* * *

За четыре года брака верность Владимира Ивановича потерпела крах. И кто тут виноват, сказать сложно. Впоследствии он уверял дочь, что первой ему изменила Зинька:

– Ты что, не знала? Она ведь переспала со Средой! – выпучив глаза, доказывал он.

– С какой средой? Почему не с пятницей? – хохотала Арка.

– Не с какой, а с каким! Ты что, не помнишь эту падлу Среду? Он жил этажом выше! Я их застукал! Своими глазами видел! – возбуждённо, плюясь и стуча костяшками пальцев по столу, орал он. – А им-то, глазам, я верю! Не верь брату родному, верь своему глазу кривому, как говорится. Т-п, т-п, т-п, т-п, т-п, – тук, тук, тук, тук, тук, – ты спроси, спроси её о Среде – посмотришь, как у неё глазки забегают! Что ж мне оставалось делать? Я отчаялся, потому что мне в душу нахаркали – в мою чистую, открытую, неиспорченную душу, – высокопарно заключал он, считая, что предательство жены со Средой с лихвой оправдывает его бессчётные измены и сумасбродные поступки.

Аврора помнила, что безрассудное, порой дикое поведение отца началось как-то внезапно, в одночасье. Может, и правда толчком этому послужила измена матери. Как знать? Сама же Зинаида Матвеевна в предательстве по отношению к мужу так и не призналась до конца дней своих, но при упоминании среды даже как дня недели отчего-то глазки у неё действительно начинали бегать туда-сюда, напоминая маятник мчащихся вперёд неисправных часов.

В гостях, когда собиралось множество народу, Гаврилов, пропустив рюмки три, запускал руки под стол и принимался шарить по дамским коленкам (иногда ошибался и хватался за мужскую, что нередко заканчивалось дракой, от которой Владимир Иванович спасался бегством, поскольку не мог дать достойный отпор противнику – сыпанёт злопыхателю солью в глаза и мчится наутёк, только пятки сверкают). Та женщина, которая отвечала на сей дерзкий жест хоть каким-то знаком – улыбкой ли, дёргающимся глазом или просто открытым, лишённым какого бы то ни было смущения, взором, через четверть часа оказывалась в его страстных объятиях либо в коридоре, либо в соседней комнате, а иногда и в той же самой – за ширмой. Не раз Зинаида заставала супруга без штанов, слившегося с незнакомой (а порой и очень хорошо ей знакомой) женщиной в дивном, упоительном экстазе, после чего Владимир Иванович и не думал оправдываться, а говорил мечтательно, с восхищением, обыкновенно томно прикрыв глаза:

– Она – прэлесть! – И словно спохватившись, добавлял: – Но ты, Зинульчик, всё равно лучше. Даже не могу сравнить, насколько ты лучше!

Очень часто Гаврилов стал исчезать из дома, оставив скудную записку на столе:

«Зинульчик! Уехал по местам своей грешно проведённой молодости – вспомнить пережитое и покаяться!» или просто: «Уехал на трамвайчиках кататься. Накатаюсь – вернусь». «Кататься» и «каяться» Гаврилов мог по две недели кряду (взяв на работе отпуск за свой счёт) – по приезде же он был наигранно кроток, послушен, скромен и немногословен. Иногда даже дарил своему Зинульчику то кофточку, то шарфик, но через неделю отбирал вещь и уже ношенную сдавал обратно в ГУМ, требуя вернуть деньги. В промежутках между отлучками (не считая тех коротких сроков, когда он, нагулявшись вдоволь, возвращался в семью) Владимир Иванович дебоширил, пил, изменял – вообще творил чёрт знает что, нарушая покой девятиметровки, а главное, доводя дочь до психических срывов. Так однажды он заявился домой (тут надо упомянуть, что произошло это в конце ноября) в одних трусах и затеял дикую ссору с женой. Соседи негодовали, колотили в дверь их комнаты, нецензурно ругались, тем самым выражая своё недовольство. Крепко выпившему Владимиру Ивановичу только того и надо было – он распахнул дверь и разразился таким ядрёным, отборным матом, что обитатели коммуналки даже отпрянули в коридор.

– Жить я вам не даю? Меша-аю? – с упоением кричал он, злобно сверкая глазами. – Я тут всем мешаю! У-у, падлы, я вам щас покажу кузькину мать! – заключил он свою насыщенную речь, затем метнулся вдруг на балкон (шестого, кстати, этажа), вылез на карниз и подобно канатоходцу, махая руками и подгибая коленки, принялся ходить по нему взад-вперёд, испытывая терпение взволнованных зрителей, которые стояли, разинув рты и глядя во все глаза, как припадочный сосед балансирует почти голый вокруг да около своей смерти.

– Что это он делает?! Люди добрые! Товарищи! Сделайте же кто-нибудь хоть что-нибудь! – заголосила нараспев Зинаида Матвеевна, перейдя от крайнего нервного возбуждения и страха на свой родной диалект.

– Скондыбится! Ой скондыбится... – размышляла Авдотья Ивановна, завороженно глядя на любимого зятя, – Володь, а Володь, ведь помрешь, а нашто это в рассвете силов-то!

– Я ща его сниму, – расхрабрился Иван Матвеевич – младший брат Зинаиды.

– Ваня! Не смей! Он и тебя за собой уволочёт! На кого ты нас с Любашкой оставляешь?! – схватила мужа за руку Галина Тимофеевна (в девичестве Соколова). (Об этой особе можно сказать то, что она преподавала химию в старших классах и, с упоением рассказывая о металлах и галогенах, очаровывала своих учеников. Очаровывались они не на шутку – мальчики ходили за ней табунами, провожали до дома, дарили цветы, конфеты, признавались в любви. Галина Тимофеевна не отвергала эти ухаживания – более того, она даже флиртовала с учениками и бог весть, что там себе ещё позволяла... Зато после окончания школы её многочисленные поклонники поступали на химфакультеты московских вузов.)

– Не уволочёт! – решительно заявил Ваня и весело расхохотался.

– Не подходи! А то щас спрыгну! – взревел дебошир.

– Ваня, не подходи! – взмолился Зинульчик.

– Он прямо хуже мово Дергача! Лёнька ещё по перилам не ходил! – несколько разочарованно пролепетала Екатерина.

– Ох! Что же делать-то? Что делать? – причитала Зинаида Матвеевна, и тут взгляд её наткнулся на Аврору, которая, не реагируя на происходящее, улыбаясь, спала в своей кроватке и видела сто первый сон. Что снилось ей в детстве? Наверное, пряники в сахарной пудре, леденцы и шоколадные конфеты. – Арочка, Арочка! Проснись, дитятко! Тятя твой по карнизу ходит! Поди, уговори его слезть! – трясла она дочь что было сил.

Аврора была единственным человеком, несмотря на свои четыре года, который из всех собравшихся мог повлиять на папочку-скандалиста. И не только на него. У ребёнка был особый дар в самых критических и, казалось бы, безысходных ситуациях урезонивать и успокаивать совершенно невменяемых, агрессивных, разгорячённых водкой людей – в особенности мужчин. Так, она однажды буквально вытащила из петли своего дядю – Василия Матвеевича – старшего брата матери, который по причине безответной любви решил расквитаться с жизнью и пожелал совершить это не где-нибудь, а именно в многонаселённой девятиметровке в то время, когда все ушли по своим делам, – Аврора же мирно спала на сундуке.

Бессчётное количество раз девочка усмиряла уже знакомого многоуважаемому читателю дядю Ваню, который, стоило ему только выпить, попеременно то плакал, то смеялся, с яростью выкрикивая в промежутках:

– Я всю войну прошёл! А до Берлина не дошёл! Почему? Почему не я сорвал с Рейхстага поганое фашистское знамя? Я вас спрашиваю!

Доведя себя до бешенства, в обиде на судьбу-злодейку, которая не позволила именно ему сорвать поганое фашистское знамя, он непременно затевал драку. Иван Матвеевич, несмотря на свой небольшой рост, страстно любил драться и не был настолько умён, как его шурин, чтобы спасаться от противников бегством, поэтому частенько ходил с синей расквашенной физиономией. Тут, справедливости ради, надо заметить, что Иван Редькин хоть и воевал, но прошёл не всю войну, как всегда утверждал, а был демобилизован через шесть месяцев после наикурьёзнейшего ранения. Его товарищ – рядовой Быченко, решив прочистить винтовку Мосина, по неосторожности нажал на курок и угодил Ване Редькину в... мягкое место – так, что Иван пять лет после этого события не мог сидеть, а ложился с разбегу, сразу на живот или на Галину Тимофеевну. Вся его армейская служба из-за этого случая казалась окружающим фарсом, а ему самому трагедией всей жизни.

Аврора увещевала дядю не только милым лопотанием, но и ласковым прикосновением своей нежной детской ручки к его заскорузлым рабочим пальцам, но главное, что действовало на всех буянов безотказно, – её недетский, магический взгляд, который, проникая в их огрубелые корявые и искалеченные души, разливался целительным бальзамом по израненным войной, нищетой, голодом, борьбой за выживание, самой жизнью, наконец, сердцам.

– Всё в порядке, Арочка! Ты что перепугалась?! Дядя Ваня не сердится – дядя Ваня вспоминает! – громким, каркающим голосом обычно говорил он и со страстью, с нескрываемой патетикой запевал свою любимую песню, деря глотку: – Др-р-рались по-гер-ройски, по-рррусски два друга в пехоте морской. Один пар-р-ень бы-ыл калужский, дррругой паренёк – костромской...

– Ну вот и хорошо, вот и славненько. Да, Ванюша? – кудахтала, бегая вокруг супруга, химичка Галина Тимофеевна, радостная от того, что на сей раз всё обошлось благополучно, без мордобития.

– Оврор! Уйми тятю! – повторила просьбу Авдотья Ивановна, и тут Аврора, увидев отца в трусах до колен, дефилирующего взад-вперёд по карнизу, закричала от ужаса и кинулась к нему. Она была в шоке – если папка, её любимый папка, разобьётся, то кто ж ей будет покупать сахарные пряники и разноцветные леденцы, кто заберёт её из детского садика и прокатит с ветерком на «трамвайчике» с потешными, вкусными остановками?

– Папочка, миленький, любименький, слезь оттуда! Пожалуйста! – немного картавя, лепетала она. Владимир Иванович очнулся, посмотрел на дочь и в её беспокойном взгляде уловил совсем взрослую неописуемую тоску, почти безысходность и отчаяние, более того, в глазах ребёнка затаилось знание о своей ненадобности – мол, кроме тебя я никому тут и не нужна: у дяди Вани есть Любашка, у мамы с бабушкой – Геня, только ты уделяешь мне внимание – что ж я буду делать, если ты разобьёшься?

– Во, падлы! Используете ребёнка! Гниды низкопробные! – стыдил он перепуганных зрителей. – Не бойся, Аврик, папа сейчас слезет! Т-п, т-п, т-п, т-п, т-п, – тук, тук, тук, тук, тук, – отбивал он по кирпичной стене дома. – Разбудили мою дочь! Как посмели трогать такого ангела?! – спросил он сурово, спрыгнув на пол.

– Ты меня так напугал! Так напугал! – Аврора повисла у него на шее и заплакала.

– Костричная ты, Зинька! Зачем дитя-то травмируешь? – растаял Владимир Иванович – он не ожидал или упустил из виду, что на свете есть кто-то, кто действительно любит его искренне и никогда не предаст ни с какими «Средами» и «Четвергами». – Ну что раззявились? Тут вам не театр – пшли вон отсюда! – И соседи моментально рассосались по своим комнатам – слышны были только обрывки фраз: «да у них вечно», «скорее б расселили», «если б он спрыгнула, я б всю жизнь дежюриль – поли миль, миль, сортир – миль, миль».

Весь следующий день Гаврилов изображал из себя образцово-показательного отца. Он взял отгул и повёл дочь в Зоологический музей. Владимир Иванович купил ей двести граммов трюфелей и, сунув кулёк под нос, сказал: «Ешь». Целое утро он рассказывал ей про зубров, слонов, альбатросов, целое утро он фотографировал её со всеми подряд экспонатами музея, чем в конце концов замучил до полусмерти, сам не ведая того.

– Встань рядом с зеброй. Да, да, вот с этой, полосатой. Подними правую ручку и дёрни её за хвост. Дёргай, говорю, не бойся! – командовал он. – Сейчас вылетит птичка! Смотри на меня! Улыбнись, улыбнись! Да не ржи ты как лошадь! Вот дурочка! Улыбнись чуть-чуть! Молодец! Вот так! Хорошо! А теперь ещё раз дёрни кобылу за хвост! Да посильнее – не бойся ты, что тебе сделает это чучело? Ну, зебра, какая разница! – отмахнулся он на поправку дочери. – Она ж не укусит тебя! Она ведь дохлая!

– Гражданин! Вы что, читать не умеете? – возмутилась смотрительница зала – полная женщина, лет сорока, с жидким пучком на макушке и в очках в металлической оправе – ни то, ни другое не шло ей и уж тем более не придавало интеллигентности музейного работника, которую та, во что бы то ни стало, хотела примерить на себя.

– В чём дело? – поинтересовался Гаврилов и, не думая ни секунды, приблизился к «мымре» (именно так он про себя определил работницу музея) в полной боевой готовности, более того, его подмывало с ней сцепиться: – Я читаю побольше вашего! Т-п, т-п, т-п, т-п, т-п, – тук, тук, тук, тук, тук.

– Что-то незаметно! – язвительно отозвалась та. – Тут русским языком написано, что дотрагиваться до экспонатов категорически запрещено.

– Что страшного в том, если ребёнок пару раз дотронется до хвоста чучела? А? – И он уставился на смотрительницу тем своим проницательным взглядом, что говорил: «Хе, да я о тебе всё, шельма, знаю! Все твои грешки, желания да пороки вижу насквозь!» – Дёрни, дёрни, Аврик, лошадку, как следует! Не бойся эту злую курву!

– Что-о? Да как вы смеете?! – воскликнула «злая курва», и в этот момент Аврик так сильно дёрнул хвост дикой африканской лошади, что тот отвалился.

– Надо же какой кадр пропустил! И всё из-за тебя, змея подколодная! – разозлился Гаврилов.

– Всё! Я в-вызываю милицию! За н-на-нанесение материального ущерба... За вандализм... С вас вз-взыщут... Вас на пятнадцать суток уп-пекут!.. – запинаясь от негодования, кричала смотрительница.

– Щас! Упекли! Да я на ваш музей в суд подам! Аферисты! Наставили тут пугал с приклеенными хвостами! Ну-ка быстро говори: фамилию, имя, отчество, дату рождения. Давай, давай. Мне для суда понадобится, – и он с деловым видом достал из внутреннего кармана блокнот с карандашом.

– Да что вы, мужчина! Какой суд! Ну оторвался нечаянно хвост – ничего страшного, мы починим... Пришьём... Подклеим, где надо. Вы только не беспокойтесь, продолжайте осмотр. И не нужно никакого суда, уверяю вас! – испугалась смотрительница – в те далёкие годы люди боялись многого.

– Что? В штаны наложила? Не будем мы больше ничего смотреть в вашем вонючем музее. Пойдём отсюда, Аврик. Т-п, т-п, т-п, т-п, т-п, – тук, тук, тук, тук, тук. – А на вас я всё-таки подам в суд! – заявил он.

– Всего вам доброго, приходите ещё, – расшаркивалась та напоследок, и тут произошло... То, что произошло. Владимир Иванович вдруг ни с того ни с сего рванул к бесхвостой зебре, вспрыгнул на постамент, поднавалился всем своим малоразвитым телом и столкнул её на пол. С реакцией у него было всё в порядке – он схватил дочь в охапку и пустился прочь из Зоологического музея, не забыв при этом получить в гардеробе верхнюю одежду.

Бежал он до Манежной площади без оглядки, там смешался с толпой и, поставив на тротуар Аврору, задыхаясь, спросил как ни в чём не бывало:

– Ну что, Арка, сожрала трюфеля?

– Сожрала, – с печальным вздохом сказала Арка – в руке она крепко сжимала музейный трофей: нарядный хвост дикой африканской лошади.

Загрузка...