Неизвестный фотокорреспондент ТАСС «Рукопожатие союзников»
События последних недель и дней кажутся кошмаром, от которого никак не удается проснуться. Всякий раз реальность находит лазейку, чтобы уйти, ввергнув в леденящую темноту полночных видений. Ускользает, оставляя лишь скопище снов разума и их бесчисленные порождения.
Когда началось это – первого сентября?… нет, гораздо раньше, в августе. Когда стало понятно, нет, не из газет, причем здесь газеты, каким-то нутряным, подсознательным ощущением, что надвигавшиеся с начала лета тучи все же прольются кровавым дождем. Бежать чувства этого не удавалось – самый воздух казался пропитан им. Сгущаясь в очередях, на стихийных митингах, просто на улицах, среди рабочего люда с газетами или листовками, едва разряжаясь в парках и скверах. С каждой неделей воздух плотнел, загустевал тягостной невыносимой тоской. От которой никак не удавалось избавиться. Разве на краткий миг – среди сжатых полей и проселочных дорог, покидая ставшие душными города.
А первого сентября, рано утром, западная граница рухнула. Немецкие войска маршем двинулись на Варшаву и Краков. Как говорилось по радио, после ожесточенных кровопролитных боев, в которых кавалерийские полки были брошены на панцерные дивизии вермахта, тевтонские легионы захватили весь запад страны. Шестнадцатого числа правительство оставило страну и бежало. Семнадцатого, когда в Польше воцарилась анархия, с востока волной обрушилась Красная Армия. Добивать. Мстить за позор двадцатого года.
Им никто не препятствовал. Как таковой Армии польской уже не существовало. Были лишь командиры, не пожелавшие склонить голову перед оккупантами. На пути захватчиков стеной встал Брест. И еще несколько городов. В том числе Вильно. Офицерский состав гарнизона, в котором я служил всего несколько дней назад, принял решение оборонять город до последнего. Восемнадцатого мы приняли первый бой. Кажется, до нас фронт большевиков вообще не встречал сопротивления – войска в белорусских воеводствах полками бросали оружие, и с явной охотою переходили на сторону оккупантов.
Первая стычка – скорее, проверка, что это действительно противник, – затем долгая, мотающая нервы тишина. Девятнадцатого на нас обрушились всей массой. Авиации и бронетехники в Вильно не было, гарнизон оборонялся, как мог и как умел. До тех пор, пока Томаш Бердых, мой друг, не поднял белый флаг, сдавая позиции врагу. Душащая горло паника, затем прорыв, и новые кровопролитные схватки. С бойцами, повернувшими штыки вспять.
Двадцатого гарнизону, жалким остаткам, снова было предложено сдаться. Предложения все те же – мы воюем не с рядовыми, а с «прогнившим режимом», все, кто добровольно сложит оружие, будут немедленно отпущены. Все, кроме офицерского состава, они вынудили нас затеять эту войну, они будут отвечать. Сдайте их, и вы свободны.
Начальник гарнизона собрал оставшихся под его командованием и приказал, срезав знаки различия, идти к большевикам. Он сам вышел говорить за гарнизон. Переговоры закончились быстро, он был взят под стражу, остальным – кроме офицеров, конечно, – разрешили покинуть место сражения. Солдаты объявили меня своим, только так я сумел избегнуть уготованного мне заключения. Или смерти – ожидать другого от новых властей не приходилось.
А танки уже грохотали по Вильно, окрасившемуся в белый цвет. Цвет страха, наконец-то нашедшего свое обозначение – в полотенцах, наволочках, простынях, вывешенных едва ли не в каждом окне. А еще в астрах, срезанных с клумб садов и скверах, бросаемых толпою под гусеницы бронемашин, словно это были гранаты. В отчаянных выкриках приветствия, больше похожих на плач. В плакатах, безбожно коверкающих оба языка – нечаянно или намеренно.
Еще три-четыре дня на окраинах Вильно постреливали, а по ночам ездили, поблескивая мертвыми фарами в свете луны закрытые грузовики. По улицам города ползли слухи самые дикие, мол, нашенские коммунисты сводят старые счеты. А затем заработало радио, уже большевистское. Сообщило, что дружественные советские и германские войска в знак победы провели военный парад в Бресте. Значит, пал и он.
Все это я слышал и видел, как многие другие, бывшие солдаты Армии польской, неприкаянно шатаясь по улицам с утра до комендантского часа, исподволь, вдали от ока красноармейцев, получая милостыню, о которой язык не поворачивался просить. А с наступлением часа волка уходил с улиц, ночевал в подворотнях, подвалах, где придется, пережидая воцаряющийся холод и безмолвие.
Выехать из города невозможно было, через оцепление на вокзале по прибытии каждого поезда, через заставы на дорогах. Да я и не стремился к этому. Одно дело все еще оставалось незавершенным в Вильно. Только одно.
С двадцать четвертого большевики принялись наводить порядок – солдат возвращали к прежней работе, но на новую власть, заодно проверяя воинские билеты. Видимо, сочли недостачу офицерского состава гарнизона и шерстили всех подряд. Мне оставаться и дальше караулить у дома, где жили родители Томаша Бердыха, стало небезопасно. Вечером двадцать восьмого, прослушав последние новости, я перебрался в другую часть старого города – на Угольную улицу, к цветочному магазину, коим владела и где жила возлюбленная моего бывшего друга – Линда Могилевец.
Окна второго этажа еще светились. Я прокрался к черному ходу, открыл дверь, запертую всего лишь на крючок, и, тихонько побродив по пустому дому, поднялся к комнатам Линды. Она была в гостиной – стоя у двери, я слышал, как шуршали страницы книги, да изредка поскрипывало кресло. Затем до моего слуха донеслось шорканье тапочек по узорчатому персидскому ковру, подаренному Линде ее дедом во времена оны и покрывавшему весь пол. Звяканье посуды.
Я дернул за ручку двери. Заперто. Нерешительно постучал.
Она открыла тотчас же. И замерла на пороге.
– Ян? – растягивая имя, произнесла она. – Ты,… Но как…. Да что же стоишь, проходи….
И смолкла, увидев в руке наган. Я не дал ей времени задать вопрос.
– Где Томаш?
– Но Ян…
Отстранив Линду, я вошел в гостиную, держа наган наготове. Заглянул в ее спальню, комнату для гостей, библиотеку, ванную, чулан – повсюду открывая шкафы, заглядывая за занавеси, под кровати, за ширмы. Затем вернулся.
Линда по-прежнему стояла у незакрытой двери – с лестницы тянуло морозным воздухом – и смотрела, нет, не на меня, на мое оружие. Кажется, именно оно имело большее значение, нежели его обладатель.
– Где Томаш? – повторил я с нажимом. Линда не шелохнулась, казалось, она вовсе не слышала вопроса.
– Я не видела его, – чуть слышный шепот. – С последнего увольнения. В августе.
– Ты лжешь!
– Я не видела его, – так же тихо повторила она.
– А родители? Ты звонила пани Ангелике?
Губы сложились в утвердительный ответ, но короткое «да» так и не слетело с ее уст. Все внимание Линды приковывал мой наган.
– Он звонил им. Обещал зайти, когда все утрясется.
– Когда?
– Вчера.
– А тебе?
– Нет.
– Поссорились?
Она бросила на меня короткий взгляд и тут же опустила глаза.
– Убери револьвер,… пожалуйста.
Я механически дернул рукой, и, только взглянув на наган, нерешительно сунул в карман брюк.
– Зачем ты пришел? – спросила она. Мне показалось, ответ она знала и так. Просто проверяла меня.
– Я же сказал.
– Знаешь, первое время мне показалось – когда ты понял, что его нет… – больше еще долго не было произнесено ни слова.
За окнами проехала машина. И снова воцарилась все та же мертвенная тишина.
Наконец, она встряхнулась.
– У меня нет Томаша. Ты все видел. Может, объяснишь, почему он так нужен тебе сейчас? – я посмотрел на нее. Встретившись взглядом, опустил глаза. Будто увидел серые стекляшки, замороженные моим вторжением.
– Не сейчас. С девятнадцатого. Еще когда шла война, – Линда пошевелилась, но не произнесла ни слова. – Он сдался большевикам. Поднял белый флаг. Первым. Вслед за его предательством в гарнизоне началось брожение: было убито пятеро командиров, солдаты начали дезертировать. Полковнику удалось остановить брожение, мы держались сутки. А затем…
– Бессмысленно, – прошептала она.
– Затем начальник гарнизона приказал сдать позиции. Ввиду невозможности сопротивления и дабы уберечь солдат от смерти. Им была обещана амнистия. Большевики выполнили обещание. Первые сутки никого не хватали, пока не выяснилось, что часть офицеров ушла из гарнизона.
– И ты….
– Мне помогли. Потом были расстрелы, наверное, и нас должны были расстрелять, – как-то механически ответил я, и только затем увидел ее лицо.
– Томаш…
– Нет, он ведь сдал своих. Видимо, первое время был у большевиков, а теперь отпущен. От них он мог звонить. Все это время я ждал его у дома пани Ангелики. Он так и не появился. Тогда я подумал, что он может быть у тебя.
– У меня его нет, – повторила она, кажется, не вдаваясь в смысл сказанного.
– Пани Ангелика ничего не говорила о сыне?
– Она сказала, Томаш был краток. Извинился, что не мог позвонить раньше, обещал придти, как только будет такая возможность. Сказал, что не может долго занимать телефон.
– Жаль. Если он действительно у большевиков…
– Они его расстреляют, – беззвучно произнесла Линда.
– Возможно. Но зачем, по-твоему, пришел сюда я?
Это было жестоко с моей стороны – вот так в лицо говорить ей такое. Но Линда не шелохнулась, опустила глаза, видимо, снова искала наган в моей руке. И, не найдя, стала всматриваться в лицо. Я уже не сомневался, она все поняла с самого начала. Одного лишь вида оружия оказалось вполне достаточным.
– Это был приказ, – она не спрашивала, лишь ждала подтверждения.
Я молчал, не зная, что ответить. Когда волнения после сдачи позиций Бердыхом улеглись, полковник призвал меня к себе. «Бердых, насколько я помню, ваш друг детства». – «Был, – сказал я. – Теперь уже нет». – «Тогда вы понимаете, что»…. Грохот упавшей бомбы заставил нас замолчать. Сверху за ворот посыпалась бетонная пыль. Разговор замер и не продолжался более. Впрочем, мы поняли друг друга и без слов. Я кивнул, отдал честь и вышел на позиции.
– Это было соглашение, – наконец, мне удалось подобрать нужные слова. – Прости, но я обязан это сделать. Если бы Томаш оказался у тебя…
– Ты бы убил его.
– Если б успел. Он ведь тотчас бы понял причину моего визита…. Как и ты.
– И я ничего не смогла бы сделать? Ян, хоть раз посмотри мне в глаза, – Я покачал головой, неотрывно глядя на занавешенное окно.
Она кивнула: медленно, неохотно. И неожиданно указала на кресла.
– Ян, сядь. Сядь, ты устал с дороги, – я подчинился, удивленный последними ее словами. Линда секунду или две постояла рядом, затем перетащила кресло напротив и села. – Теперь объясни, зачем тебе это. – Я молчал. – Я слушаю тебя, Ян.
– Я уже все рассказал тебе.
– Про приказ.
– Про предательство. Томаш предал нас. Не меня, это я мог бы простить. Всех нас, – «Вас», – автоматически повторила она. – И вас тоже, всех и каждого. Он забыл о стране, о воинском долге и чести офицера.
– Какой стране? – глухо спросила она. – Польши нет на карте мира.
– Когда мы сражались, она еще была. И надежда, пусть ничтожно малая, но оставалась. Он предал ее. И еще он забыл о тебе, Линда. Страны нет, но ты ведь осталась. Остались твои родители, они ведь сейчас в деревне, да? – она кивнула, – мои родители, его. Жители Вильно…. Он предал их. Отдал на откуп большевикам.
– Солдатам была обещана амнистия. Я, как и все, тоже слышала это, едва Красная Армия вошла в Польшу. Не сопротивлявшихся им они не тронули, и потому одержали победу. Их встречали цветами, даже здесь, в Вильно. Большевики воевали против «панской Польши», против высших сословий. То есть, против тебя, Ян. И победили. Ты этого не можешь ему простить?
Я дернулся, как от удара.
– Ты полагаешь, если бы Вильно не оказал сопротивления, ничего не было бы? Никого бы не расстреляли? Томаш хотел выжить, потому и переметнулся на сторону большевиков.
– А ты воевал бы до последнего.
– Мне дорога моя честь.
Неожиданно она засмеялась. Сперва тихо, затем все громче и громче. И внезапно смолкла. А когда заговорила, я похолодел.
– Ты до последнего бы прикрывался солдатами, зная, что их жизни все равно не спасут твою? Хотя они бежали от тебя, к своему спасению, но ты упрямо держался за честь, продолжая драться. Хотя сопротивление было бессмысленно. Все знали, что сопротивление бесполезно. Но ты дрался бы до тех пор, пока не кончились патроны или солдаты. А последняя пуля в висок, да? Это надо понимать под словами «честь офицера»?
Я молчал. Но и Линда, выговорившись, не хотела продолжать. На улице послышались шаги. Я дернулся к окну, осторожно отодвинул занавеси: сталь штыков отразилась в полной луне. Патруль.
Медленно я вернулся и сел в кресло.
– Теперь я задам тебе вопрос, Линда. Если бы тебя, не дай Бог, конечно, начали насиловать, ты оказала бы сопротивление? Даже если бы насиловал не один, а двое, трое, десятеро, ты все равно сопротивлялась бы? Хотя это и бессмысленно. И тебя бы ударили головой об асфальт, чтобы не мешала, и продолжали занятие. А потом отпустили на все четыре стороны со смешками и прибаутками, или погнали по улицам, как затравленного зверя.
Она даже не вздрогнула от моих слов. Молча, не перебивая, выслушала до конца. А затем ответила:
– Это не одно и то же, Ян.
– Это одно и то же, Линда.
– Это не одно и то же. Насильника еще можно простить. Но убийцу не простит даже Бог! – вскрикнула она. В эти мгновенья ее лицо было белее белого.
– Теперь ты вспомнила о Боге.
– Я католичка, я не просто вспомнила. Это часть меня.
– И я католик, Линда. Но ты не хочешь понять…
– Убийства? Нет, не хочу. Ты мстишь, и эта твоя месть, что в моих глазах, что в глазах Всевышнего….
Я подвинул кресло поближе к Линде.
– Ты, кажется, забыла, что месть угодна Всевышнему. Евреи отмечают праздник Пурим, день, когда царь вавилонян согласился на право мести против Амана и его народа. И евреи с удовольствием мстили, подробности читай в книге Есфирь. А месть амаликитянам….
– Они были народом неправедным.
– Ну да, а еще занимали чужое место. Евреям некуда было возвращаться из плена. Примеров я могу привести множество, начиная с самого Каина. Так что не трогай Библию, эта книга настолько пропитана кровью, что лучше оставить ее попам. Они единственные, кто умудряются браться за нее и не оставлять следов на руках….
– Ты богохульствуешь, – с нажимом произнесла она. И тихо. – И бессмысленно предаешь своего Бога.
Я не слушал: неожиданно в голове блеснула другая мысль, без перехода я начал говорить о ней.
– Впрочем, вера уже не имеет значения. Мы теперь на большевистской земле, а значит, Бога больше нет.
– Ян!
– Вот, именно, Ян. Теперь и у нас будут порушены храмы, а статуи Христа и Богородицы превратятся в гипсовую пыль или золотой лом.
Линда порывисто вскочила с кресла, обошла его, и, вцепившись в спинку, резко произнесла чужим металлическим голосом.
– Человек не может жить без Бога. Ни один человек.
– Эти могут. Сто семьдесят миллионов. Живут уже двадцать лет. И мощь их только растет.
– Однажды Господь низвергнет их на землю, и рассеет, как строителей Вавилонской башни.
– Видимо, не при нашей жизни, Линда. Уж точно не при моей.
Враз обессилев, она снова села.
– Ян, – не разжимая губ, произнесла она. – Неужели ничего нельзя поделать?
– Ты сама сказала…
– Я о другом. О тебе. О Томаше. Неужели теперь, когда ничего не осталось – ни страны, ни веры, ни, по твоим словам, даже Бога, ты все еще одержим местью.
Лицо непроизвольно дернулось.
– Кое-что осталось. Мы с тобой. Народ. Люди.
– Прости, Ян, я не с тобой. А народ… он и не был с тобой. Вспомни, сколько вышло на улицы двадцать четвертого. Ты видел? – я неохотно кивнул. – Сколько несли красные знамена, будто хоругви. А сколько людей приветствовало большевиков, как освободителей, тогда, двадцатого, когда оборона пала. Что вы защищали там, в гарнизоне – свою честь? И все?
– Если ты думаешь, что большевики принесли Польше мир и процветание, то заблуждаешься. Что они творят внутри собственной страны, можно прочесть в любой большевистской газете. Теперь тоже будет и у нас. Вот ты, хозяйка магазина, тебя следует обобрать до нитки и сослать в Сибирь. Частная собственность у них запрещена. Вот твои родители, владельцы именьица и винокурни под Вильно. С ними поступят так же, возможно, вы встретитесь в одном вагоне. Вот Томаш, он хоть и пособник, и продался им, но отец у него капеллан. И вот я, дворянин, значит, меня следует расстрелять. И отца моего, поскольку он сам Рышард Засс, следует сперва расстрелять, а потом повесить: ведь именно он обвалил наступление красных в двадцатом и погнал их прочь. И мою мать, раз она…
– Ян, они ведь в Кракове, на немецкой стороне.
Я замер. Закрыл глаза. Затем, – время попросту провалилось между век, – открыл. Линда по-прежнему недвижно сидела на краешке кресла, пристально глядя на меня.
– Как они? – мягко спросила она. – Ты слышал что-нибудь? – я покачал головой. – До меня доходили вести самые… – и замолчала на полуслове. Но не выдержала. – Мне дядя звонил из Познани, позавчера. Там всех, всех поляков, мешают с землей. Мою двоюродную сестру Крыстину арестовали, якобы она прятала у себя оружие для подпольщиков. Насчет оружия, чушь, конечно. Крыся… да она и мухи не обидит. Только с пятнадцатого о ней никаких известий. Дядя сколько ни пытался узнать…. А потом связь прервалась. И с тех пор я больше не могу до него дозвониться. Мне все время говорят только одно: с немецкой территорией связи нет. И до родителей не могу. Сколько ни набираю номер – никто не берет трубку. Длинные гудки. А на седьмом, я считала, обрывает коммутатор. Я не могу больше так, Ян. Это просто невыносимо, просто…
– Просто месть, – скрипнув зубами, процедил я, слушая удары сердца, стучащего будто где-то снаружи, долбящего молотком в грудь. – История вообще полна мести. И предательства. Мы второй раз заключаем союз с французами, и второй раз Польша после этого перестает существовать.
Неожиданно она бросилась ко мне, обвила шею руками, прижалась к плечу. Пылко зашептала на ухо, обжигая горячим дыханием.
– Ян, обещай мне, что хотя бы ты не убьешь. Хотя бы ты не станешь….
– Линда, я….
– Обещай, прошу тебя. Умоляю. Только оставь Томаша, ведь тебе все равно, тебе уже никуда не деться, а мы, может быть, сможем как-то вместе…. Прошу тебя, Ян. Если мы будем одни и никого больше не тронем…. Хочешь, я встану на колени?
Она уже стояла на коленях перед моим креслом. Я поднялся, с трудом вырвавшись из ее рук. Линда мягко, неслышно, упала на пол и разрыдалась. Мне с трудом удалось усадить ее. Я присел на подлокотник и долго ждал, когда она успокоится. А затем подошел к окну. Всхлипывания замерли, я обернулся.
– Прости, Ян…
– Нет, это ты прости меня. Мне не следовало говорить, надо было просто молча уйти и ждать в другом месте. Или сидеть и говорить о прошлом. О разных пустяках. Прости, я на самом деле очень хотел сказать тебе все это. Разделить свою боль. Ведь он мне был как брат. Больше, чем брат. Я все отдал ему. Даже тебя, тогда…. А теперь… мне казалось, я могу переиграть, получить все обратно…. Нет, даже не переиграть. Ты права, мой приход к тебе…
Затрезвонил телефон. Линда бросилась к нему, подняла трубку. Мужской голос зашебуршился в мембране, с полминуты она слушала его, а затем резко прервала связь, ударив по рычагам. И осторожно положила трубку на место.
– Дядя? – зачем-то спросил я, хотя и так знал имя звонившего. Линда не уцепилась за мою подсказку. Минуту она смотрела мимо меня, на дверь, а затем произнесла:
– Нет. Местный звонок, – и не стала продолжать.
Я поднялся.
– Прости. Мне пора уходить.
– Ян….
– Я помню. Мне действительно пора.
Она только смотрела, как я иду к двери, отворяю, начинаю спускаться по лестнице. На улице проехала машина, внезапно взвизгнули тормоза. Я замер, вслушиваясь в наступившую тишину. И тут только заметил, что следом за мной вышла и так же вслушивается Линда.
Хлопнула дверь, послышались чьи-то шаги. Я подошел к боковому окну, выглянул, вглядываясь в темноту пустынной улицы. Черный «Фольксваген» притормозил у самого цветочного магазина, из него вышел человек в форме, посветил фонарем в пространство перед собой. Затем произнес что-то – на русском. Я понял только одно слово «подойди».
И тут же уже на польском: «Доброй ночи, я Томаш Бердых, бывший командир…». Через мгновение Линда была уже подле меня.
Рядом с русским выросла еще одна фигура, на какое-то мгновение мне показалось, что говорила она – вопреки всякой логике, ведь голос шел из темноты. Быстрый обмен репликами на обоих языках, затем просьба предъявить документы – фигура долго сличала фото, словно не веря вошедшему в круг света Томашу. Едва завидев его, Линда вцепилась мне в плечо с удивительной силой, не замечая этой своей силы, и закусила платок, сцепила ткань зубами, чтобы не закричать. Томаш спокойно стоял возле русских, сверявших документы, почему-то улыбался. Затем спросил, все ли в порядке, и в чем заминка. Он спешит. Русский извинился, оглянулся на владевшего языком оккупированной земли товарища, и еще раз произнеся «пшепроше», заговорил о каком-то недоразумении, попросил проехать вместе с ними в комендатуру. Его коллега переводил. Еще один, я только сейчас заметил это, сидел на заднем сиденьи, ожидая всех троих. Он курил, поминутно поглядывая на часы.
Улыбка застыла на губах.
– Какая-то глупость, – произнес Бердых. – У вас что там, начальство сменилось?
– Совершенно верно. Мы специально разыскиваем вас. Полагаю, это не должно занять много времени.
– А до завтра что, подождать не может?
Русский покачал головой и снова указал на заднее сиденье. Выхода не было – если только не безумный выход. Но Томаш и не подумал о нем, подошел к машине, похлопав по крыше, спокойно стал садиться. Напоследок оглянулся с сожалением на светящиеся в темноте окна цветочного магазина. Улыбнулся, произнес что-то, я не разобрал слов. Линда с такой силой впилась пальцами в мое плечо, что я почувствовал, как ногти входят в плоть.
Говоривший на польском, сел рядом с Томашем, зажав его на заднем сиденьи между собой и курившим, и резко хлопнул дверью. В то же мгновение «Фольксваген», визжа шинами, развернулся и рванул прочь, набирая скорость. Пара секунд и он скрылся из виду. Еще несколько – и наступила тишина.
И только тогда я почувствовал, как у меня под рубашкой течет кровь. Вздрогнул и попытался обернуться, лишь в последний момент запретив себе делать это. И все же краем глаза увидел Линду, присевшую на ступеньки лестницы. Взгляд не выражал ничего. И снова глаза казались пустыми стекляшками серого цвета, неудачно подобранными к белоснежному девичьему лицу. Она почти перестала дышать, когда увидела садившегося в машину Томаша – и до сих пор сдерживает дыхание, не веря случившемуся. Ожидая возвращения машины. Исправления оплошности. Окончания будто специально разыгранного перед нею спектакля.
Я поднялся и стал спускаться по лестнице, медленно волоча разом отяжелевшие ноги. И когда рука уже ухватилась за ручку двери, сзади послышалось глухо: «Ян». Я остановился, придерживаясь за дверной косяк. Снова не дал себе обернуться.
– Подожди, – тихо произнесла она. – Хоть немного. Я прошу тебя. Хотя бы до утра. Подожди, Ян…
– Не могу, Линда. Мне надо идти.
– Но куда? – я механически пожал плечами, не сознавая жеста. Лишь потом вздрогнул, вспомнив. – Может быть, ты все же подождешь….
– Нет, не надо.
– Тогда ответь только на один вопрос, – я поспешно прикрыл дверь, щель черной глухой улицы сузилась и исчезла. – Ян, – но я не оборачивался, упершись взглядом в руку, что есть силы сжимавшую ручку двери. В потускневшем свете они сливались, плоть незаметно переходила в дерево.
– Томаш… он ведь вернется?
– Он же обещал.
Линда покачала головой, я мог не видеть жеста, но прекрасно чувствовал его.
– Ян, – ее боль запоздало пронзила меня. Как же запоздало. – Хоть ты не уходи. Подожди хотя бы недолго. Пережди ночь со мной. Я не могу… я не хочу, чтобы ты уходил таким.
– Я должен уйти таким, – пробормотал я. Наверное, она слышала. – Память скверная штука. Будет лучше, если она оставит тебе лишь это…
Я распахнул дверь и вышел. Дверь закрылась немедленно, обрезая прощальное «Ян», отрезая от круга света, в котором продолжала оставаться Линда. Я устало, не разбирая дороги, брел в темноте, с каждым шагом уходя от него все дальше.