, но коротким умом. Потому что есть ум короткий и долгий. Долгий ум смотрит, что будет из последствий, а короткий, что будет сейчас. Они сейчас наверху, но чем выше будут, тем ниже окажутся. Если нация много делает для своего роста и благополучия, но в результате ее же действий ее же начинают преследовать и уничтожать, то есть, получается, она вредит сама себе, возникает вопрос, такая ли она умная?

Я опять возразил, что русские еще хлеще и дурее, потому что мы преследуем и уничтожаем сами себя. Он сказал, что это сложный вопрос, потому что ценой уничтожения многих из самих себя мы сохраняем государство. Это историческая парадоксальность, в которой он сам еще не разобрался.

Тут я ему высказал свою мысль насчет женщин и их жестокой роли, вспомнив про женскую банду, и как они убивали направо и налево. Т.Н. сказал: «Недаром есть пословица, что у бабы волос долог, а ум короток. Ваше замечание верное, женщина, когда еще люди жили в пещерах, думала только про то, как накормить своих детей, а у чужих могла вырвать изо рта кусок, а то их и убить, чему случаи были и у нас, в жуткие голодные годы, когда, мне рассказывали, одна женщина убила даже не чужих, а своего собственного ребенка и сварила его, чтобы накормить остальных. Поэтому женщин нельзя допускать к решению важных вопросов и к власти. Только тогда, когда они достигнут нормального исторического развития и будут спокойны за своих детей».

Но все равно, сказал Т.Н., дело идет к тому, что дураки долго будут нами править. Конечно, самые хитрые из них. Кое-чего нахватавшиеся, но при этом необразованные, ограниченные, костные, самолюбивые карьеристы. Когда всех умников повыбьют, масса из себя выдвинет людей, равных себе. А такие люди никогда не поведут вперед, только куда-нибудь вбок, в сторону или вовсе назад. Потому что хитрый дурак хорошо понимает свою выгоду, а на общую ему наплевать. И потому еще, что масса не хочет вперед, она, как только становится сытой, тут же хочет навсегда остановиться.

Он много еще говорил о разных вещах, о книгах. Советовал, что почитать. Там была библиотека, ее собирал замначлагеря Гинкель, человек с образованием и, говорили, писал стихи. Гинкель узнал, что я читаю Пушкина, Толстого, Гоголя, Горького и других, удивился, сначала смеялся, потом поговорил со мной и тоже советовал, что читать. Дал рассказ Чехова «Новая дача». Велел читать при себе вслух. Он сидел и выпивал, а я читал. Дочитал, он спросил мое мнение. Я сказал, что это про то, как люди не понимают друг друга. А он закричал, что это про ленивых и тупых крестьян, которых силой надо тащить в новую жизнь, потому что сами они ее не хотят. «Жили мы без моста! – он кричал. – Это и есть вся ваша философия! Жили без моста – и проживем! Нет, друзья, не проживем! Мост не только вам, всем нужен! И мы его построим! Вместе с вами! А кто не хочет – заставим! А кто будет мешать – сбросим в воду!» Я сказал: «А если сначала объяснить крестьянину, зачем мост, а уж потом заставлять? А еще лучше – попросить». Он засмеялся и сказал, что мировой капитал не дает нам времени на объяснения.

Так мы и говорили, с ним и Т.Н., а потом Гинкеля куда-то перевели, меня тоже отправили на поселение, а потом разрешили вернуться домой в Покровск, который теперь Энгельс.

Тут я должен сказать огромное спасибо Берндту Адамовичу, Марии Фридриховне и Имме, которые сберегли, кормили и воспитывали моих детей. Им помогали и Кессенихи, но у них меньше возможностей. Хотя я сейчас живу у них, и мы вместе вспоминаем их дочь, а мою любимую жену Валечку.

Чем дальше от даты ее смерти, тем больше я ее вспоминаю и тоскую.

Берндт Адамович взял меня на работу. В силу моей теперь беспартийности и отбывшего срока доверили сначала только быть вахтером. Но потом поставили на выдачу в инструменталку. Это не такая простая работа. На каждый инструмент, на пилы, ключи, напильники и, тем более, фрезы и резцы есть нормы службы, я должен был записывать, кто заменял раньше, эти записи представлял начальству, оно объявляло выговоры и накладывало штрафы, а рабочие сердились на меня и называли вредителем. Берндт Адамович сказал не обращать внимания, но мне было обидней, чем в лагере. Там я ощущал, что надо мной надругиваются чужие, а тут ведь все свои.

В августе позвали и сказали, что мне, как человеку, который работал с крестьянами по их организации и знает немецкий язык (я его усовершенствовал в лагере, потому что Гинкель тоже отлично знал немецкий и любил со мной говорить по-немецки), доверяют поехать с заготовками вместе с группой товарищей. Учитывая отвратительное снабжение города продуктами. Это несчастная правда. Берндт Адамович рассказал мне потихоньку, что в Энгельсе в 33-м году умерло много людей от голода[22]. Меня это очень удивило. Хотя мы и сейчас живем очень и очень трудно, но все-таки без смертельного голода.

Я отказывался, я помнил слова Н.Т. о том, чтобы не участвовать там, где гнут людей. Но мой отказ не приняли и стали вспоминать мое недавнее прошлое. И я поехал.

Я давно не был в селе. Когда мы приехали, я понял, что многое изменилось. Люди жили не очень хорошо, хотя уже в колхозах. Были видны следы голода – и в Варенбурге, и в Лаубе[23]. Началась заготовка. Я понял, что опять вместо предложения крестьянам чего-то взамен хлеба идут разговоры про обязательства, невыполненные налоги и т.п. Предлагают и деньги, и какие-то товары, но денег мало, а товары по страшным ценам. От переживаний и мыслей я заболел какой-то лихорадкой. Трясло, будто у меня инфекция. Другие боялись заразиться и отправили меня в Покровск. Там я сразу выздоровел, но в село уже больше не посылали.

И что бы ни было, у меня сейчас есть вера, что прошедшие страшные годы никогда не повторятся.


Запись без даты


1_Инструменты: 1. Личное пользование. Прикрепленные (то, что нужно каждый день). С пометками. (Долгосрочные – молотки, напильники, др.) 2. Рабочее место – твое предприятие. Книгу Журавлева по рационализации[24] рекомендовать и давать всем. Попросить Чибрякова, чтобы выделил машинистку перепечатать хотя бы 4–5 экз. 3. Выработку фрез, резцов и др. согласовать не по времени, а по выполненному объему работ.

2_Закрепить слесарные столы. Ящики с ключами для инструментов. Все ненужное в инструменталку.

3_Субботник – уборка и мытье окон.

4_Поговорить со всеми.


16 ноября 1935 г.


Не могу дотерпеть до конца года, нарушаю традицию.

Я стал рационализатором, хотя все началось в рабочем порядке и без всякого геройства. Я заметил, что некоторые меняют инструменты то и дело, а другие заходят редко. Слесарь Кузьмичев Иван Никифорович приходил только за сложными метизами. И давал всегда ударную выработку. Я пошел посмотреть, как он работает. Увидел, что он себе склепал железный ящик и там хранит свои инструменты. И никому их не дает, за что над ним некоторые смеются. А еще он после работы наводит порядок, все протирает и раскладывает по своим местам. Я с ним побеседовал, и он сказал, что все зависит не от того, кто как старается, а кто держит все в порядке. Сергей Журин, например, молодой, горячий, не без головы, но посмотри, как он работает. У него возле стола целый склад, он полчаса ищет инструменты или бегает к другим. А потом грызет метал чуть не зубами, мрет за работой – а толку?

Ну, и так далее.

Я рассказал об этом Берндту Адамовичу. Он согласился и дал мне книжку Журавлева, которая просто открыла мне глаза. И другие книги про организацию производства.

И я придумал: хватит инструментам долгого пользования гулять по цехам. Необходимый набор должен быть у каждого свой. С личным клеймом на рукоятке. В строгом порядке на своем месте. И вообще навести порядок, в том числе давно пора помыть окна (у Журавлева про это говорится как про очень важное дело). Берндт Адамович не сразу согласился из-за срочной работы, но потом провели субботник, потом начали наводить порядок на рабочих местах, я начертил и везде повесил памятки. Через месяц мы дали план по ремонтам метизов на 120%. По подвижному составу станет ясно в конце года, но сроки уже снижаются. Берндт Адамович даже не поверил, что из-за таких пустяков все так перевернулось. Он дал мне должность мастера по рационализации рабочих мест.

И началась, скажу без ложной скромности, какая-то совсем новая производственная жизнь. Мы давали план, сверх плана, встречные обязательства, мы вышли на первые места в социалистическом соревновании по отрасли. Мне дали две грамоты и поощрение, а потом квартиру в две комнаты с отдельной кухней, где мы теперь живем с Володей, Катей и Степанидой, но она пока приходящая у меня. Она стесняется детей, что с этим сделаешь.

На фоне этих успехов меня выдвинули на осенний слет стахановцев, передовиков и рационализаторов отрасли в Москве.

Вопрос был не простой, учитывая мою биографию. Рассматривали на уровне автономного ЦК. И там один сказал, не знаю его фамилии, но влиятельный, что Сталин предостерег против огульности и массовости. Что после убийства Кирова разоблачили много врагов наверху, но обратили внимание, что ошибки низовых граждан, особенно из промышленной области, нужно уметь прощать, если они встали на путь исправления.

И под этой маркой прокатила моя кандидатура, я оказался в Москве, причем не в простой день, а 7 ноября. То есть с 4 по 6 был слет, где сам тов. Каганович вручил мне грамоту НКПС, а 7 нам разрешили прийти на Красную площадь и постоять возле Мавзолея. Я хотел бы соврать, но не умею, я не видел Сталина, мы стояли сбоку, далеко от трибуны. Но на меня произвело впечатление не это, а то, что я видел. Тысячи людей и массы мощной военной техники. И все это под музыку. Были моменты, когда я просто содрогался от сознания величия СССР и от того, что я являюсь частью народа. Будто я увидел цель, которую раньше не видел. И которую олицетворила для меня демонстрация. И я кричал ура так громко, что сорвал голос. Будто с ума сошел от радости.

Потом нам дали день прийти в себя, и вот я уже дома.

Рассказал Володе и Кате, которая уже начинает все понимать, о своих впечатлениях. Они радовались и гордились своим отцом.

Что я могу сказать? Я вспоминаю слова Т.Н. о борьбе умных и дураков и мысленно задаю ему вопрос: но где дураки, если на наших глазах образуется единство народа? Где дураки, если от нашей работы делается лучше и нам, и стране? Или я тоже дурак, что утром встаю, обливаюсь водой, как меня научил Володя, и с радостью бегу на работу, где вижу, что все спорится, в том числе отчасти благодаря меня? Мы жестокую цену заплатили за нашу радость, я не спорю, но зато это будет радость на всех, а не только на тех, кто победил. Хотя, получается, победили все, недаром съезд Партии назвали в прошлом году Съездом Победителей.

Да, меня осудили на заключение в лагерь ошибочно – если смотреть формально. Но разве я, когда не разбирался в окружающем, не участвовал в борьбе с Советской Властью? Участвовал. Пусть никого не убил, но участвовал. И, может, следовало мне дать не три плюс один, а все десять лет. Таков мой личный приговор самому себе, но успокаивает то, что я сейчас делаю все, чтобы загладить свою вину.


29 декабря 1935


Степанида живет с нами. С Катей у нее хорошие отношения, с Володей пока не очень ладится.

Остальное все хорошо.


17.01.36


Краевой слет передовиков. Выступал.


21.01.36


Вызывали в ЦК. Вопрос восстановления в партии. Писал автобиографию. 31–34 годы вместо лагеря велели написать «отбывал трудповинность». Я сказал, что легко поднять документы. Они сказали, что я ведь не вру, просто тут вопрос формулировки. На эту формулировку они сумеют закрыть глаза. У них есть двое даже сидевших в тюрьме строгого заключения, но их приняли. Правда, непосредственно в Москве. А учитывая, что я стахановец и передовик, да еще выступаю, мне нельзя быть не членом партии.

В тот же день приняли. Без оркестра, по-деловому. Может, так и надо.


03.02.36


Агитировал за вступление и добровольные взносы в спортобщество «Локомотив».


12.03.36–28.03.36


Поездка на Урал и в Сибирь с группой рационализаторов и передовиков Поволжья.


11.04.36–17.04.36


Москва. Степанида обиделась, что не взял с собой, но я не мог. Рассказывал ей и высказал мечту, что хотел бы когда-нибудь жить в столице.


08.05.36


После майских зарегистрировали брак со Степанидой. Обошлись без застолья, сходили к ее родителям. Они совсем темные, а отец сильно пьющий. Шорник. Судя по высказываниям, скрытый враг советской власти. Но выражается аккуратно, не прицепишься. Черт с ним.


22.05.36


На мастерские выделили автомобиль, чтобы наградить кого-то из лучших передовиков. Хотели дать мне, я отказался в пользу Бриля, у которого 8 детей, пусть он их возит. Степанида рассердилась на меня. Но я ей объяснил, что у нас все под рукой и до всего можно дойти пешком, а выделяться ни к чему. Мне и так неловко, что я везде езжу, как кум королю.


20.08.36


Развелся со Степанидой. Это был бессмысленный и нервный брак, никому он не принес радости.


18.08.36


Помогал вести собрание и составлять письмо в поддержку суда над троцкистско-зиновьевским блоком.

Затеял небольшой ремонтишко в квартире. Володя помогает.


15.09.36


Или я прав и женщины это что-то особенное и до сих пор мне не понятное, или что-то произошло со мной. Я им не верю. И я все больше тоскую о Вале. Как теперь понимаю, это моя единственная любовь.

Та же Степанида, что я ей сделал? Мы мирно разошлись. Но она при встрече смотрит на меня со злобой и усмешкой. Показывает, что дружит с техником Бунчуком. Зачем? Она всегда относилась к нему критически и говорила это. Бунчук скользкий и неприятный, никогда не знаешь, что у него на уме. Я даже беспокоюсь за Степаниду, хотя в целом мне все равно.


18.09.36


Знаменательное событие: нам доставили три станка из Германии. С ними приехали специалисты. После установки прибыла германская делегация. Они хвалили наше производство и предлагали обмен опытом. Просили прислать делегацию. Тут же, на месте, выдвинули мою кандидатуру. Я даже не знаю, как к этому отнестись.


22.09.36


Меня готовят, объясняют, что говорить при встрече с немецкими рабочими и населением. Я понимаю, что это не полная правда, но, с другой стороны, сегодня они друзья, а завтра все может сложиться иначе. Поэтому нужно соблюдать осторожность и не выдавать тайны, которые могут показать нашу слабость.

Выдали костюм, 2 рубашки, ботинки, даже белье. Я весь как новенький.


05.10.36–12.10.36


Съездил в Германию и вернулся.

Оказывается, есть то, о чем я не могу написать даже себе в этой тетради.

У меня нет слов.

Один товарищ, с которым я беседовал, сказал, что Европа существует дольше России. У них раньше появилась промышленность. И у них колонии, которые они грабят.

Да, все это так. Я о другом, о том, как живут люди, как одеваются и что едят. О простых вещах. По сравнению с ними, мы выглядим грязными нищими. У нас беззубые рты, плохая кожа, даже волосы пострижены будто овечьими ножницами, хотя некоторые и стараются, особенно женщины. Про одежду даже нечего говорить, мы почему-то все мятые, будто в чем ходим, в том работаем, в том и спим. Часто так оно и бывает. У моих соседей Шмулиных, когда стирка, все сидят дома, потому что нет смены, все в одном экземпляре. Я смотрел там вокруг, и у меня в голове вертелось одно слово: порядок. А здесь у меня тоже вертится одно слово: грязь. И я поэтому рад, что хотя бы на своем предприятии занят чистотой, за которую мне не стыдно ни перед какими немцами.

Но у них фашистский порядок, это надо помнить. И энтузиазм у них фашистский, не такой, как наш.

Но все равно я никак не могу избавиться от плохого настроения.

Читаю Чехова, который помогает мне понять, что жизнь довольно печальная штука. Для всех людей.


23.10.36


Не знаю, что происходит. Опять, как когда-то, на меня напала сонливость и тупость. У меня все хорошо, с детьми все хорошо, вообще все хорошо, но я встаю каждое утро хмурый и разбитый. И с больной душой. С какой-то тоской. Даже в лагере со мной такого не было. Наоборот, я там был бодрый, у меня была цель – выжить и сохраниться.


12.11.36


Это было временно. Преодолел. Помогла работа – производил расчеты, почему недостаточно малые сроки ремонта. Вывод, как ни странно, простой: пока кто-то меняет, к примеру, дымогарные трубы, что очень трудоемко и долго, другие точат мелкие детали. Одни уже кончили работу и бездействуют, другие продолжают работу. Нужно две меры. 1. Обучение рабочих смежным специальностям. Кончилась слесарная работа, перешел на монтаж или клепку. 2. Расширение корпусов, чтобы на ремонт ставить 5–6 и больше паровозов. Тогда все будут заняты.

Познакомил со своими расчетами Берндта Адамовича. Тот похвалил меня и удивился, что сам не думал о таких простых вещах. Сказал: «Заела текучка!»

Составляем план реализации и ходатайство в НКПС о расширении. Нужен план строительства, специалисты. Но сначала – разрешение. При этом в результате все работы будут производиться без увеличения количества занятых. Плюс обучение без отрыва от производства.


16.12.36


Огромное несчастье – взрыв котла на паровозе М160-01, который только что вышел из нашего ремонта. Погибли люди. Как это могло случиться, ума не приложу. Либо грубые ошибки при эксплуатации, либо диверсия. Об этом много говорят. Я не исключаю оба варианта. Страшно жаль. Это у нас впервые.


24.12.36


Не хочу об этом писать. Но придется. Меня исключили из партии. Во мне кипят обида и даже злость, но не хочу сейчас выплескивать эмоции. Обвинили в том, что я скрыл при приеме то, что отбывал наказание в колонии. Я возразил: «Как это можно скрыть? Об этом все знали». Мне показали мою автобиографию, где я написал, что отбывал трудповинность. Я напомнил, что они сами мне так велели написать. Сырцов закричал, что нечего валить на других, автобиография так и называется, потому что человек пишет про себя сам. Сам писал, сам и отвечай.

Обвинили также, что я развел частную собственность. То есть с моей подачи рабочие завели себе личные инструменты с клеймом. Я объяснил, зачем это, что это не личные инструменты, а общие под личной ответственностью, разные вещи. И что это одобрено на всех инстанциях. Они сказали, что инстанции сверху не всегда видят то, что творится на местах.

Но самое обидное, что обвинили в присвоении идей и рационализаторских предложений из книги Журавлева. Но я никогда не скрывал, что пользовался этой книгой, а также статьями и книгами Гастева и многих других, по моей просьбе их выписывали в библиотеку. Мне возразили, что я прикрылся этими книгами, чтобы иметь аргументы на случай провала. Которыми сейчас и воспользовался. Я был настолько в сумятице души, что даже не сумел провести с ними полемику. Меня как ударило током. Все гудело в голове.

Добило то, что мне даже поставили в вину поездку в Германию.

Я сказал: «Вы же сами одобрили и послали, чтобы перенять опыт».

Они сказали: «Ты должен был передавать наш опыт и наш образ жизни, а фашистский опыт нам не нужен! Если ты так понял задачу, значит ты ее сознательно извратил, и надо еще рассмотреть, с какой целью!»

Я не знаю, как быть.


13.01.37, второй день шестидневки, пятница


В конце года не подвел итог, не было сил и желания.

Да и сейчас не хочу. И не до этого.

Но все же напишу.

Я теперь понял, к чему было все это – исключение из партии, обвинения в разных вещах. Оказывается, у нас нашли группу вредителей, а меня считают чуть не главным. И будто бы мы виноваты во взрыве М160. Сегодня утром вызывали и говорили про это. Я разнервничался и сказал, что это поклеп, что надо привлечь к ответу тех, кто клевещет на лучших специалистов, потому что они и есть настоящие вредители. Но мне дали посмотреть показания Бунчука и Степаниды. И других. Я не хочу перечислять, что они там написали, мне противно и стыдно за них. Я опять разнервничался, все отрицал. Сказал, что готов сесть в тюрьму и ответить, если докажут, что я виноват. Мне сказали, что сесть я всегда успею, а пока должен составить список, с кем я осуществлял свои планы. И отпустили. Сырцов сказал мне в спину в ответ на чьи-то возражения: «Он никуда не денется от двух детей. А дома ему лучше будет видно, что он может потерять».

И я здесь, в этой тетради, где я никогда не вру, заявляю, что все эти годы честно трудился на благо народа, Советской Власти и Партии. Я ничем не мешал великой цели нашей любимой страны, наоборот, делал все, чтобы облегчить путь к этой цели под руководством товарища Сталина. Я готов обратиться лично к нему и доказать свою невиновность. Отбросив эмоции, скажу, что будет нерационально посадить в тюрьму квалифицированного специалиста. Если он вредит, то да, но в чем мое вредительство, если я с помощью товарищей увеличил за два года производительность на 230%, что официально зафиксировано во всех отчетах.


20.01.37


Прошла неделя, я сижу дома. Отстранен от работы и от всего. Вчера ночью заходил Берндт Адамович. Сказал, что его вызывали и спрашивали, с какой целью он собирался расширять цеха? Не для того ли, чтобы поместить больше паровозов, чтобы разом их уничтожить и нанести непоправимый урон подвижному составу?

Он очень волновался и повторял: “Diese Idioten haben sich selbst eine Grube gegraben!”[25].

И ушел, а я вслед за ним повторял: грубе геграбен, грубе геграбен.

Звучит, как гроб.

Кто знает, может, в русском и немецком языках это слова одного корня?

Грубе геграбен…

Еще слово грубый оттуда же.

И грабить. Грабли.

Много интересных слов, много интересного на свете, чего я еще не знаю. Успею ли узнать, дадут ли?

Надо рассказать обо всем Володе. Может, показать тетрадь. Не давать читать пока, но показать, где она будет. И сказать устно, что первые будут последними. И наоборот. В том смысле, что ложь часто выигрывает бой, но проигрывает войну.

Ему всего 15, но он поймет. Очень сообразительный. Умней меня намного, как и должно быть для развития поколений.

Нет, не буду говорить Володе про тетрадь. Это может сыграть для него плохую службу.

Он и без этого все поймет, я верю.

Он сам что-то пишет, я ему в прошлом году подарил тетрадь, которую купил для продолжения, потому что эта кончается. Хотя большая, как амбарная книга, надолго хватило, но всему приходит конец. Пока еще есть немного место, пишу здесь. А ему сказал, чтобы он записывал события, это помогает понять свое место в окружающей действительности. И он что-то начал, мне интересно, но не спрашиваю, не смущаю.

Мой Володенька, моя Катенька. Моя погибшая Валечка.

Да и Ксению с Екатериной жалко, жили бы да жили. И наши дети. И отец с мамой. Нет, никого нет.

Грубе геграбен, грубе геграбен, грубе геграбен.

Сижу и пишу эти слова как заколдованный.

Что со мной будет, неизвестно.

Загрузка...